XXIII

СЛУЖИТЕЛЬ, конвоир, кафкианец, достав длинный ключ с характерными сувальдными бороздками, отомкнул четырнадцатую камеру.

Я вошёл. Яркие отсветы вечернего солнца – глаза не сразу привыкли. Хотелось узнать, что же имел в виду конвоир, упоминая воронку пространства, но позади чавкнул ригель.

Бетонные стены комнаты испещрены цитатами Кафки, надписями, иллюстрациями и портретами, но сколько я ни старался разглядывать их – рисунки расплывались, уходили из поля зрения, тускнели при взгляде в упор, хотя казались почти объёмными, когда смотрел краем глаза. «Должно быть, полимерная нано-плёнка создаёт катоптрический эффект», – успокаивал себя.

В центре камеры (опять какой-то оптический приём, игра освещения – нельзя утверждать в точности, велико это помещение или мало), – находилось подобие операционного стола, с обнажённым металлом которого странно гармонировали три глубоких, обтянутых чёрной кожею кресла.

Напротив меня, в золотом зареве тесных окон, сидели Краснов и Хмаров. Я даже не успел удивиться тому, что они знакомы, а Шибанов знал, почему отправлял меня в это кафе. Достаточно было единожды глянуть на Краснова и Хмарова, чтобы со всею определённостью опознать родственную связь, кровную схожесть особенностей, что передаются минуя одно поколение. Дед и внук. О, как я только не догадался раньше, хотя они почти и в открытую много раз толковали мне! Теперь-то стало понятно, из-за чего Хмаров настойчиво искал увидеть, а встретившись, не предпринимал и не говорил, только грустно вглядывался, и отвёз до дома (ну вот, осёкся при мысли, что называю Сыромятнический именно так, домом).

Втихую выбираю свободное место, – мужчины словно и не замечают меня.

– Зачем ты позвал его? Зачем виделся с ним? – напирал дед на внука.

– Я ничего не говорил Фиме!

Взглянули, наконец, вскользь, в мою сторону.

– Но не удержался и девять раз намекнул.

– Как язвительно… – сказал Хмаров. – Вот в чём дело, старче, мне уже двадцать шесть, и точно так же, как в осьмнадцать я чувствовал зов естества, зов плоти, – сейчас я нахожусь под влиянием не менее властного голоса крови. Раньше я не хотел детей, не хотел умножать мировой печали. А сейчас хочу, но никогда не смогу завести их. Да, кровь. Её нельзя потерять или приобрести, но можно попробовать отыскать утраченную частицу себя. А я мог бы перелить в него всю силу своего ума, дать ему весь свой опыт, предостеречь ото всех ошибок, которые сам когда-либо совершал, – потому лишь только, что рядом не было мудрого и понимающего… – но сейчас разговор не о том; нет, не упрекаю тебя.

Краснов несколько времени удивлённо молчал, подбирая ответ.

– Я не хотел вашей встречи. Я так боялся, что он не примет тебя. Как не принял меня. Зачем тебе ещё одна боль?

Дiду, дiду, не лучше ли у него спросить – кого он там принял, а кого нет – взрослый парень ведь!

– Завтра… завтра, – Пётр Николаевич сделал особенное ударение, – я ничего не смогу без… без него.

Хмаров посерьёзнел.

– Завтра? – очень спокойно переспросил. – Итак, ты решился?

– Я принял решение давно, очень-очень давно. Я принял решение даже не тогда, когда мою дочь выдворили из дома: я был там один раз, когда родился Фима, это был чудесный дом на берегу реки, но её муж всегда был ничтожеством; думаю, Фима перенял всю женственность от него и мужественность – от матери.

– А что сделал бы ты?

– Вышел бы с автоматом Калашникова на крыльцо, – хотя нет, зачем же, ведь у меня семья; ну да, впрочем ведь, её муж не способен был ни на что такое. О нет, я заминировал бы дом, чтобы сдетонировало, когда их семья обоснуется так же, как в старое время наша.

