Или какой смысл имеет, следуя по стопам Вейделя, сделавшего все от него зависящее, чтобы похоронить веру в историчность Иисуса, ссылаться на слова Иисуса, как на доказательство историчности последнего? Слова эти носят на себе, полагает Вейдель, «несравненную печать подлинности» (откуда известна она Вейделю, когда мы, как это признано теологами, не располагаем ни одним бесспорно подлинным изречением Иисуса, с которым можно было бы сравнить все другие?). Всякого беспристрастного человека, продолжает уверять Вейдель, поражает их неподражаемый, «своеобразный» (раньше теологи говорили: «единственный в своем роде») и мощный язык. Они, якобы, говорят сами за себя, т. е. за то, что автор их Иисус. «Пластичность образов», — читаем мы у Фейне (Feine), — «закругленность тенденций (?), острота и ясность многих (!) рассказов в такой же мере свидетельствуют об их оригинальности, как и исключительная самобытность (!) материала, трактующего о деятельности Иисуса».
Если даже допустить, что слова Иисуса действительно оригинальны и своеобразны, то разве это могло бы служить доказательством того, что они были произнесены самим Иисусом. Поскольку у нас нет никаких других доказательств историчности Иисуса, постольку приходится признать чистейшей, чтобы не употребить более крепкого словца, бессмыслицей связывать достоинства приписываемых евангельскому Иисусу образов и изречений с этим Иисусом, и основывать на этом его историчность. Если мы не знаем ни одного безусловно подлинного речения Иисуса, то различие между подлинным и неподлинным по отношению к приписываемым ему словам теряет всякий смысл и становится делом личного вкуса и субъективного усмотрения, как мы это видим на примере Чемберлена (Chamberlain), считающего возможным устанавливать подлинность слов Иисуса «интуитивным путем». Истина говорит за себя, но не за своего автора. Слово можно признать «подлинным» в лучшем случае только тогда, если оно соответствует существующему идеальному образу Иисуса; но придать последнему какую-либо реальность не в состоянии даже «самое подлинное из подлинного». Вся доказательная сила «подлинности» слов Иисуса зиждется на историчности самого Иисуса, а не наоборот. Но так как историчность Иисуса не может быть доказана, то все рассуждения об оригинальности, своеобразности, неоценимых достоинствах слов Иисуса и тому подобные пышные фразы суть не что иное, как невразумительный лепет, тем более, что, как это установлено, слова Иисуса, на которые при том обычно ссылаются, не являются даже оригинальными в общепринятом смысле, а позаимствованы из тождественных или однородных изречений ветхого завета или античных писателей (Сенеки), а первообразы нравоучений и притч Иисуса содержатся не только там, но и в Талмуде, так что об «исключительном своеобразии» этих слов не может быть и речи[62]. Разумеется, вполне возможно, что слова и притчи Иисуса вышли из уст какой-либо выдающейся и самобытной личности; но что данной личностью является Иисус и что вообще все они исходят от одного и того же автора, этого нельзя было бы утверждать даже в том случае, если бы не было установлено, что все, решительно все, что мы знаем об этом Иисусе, представляется, как об этом свидетельствует евангелие Марка, чистейшим вымыслом. Тем самым отпадает всякое основание выводить подлинность приписываемых ему слов из личности Исторического Иисуса. Теологи тоже признают в настоящее время, что пресловутый источник речений», откуда будто бы позаимствованы слова Иисуса, был ничем иным, как сборником слов и речений, которые считались достойными быть произнесенными Иисусом и которые были приписаны ему подобно тому, как другим аналогичным сборникам было присвоено наименование «Премудрости» Давида или Соломона[63]. Следовательно, Иисус мог быть в лучшем случае только интерпретатором или систематизатором, но отнюдь не изобретателем той афористической премудрости, которая восходит главным образом к ветхому завету. Но для этого вовсе не требуется, чтобы Иисус был «единственной в своем роде» личностью, а вполне достаточно предположение, что евангелисты просто извлекли на свет божий то, что им нужно было сказать, и отвели для этого соответствующее место в жизнеописании Иисуса.
