Мессии Иисусу, страдающему отроку божию, пришлось умереть за грехи людей на кресте, чтобы дать удовлетворение божественной справедливости! Подобно вышеназванным спасителям в языческих религиях искупления, Христос прошел через страдания и смерть, чтобы после того явиться во всей своей беспредельной силе и величии! Это — идея, неслыханная и непостижимая для рядового иудейства, но настолько полная очарования, религиозной глубины и значения, настолько радостная и желанная для всех тех, кто видел себя раз навсегда отринутым от достижения идеала законнического благочестия, что она, как молния, ударила в души людей, отвергнутых и презираемых официально-формальным иудейским благочестием, и нам вполне понятно, что они боязливо хранили ее, как священную тайну, и только в уединении сектантской жизни предавались новому, ощущаемому от нее религиозному трепету.
Не следует думать, что описанное слияние небесного Христа восточных религий и языческих мистерий с мыслимым в виде человека отроком божиим Исайи и праведником Премудрости Соломона совершилось внезапно и непосредственно в духовной жизни иудейства. Напротив, оно, по-видимому, было результатом долгого развития и подвергалось многократным колебаниям, причем в отдельных кругах складывались самые различные комбинации и способы понимания. Так, существовали гностические секты, которые оба понимания начала искупления, — с представлением о небесном Христе и с представлением о человеке-Иисусе, — оставляли рядом друг с другом и только внешним образом связывали их между собою в мифе, не доводя до действительного внутреннего слияния обоих. Более того: эти секты держались своего дуализма в отношении начала искупления даже и тогда, когда в других кругах слияние уже совершилось, и новое понимание искупления получило, таким образом, свое простейшее выражение.
Воззрение такой секты мы находим в так наз. гносисе Иустина, дошедшем до нас в изложении опровергателя ересей Ипполита. По учению этого гносиса, есть три начала вселенной: два мужских, Благий и Элогим (последний называется также «отцом»), и одно женское — Эдем, или Израиль. Благий есть истинный бог, «святый», который, как персидский Ормузд и «единое сущее» Филона, имеет свой престол в чистом сиянии света и возвышается над всякою конечностью и материальностью, хотя ему одному принадлежит решение обо всем происходящем. Элогим, демиург или творец всех конечных вещей, соответствует израильскому Иегове; он есть, стало быть, справедливый бог, но по силе и мудрости подчиненный высшему. Наконец, Эдем, существо о двух образах, наполовину дева, наполовину змея, представляет собою фантастическое воплощение материальности, как начала зла и всего худого.
От половой близости «отца» с Эдем произошел мир ангелов в числе двадцати четырех, из которых двенадцать принадлежат «отцу», а двенадцать Эдем. Из первых третий называется Барухом, «благословенным», а из последних — Нахасом, змеей, и все они вместе представляют рай Моисеева повествования о творении, а именно так, что Барух соответствует древу жизни, а Нахас — древу познания, причем первый, надо полагать, имеет своим астральным представителем Ориона или весеннюю ветвь (при Тельце) Млечного Пути, представляемого как небесное дерево, а последний — Змееносца или осеннюю ветвь Млечного Пути (при Скорпионе). Из верхних, человеческих частей Эдем ангелы образуют человека, Адаму и Еву, а из нижних, животных ее частей — остальные живые существа. Таким образом, человек есть плод сочетания Эдем и Элогима: от первой происходит его душа, а от второго его дух (pneuma), который, по Быт. 2, 7, вдохнул в него Элогим.
Закончив этим творение, Элогим восходит на небо, чтобы обозреть свое дело. Там он замечает над собою свет, более сильный, чем тот, который создан им самим, и узнаёт из этого, что есть нечто высшее, чем он сам. «Откройте мне врата (неба)», — взывает он, — «чтобы я вошёл и признал господа, ибо я думал, что я сам господь». — «Это врата господа», — раздается в ответ ему с неба, — «праведные войдут в них». И тотчас открываются врата, и «отец» входит к Благому и видит «то, чего не видело око, чего не слышало ухо, и что не проникло в сердце человеческое». — «Садись одесную меня», говорит Благий Элогиму, на что последний признается ему, что мир, им созданный, он хочет разрушить, а дух (pneuma), который он вдохнул в человека, взять обратно. Но Благий воспрещает ему это, говоря: «Ты не можешь сделать ничего худого, так как ты со мною. Ибо из общего благорасположения (любви) создали вы мир, — ты и Эдем. Поэтому предоставь ей сохранять созданное, доколе она хочет, а ты оставайся при мне».
Эдем узнает, что она оставлена Элогимом. Напрасно украшает она себя всякою прелестью, чтобы вернуть супруга. Напрасно умоляет она его не оставлять ее одну. Тогда она из чувства мести подстрекает Нахаса мучить человека, чтобы таким путем задеть находящийся в нем дух (pneuma) Элогима, а в этом духе самого неверного супруга. Нахас обольщает Еву и любодействует с нею. Он соблазняет Адама к постыдному вожделению и этим побуждает обоих к нарушению закона, данного Элогимом чрез его ангела Баруха, — закона, согласно которому люди могли вкушать от всех деревьев в раю, только не от дерева познания добра и зла, потому что этим последним был сам Нахас. Вторично посылает Элогим Баруха к людям. Последний обращается к Моисею и побуждает его потребовать от детей Израиля, чтобы они обратились к Благому и прекратили общение с Нахасом.
Но Нахас посредством происшедшей от Эдем души находит доступ к Моисею, затемняет указания Баруха и добивается того, что, вместо последних, оказывается внимание его собственным. Тогда Барух обращается к пророкам. но и здесь повторяется то же самое. В третий раз Барух пытается поднять против Нахаса и остальных ангелов Эдем уже мир языческий: в Геракле он избирает себе пророка, который берет на себя задачу — низвергнуть двенадцать ангелов Эдем. Это и есть двенадцать подвигов Геракла, его борьба со львом, змеею, вепрем и т. д., очевидно, представляющими собою созвездия. Но и на этот раз властью Эдем герой отклоняется от своей задачи, и план Элогима освободить людей от Эдем расстраивается. Тогда, наконец, во дни царя Ирода Элогим посылает Баруха в Назарет к Иисусу, сыну Иосифа и Марии, которого он застает двенадцатилетним мальчиком, пасущим овец. Он сообщает ему обо всем происшедшем и велит ему передать людям радостную весть об «отце» и Благом. Иисус охотно подчиняется повелению, и ему удается устоять против обольщения Нахаса. Разгневанный этим, последний устраивает так, что Иисуса вешают на столбе. Но Иисус оставляет свое тело на дереве во власти Эдем и возносится к Благому. Дух его, происходящий от Элогима, Эдем не в состоянии удержать. Иисус предает его в руки «отца» и соединяется наверху с Благим.
Смысл этой несколько замысловатой культовой легенды, — с таковой мы здесь, очевидно, имеем дело, — не трудно отгадать. Человек — существо двухстороннее. Чрез свой дух (pneuma) он связан с Иеговой-Элогимом, который вдохнул этот дух в человека, но его душа и его тело, происходящие от Эдем, — воплощенной природы или материальности, — держат его прикованным к чувственному и вовлекают его силою соблазна (Нахас) в вину и зло. Однако ему стоит только осознать свое божественное происхождение и свою существенную духовную связь с творцом всех вещей, богом-отцом, и этим он приобретает возможность освободиться от оков чувственности и материальности. В лице Иисуса это сознание у людей явилось. Посвященный духом божиим (Барух) в тайну божественной сущности и в связь вещей и получив, благодаря этому познанию, способность противиться соблазнам мира, Иисус сохранил чистым находившийся в нем дух, не страшась смерти, взял на себя, ради духа, служение пророка и, уйдя из этого мира, возвратил дух неповрежденным богу-отцу. Этим сломлена власть злого. Безвинная смерть чистого на кресте сделала и остальных людей чистыми. Если они, подобно ему, умирают для чувственного, для Эдем, и всецело обращаются к богу, то это дает им возможность взойти ко всевышнему и приобщиться к его жизни точно так же, как Элогим отделился от Эдем и занял свое место около Благого, и как Иисус после смерти своей соединился с высшим богом. Познание бога есть познание божье: познание (гносис) связывает бога и человека. Человек вступает этим путем в таинственную связь с богом и получает силу преодолевать зло.