Я не понимал, о ком они говорят?

– Зачем? – продолжал разговор Хмаров. – Разве они были виноваты в нашей слабости?

Лицо Краснова стало наливаться румянцем.

– Наверное, нет. А знаешь, когда моя дочь, твоя тётя, шла в последний путь на Северный вокзал, – это была их последняя надежда, – бежать на Север, в области вечных льдов, – то они стояли и наблюдали, вот ровно как москвичи в сорок четвёртом, когда по Садовому кольцу вели колонны из пленных немцев. Но президент был интеллигентным человеком, он дал гарантии, поэтому в столице ничего не происходило. Почти ничего. И они влезали в переполненные поезда, закрывая выбитые окна матрасами, и вокзал провожал их криками. Ей нашлось место в тамбуре. Поезд неимоверно долго шёл, и раскачивался, и останавливался на каждой станции. В вагоны ломились и требовали транзитной пошлины. Проходили по коридору, и женщины отдавали им обручальные кольца и серьги, а мужчины прятали под лавками своих дочерей.

Тогда она сильнее прижимала Трофима к себе и гладила по его голове, рассказывая старинную сказку о добром и сильном витязе, который побеждал всякое зло, но был вероломно предан собственной женой, – она отплатила ему чёрной неблагодарностью за всё то, что он для неё сделал. Когда же он пытался усовещивать её, когда пытался поговорить с ней, хоть чуть-чуть разобраться: в ней, в прошлом, в себе, – то она включала эмоцию, понимаешь, она включала эмоцию, и это при том, что тогда, во время исхода на Север, она пошла к начальнику поезда и заставила выделить какой-то семье с тремя малыми детьми отдельное купе.

Я принял решение даже не тогда, когда её не стало, – а все эти годы я исподволь, через мужа, помогал им; сама она никогда не признала бы моей помощи.

– Нет, я совсем не знал тёти, – пробормотал Хмаров.

– Я принял решение тогда, когда увидел его, – генерал впервые прямо посмотрел в мою сторону, – и, если ничего не сделать, то, понял, эта частица нашей общей крови безвозвратно рассеется, растворится в мире. Я сражаюсь не для себя, нет. Я хочу, чтобы у него было счастливое будущее. Я хочу, чтобы он стал созидателем, чтобы он мог творить.

Я принял решение тогда, когда ясно понял, что абсолютно свободен от навязанных человеку «норм», «установок», «ограничений». Какой может быть «закон», если из всех Законов остался только один: «Машины у ворот не ставить!»?

Наверное, узнав, кем приходятся мне Краснов и Хмаров – родной дед по матери и двоюродный брат, я должен был ахнуть, вскрикнуть, хотя бы изумиться. Но я словно видел все со стороны, и Фима был не я, а посторонний мне человек. Объятий, восклицаний от счастья вновь обретённый родни не было. Дед лишь потёр ладонью по моей руке.

Пятно света на стене, разлинованное тенью решётки, бледнело по мере сумерек, а равно и с тем нас покидало прежнее чувство несвободы. В дверное оконце подали еду. Мы безмолвно отужинали; невесомое звяканье столовых приборов почему-то казалось более громким в наступающей темноте. Не то чтобы их политические игрушки мне были не интересны, – скорее, всё это воспринималось как посторонняя вибрация для глухого, который лежит на откосе железнодорожной насыпи, когда наверху громыхает поезд.

Без лишних эмоций, обыденно генерал Краснов представил Николая Хмарова, моего двоюродного брата.

– На всякий случай мы сверим часы. Да, внуки?

Вдруг я осознал, что могу никогда больше не увидеть его – всё равно, проиграет он завтра или одержит верх.

Прорези циферблата ещё показали вторник. Но день уже угас.

Когда собрались уходить, Краснов тихим голосом подозвал Хмарова:

– Теперь поменяемся лицами.

– Придется потерпеть?

– Да.

Загрузка...