Таким образом, в качестве доказательства историчности Иисуса остается в конце концов только то «огромное впечатление», которое он производил на окружающих и которое побудило последних сохранить в своей памяти его изречения и собрать их после его смерти. Однако, «обаяние» Иисуса, наряду с остальными чертами его личности, есть не что иное, как плод фантазии. Может ли оно, поэтому, служить доказательством историчности Иисуса, поскольку не подлежит ни малейшему сомнению, что евангелисты приписывают ему такое качество исключительно для того, чтобы придать надлежащий вес его словам? С точно таким же правом можно было бы признать исторической личностью престарелого Нестора на основании того, что своим даром слова он производил «огромное впечатление» на ахейцев и что речи его увековечил в своих произведениях Гомер. Если Иисус действительно производил столь «огромное впечатление» на окружающих, то как объяснить тогда то обстоятельство, что личность его не оставила решительно никаких следов своей историчности в евангелиях? Почему в таком случае евангелисты передают нам его историю исключительно на основании «пророческого доказательства» и звездного неба и почему ни один из их рассказов не может быть вполне удовлетворительно истолкован с исторической точки зрения? Следовало бы предположить, что по крайней мере их сообщения о чудесах Иисуса опираются на надежное свидетельство современников Иисуса и их ближайших потомков. Однако, и эти чудеса, все без исключения, скопированы с ветхого завета.
Утверждают, что евангелисты описали жизнь Иисуса в духе и под оболочкой ветхозаветного предания и астральной мифологии (Иеремия). Ну, а что, если после удавления этой оболочки ничего не остается, если мнимое «историческое ядро» евангелий полностью расплывается в тумане и мраке? «Для того, чтобы базироваться на историческом ядре», — говорит Вреде (Wrede), — «необходимо фактически натолкнуться на такое ядро. Дело сводится к тому, чтобы в отношении спорной истории или речения доказать нечто такое, что делает неправдоподобным или по крайней мере сомнительным всякое другое объяснение данного отрывка. Последний должен заключать в себе известную неувязку, некоторый контраст, позволяющий отличить более древнее от позднейшего или выделить нечто твердое, специфическое, необъяснимое на почве тех или иных идей». Можно ли найти нечто подобное в евангелиях? Если нет, то «огромное впечатление», которое, якобы производил Иисус на окружающих, отнюдь не вяжется с подлинной природой евангелий. Благодаря употреблению евангелий при богослужении и ложной версии их происхождения от спасителя они получили столь высокую оценку, что они даже там кажутся озаренными сиянием вечности, где они содержат только общие места повседневной иудейской гностической мудрости. Это особенно подчеркнул Смит в своем «Ессе Deus», и мы все еще ждем от поборников исторического Иисуса разумного объяснения этого бесспорного факта. Если же нам возразят, что Иисус производит «огромное впечатление» не столько в евангельском повествовании, сколько на читателей последнего, и пожелают вывести отсюда историчность Иисуса, то тогда следует признать историческими личностями и тех бесчисленных литературных героев, напр., Гамлета, короля Лира, Фауста и др., слова которых в драме или романе потрясают зрителей или читателей, не говоря уже о том, что отчасти сила слов Иисуса зиждется не столько на их фактической внушительности, сколько на том религиозном благоговении, с каким на востоке относились к евангелиям в течение двух тысяч лет. Но раз дело обстоит именно так, то существуют только две возможности: либо Иисус вовсе не был той обаятельной личностью, какой его рисует благочестивая христианская вера, либо предание об Иисусе не восходит к исторической фигуре. В первом случае становится непонятным, каким образом мог Иисус сделаться предметом евангельского повествования и центром новой религиозной жизни. Следовательно, остается только вторая возможность, и только она одна в состоянии разрешить все затруднения, возникающие при исследовании жизни Иисуса.