Для наглядного изображения этого внутреннего процесса служит образ Иисуса. Ясно, что этот Иисус не имеет никакого отношения к мнимо-историческому Иисусу евангелий. Правда, по легенде, факт посылки к нему Баруха имел место «во дни царя Ирода». Правда, гносис Иустина именует его сыном Иосифа и Марии и местом его жительства указывает Назарет. Однако, по всей видимости, это не более, как позднейшая вставка Ипполита, который, вполне естественно, при имени Иисуса тотчас же подумал о единственном непосредственно, известном ему Иисусе евангелий и признаки последнего попросту приписал Иисусу легенды. Уже то обстоятельство, что Иисус Иустина представлен двенадцатилетним мальчиком и пастухом в тот момент, когда Барух явился к нему посланником, обнаруживает независимость такого рода гносиса от евангельского рассказа и гораздо более приводит на память мальчика Давида, который подобным же образом (по I Царств, 16, 11 и сл.) отозван был от пастушества, был помазан Самуилом в цари и, в силу этого, воспринял в себя дух божий. Вспомним также известную мифологическую связь роли спасителя с профессией пастуха (солнце в Овне!), как мы это видим у Кришны, Тамуза, Адониса, Митры и Гермеса (ср. также Езек. 34). В остальном образ Иисуса у Иустина носит черты послушного и стойкого отрока божия, а также праведника Премудрости Соломона, который за свою праведность и за то, что он противился злу и творил волю своего божественного отца, претерпел надругательства и смерть чрез повешение, но после смерти был принят богом и возвышен к небесной славе.
Иустиновское тайное учение приписывает Иисусу задачу — открыть миру божественную тайну, в которую он сам посвящен Барухом. Но и у Исайи об «отпрыске из корня Иессеева» говорится, что на него сходит дух познания Иеговы, и что он возвещает народам правду. Ангел же Барух и есть не что иное, как этот «дух познания Иеговы». Он представляет собою только божественную сторону гностического начала искупления, или духа, человеческую сторону которого мы имеем пред собою в лице Иисуса. Как это последний есть познание бога, так первый является познанием божьим и соответствует иудейской Софии (мудрости) и логосу Филона. Это только две абстрактно выделенные и наделенные самостоятельностью стороны единого начала самого гносиса, и только в соединении своем они образуют действительное полное начало искупления в гностицизме. Такое раздробление того, что идейно составляет одно целое, такое разделение начала духа, или гносиса на божественного и человеческого носителя откровения вполне соответствует мифическому мышлению древности с его склонностью к превращению понятий в самостоятельные сущности. Оно лежит, между прочим, также в основе платоновского учения об идеях; оно встречается нами и у Филона, когда он делает самостоятельными существами божественные посредствующие силы и различает мудрость от логоса. Оно шло вместе с тем навстречу стремлениям того времени вознести божество, как противоположность конечному, возможно выше над низменным материальным миром и образовавшуюся таким образом между ними пропасть заполнить посредствующими существами. По сути дела, можно было бы удовлетвориться таким построением, что сам Иегова-Элогим вошел в людей и силою духа (пневмы) открыл им тайну божественного существа. Но представление о боге-творце мира было для этого слишком возвышенным немирским, и к тому же его непосредственное вмешательство в судьбу людей слишком противоречило иудейскому дуализму в смысле размежевания бога и мира. Вот почему откровение Иеговы осуществлялось, по мысли той эпохи, чрез посредство промежуточных существ, ангелов и Баруха, и в полном виде дано было человеком-Иисусом. Ведь этим заодно создали возможность страдание и смерть сделать уделом только человека и переживать связанный с ними религиозный трепет, не низводя само божество, как таковое, на уровень конечного.
Стремление вознести бога возможно выше над земным миром дало, очевидно, повод и к различению между богом благим и богом справедливым, или между богом всевышним и богом-отцом, творцом мира, Элогимом. Одновременно, однако, мы видим здесь проявление ранее упомянутых стремлений иудейских гностиков путем различения между справедливым и благим ботом гарантировать себе участие в божественном обетовании: один только справедливый бог не мог. сам по себе его исполнить. Иегова-Элогим, в силу своей справедливости, составляющей его существо, должен был бы, собственно говоря, уничтожить мир, так как последний после разрыва Иеговы с Эдем предался чувственности и злу. Если же он этого не делает, но посылает миру своего ангела, а через него создает людям в лице Иисуса спасителя и избавителя, то причина, собственно говоря, не в нем, а в благом боге: последний не дает Элогиму разрушить свое творение, напоминая ему, в соответствии со своей природой, о том, что творение его произошло из любви между ним (Элогимом) и Эдем. Следовательно, вопреки утверждениям фарисеев, справедливость — не единственный руководящий мотив искупления. Выше справедливости стоит благость, выше иудейского Элогима стоит тот бог, существо которого — милосердие и любовь.
Все это явно направлено против господствовавших до того времени иудейских религиозных воззрений. Бог иудеев, творец и законодатель мира, возвестивший людям свои заповеди чрез ангела Баруха в начале всего сущего, не есть истинный и высший бог. Его воля не имеет решающего значения для судьбы мира и человека. Конечно, эта антииеговистическая тенденция в гносисе Иустина еще не дошла до полного отпадения от иудейства вообще и от его закона. Пусть Иегова-Элогим подчинен всевышнему, благому богу, — все же он остается, по-прежнему, в ветхозаветном смысле господином ангелов. Пусть Моисей и пророки были только крайне несовершенными предтечами истинного искупителя, — достоинство самого закона этим все же не затрагивается. Больше того: гносис Иустина по-прежнему производит все зло в мире из нарушения закона. Он также далек от того, чтобы низвести Иегову-Элогима на степень некоторого противобога, — существа, родственного злому Лахасу. Правда, Элогим, по Иустину, вступил в связь с Эдем и произвел с ней ангелов, а этим самым и мир, который, как подобие Эдем, необходимо должен быть злым. Но ведь эта сторона существа Эдем выступает у нее лишь после того, как Элогим покинул ее. А вдохнув в человека, с одной стороны, свое дыхание (пневма) и оставаясь в силу этого связанным с ним, Элогим, с другой стороны, поднимается к благому, соединяется с ним, признав его высшую сущность, и этим сообщает также человеку возможность соединения с высшим существом.
Нет сомнения: в гносисе Иустина мы имеем дело с иудейской мистерией, с тайным учением иудейской гностической секты, которое дошло до нас в христианской передаче, а потому и подкрашено под христианские тона. На это указывают уже имена Элогим, Барух и Эдем: в чисто христианском миросозерцании этим именам нет места. Изображенный здесь Иисус еще совершенно независим от текста евангелий. Далее, приводимые в гносисе Иустина места из священного писания принадлежат исключительно ветхому завету (цитата из I Кор. 2, 9 — обычный гностический оборот речи). Как подчеркивает Wolfgang Schultz, за иудейское происхождение этого памятника говорит и стиль изложения. Особенное, необычное для греческого языка словорасположение в некоторых местах прямо наводит на мысль, что в основе трактуемого сочинения лежит перевод с какого-либо семитического языка, с еврейского или арамейского. Поэтому Schultz причисляет рассматриваемую форму гносиса к «юдаистическим системам» и заключает из ее сравнительно несложной концепции, что она представляет собою учение «одной из древнейших сект, члены которой сами себя именовали гностиками». В этом он имеет предшественником Липсиуса, который в своем сочинении: «Der Gnostizismus, sein Wesen, Ursprung und Entwicklungsgang» (I860, 74) думал найти в Элогиме древнейший образ гностического Демиурга. Точнее: сторонниками означенного гносиса были, вероятно, эллинские иудеи, иудеи рассеяния. К такому выводу приводит некоторая согласованность с языческим миром и причисление Геракла к предшественникам искупителя.
С тех пор как существование дохристианского иудейского гностицизма твердо установлено, и мы знаем, что образ Иисуса в основанном на Барухе гносисе фактически опирается только на ветхий завет, для нас отпало всякое основание рассматривать приведенную культовую легенду (в числе других) как один из отростков христианской мифологии и считать последнюю предпосылкой первой. Иудейско-эллинистическая секта, придерживавшаяся этого гносиса, ничего не знала о спасителе евангелий. Однако, и она назвала своего спасителя Иисусом, опираясь в своем учении о спасении на слова Ис. 53 об отроке божием, и рядом с этим чисто человечески мыслимым искупителем она ставила спасающего «ангела Иеговы» из Ис. 63, 9 под именем Баруха, как небесного искупителя, чтобы в этом дуалистическом понимании начала искупления найти примирение между земным и сверхземным ожиданием мессии и смягчить слишком великую жестокость мысли о страдающем и умирающем Христе. Барух — это посланный богом небесный искупитель, «сын божий» в метафизическом смысле, «древо жизни», т. е. носитель жизни, посредник религиозного спасения и начало откровения. Как таковой, он остается, незатронутым немощами конечных существ: он — небесный христос без смертных страданий! Иисус — это упоминаемый Исайей отрок божий и праведник Премудрости Соломона, «сын божий» в этически-религиозном смысле, искупительная смерть которого оправдывает людей перед богом и дает возможность духу, погрязшему в чувственную материальность, освободиться от ее оков. Но вместе с тем он только человек и проявляется как мессия лишь по отрешении от своей земной природы в смерти, когда предает дух свой (пневма) обратно в руки бога-отца и соединяется с благим. По-видимому, это возвышение, это назначение своего «сына» мессиею, владыкою мира и судиею живых и мертвых, это наделение чисто человечески мыслимого Иисуса божественными функциями было тем, что на греческом языке первоначально выражалось словом «anastasis». Понимание же этого слова в смысле воскресения из мертвых, по-видимому, представляет уже позднейшее истолкование этой мысли и относится к небесному спасителю, который, по воззрению мистерий, должен был сойти в преисподнюю и после трех дней воскреснуть из мертвых.
