ПРИ моём появлении на пороге кухни дед и Василий прекратили и без того тихий разговор.
Ну это же адский ад. На улицах оккупанты, стрельба, переворот, перфомансы на Хитровке, а они сидят на кухне, хорошо ещё, Окуджаву не поют. Да ещё не желают говорить при мне.
Что ж, я тоже не обязан отчитываться перед вами.
– Трофимушка, пойдёшь сегодня куда?
– Принесу воды для мытья, – я пожал плечами. – А сперва, может, прогуляюсь немного, до магазина.
Вода для наших санитарных и технических нужд, в отличие от чистой питьевой, за которой нужно было тащиться на Хитровку, бралась из уличного крана возле молочного фургона – только из дома и пересечь пустырь, который был виден из окна, довольно безопасный, по нему всегда шли прохожие. А, значит, дед точно не станет отговаривать меня выходить на улицу или причитать: «Осторожно, Трофимушка!».
– Ну и хорошо, значит, с водой будем, – с преувеличенной бодростью ответствовал дед. – А мы выйдем новости узнать, послушаем, чего в стране делается.
– Стой, походь, – ко мне стали незаметно приклеиваться их мерзкие диалектизмы, вот бы ещё мускульно массой так же незаметно заразиться. – Тебя же вчера в ящиках казали. Ты теперь диктатор, patria o muerte. Или нет?
– Телевизор больше смотри, – ответил за старика Василий.
С тех пор, как Временным правительством были введены законы, направленные на защиту свободы слова, узнать, что происходит на самом деле, стало делом заковыристым. Интернет после нескольких предписаний, принятых в ходе демократических процедур по борьбе с терроризмом, эстремизмом и русским национализмом, стал чем-то вроде телевизионных государственных каналов, которые в моем детстве смотрели домохозяйки, пенсионеры, селяне. Та пара десятилетий, когда сеть оставалась местом свободы мнений и информации (ну… более или менее) – теперь вспоминались как невероятный сон: неужели назовёшь какого-нибудь идиота-певца «кощунником», и тебя не упекут на кичу за попрание свободы творчества? При этом Телекоммуникационный холдинг, наряду с духоподьёмными новостными выпусками, продолжал строгать юмористические передачи и «Спокойной ночи, малыши!» (правда, со старыми невинными плюшевыми персонажами). Так вот – в городе давно почти не смотрели телевизор, разве только совсем малые дети или старики, уже плохо знавшие, на каком свете находятся.
Мы попили чаю с пшённым печеньем и горьковатым вареньем из цветков одуванчика – кладезь витаминов, хором утверждали Василий и дед. Стали собираться.
Я надел выношенные чёрные джинсы, кеды и отстойнейшую школьную рубашку, всем своим видом показывая, что действительно всего лишь схожу за водой. На рубашке не имелось прозрачного карманчика для штрих-кода с личными данными, но я ведь только за технической водицей на пустырь. Переложил потихоньку из рюкзачка в задний карман джинсов Бесконечный Билет, взял в ванной эмалированное ведро, вышел из дома. Не спеша прошёл к магазину и выждал, пока сразу за мной дед и Василий деловито прошагали в сторону улицы. Отмечая время, мысленно рассказал открывок Пушкинской поэмы из школьной программы – на его декламацию требовалось четыре минуты, за которые дед и казак, с их полувоенной выправкой, ушли бы за переход под железнодорожной веткой. Заодно и литературу повторил. Впрочем, готовиться ко вступительному экзамену не требовалось – в связи со сложившейся обстановкой Москва стояла полупустой, абитуриенты, как бывало раньше, в мирное время, не съехались со всей страны, в университетах никакого конкурса, даже пустуют места. Собственно, достаточно предоставить в приемную комиссию документы, и ты принят почти автоматически. Единственная проблема – предлагали сплошь гуманитарные специальности. Всякие физико-химические постепенно прекратили набор, ещё когда я только пошёл в школу. Зачем, ведь за нас думают лучшие умы по обе стороны Атлантики. Вот она и есть, мудрость нового экономического порядка, основанного на справедливом разделении труда. Зато лирикам – раздолье: хочешь – получи трёхлетний грант на исследование про Голодомор или геноцид эстонцев, а хорошо напишешь – пригласят на работу в Телекоммуникационный холдинг, лучших – сразу и на Запад.