Жизнеописание Иисуса в евангелиях изобилует в такой сильной мере ветхозаветными и астральными моментами, что нет никакой возможности распознать действительного героя евангельских повествований. Указанное обстоятельство опровергает, таким образом, то воззрение, которое пытается обосновать историчность Иисуса свежестью, оригинальностью и неподражаемой наглядностью евангельского образа Иисуса. Но если даже признать эту наглядность установленной, указанное обоснование все равно не имело бы никакой почвы под собой, ибо яркое изображение личности Иисуса могло быть также результатом литературных способностей евангелистов. Однако, такого яркого изображения в действительности вовсе не существует; предположение, что евангелия создают яркий образ Иисуса, зиждется на сплошном самообмане. Это вытекает уже из того, что до сих лор не нашлось еще ни одного человека, который оказался бы в состоянии обрисовать убедительным образом истинный характер Иисуса. «Различные характеристики», справедливо указывает Смит, «в такой же степени расходятся друг с другом, как и различные мировоззрения их авторов». Как известно, в бесконечной литературе этого вопроса знаменитые критики приписывают Иисусу самые разнообразные свойства. И это преподносится обычно с такой уверенностью, словно по этому поводу не возникает или не может возникнуть никаких сомнений. Между тем, такие писатели столь же расточительны в своих утверждениях, как и скупы в своих доказательствах. Мне не удалось выявить ни одного сколько-нибудь приемлемого доказательства их правоты. Очевидно, у каждого из них сложилось свое особое мнение о том, кем должен был быть Иисус, и это мнение явилось исходным пунктом их толкования. Таким образом, обрисовывая человеческий облик Иисуса, они почти всегда воспроизводят свой собственный идеал. Предлагаемая ими критика текста является скорее самостоятельным трудом, чем истолкованием. В результате всего этого их взгляды обнаруживают чрезвычайное разнообразие. В конце концов дело дошло до того, что все попытки дать более точную характеристику исторического Иисуса были отброшены и решено было ограничиться самыми туманными очертаниями. Иисус, о котором еще совсем недавно говорили, что он обрисован как живой, становится теперь «великим незнакомцем». Это выражение отнюдь не непонятно. Если евангельский образ Иисуса при ближайшем рассмотрении и более тщательном изучении так много теряет в смысле своей красочности и определенности, то едва ли можно допустить, чтобы первоначально он был выхвачен из жизни и был предназначен изображать человека.
О расплывчатости евангельского образа Иисуса говорит не только американский исследователь. В своей работе «Иисус, каким он был и чего он желал» («Jesus, was er war und wollte») Лютцельбергер (Lützelberger) еще в 1842 г. писал следующее: «Абсолютно неосновательно мнение, будто евангелиям ни в каком случае не удалось бы изобразить личность Христа, если бы она перед тем не существовала в действительности, и будто черты характера евангельского Иисуса столь своеобразны и рельефны, что легенда не была бы в состоянии их выдумать и зафиксировать. Ибо та личность, которую изображают евангелия, отнюдь нельзя признать резко очерченным, самодовлеющим образом; напротив, мы имеем здесь дело с человеком, который, исходя из совершенно различных мировоззрений, говорит то одно, то другое, и который, как известно, в первом евангелии изображен в совсем ином свете, чем в четвертом. Лишь с огромным трудом можно из отдельных характеристик евангелий сколотить более или менее стройное целое, и поэтому мы не имеем решительно никакого права говорить об исторической реальности личности Христа на основании оригинальности евангельского образа». Восхваляют «самобытность» евангельской истории; между тем мы уже видели, что каждое слово ее позаимствовано из других источников, и при том с такой точностью, что во всей мировой литературе нельзя было бы найти второго, хотя бы до некоторой степени подходящего примера столь исчерпывающего использования первоисточников. И характеристика евангельского Иисуса всецело основывается на тех же первоисточниках. Поэтому не приходится удивляться той разноречивости черт евангельского Иисуса, которая едва ли могла бы иметь место, если бы дело касалось реальной личности.
Бели на этот счет могут существовать те или иные сомнения, то они окончательно устраняются доводами Вейделя, подробно рассматривающего этот вопрос в своей книге «Личность Иисуса» («Jesu Persönlichkeit», 2 Aufl. 1913). Вейдель полагает, что жизнь Иисуса нельзя описать на основании евангелий. Он соглашается также с тем, что более близкое знакомство с обстановкой, в которой жил Иисус, в особенности с миром ощущений современного ему иудейства, опровергает предположение, будто религиозные представления (царство небесное, бог-отец, мессия) и этические требования Иисуса отличались оригинальностью. Он утверждает, что оригинальность свойственна не взглядам Иисуса, а исключительно его личности (!). Поэтому надо заняться изучением последней, чтобы понять то чудодейственное влияние, которое оказывало христианство в течение почти двух тысяч лет на бесчисленные умы. Но и Вейдель вынужден признать, что составить себе ясное представление о характере Иисуса на основании евангелий крайне затруднительно. Более того, ему представляется даже напрасным трудом попытка объединить в одно целое резко противоречащие друг другу проявления этого характера.