Мы видели, что Иисус, как он выступает перед нами в основанном на Барухе гносисе, представляет собою совершенно самостоятельную личность, первоначально не имевшую никакого отношения к Иисусу евангелий. То же самое приходится сказать и относительно образа искупителя в так наз. «Послании Иуды».
В этом документе Иисус определенно отождествляется с ветхозаветным Иосуа (Иисусом Навином): «Я хотел бы напомнить вам о том, так как вы ведь уже все знаете, что когда Иисус (Иосуа) свой народ из земли Египетской спасал во второй раз, он тех, которые не веровали, истребил, и что он также ангелов, не сохранивших своего достоинства, но оставивших свое жилище, сохранил в вечных узах и под мраком на суд великого дня» (1, 5 и сл.). Так, по крайней мере, читаются эти слова в первоначальном тексте, как его представляет Бутманн в своем издании греческого нового завета. В переработанном тексте на месте имени «Иисус» стоит «господь», а позади слова «спасал» — запятая: «что когда господь свой народ из земли Египетской спасал (то) во второй раз...». При этом обыкновенно слово «господь» относят к Иегове, а истребление неверных — к гибели народа в пустыне. Но где же имело место это «во второй раз»? Тут явно путают. Первое спасение относят к потопу, но это только применительно ко второму посланию Петра, который воспользовался Посланием Иуды и в соответствующем месте (2, 5) говорит о спасении Ноя; последнее, однако, касается не израильского народа, как такового, а человечества вообще.
Из всего контекста речи ясно, однако, что под «господом» нужно разуметь Иегову, а Иисуса. Ибо в предшествующем стихе о последнем говорится: «наш единый господь и владыка Иисус Христос». Равным образом, и в стихах 17, 21, 25 Иисус прямо именуется «господь». Следовательно, здесь перед нами некий Иисус, который, совершенно в смысле гностического тайного учения, выступает в приписываемой апокалиптикой упомянутому уже в ст. 9 архангелу Михаилу роли победителя над падшими ангелами, или демонами (он держит их в вечных оковах в преисподней до последнего суда), и вместе с тем этот Иисус тождествен с ветхозаветным Иосуа, который, по сказанию, спас свой народ из египетского рабства «второй раз», после того как Моисей спас его в первый раз.
Ветхозаветный Иосуа, как уже замечено, представляет собою только мифического двойника Моисея. Его история в существенных чертах скопирована с истории последнего. Вождь и законодатель Израиля — это солнце в его прохождении чрез так наз. «водную область», зимнюю часть зодиака, достигающую в Овне точки весеннего равноденствия; отсюда миротворцы ветхого завета создали потом две различные личности, — может быть, как излюбленных героев двух различных израильских племен. Об этом Иосуа мы также узнаем из так наз. Сивиллиных прорицаний, — иудейского, по существу, произведения, — что в некоторых кругах иудейства он отождествлялся не только с низошедшим с небес искупителем, но и с «распятым на кресте» отроком божиим. В пятой Сивиллиной книге (V, 256) говорится: «Некто опять сойдет с неба, выдающийся муж, который распростер свои руки на плодоносном древе (кресте), лучший из евреев, который некогда остановил солнце, говоря прекрасным словом и чистыми, устами».
Таким образом, в приведенных двух отрывках, на которые впервые обратил внимание Уиттакер в «The origins of Christianity» (2 изд. 1909, 27), мы имеем перед собою несомненный аргумент в пользу мессианского значения Иосуа и его тождества с новозаветным Иисусом, на что мы указывали выше. Включение Послания Иуды в канон нового завета, по-видимому, доказывает, что совершившие это включение уже не имели ясного понятия об этом тождестве и при имени «Иисус», встречающемся в Послании, сразу переносились мыслью к Иисусу синоптиков: только таким образом и мог этот чисто гностический памятник попасть, не по принадлежности, в новый завет. Послание направлено против либертинских гностиков {«люди душевные, не имеющие духа», ст. 19), которые прокрались в секту и отрицают почитаемого ею Иисуса, при этом без стеснения принимают участие в вечерях любви «призванных», или «святых», злоупотребляют, превращая их в пиршества, и своим откровенным презрением к сверхчувственному миру духов («они отвергают господства, злословят власти», ст. 8) и бесстыдною преданностью своим плотским вожделениям приводят в соблазн членов общины. Автор Послания называет их «безводными облаками, гонимыми ветром; осенними деревьями без плода, дважды умершими, исторгнутыми с корнем; свирепыми морскими волнами, пенящимися срамотами своими; блуждающими звездами, для которых блюдется мрак тьмы на веки» (12 и сл.). Автор бранит их «ропотниками», жалующимися на судьбу. Очевидно, они держались пессимистического воззрения на жизнь, но при этом угождали своим похотям. Невольно вспоминаются упреки «безбожникам» в псалмах, когда читаешь, что «уста их говорят чрезмерное, когда они льстят в лицо ради корысти» (16). «Горе им», — восклицает автор Послания, — «потому что идут путем Каина, увлекаются обольщением мзды, как Валаам, и за упорство погибают, как Корей!» (11). Этим он открывает нам истинный характер этих людей. Это — почитатели Каина, приверженцы гностической секты каинитов, которые, как мы видели, принадлежали уже к дохристианскому иудейскому гностицизму. Таким образом в Послании трактуется противоречие между либертинскими, враждебными закону гностиками и такими гностиками, которые видели в мифическом Иисусе Христе поручителя спасения, а в исходящем от него действии духа — условие искупления, и мы не имеем никакого повода приписывать этой, устремленной по существу на этическое и религиозное, секте Иисусовой веру в исторического искупителя в смысле евангелий.
То же самое можно сказать и о «Послании к евреям».
Послание обращено к общине, члены которой, смущаемые чуждыми учениями (13, 9), колебались в своей вере. Уже собрания их начали распадаться (10, 25), и грозила опасность, что братья отпадут от христа и обратятся к иным, соблазнительным культам. Послание хочет их от этого удержать и утвердить в вере и постоянстве. Как Исав, продавший за снедь свое право первородства, потом, когда желал наследовать благословение, был отвергнут, и раскаяние его было уже неуместно, хотя он домогался со слезами (12, 16 и сл.), так и братья должны опасаться, чтобы не отдать Христа за что-либо другое, несоизмеримое с ним по ценности.
Да и что могло бы побудить кого-либо отступиться от христа? По-видимому, большую притягательную силу имело для иных языческое служение ангелов, гностических эонов (созвездий?). Но Иисус, — поучает послание членов общины, доказывая им это из писания, — настолько же могущественнее ангелов, насколько превосходит их то имя, которое он унаследовал (1, 4). Ангелы ведь только служебные духи, служащие Христу в его искупительном деле. Не ангелам бог подчинил будущий мир, а своему сыну. И если он, по словам псалмопевца (Пс. 8, 5), умалил его на короткое время перед ангелами, то только для того, чтобы потом удостоить его тем большей чести и славы. Христос сделался человеком среди людей и приобщился к их природе, чтобы своею смертью упразднить владыку смерти, т. е. сатану, и дать желанную свободу тем, кто страхом смерти в течение всей жизни держались в рабстве. Итак, не за ангелов заступился он, а за семя Авраамово; посему он должен был во всем уподобиться братьям, чтобы быть милосердым и искупить перед богом грехи народа (гл. 1 и 2).
Но и по сравнению с Моисеем христу подобает большая слава. Моисей хотел приобщить Израиля к божественному покою, но это ему не удалось, потому что люди отпали от Иеговы; они и умерли в пустыне до исполнения божественного обетования. Но так как, следовательно, обетование существует еще доныне, то субботний покой еще остается для народа божия, и Христос именно даст желанный покой своим, — тем, кто веруют в него и привержены к нему (гл. 3 и 4).