– Не знаете, масло сливочное сегодня подвозят? – в целях конспирации спросил я продавщицу, грозную женщину с мощными кочками по бокам; забавно, родители рассказывали, в их детстве всё было так же.
– Да кто их знает.
– Понятно, спасибо!
Я неторопливо вышел из магазина на тротуар и быстро завернул в проулок. Придётся идти с этим клятым ведром в метро, – нужно успеть всё сделать до возвращения деда и Василия. Впрочем, ведро, равно как и бидон, холщовая сумка «мечта окупанта», сетчатая тележка, угнанная годы назад из таинственного места «гипермаркет на мкаде» – никого не удивляли: москвичи, особенно пожилые, бродили по городу в поисках воды, лекарств, дров и пропитания. От отрядов ландсвера хоть какой-то толк: человек идёт – а его не убьют (бандиты там или терористы), не отберут дрова – здорово же. На наш пустырь приходила за водой старуха с чайником – в театре таких называют комическими, жаловалась, бидон воды ей уже не снести. Ещё одна полоумная старуха – казалось, под подолом её длинной растрёпанной юбки темнеет заброшенная изба – носила в котомке несколько пожелтевших пластиковых бутылок, которые называла целлулоидными. Так же, как мой дед Краснов упорно считал полиэтиленовые пакеты «хлорвиниловыми мешочками».
Я быстро шёл к метро. Не знаю, как объяснить, но мне вновь хотелось встретить киносъёмочный коричнево-жёлтый поезд и тех веселых, радостных людей. Я хотел увидеть отважных, смелых, героев! Глупая, невероятная мысль… Нет, девяносто девять и столько же в периоде, что они артисты, а кто ещё? Значит, так: если поезд был киносъёмочный, сегодня его не будет, не каждый же день он станет курсировать? Или почему нет? Кинопроизводство месяцами длится.
На что я надеялся? Сам не знаю. Ты слишком впечатлительный, Фима, никакого призрачного поезда с отважными героями нет. Нам всем не на кого рассчитывать – никто не придёт из прекрасного прошлого, не поднимется под реющими алыми знаменами, не крикнет: «За Родину!»; не полетят широким строем гудящие самолёты со звёздами на крыльях, не поплывут могучие корабли, потому что всё умерло, всё прах, всё забыто, всё заставили позабыть.
На улицах неустойчивое затишье. Люди перебегали молча. Почему-то исчезли патрули. Потихоньку выводят оккупационные войска или, наоборот, куда-то стягивают? Хуже всего, когда боишься будущего. И замызганное ведро в руке! Ведро вместо светового меча, которым в далёком детстве я крушил врага в старой компьютерной игре.
В вестибюле станции было пусто. Взмахнул Бесконечным Билетом, в полном одиночестве спустился по эскалатору. Дежурная дремала в стакане, мониторы над пультом управления эскалатором показывали серые безлюдные платформы, упиравшиеся в тёмные тоннели.
Подошёл к дальнему краю, месту остановки последнего вагона, и уставился в глубину, в чёрную подземную пустоту, слегка освещённую на входе. Тоннель казался налитым лишь мраком. Но вдруг два ярких пятна прорисовали поворот рельсов, вспыхнула светопись рёбер тюбингов. Раздался гудок, поезд мчался прямо на меня, Бог знает зачем, я выставил вперед чёртово ведро (не то защититься, не то удержать равновесие), оно зацепилось за что-то стальное, тошнотворно скрежетнуло; как в полудрёме, не мог разжать ладонь, и меня втащило в светящийся, зябкий вихрь.
Я стоял, прижатый лицом к узкой торцевой двери, в битком набитом вагоне с ручкой от ведра, врезавшейся в сведённые пальцы. С трудом разжал ладонь, избавляясь от ненужной теперь детали исчезнувшей посудины. Ещё не успел понять, чем вызван весёлый, возбуждённый шум в вагоне, лишь заметил, что состав слегка сбавил ход, проезжая станцию, но не остановился, а перед моими глазами на путевой стене явственно читалось название «Кировская». «Кировская» – так раньше именовалась станция «Чистые пруды». Это была ещё одна странность – как я оказался на «Кировской», ежели (спасибо, что не откель) спустился на платформу «Курской»? Похоже, надо просто оказаться в нужное время и в нужном месте – ведь «Курской» в 1935 году не существовало, она в первую метролинию не входила. Это значит… Что, что всё это значит?!