«Заурядная личность», — считает нужным добавить Вейдель, — «погибала бы от таких внутренних противоречий». Но Иисус был именно незаурядным человеком. Все устремленные в разные стороны силы его сверхмогучего существа были в действительности объединены высшей властью его сверхмогучей нравственной воли. В этом заключается, по мнению Вейделя, «тайна его личности». Затем он делает попытку «доказать, что все выдающиеся фигуры мировой истории были такими же незаурядными людьми, обладавшими непостижимыми, противоречивыми свойствами характера, при чем он указывает на Гете, в драмах которого собственная натура поэта постоянно отражается в противоположной паре действующих лиц. Нельзя не признать этого сравнения в высшей степени неудачным, ибо то, что у Гете в конечном счете все же пребывает в идеальной области вымысла, должно носить у Иисуса реальный отпечаток; что же касается внутренних противоречий других выдающихся личностей, то они обнаруживались постепенно, в процессе длительного индивидуального развития, в то время как у Иисуса они приурочены к краткому периоду в один год и к тому же лежат у него все без исключения, так оказать, в одной плоскости. Да и вообще, разве мы выигрываем что-либо в смысле понимания той или иной личности, если говорим, что она непостижима? Впрочем, на деле Вейдель пытается не столько объяснить внутренние противоречия характера Иисуса «необычайной силой нравственной, самодовлеющей воли» спасителя, сколько стремится замаскировать эти противоречия искусным подбором соответствующих выражений и ослепительным красноречием, при помощи которого теологи умудряются не только раздувать до необычайных размеров самые незначительные евангельские события, но даже отрицательные черты характера Иисуса расписывать как проявления его «сверхмогучей» нравственной воли. Однако, не подлежит никакому сомнению, что посредством такого, метода можно было бы самого заурядного человека превратить в героя всемирной истории.
Истинная причина противоречивости характера Иисуса заключается, по-видимому, в том, что в основе евангельского образа Иисуса не лежит реальная личность и что изображение такой личности вообще не входило в намерения евангелистов. Литературные задачи были им совершенно чужды. Они преследовали только догматические и поучительные цели. Заключить расплывчатый образ гностического спасителя в исторические рамки и окружить его людьми, чтобы придать ему большую наглядность и выразительность и тем самым пробудить и укрепить веру в Иисуса — вот к чему стремились авторы евангелий. Будучи убеждены, что в ветхом завете история Иисуса содержится в скрытом виде, они позаимствовали различные черты его характера и эпизоды его жизни из этого источника и при помощи астральной мифологии соединили их вместе на подобие мозаики, не задаваясь при этом вопросом, насколько гармонируют друг (с другом отдельные составные части этой мозаики и производят ли они впечатление законченного целого. При этом они решительно ни о чем не заботились. Как представители античного мира они не имели никакого представления о той сентиментальности, с которой в наше время обычно относятся к евангелиям. Об этом достаточно свидетельствует их сухое и безучастное описание распятия спасителя. Отзывчивый, деятельный, согревающий душу и «сладкий» Иисус некоторых видов христианского благочестия, не лишенного, пожалуй, эротической закваски, Иисус пиетизма Ренана и его последователей, в литературе и изобразительном искусстве, не имеет ничего общего с Иисусом евангельской «истории». В этом отношении прав Вейдель, выдвигающий у евангельского Иисуса на первый план волевой момент и подчеркивающий его страстную натуру. К сожалению, однако, при таком толковании личность спасителя, которой должны подражать верующие, тем более удаляется от них и затрудняет это подражание, чем глубже познают они ее как переходящий всякие нормальные границы образ человека воли чисто иррационального свойства.