Наконец; Христос выше и Мелхиседека. Здесь автор Послания к евреям раскрывает пред нами действительную цель, с которою оно им написано. Между бесчисленными сектами того времени была также секта мелхиседекианцев, которая, по всей вероятности, была дохристианского происхождения, так как древние обличители ересей, перечисляя их, ставят ее непосредственно за несомненно дохристианскими офитами, каинитами и сифитами. «Мелхиседекианцы», — говорит Епифаний, — «считают этого Мелхиседека, о котором упоминает писание, за некоторую великую силу. Они ставят его на недосягаемую высоту и утверждают, что он не только сила, но даже стоит выше, чем мессия. Он — без отца, без матери, без родословной; он подлинный посредник между богом и человеком; чрез него одного только можно обрести прощение у бога, и это на том основании, что он — князь правды. Поэтому и место ему дано богом на небе, как существу духовному и как сыну божию». Последователи этой секты были заодно с павлинианскими христианами в отклонении иудейского закона. «Как офиты змею, каиниты Каина, сифиты — Сифа, точно так же и мелхиседекианцы сделали мистический, как бы вдруг из пучины выплывающий в ветхом завете образ Мелхиседека носителем их «божественной динамис» (силы), и чтобы иметь возможность перешагнуть границы закона, задерживавшего развитие иудейского народа в его диаспоре. Их «великая динамис», их Мелхиседек не знал ни обрезания, ни «закона»; зачем было его поклонников обязывать к этому, тем более что они исследовали по-философски дух всего обрядового закона? Мелхиседекианцы не отрицали и значения Иисуса, как спасителя, но они подчиняли Иисуса Мелхиседеку в виду того обстоятельства, что у псалмопевца (109, 4) сказано: «Ты — священник во век по чину Мелхиседекову». И, считая последнего за посредника для ангелов и божественных сил, они приписывали Иисусу только задачу — «вывести людей из множества заблуждений на единый, предуказанный Мелхиседеком путь гносиса». Таким же образом и Филон, не жалея фантазии, возносит на небеса Мелхиседека, как «князя мира», даже ставит его наравне с логосом и восхваляет его, как истинного первосвященника, как воплощение правильного богопознания и богопочитания, равно как, наоборот, самого логоса он именует небесным первосвященником.
На этих представлениях базируется автор Послания к евреям. Мелхиседекианцы шли навстречу последователям христа в том смысле, что они все же отводили Иисусу видное место в своей мистической вере. Соответственно этому, и автор Послания к евреям не отрицает значения Мелхиседека. Последний так велик, что сам Авраам должен был предоставить ему десятину, за что и получил от него благословение. Мелхиседек, следовательно, более крупная величина, чем Авраам. И уж наверно он превосходит по своему значению потомков Авраама, левитов, которые поэтому также обязаны отдавать ему десятину. Следовательно, по отношению к основывающейся на законе иудейской религии враждебные закону приверженцы Мелхиседека, действительно, отстаивают более высокую точку зрения. Но в лице Христа явился новый священник, который упразднил закон, потому что он стал устарелым и бесполезным и представляет собою только тень истинных благ, а не самые эти блага. Теперь чрез христа заключен между богом и людьми новый, высший союз, при чем бог клятвенно утвердил за Христом вечное нерушимое священство, и потому вполне справедливо поставить вопрос: кто выше, Христос или Мелхиседек? (Евр. 7, 1 и сл.).
Что священство христа гораздо выше священства левитов, это само собою ясно. Между тем как иудейский первосвященник сперва приносит жертву за свои собственные грехи, а потом за грехи народа. Христос — такой первосвященник, который сам свят, чист, непорочен, свободен от грехов и выше неба. А жертву он принес раз навсегда, отдав самого себя. Между тем как левиты — смертные люди, Христос живет во все времена, а потому и может навсегда спасать (7, 25 и сл.). Иудейский священник только заведует устроенным людьми святилищем, которое само представляет собою только несовершенный слепок, тень истинного небесного святилища. Христос же, напротив, такой первосвященник, который «воссел одесную престола величества на небесах и заведует святилищем и скинией истинной, которую воздвиг господь, а не человек» (8, 1). Иудейский первосвященник может только раз в год войти во святое святых, когда он приносит за себя самого и за народ умилостивительную кровь. «Христос же, как первосвященник будущих благ, чрез большую и совершеннейшую скинию, нерукотворенную, т. е. не такового устроения, и не с кровью козлов и тельцов, но своею собственною кровью однажды вошел во святилище и обрел вечное искупление» (9, 11 и сл.). И если кровь козлов и тельцов и пепел телицы чрез окропление освящает оскверненных, во очищение их тела, то насколько более действенна кровь христа, который «духом святым принес самого себя непорочным богу»! (9, 13 и сл.).
Итак, Христос чрез свою кровь является посредником нового союза между богом и людьми. Как все по закону должно быть очищаемо кровью, и без пролития крови нет прощения, так кровью христа не только очищены земные отобразы вещей небесных, но чрез нее раз навсегда упразднен грех, и человек в силу того, что Христос принес в жертву свое тело, сам освящен на небесах. Своею кровью Христос открыл нам вход в небесное святилище. Как сам он чрез завесу прошел во святое святых, так и нам он показал этим путь к дому отца. Христос именно, как якорь, нашей души, входит во внутреннейшие завесы, куда предтечей за нас вошел Иисус, «первосвященник во век по чину мелхиседекову» (6, 19 и сл.). Однако это отнюдь не значит, что он подчинен Мелхиседеку. Ибо он не только разделяет с Мелхиседеком вечность и непрекращающееся священство: он превосходит его тем, что он человек из плоти и крови, как мы., что он, таким образом, во всем нам подобен и посему может сострадать нам и сочувствовать нашим немощам, а поскольку он сам пострадал, быв искушен, может и искушаемым помочь (2, 14, 18; 4, 15).
Если мелхиседекианцы восхваляют героя своего культа за то, что он выступает заступником только за ангелов, между тем, как Христос печется только о людях, то в этом, стало быть, нет, на самом деле, никакой похвалы Мелхиседеку: это делает его только непригодным к роли искупителя грешных и слабых людей. Именно то, чем Христос превосходит ангелов, его человеческая слабость и недостаточность, дает ему превосходство и над Мелхиседеком. Именно потому, что Христос был человеком, как и прочие, он мог сделаться искупителем грешных людей; на этом и покоится надежда и доверие, какое мы питаем к его личности (4, 16). Поэтому Послание к евреям призывает твердо держаться веры в первосвященника, который, хотя и человек, но прошел чрез небеса (4, 14; 10, 23 и сл.). Как бы высоко ни стоял Мелхиседек, все же его значение в деле спасения далеко не достигает значения сына божия. Он может быть «сравниваем» с последним, он подобен ему (7, 3), но он не искупитель, в котором нуждаются люди. Самое большее: он только указание на Христа, подобие, намекающее на него; а если так, то и он, в конце концов, только тень истинного богочеловеческого искупителя, и автор Послания к евреям укоряет последователей Иисуса за то, что они неправильно толкуют слово о мессии, как «первосвященнике по чину Мелхиседекову», и считают нужным отвести христу место позади Мелхиседека. Посвященные в тайны христианского учения, они должны бы быть учителями, а между тем они, наоборот, нуждаются опять в обучении начальным основам слова божия. Вера в ветхозаветного посредника в роде Мелхиседека представляет собою для христианина столь же превзойденную точку зрения, как и учение об ангелах и официальное иудейство с его храмовым культом. Послание к евреям, по существу, направлено против соблазнительного культа и учений мелхиседекианцев, которые на многих явно производили глубокое впечатление и начали опасную борьбу против верующих во христа. Была ли ареной этих коллизий Александрия, как обыкновенно предполагают, или какой-либо другой большой город, об этом точно так же нельзя сказать ничего определенного, как нельзя точно определить время составления Послания к евреям. Во всяком случае, Послание открывает пред нами интересное зрелище борьбы сект того времени, старавшихся отбить друг у друга последователей. Но оно также не оставляет сомнений в том, что оно безусловно вышло из головы выросшего в александрийском идейном мире мужа, который пользуется идеями Филоновской спекуляции для того, чтобы учение об оправдании одной только верою в искупительную жертву Христа (защищаемое также Павлом) превознести, как истинный залог религиозного спасения.