За моей спиной громко переговаривались, кричали, смеялись, пели хором, показалось даже, играет духовой оркестр и отдельно гармошка. Я с трудом развернулся, преодолев давление плеч, локтей, горячих, жарких тел. Это был тот самый киносъёмочный вагон, полный загримированными артистами в одежде и с причёсками весны 1935 года.
– Лестница-чудесница! – закричала мне в ухо девочка в платье с вышитыми петухами и подпрыгнула на руках отца. – Нам шагать по лестнице незачем с тобой! Лестница-чудесница бежит сама собой!
– Тихо, Нюша, не кричи! – радостно приказал родитель. – Извиняй, парниша! День сегодня такой, сам понимаешь. Метро построили. Веришь, плакал! Вот как увидел дворцы эти под землей, прошибло, не сдержался, хоть и мужик.
«Парниша» – несколько лучше, нежели «мальчик», не будем обижаться. Я дёрнул головой в знак согласия.
– Гражданскую прошёл, товарищей хоронил, в Горьком первую полуторку справлял – не плакал, а тут, как встал с дочкой на эскалатор, ну текут слёзы, хоть ты что хошь делай! Эх, Нюша, какая жизнь-то тебя счастливая ждёт!
– Станция «Дзержинская», – оповестил невидимый динамик.
– А вместо сердца – пламенный мотор! – нёсся хор из другого конца вагона.
Все радостно хохотали, наваливаясь друг на друга, когда поезд мчался по невидимому повороту.
– Следующая станция «Охотный ряд».
На мгновенье память и разум отказали мне, я не мог вспомнить, куда и зачем еду, не мог понять, где нахожусь, почему и как здесь оказался?
Инстинктивно стал пробиваться в дверям и вывалился с толпой пассажиров на платформу, залитую свежим влажным асфальтом. Поток пронёс меня через перронный зал, давя о многогранные колонны, к эскалатору, и вскоре я вышел из дверей вестибюля, оказавшегося в здании гостиницы «Москва». Повернул голову на строительный грохот – гостиница ещё только возводилась…
Либо ты грезишь, Фима, либо это не мосфильмовский поезд, а машина времени. Ведь весь город заради съёмок переделать не могли?!
Или могли? Говорят, некий художник по заказу императорской фамилии малевал картину о морском сражении, но никак не справлялся с детонацией крюйт-камеры, порохового погреба на турецком флагмане – так для неопытного мариниста по приказу Потёмкина прямо на Ахтиарском рейде взорвали настоящий сорокапушечник.
Не могу сказать, что хорошо изучил Москву, но то, что перед Манежем имелся большой подземный торговый центр с выходящим на поверхность куполом и скульптурами в стуле лужковского барокко, помнил точно. И где он? Пустая площадь, вернее, народу на ней множество, но куда делась «яма» – торговый центр? Зато, пронзительно звеня, катился булгаковский трамвай с тремя деревянными вагонами. Несколько милиционеров в белых гимнастерках и светлых шлемах направляли поток в сторону Тверской.
– На улицу имени Горького, граждане, движемся на улицу имени Горького! Циркулируем поэнергичнее, граждане!
Праздничная атмосфера, не теперяшняя. Будто в воздухе распылён флюид бодрости.
Бравурная музыка; несущийся с Тверской, которая вдруг снова стала улицей имени Горького, раскатистый гул дружных выкриков, как если бы футбольные болельщики скандировали с далёкого стадиона лозунги. Энергичный мужик на ходу играл на гармошке, а бородатый дедуля наяривал балалайкой.
Сновали безо всякого взрослого присмотра дети, девчонки с косичками и бантами на стриженых волосах, в сандалиях. Некоторые мальчишки, несмотря на прохладную погоду, – вовсе босиком. Встречались кожанки, множество женских беретов – да, здесь почти все носят головные уборы! – платки, картузы, телогрейки и сапоги. Или вот старик – в лаптях поверх белых обмоток! Никогда я прежде не видел лаптей. Плащи, тужурки, суконные пальто, совсем удивительные предметы гардероба, названий которым не знал. Другие, наоборот, – без пальто, легко, празднично одеты.
Показалось – на меня странно посматривают. Две девушки (локоны, беретики, вязаные кофты с высокими плечами) зыркнули в мою сторону и, переглянувшись, хихикнули. Я поспешно заправил идиотическую белую школьную рубашку в джинсы, подумав, ещё и закатал рукава. Ты неподражаем, Фима! Тебе бы вместо взлохмаченных с гелем волос пышный чуб и кепку – вылитый советский гражданин! Или, вернее, эталонный гайдаровец. Хотя книжка про Тимура и его команду, кажется, вышла позже, в 1940-м. Стало весело – заразился общим настроением, и я возбужденно двинул на Тверскую, вглядываясь в удивительный сон.