В самом деле, этот суровый, чрезвычайно решительный, легко возбуждающийся, необычайно вспыльчивый, в своих суждениях и отношениях к людям нередко крайне несправедливый человек не только не заслуживает подражания, но и не заслуживает любви, в смысле человеческого идеала, и отнюдь не может считаться прообразом нравственности. Для того, чтобы увидеть в Иисусе прототип высшего человеческого совершенства, «индивидуальнейшего индивидуума» надо целиком читать евангелия сквозь очки совершенно изменившегося мира ощущений нашего времени и рассматривать их сквозь призму теологического церковного красноречия отдаленных веков христианства. Следует откровенно признаться, что некоторые преемники христа, напр., Франциск Ассизский, Франциск Салийский, Песталоцци гораздо более достойны любви и уважения, чем синоптический Иисус. Последний считается воплощением любви. Но где сказано, что он кого-либо любил? От своей семьи он отрекается ради других людей; к своей матери и другим родственникам он относится с нескрываемым пренебрежением; его ученики, оставившие ради него свой кров и свое хозяйство, и доверчиво последовавшие за ним, по-видимому, не более близки ему, чем всякий другой человек. Евангелисты не сообщают нам ничего такого, что свидетельствовало бы о более сердечных отношениях между учителем и его учениками. Утверждают, будто он был большим другом детей. Но соответствующие места евангелий относятся вовсе не к настоящим детям, а к вновь вступившим в секту Иисуса, и выражение «дети мои» имеет там только символический смысл. О своем народе, как таковом, он совершенно не заботится. Политические или социальные условия жизни этого народа его нисколько не интересует. Он стоит за непротивление злу и осуждает обычай мести, но в то же самое время он питает против фарисеев тем более неосновательную злобу, что с точки зрения своего благочестия они не могли действовать иначе, чем они действовали. Он предает [жителей] проклятого города, которые его не признают, не спрашивая себя, почему они так поступают, не считаясь с тем, что он ничем не проявил перед ними своего мессианства; между тем, как знаток людей, он не мог требовать, чтобы они примкнули к нему без всякого основания. Более того, он проклинает невинное фиговое дерево за то, что оно, когда нужно, не приносит плодов. Что же касается отношения Иисуса к людям вообще, то в евангелиях мы не находим никаких доказательств его всеобщей человеческой любви. Он нигде не оказывает помощь нуждающимся и угнетаемым по собственной инициативе. К чудесным исцелениям он всегда прибегает лишь по чьей-либо просьбе, и они не стоят ему никаких жертв, так как ему достаточно только поднять руку или сказать несколько слов, чтобы исцеление уже совершилось.
Если в образе Иисуса евангелисты пытаются выдвинуть на первый план любовь, которая возвышается над праведностью и изображена в ветхом завете как основное свойство мессии, то нельзя сказать, чтобы это им особенно удалось. Ведь эту главную черту характера Иисуса они иллюстрируют только тем, что «сказано в писании»: исцелением больных, воскрешением мертвых, благовествованием среди бедных о приближении царствия небесного, произнесением слов любви и утешения. Но то же самое делали и бесчисленные пророки и гуманисты; это составляло задачу и мистериальных культов. Что же касается деятельности Иисуса как спасителя, то он руководствуется в этом отношении своей божественной миссией, а вовсе не человеколюбием, и ничем не проявляет своего расположения к людям, доброты и любви. Правда, он общается с мытарями и грешниками и своей ласковостью и задушевностью ободряет слабовольных, кротких и измученных. Но он делает все это только потому, что у Исайи говорится, что мессия не поломает надломленного тростника и не потушит тлеющей светильни, что он возьмет под свое покровительство убогих, униженных и повергнутых в рабство, будет бороться за их интересы с их угнетателями, обеспечит им более сносную жизнь и своим посещением принесет облегчение уставшим, подобно тому, как премудрость в приписываемой ей литературе благосклонно спускается к людям, распределяет между ними свои сокровища и возносит к себе желающих.[64]
«Любовь божия» Иисуса, абсолютное тождество его воли с волей божией, также принадлежит к числу неотъемлемых черт сына божия, каковым считали Иисуса евангелия; ведь весь образ Иисуса должен был, с точки зрения евангелистов, служить именно для того, чтобы возможно нагляднее изобразить любовь бога к людям и любовь людей к богу, находящую свое непосредственное выражение в любви к ближним. Поэтому нет никаких оснований рассматривать ее как. существенную черту характера исторического Иисуса.
Таким образом, мы приходим к выводу, что евангельская характеристика Иисуса обусловлена догматическими требованиями и литературными вкусами. Поэтому за носителем этого характера мы можем признать только литературную реальность. Противоречия в характере Иисуса всецело объясняются изложенной нами историей возникновения его образа, и вполне понятно, что при этих условиях евангелисты не создали и не могли создать действительно яркого, законченного и жизненного облика спасителя.