Нас должно здесь прежде всего интересовать то обстоятельство, что по теологическому взгляду Послание к евреям содержит неоспоримое указание на историчность Иисуса. Именно, в нем (5, 7) говорится о Христе: «Он во дни плоти своей с сильным воплем и со слезами принес молитвы и моления могущему спасти его от смерти и услышан был за свое благоговение и, хотя он был сын, однако своими страданиями он научился послушанию, достиг совершенства и сделался для всех тех, кто послушны ему, виновником вечного спасения». Здесь находят намек на сцену в Гефсимании. Но соответствует ли такой взгляд действительности? Если бы это было так, то, по меньшей мере, следовало бы сказать, что автор Послания сильно преувеличил синоптическое изображение этой сцены: о слезах и вопле в евангелиях не упоминается. Автор был весьма заинтересован, в противоположность бесплотному и (бескровному образу Мелхиседека, подчеркнуть наиболее яркими красками человеческую природу своего христа, и в этих условиях допустимо, что он впал в преувеличение. Но также возможно и то, что ему при этих словах предносились вопли мучимого из Пс. 21, который в страхе взывал к богу о помощи и был им услышан, тем более что, как мы знаем, «сын божий», поруганный врагами и возвышенный богом праведник из второй и третьей главы Премудрости Соломона, непроизвольно сливался в сознании иудеев с поруганным 21 псалма. Может быть, автор думал также о псалме 101, в котором представлен умоляющий с воплем и слезами о помощи, — о псалме, который наверно оказал влияние и на евангельское изображение сцены в Гефсимании и из которого наш автор приводит, кроме 1, 10 сл., также стихи 25 и сл. Из гл. 6, 6 и 12, 2 видно, что и автор Послания представлял себе смерть Иисуса, как смерть на кресте. Но вычитать что-либо более точное о факте распятия на кресте из его показаний нельзя. В Евр. 13, 10 и сл. говорится.: «Мы имеем жертвенник, от которого не (смеют питаться служители скинии. Ибо тела животных, кровь которых за грехи вносится первосвященником во святилище, сжигаются вне стана. Поэтому и Иисус, дабы освятить людей кровью своею, пострадал вне врат». Это место считается намеком на Голгофу. Но казни ;в древности обыкновенно происходили за городскими воротами, и потому уже в силу этого остается нерешенным, представляет ли автор себе здесь действительный исторический факт, или же он просто сфантазировал жертву Иисуса вне врат из иудейской жертвенной символики, применительно к Исх. 29, 11 и сл. «Издавна известно, — пишет он, — что «господь наш произошел из колена Иудина» (Евр. 7, 14). Но и это нет надобности считать историческим воспоминанием, ибо происхождение из колена Иудина значилось в числе установленных преданием свойств мессии точно так же, как и происхождение от Давида, а фактически, впрочем, Иисус, считается родившимся вовсе не в Иудее, а в Галилее.
Таким образом, и Послание к евреям не дает никакого ручательства, что его автор вообще что-нибудь знал об Иисусе, как историческом лице. Его Христос — также сверхисторическая личность, божественный спаситель, искупивший людей от грехов своими безвинными страданиями и смертью. Написано ли это послание в первом столетии нашей эры, или же (в пользу чего, по-видимому, имеются некоторые данные) оно относится к средине второго столетия, — во всяком случае, доказательством историчности Иисуса оно служить не может.
К таким же новозаветным писаниям, не содержащим никакого указания на историчность Иисуса, принадлежит и так. наз. Послание Иакова.
Автор называет сам себя «рабом бога и господа Иисуса Христа» (1,1), призывает пещись о вере в «нашего господа славы Иисуса криста» (2, 1) и увещевает к терпеливому ожиданию пришествия господа (5, 7). Он приводит слова и изречения, напоминающие слова р изречения Иисуса в евангелиях; однако за таковые он-их не выдает, и к тому же не видно, чтобы он заимствовал их из какого-либо. другого источника, кроме общей иудейской приточной мудрости. Более того, приходится даже сомневаться, понимал ли он вообще своего «господа славы» как страдающего и умирающего искупителя в евангельском смысле. Ибо в образец страданий и терпения он ставит читателям не Иисуса, а пророков (Иеремию?), которые «говорили от имени господа (Иеговы)»; далее, он указывает им на Иова? о терпении которого они слышали, и страданию которого положил конец сам господь в своем сострадании и своем милосердии. Об Иисусе же мы узнаем от автора только одно: что помазанию больного елеем во имя его приписывалось чудотворное действие (5, 14).
При этом мы чувствуем, что и Послание Иакова вводит нас в круг идей гностицизма. Увещание не устремляться в таком множестве к званию учителя (3, 1) указывает на наличность особенно высокой оценки познания, от переоценки которого автор предостерегает. Сходящей свыше мудрости, чистой, мирной, кроткой, послушливой, полной милосердия и добрых плодов, не знающей сомнения и лицемерия, автор противопоставляет земную, естественную мудрость, как бесовскую, отказывая в первой, поскольку она обнаруживает себя в добром поведении, тем из своих братьев, которые носят в своем сердце горькую зависть и сварливость (3, 13 — 17). С решительностью подчеркивает и он общее христианское положение, что милость торжествует над судом (2, 13), но, в противоположность защищаемому Павлом и Посланием к евреям оправданию одною только верою, он отстаивает взгляд, что одна только вера сама по себе не может спасти ни одного человека и без дел бесполезна. В дальнейшем Послание бичует непорядки в христианской общине, которые в части представляются настолько угрожающими, что на основании этого признака богословы относят происхождение Послания не к первому времени христианства, а приблизительно к середине второго столетия, когда христианство уже во многих отношениях выродилось, и когда взаимные отношения членов общины приняли самые прискорбные формы, будучи отравлены, в особенности, противоречиями между богатыми и беднотой.
Одну из замечательнейших книг нового завета представляет собою так наз. Откровение Иоанна. Содержащийся в нем образ Иисуса расходится с прочими представлениями об Иисусе, имеющимися в новом завете. Далее, совершенно не установлены еще до сих пор исторические предпосылки этого произведения, условия его возникновения и время его написания. Обычно принято считать, что оно написано при кесаре Домициане, в конце первого столетия нашей эры. Автор живет в начале одного из периодов гонений. Он видит уже в прошлом полосу мученичества и впереди ему рисуется новая полоса бедствий (Буссе).
Однако упомянутое решение вопроса менее всего может считаться общепризнанным, хотя теологами оно излагается как нечто само собою понятное. Вопрос об исторической принадлежности Иоаннова откровения все еще остается открытым.
Твердо установлены по отношению к данному апокалипсису только два обстоятельства, а именно: во-первых, что в нем описываются события астральные и вычитанные с неба, как это показал уже Дюпюи, вновь установил Морозов и опять подтвердил Болл; во-вторых, что Иисус в том виде, как он выступает в этом произведении, лишен всякого исторического характера[22].
Как говорит ученый исследователь Откровения Boll, «автор его живет в созерцании рожденного на небе, от небесной царицы, а не от незначительной смертной женщины, сына божия, которого первоначально бог содержит в сокровении на небе, за юность которого вступают в борьбу Михаил и ангелы, и которому потом предстоит вернуться в качестве судьи мира. Как ни толковать отдельные детали, одно несомненно: все земное поприще Иисуса здесь выключено; автора Апокалипсиса он занимает только в своем возвышенном существовании до и после своей земной жизни».
Конечно, делались попытки приписать автору Откровения знание земной жизни Иисуса, и в числе прочих Болл также придерживается взгляда, что Откровение есть памятник христианского происхождения в обычном смысле. Но то, что обыкновенно приводят в пользу такого взгляда, может служить доказательством чего угодно, но только не христианского характера Откровения.
Так, прежде всего ссылаются обыкновенно на гл. 1, 5, где об Иисусе христе, «верном свидетеле, перворожденном из мертвых, владыке над царями земли», сказано: «который возлюбил нас и искупил нас от грехов наших своею кровью». Однако, нет никакого основания относить эти слова к чему-либо иному, кроме отрока божия у Исайи, 53, который освободил людей от их грехов своею безвинной искупительной смертью. В гл. 1, 7 мы читаем: «вот он грядет во облаках, и узрит его всякое око и те, которые пронзили его, и возрыдают пред ним все племена земные». Но тут автор, очевидно, только вспомнил Зах. 12, 10, где о жителях Иерусалима сказано, что они узрят того, которого пронзили, и горько восплачут над ним. В гл. 5, 9 Откровения к агнцу, который «как бы закланный» стоит пред престолом божиим, обращены такие слова: «достоин ты взять книгу и снять с нее печати, ибо ты был заклан и кровью своею искупил нас богу из всякого колена и языка и народа и племени и со дела л царями и священниками, и мы будем владычествовать на земле». Также и в 12, 11 мы читаем о побежденном ангелом Михаилом клеветнике народа святых, свирепом небесном драконе, что он побежден «кровью агнца». Но и эти слова явно должны быть отнесены к вышеупомянутой символике небесного агнца, а также к Ис. 53,7, где отрок божий выведен, как агнец, на заклание, чтобы своею кровью оправдать людей пред богом. Уж скорее можно было бы ссылаться на 11, 8, — на замечание, что трупы обоих убитых свидетелей крови лежат брошенными на улице великого города, «где был распят и господь их». Только, к сожалению, эта прибавка так подозрительно похожа на вставку, что многие ее вычеркивают вовсе из текста. Можно, пожалуй, еще утверждать, что автор данного апокалипсиса едва ли имел много поводов к тому, чтобы упоминать о жизни Иисуса. Но ведь и Болл вынужден согласиться, что гл. 12, 1 и сл., где бегство жены и ее младенца от дракона описывается как небесное событие, заключает в себе не простое прохождение мимо истории жизни Иисуса, а прямо резкое противоречие с нею.