Было не волнительно и не страшно, вот знаете, как в кино, когда гигантский кальмар или комета-убийца, а тебе интересно, как оно повернёт.
Тверская, вернее, Горького, казалась более узкой, тут и там виднелись колокольни церквей, которых в реальности точно не было, попадались невысокие двухэтажные домики, половиной цоколя вросшие в культурный слой. Непрерывно сигналя, проезжали через неохотно расступавшуюся толпу старомодные автомобили.
В окнах выставлены патефоны, или граммофоны, забыл, как они называются и в чём разница, а с балконов свисали лозунги: «Да здравствует первый прораб метро – товарищ Каганович!», «Под землёй, на земле и на небе!». Не смолкали крики «Ура!». В толпе несли знамёна, плакаты «Есть метро!». Ненадолго движение застопорилось – из переулка выливалась дружная колонна демонстрантов, по двое несли буквы на длинных шестах: «М», «Е», «Т», «Р», «О». Далеко современным политтехнологам до здешнего креатива!
Пёстрый, звенящий и грохочущий шум наполнял воздух. Несколько девушек, взявшись под руки, шли позади меня шеренгой и пели. «Мы на поля зелёные вернемся закалённые, к труду и обороне готовые всегда!» Полдюжины школьников, споря между собой, тащили выпиленный из фанеры коричнево-жёлтый «вагон метро» – держали, словно щит, и глядели в прорезанные окна. Откуда-то летели листовки, усеявшие асфальт и булыжник. Из громкоговорителя грохотал марш. Я впервые в жизни полнейшим образом ощутил состояние, которое, безусловно, зовётся счастьем. Не кайф, не эйфория, не адреналин раш, не удовольствие – счастье.
Не помню, как вернулся назад, в метро, пробился сквозь очереди в кассы, пользуясь радостным столпотворением, проскочил зайцем (турникетов не было, билеты на входе проверяли контролёры в униформе); на «Кировской» просто вышел из вагона и оказался на «Чистых прудах». Почему и как это получилось, так сказать, технологически, я не мог объяснить.
На кухне пил чай мой новоявленный двоюродный брат Хмаров. Я стоял на пороге, всё ещё полный ликующего счастья, в голове звенел праздничный гул, звучал авиа-марш.
Какой поразительный переход. Здесь – и там. Насколько отличаются лица. Там – энергичные, налитые жизнью, а здесь… а где – здесь?
Ровно такое же ощущение, как после киносеанса: дико и невозможно всё это видеть – после.
– Чего долго, Трофимушка? – словно невзначай спросил дед.
Я напустил, сколько мог, спокойствия.
– На пустыре сказали – у Курского масло гуманитарное дают. Пока сходил, пока очередь остоял.
– Купил? – Явно думая о другом, произнёс дед.
– Не досталось. Представляете: час топтался, и аккурат передо мной вышло.
– Ну и бог с ним, с маслом, – равнодушно завершил распросы дед.
– А вода где? – я едва расслышал голос Василия.
– Что?
– Ведро брал. – Василий нахмурился.
– Ведро?
– Не играй идиота.
– Не помню. Забыл. Потерял.
– Я не знаю, как ему серьёзное дело поручать, если и с тем не справился, – забубнил Василий. – Прекраснодушный! Посудину теперь новою кто будет покупать?
– Так я тебе, я куплю. Настоящее, довоенное. Из «Икеи».
Я говорил какую-то ерунду – Фима ведь легко говорит, Фима златоуст – пытаясь вспомнить что-то, что-то сказанное, мелькнувшее… «Прекраснодушный»!
Я осёкся, вдруг захохотал и не мог остановиться. Смеялся так долго, уже обессилев и перейдя на утробный стон, что дед растревожился:
– Чего ты, Трофимушка?
Я замахал руками, с трудом остановился, утерев глаз, и задыхаясь, ответил:
– Так, ничего, вспомнил одну побасенку.
Хмаров неодобрительно (а когда-то иначе?) посмотрел на меня.
В своей комнате я повалился на кровать и лежал, пока всё случившееся не выстроилось в упорядоченную и более или менее логическую цепь.