Представление, которое сложилось у людей об Иисусе, отвечает не столько образу евангельского Иисуса, сколько фантастическому идеалу спасителя мира, с которым носились евангелия. И если» так много говорят о «несравненном» образе евангельского Иисуса, то нередко это объясняется не столько тщательным ознакомлением с синоптическим текстом, сколько тем, что воспитание, искусство и благочестие приучили людей с малолетства смотреть на Иисуса как на идеальнейшего человека, как на сверхчеловека. Об этом особенно убедительно свидетельствует Иисус Маркова евангелия, — Иисус, образ которого был скопирован и детализирован остальными евангелиями. Разве этот Иисус, с его величественной недоступностью, непоколебимой сосредоточенностью, неподвижными, сухими, даже резкими чертами и строгими линиями древней византийской иконы, отвечает нашему представлению о человеколюбце и спасителе мира? Этот Иисус скрывается за тучей чудес, из-за которой по временам сверкает как молния его неистовый темперамент и безудержный гнев. Словно морское привидение бродит он в ночное время по волнам, заставляет ангелов прислуживать себе, панибратствует с демонами и в то же время остается загадкой для своих последователей. И этот странный учитель, который изо всех сил старается воспрепятствовать более глубокому познанию своего существа и ставит в этом отношении в тупик даже близко к нему стоящих людей, который так спокойно и поучительно говорит о предстоящей ему смерти, как будто речь идет о самом обыденном явлении в мире, причем абсолютно неизвестно, считал ли он сам себя мессией или нет, — эта, якобы, самая «независимая» личность в мировой истории, в отношении которой только и сбывается пророческое доказательство ветхого завета, этот Иисус является, дескать, непревзойденным прообразом нравственного поведения, благороднейшим представителем чистой человечности! Нет, в действительности он представляет собой скорее отрицательную, чем достойную любви личность и несомненно скорее похож на гностическое, абстрактно-фантастическое существо, чем на исторического индивидуума, реального человека по плоти и крови. Читая евангелия без помощи очков христианской предвзятости, просто как литературное произведение древности, мы убеждаемся в том, что в евангелии Марка господствует догматическая, а не историческая атмосфера. То, что мы представляем себе в настоящее время, произнося имя «Иисус», это не Иисус евангелий, по крайней мере древнейшего из них, евангелия Марка, а только своеобразный винегрет из благочестивых переживаний детства, церковной догматики, который каждая эпоха и каждый человек мыслит себе иначе, но который демонстрируется перед всеми в образе Иисуса, при чем религиозное искусство придало абстрактной схеме определенные очертания и окраску, а воспоминания о делах спасителя имеют целью внушить доверие к его образу.
При таком положении вещей становится понятным, почему евангелисты создали свой образ Иисуса из чисто мифического материала и при этом совершенно пренебрегли всей фактической стороной дела. Полное игнорирование всех личных человеческих черт, абсолютное растворение исторических воспоминаний в догме было бы совершенно непонятно, если бы оно последовало непосредственно или вскоре после смерти Иисуса, под свежим впечатлением реальных событий. Кто не цепляется за историчность Иисуса, тот должен будет в конце концов признать, что наше «старейшее» евангелие не могло быть написано уже в середине первого столетия или немного позже, как это желательно Гарнаку, Вельгаузену, Вейсу и Мауребрехеру. Ибо абсолютно немыслимо и неслыханно в мировой литературе, чтобы у кого-нибудь явилось намерение описать жизнь только что умершего человека и, при том, все без исключения биографические сведения о нем почерпнуть не из области реальных фактов, а из совсем другого источника; так, напр., трудно допустить, чтобы автор биографии Бисмарка использовал как материал для этой биографии какое-либо древнее сказание. Евангелие Марка могло быть написано только тогда, когда время излагаемых им событий и изображаемые в нем лица уже давно успели отойти в прошлое, и никакое живое воспоминание не могло больше перекинуть моста от них к эпохе евангелистов, т. е. едва ли раньше середины второго столетия. Но, с другой, стороны, этого вполне достаточно, чтобы понять то превращение чистого вымысла в историю, с которым мы прежде всего встречаемся у Марка и которое произошло приблизительно в 30-м году.