Что же можно еще привести в пользу христианского характера Откровения?
В гл. 13, 8 агнцем, «закланным от начала мира», именуется Христос! Да, но ведь при этом отсутствует всякое упоминание о евангельской истории. Рождение мессии для автора апокалипсиса — астральное событие: жена, «облаченная в солнце, с луною под ногами и с венцом из двенадцати звезд на голове» (12,1 и сл.) — это созвездие Девы; младенец — это световое божество в смысле Митры, Озириса, Аполлона и т. д. «Автор апокалипсиса, — говорит Болл, — отдается величественным образам, восстающим перед ним из религиозного ощущения более ранней (?) эпохи, с откровенностью и смелостью, не оставляющими как будто места для потребности искать еще связи с земным существованием мессии. Однако, — добавляет он, — не совсем. Ибо даже бегство своей небесной царицы на землю (12, 6) он вряд ли сочинил бы по мифу, если бы для него не было фактом и земное существование воплощенного в Иисусе мессии; только тем, что божественный небесный младенец сделался вместе с тем и человеком, можно удовлетворительно объяснить странную двойную роль жены: звездная царица, она затем все же — преследуемая на земле». Аргументация, конечно, довольно странная. Ибо если бы даже у автора апокалипсиса шла речь о преследовании жены на земле, то все же из этого нельзя было бы заключить о земной природе последней, так как и зодиачное созвездие Девы, преследуемой осенней Змеей[23], переступив свой кульминационный пункт, опускается к «земле». Однако у автора апокалипсиса ничего не говорится о пребывании жены на земле, а только сказано, что она убежала в «пустыню». Но это только другое выражение для зимней области неба, или для небесной «преисподней», которая находится прямо против созвездия Девы и при восхождении последней закатывается на западном горизонте.
Еще менее может служить доказательством христианского происхождения Откровения его «первично-христианское эсхатологическое настроение», так как это настроение, как мы видели, господствовало в широких кругах иудейства уже задолго до того времени, к которому относят якобы историческое существование Иисуса, и именно создавало почву для таких картин будущего, как Откровение Иоанна. Поэтому нет и тени основания к тому, чтобы вместе с такими авторами, как Dieterich, Bousset, J. Weiss и Boll представлять себе творца видения преследуемой жены непременно христианином, а не иудеем, и называть Откровение «несомненно христианскою» книгою (Boll). Вполне возможно, наоборот, что правы те, которые, по меньшей мере, допускают происхождение Откровения из иудейского основного сочинения, а то и вообще оспаривают его христианский характер. Откровение Иоанна представляет собою, подобно гносису Ииустина, творение иудейского гностика, который еще ничего не знал об историческом Иисусе, и оно возникло совершенно независимо от евангельского предания. Описанные в нем преследования относятся к притеснениям, которым подвергались веровавшие в Иисуса со стороны правоверных иудеев. Эти притеснения, описанные также в «Деяниях апостолов», начались по разрушению Иерусалима, особенно усилились к концу первого столетия и позже, во время Бар-Кохбы (около 130 г.) достигли своей высшей точки. Автор апокалипсиса выступает не столько, против римской империи, сколько против синагоги, которая замышляет уничтожить молодую общину, воплощенную в младенце девы; и если бы в его книге удалось найти намеки на римское владычество, то только потому, что он, как иудей, видел также и в римской империи смертельного врага вожделенного для него царства божия. В силу вышесказанного отпадает и вопрос Болла: как мог этот «христианин» перенять, сказание о преследовании младенца-мессии драконом, если он не мог никак стать с ним в уровень? Он стоит с ним в уровень, но — как верующий в Иисуса гностик, а не как христианин, которому при этом предносилась жизнь исторического Иисуса.
Как и в вышеприведенных случаях, представители христианской мысли обычно слишком торопятся заключать о принадлежности к евангельской идеологии и так называемого «Учения двенадцати апостолов», или «Дидахэ». Правда, по Гарнаку эта книга представляет собою первоначально иудейское произведение, только впоследствии переработанное в христианском духе и в новой редакции использованное церковью. Однако и здесь напрашивается предположение, что Учение апостолов уже в своем первоначальном виде содержало гораздо больше мнимо-христианского, чем это желали бы допустить нынешние о нем суждения, а предположение о христианских вставках утрачивает значительную долю своей вероятности, если присмотреться ближе к характеру этих «вставок».
Уже в самом начале трактуемой книги нам встречаются изречения, буквально совпадающие с изречениями Иисуса, особенно из нагорной проповеди: «Путь к жизни таков: во-первых, люби бога, сотворившего тебя. Во-вторых, люби ближнего своего, как самого себя. Чего же ты себе не желаешь, всего того не делай и другому. А в этих словах заключается следующее учение: благословляйте проклинающих вас и молитесь за врагов ваших, даже поститесь за ваших гонителей. Ибо если вы любите тех, кто вас любит, какая вам благодать за это? Не делают ли того же и язычники? Вы же любите ненавидящих вас, и у вас не будет никакого врага. Воздерживайся от плотских и телесных похотей. Если кто ударит тебя в правую щеку, поставь ему и другую, и ты будешь совершенен. Если кто принуждает тебя идти милю, иди с ним две и т. д.» (1, 2 и сл.).
На первый взгляд это как будто слова, попавшие из евангелий Матфея и Луки в иудейскую книгу, трактовавшую о «двух путях», Пути жизни и пути смерти. Но как же мы объясним себе, что они не выдаются за слова Иисуса, в то время как они в этом случае должны были бы привлечь совсем иное внимание к себе и приобрести гораздо больший вес в глазах читателей? И почему это они поставлены на совершенно одинаковую ступень с явно иудейскими нравственными изречениями и с аскетическими правилами поведения? Нельзя ли с тем же правом думать, что они попали в евангелие из иудейской идеологии, которой они ведь не чужды (хотя, быть может, только идеологии определенных кругов иудейства)? В действительности, вполне допустимо, что они представляют основное ядро нагорной проповеди.
А Иисус «Учения двенадцати апостолов», — есть ли он действительно Иисус синоптиков?
В этой книге мы находим молитву за вечерней трапезой, в которой говорится:
«Благодарим тебя, отец наш, за святую виноградную лозу Давида, отрока твоего, которую ты явил нам чрез твоего отрока Иисуса... Благодарим тебя за жизнь и познание, которые ты явил нам чрез твоего отрока Иисуса.
Благодарим тебя, святой отец, за твое святое имя, которому ты уготовил обиталище в наших сердцах, и за познание, и за веру, и за бессмертие, которые ты явил нам чрез Иисуса, твоего отрока...».
В этом обращении странным образом отсутствует всякий намек на соответствующие установительные слова тайной вечери у Павла и синоптиков, которых ведь следовало бы ожидать. Вместо этого, вое обращение имеет вполне выраженный неевангельский характер. «Святая виноградная лоза Давида» напоминает точно так же, как «два пути», известное гностическое пристрастие к названным образам. Иисус называется «отроком Иеговы», как спаситель и искупитель у Исайи. Он чествуется как провозвестник «познания» и «жизни», и ему приписывается, что он дарует своим последователям веру и через нее «бессмертие», — совсем, так, как этого ожидали от своего спасителя гностики. Если, таким образом, иудейская книга о двух путях первоначально, как полагают, была предназначена для иудейских новообращенных, то все же для новообращенных не из официально-формального иудейства, но скорее из представителей той утонченной и уклонившейся в духовность и аскетизм концепции иудейского учения о морали, которая преобладала в тайных культах, где она шла рука об руку с отвержением обрядового закона, выявляла чисто человеческое содержание нравственности и стремилась заменить строгость иудейской законнической религии верою в божественного спасителя и дарованные им таинства. И действительно, уже ясно выраженный в стиле, в синтаксическом построении и в грамматической форме иудейский характер Учения апостолов, с его многочисленными дополнениями из иудейских писаний, наводит на предположение, что мы здесь имеем дело с произведением миссионерствующей иудейской секты гностического типа, чтившей в Иисусе героя своего культа. Во всяком случае, эта книга не дает нам права относить ее гностически сконструированного Иисуса без дальнейшего к «исторической» личности синоптиков.
Если считать установленным факт существования дохристианского и, во всяком случае, от христианства в тесном смысле независимого иудейского гностицизма, то тем самым проливается также свет на одну из интереснейших и важнейших находок последнего времени в области истории религии, именно на переведенные в 1909 г. англичанином Ренделом Харрисом с сирийской рукописи 16 столетия и им же объясненные так наз. «Оды Соломона».
Среди дошедших до нас от первоначального христианства литературных памятников очень немногие окутаны по сей день таким мраком, как «Оды Соломона». Это произведение оказалось, как бы, яблоком раздора, попавшим в ряды исследователей начатков христианства; оно внесло чувствительнейшую встряску во всю предыдущую исследовательскую работу, глубоко поразило своей неожиданностью людей всех направлений и породило оживленный обмен противоречивых мнений. При этом с данным произведением связаны не одни только чисто формальные трудности, проистекающие из того, что «Оды Соломона» дошли до нас только в сирийском переводе, и что смысл греческого подлинника во многих случаях можно только отчасти угадывать. Гораздо важнее необычное содержание «Од». Оно, по-видимому, не может быть увязано ни с одной из выдвинутых до сих пор концепций первоначальной истории христианства. Да и само по себе оно отчасти представляет огромные трудности для понимания. При этом оно дает исследователям такое обилие новых и своеобразных фактов, что они стоят перед «Одами», как перед загадкой.
Представляют ли собою «Оды Соломона» иудейское произведение? Следует ли их относить к христианству? И к какому времени мы должны отнести их происхождение?
В пользу иудейского происхождения «Од» веским аргументом является прежде всего то, что они приурочивались к канону ветхого завета и обычно выдавались за пророческие. Поэтому их первый переводчик и издатель Rendel Harris полагает, что, по крайней мере, некоторые из них иудейского происхождения; большую же часть их он считает произведением иудея-христианина конца первого столетия нашей эры. В противоположность этому, по Гарнаку «Оды» представляют собою «иудейское произведение, — книгу псалмов эпохи Иисуса», написанную приблизительно между 50 и 67 г., позже перенятую христианской общиной в Палестине и около 100 г. основательно переработанную. Допустить христианскую переработку первоначально иудейского основного произведения Гарнак, хотя и с явною неохотою, счел себя «вынужденным решиться», чтобы отклонить выводы, которые могли бы быть сделаны из характера «Од» против исторического существования Иисуса (!). Ибо «Оды», иудейский и дохристианский в основе характер которых для него не подлежит сомнению, «действительно предвосхищают так много христианского, что в результате оказывается под величайшей угрозою историчность Иисуса. Если бы эти «Оды» были уже известны, когда в недавнее время некий непризнанный дилетант (sic!) снова огорчил христианский мир утверждением, будто Иисуса вообще не было, то они наверно были бы вовлечены в дебаты (!)»[24].
Между тем, Гункелю предположение Гарнака о христианской переработке иудейских «Од Соломона» внушает «величайшие сомнения», и он справедливо замечает, что такие попытки объяснения были бы допустимы только в том случае, если бы мы имели перед собою хорошо сохранившийся текст, которому подобным предположением можно было бы придать удовлетворительный смысл. Но об этом не приходится и говорить. До полного уразумения «Од» еще очень далеко. Гарнак ведь также сознается, что некоторые его выделения христианских составных частей из иудейской основы не надежны в его собственных глазах, и признает, что многих мест он вообще не понял, между тем как, по мнению Гункеля места, которые Гарнак считает возможным объяснить только вставкой, при правильном переводе оказываются в полном порядка. При этом сам он становится на сторону Цана и Хауслейтера, которые считают «Оды» целостным продуктом христианской мысли.
Как сильно, впрочем, расходятся мнения относительно «Од Соломона», видно из сводки С. Рейнаха в его «Cultes, mythes et religions», т. IV, 1912, 207 — 228. Согласно взгляду Бернарда, «Оды» — чисто христианское произведение; это песнопения ново крещенных, сочиненные при Иустине, около 150 г. По Бернсу, в «Одах» содержатся намеки на ронтанистических пророков. По М. Дитриху, точка зрения первоначального сборника — иудейская, и большинство од, пожалуй, принадлежит правоверному иудейству; другие берут свое начало от иудейства еретического и подверглись многократной переработке, прежде чем были охристианизованы прибавлениями; в них можно обнаружить и ессейские влияния. По Велльгаузену, Пройшену и Франкенбергу, согласным в этом отношении с Гункелем, в «Одах» нет ничего иудейского; напротив, они отражают торжество христианства. Это — гностические оды, от которых ведет след к Египту, — взгляд, разделяемый и Луази. С этим взглядом соглашается и Клемен постольку, поскольку он считает мнимо-христианского автора вставок за автора всего произведения, хотя среду, из которой произошли «Оды», по его мнению, надо искать не в Египте, а вернее в Малой Азии. Наоборот, Грессман, с которым согласен также Норден, в большинстве «Од» не сумел вообще найти ничего своеобразно христианского, а в других разве только в тонком наслоении, причем их идейное содержание он определяет, как «иудаизирующий гносис дохристианизирующих системообразований второго века», между тем как Sрilla и Н. Grimme, а также R. Н. Charles становятся, с некоторыми оговорками, в целом, на сторону Гарнака, a Шпренглинг в главном соглашается с Харрисом. Полный список появившихся по этому предмету многочисленных книг и статей дает Киттлер в «Die Oden Salomos, überarbeitet oder einheitlich?» (1914, 142-153), причем сам он стоит на точке зрения единого и чисто христианского характера «Од».
«Насколько мне известно, — говорит Рейнах, — никто не выразил до сих пор мнения, что «Оды» — чисто иудейское, а не фальсифицированное путем вставок произведение. Это значило бы уклониться от решения вопроса и было бы слишком смело».
Почему слишком смело? Очевидно, потому, что «Оды (Соломона» содержат мысли, которые до сих пор привыкли считать специфически христианскими. Но как быть, если существовал дохристианский и независимый от христианства иудейский гностицизм, в котором эти мысли фактически имели свое место? Их рады бы приписать христианству, руководясь в немалой степени проглядывающим у Гарнака мотивом: не давать отрицателям историчности Иисуса аргумента в пользу их взгляда. Поэтому решают, что «Оды Соломона» подверглись христианской переработке или вставкам, поскольку их не считают вообще чисто христианскими по происхождению. Но если уже христианин взялся обработать эти оды, почему же он сделал вставки не по-христиански? Почему он не разработал христианские моменты более ясно и определенно? Почему он демонстрирует перед нами христианство, которое ничего не знает о грехе, покаянии и прощении, которое не перестает говорить о «воде» и при этом ни разу не вспоминает о крещении, говорит о вкушении молока и меда и ни разу не упоминает о причащении? И что это за христианство, которое с Иисусом синоптиков, очевидно, не имеет ничего общего, которое настолько не уделяет ему ни малейшего внимания, что даже не упоминает его имени (не говоря уже о том, чтобы приводить какие-нибудь из его изречений), но зато тем более говорит о юристе (хотя самое это слово упоминает очень редко) и выводит искупителя часто говорящим, — правда, в очень неопределенной форме, — неясными и таинственными намеками и оборотами, как если бы он обращался только к посвященным, а остальные и не могли, и не должны были бы понимать его слово? Да и как гармонирует с христианским характером «Од» то, что они, согласно «Pistis Sophia» и Лактанцию, первоначально принадлежали, как мы уже упоминали, к канону ветхого завета и приводились как нечто от пророков, т. е. все же, смеем думать, как иудейское произведение?
Присмотримся несколько внимательнее к тем местам, которые считаются специфически христианскими.
Прежде всего — образ спасителя! Ода 31 говорит о его насильственной смерти, причем влагает ему в уста следующие слова:
«Они измыслили на мне вины,
когда я встал, — на мне, который не был виновен,
и они разделили мое достояние,
хотя я ничего не был им должен.
Но я претерпел это и молчал, и был спокоен,
как будто бы они не раздражали меня;
я стоял без трепета, как твердая скала,
о которую хлещут волны, но она выносит это.
И я переносил горечь от них из смирения,
потому что я хотел спасти мой народ
и взять его в наследственный удел;
переносил, чтобы не лишить силы обетования,
которые я сделал праотцам ради спасения их семени».
Ясно, что нужна вся предвзятость теолога, чтобы, подобно Гункелю, объяснять эти слова «историческим впечатлением от личности Иисуса», между тем как они явно относятся к преследуемому и замученному праведнику псалма 21 и Премудрости Соломона, к стойкому мытарю и страждущему отроку божьему Исайи 50 и 53, образ которого уже и у пророка сливается с образом Иеговы. Мы видели, что отрок божий Исайи представляется тождественным с мессией, который приносит людям радостную весть об их искуплении и, движимый любовью, отдает самого себя в жертву за грешников; что Иисус Барухова гносиса, при помощи божией, ополчается против дьявола; что он остальным людям открывает истинное познание бога, как отца, справедливого и благого, тем самым указывая им путь ко всевышнему богу, и своею смертью во имя любви дарует им бессмертие.
Соответственно этому, мы читаем в той же (31-ой) оде:
«Он открыл уста свои и изрек благо и радость
и произнес новую хвалу его (бога) имени.
И он возвысил свой голос к вышнему
и принес ему, как деток, тех, кто были на руках его»[25].
С этим гармонирует ода 28-ая, где имеются следующие стихи:
И они искали моей смерти, но не находили ее,
потому что я был древнее, чем их память.
И тщетно угрожали они мне,
а те, кто были позади меня,
напрасно старались уничтожить память того,
кто был впереди их, потому что мысли вышнего нельзя опередить,
а его сердце превосходит всякую мудрость».
Здесь (связь е Ис. 50 и 53, Пс. 21 и Премудр. 2 и 3 прямо осязательна, и вместе с тем мы видим, как замученный праведник сливается в представлении прэта с домировым мессией, а последний, в свою очередь, с божественною мыслью, изначальной мудростью и логосом Филона[26].
По народному представлению, мучения праведника Пс. 21 состояли, как мы видели раньше, в его распятии на кресте, а по гносису Баруха его Иисус умер на столбе или дереве. Соответственно этому, ода 42 начинается словами:
«Я распростер свои руки и приблизился
к господу моему, потому что
распростирание моих рук есть его знак;
мое распростирание (есть) распростертое дерево,
которое было повешено на пути праведного».
Эту оду Гункель называет «триумфальной песнью распятого на кресте», относя ее к Иисусу евангелий, к которому 21 стих обращается, как к «сыну божию», и которого стих 24 называет «спасителем» или «искупителем». Но разве не именуется «сыном божиим» также и праведник Премудрости Соломона, и разве не представляется также «искупителем» распятый на кресте Иисус иудейского гностицизма, которого все же нисколько не следует, в силу этого, отождествлять с Иисусом синоптиков? Ведь крест, как мы» видели, проник в весь этот идейный мир путем слияния астрального символа небесного спасителя и древа казни, на котором представляли себе повешенным праведника. Так и в приведенных стихах распростирание рук к крестообразной форме, т. е. жест, которым христос посвящает себя своему богу, связывается тут же с древом казни праведника и непосредственно сливается в представлении воедино с самим древом казни. «На древе, — так объясняет Гункель эти стихи, — Христос посвятил себя богу, и знаком этого посвящения было не только его собственное распростирание рук, но в то же время и сам крест с его поперечиной, на которой, поднятый, он висел у дороги (Марк, 15, 29): знак креста — так предполагается здесь — древнее, чем распятие Христа на кресте. Это — ценная религиозно-историческая справка!» Так-то так, но именно потому это также не доказывает историчности распятия Иисуса на кресте, а только доказывает символическое значение крестного знака, в котором одновременно получает свое выражение пожертвование собственным «я» и победа жизни над смертью в соединении с богом. У нас имеются основания предполагать, что и верующие посвящали себя на служение искупителю таким же образом, с распростертыми руками, выражая этим свое единство с ним (ср. оду 37)[27].
В роли подателя жизни, победителя ужасов ада и смерти поэт прежде всего и выводит перед нами искупителя, причем этот образ нигде не передан величественнее, чем в той оде 42, со вступительными стихами которой мы только что познакомились.
Совершенно непонятно, как мог Harnack, в угоду своему предвзятому мнению, считать эту великолепную оду винегретом из иудейских и христианских составных частей. Она представляет собою нечто вполне единое и понятное безо всякого притягивания христианских мыслей, так как представление об искупителе, как триумфаторе над адом и смертью, свойственно, как мы видели, всему комплексу античных мистериальных религий, и даже в иудейских добавлениях к Иисусу сыну Сирахову мудрость сходит в ад, пробуждает усопших и просвещает тех, кто возложил свое упований на господа.
В таком же роде и ода 17 описывает сошествие спасителя в ад, — как указал ему бог «стезю его пути»:
«Там открыл я двери, которые были заперты.
Я разбил железные затворы,
а мои оковы раскалились и расплавились предо мною
и ничто не оказалось замкнутым для меня,
потому что я был вратами ко всему».
Торжествующей, или, вернее, благодарственной песнью Христа богу, совершившему чрез него дело искупления и воскресившему мертвых к жизни, называет Гункель и оду 22.
Но в «Одах Соломона» говорится не только о смерти и сошествии в ад спасителя; в них говорится также и о рождении его. Ода 19 гласит:
«Чаша молока была принесена мне, и я выпил ее, услаждаясь благосердием господа. Сын есть чаша, а от кого молоко — отец.
Доил его дух святой, потому что груди его были полны и не нужно было, чтобы молоко пропадало бесцельно. Вознемоществовало тело девы, и она зачала и родила, и дева стала матерью по многому милосердию.
И она сделалась беременною и родила сына безболезненно.
Гарнак склонен и эту оду целиком считать христианской, — правда, более древней, чем новый завет, — ибо «в высокой степени невероятно, чтобы в мессианской догматике иудейства было так развито происхождение и рождение мессии». Однако он добавляет: «абсолютно невозможного в этом, конечно, нет». Думать надо! Ведь рождение спасителя от девы составляло (в особенности также по связи с толкованием, которое в народном сознании давалось Ис. 7, 14) один из постоянно повторяющихся составных элементов иудейской, да и всякой вообще античной веры в искупителя! Но и сопоставление отца, сына и святого духа древнее христианства. Оно принадлежит иудейско-гностической спекуляции. Так, у Филона мы читаем: «бог не только бестелесное обиталище бестелесных идей; он также отец всего, так как он все производит; он также супруг софии, который в добрую и девственную землю влагает зародыш блаженства для человеческого рода. Ибо бог должен соединиться с непорочным, нетронутым и чистым существом, с истинной девой, — совсем иначе, чем мы, люди». В другом месте сказано: «наименования «отец» и «мать» являются общими для нескольких случаев, — конечно, в различном смысле. Мы можем, таким образом, без колебаний и с полным правом утверждать, что художник, вызвавший к жизни вселенную, есть вместе с тем и отец созданного, матерью же является мудрость творца, с которою бог сожительствовал, — конечно, не в человеческом смысле, — и которая, приняв семя божие и разрешившись, родила единственного и возлюбленного сына, этот мир». Здесь, следовательно, дева уравнивается с духом святым, или Софией, а мир понимается как сын божественного отца и небесной девы. Весь способ выражения оды 19 носит явный отпечаток гностицизма, который сказывается, прежде всего, в странном представлении о сыне как о чаше, о доении отца (мыслимого как мужеско-женское начало) духом святым и о молоке из обеих грудей отца. Таким образом, если бы допустить, что перед нами христианская ода, то это христианство, во всяком случае, не имеет ничего общего с христианством нового завета, и мы с одинаковым правом можем отнести его к иудейству. А впрочем, и Гарнак не отваживается определенно высказаться за христианский характер данной оды.
Еще менее это возможно по отношению к оде 24, которая начинается словами:
«Голубь носился над помазанником,
потому что последний был главою его.
Он пел над ним, и его голос был услышан».
По Гункелю, это вступление содержит намек на голубя при крещении Иисуса на Иордане, хотя, с другой стороны, этот автор вынужден признать, что ода 24 совершенно темна, и что предположение о христианской вставке, предлагаемое Гарнаком нисколько не облегчает понимания ее. Голубь одинаково мог попасть из тайного учения в евангелие, и наоборот. Возможно, что тут мы имеем перед собою мистические символы, полное уразумение которых для нас навсегда останется недоступным. Но возможно также, что эта ода представляется нашим теологам такою непонятною только потому, что они не могут отказаться от внесения своих христианских. мыслей в совершенно иной по характеру текст и, в результате, не находят ожидаемой согласованности.
Как бы то ни было, во всяком случае, недопустимо из столь темного намека, как слова о голубе, заключать о христианском характере оды.
Но, вот, по Гункелю победное шествие евангелия как будто бы описывается в следующих стихах оды 6:
«Проистек ручей и стал большою, широкою рекою.
Она все снесла и растерла, и принесла к храму.
Не могли сдержать ее ни преграды человеческие,
ни искусство тех, которые задерживают воду.
Так разлилась она по всей земле и все наполнила,
и напились из нее все жаждущие, которые были на земле.
И жажда была утолена и прекращена,
ибо напиток тот дан был от всевышнего».
Действительно ли в этих стихах идет речь о победном шествии христианства? Гарнак, как раз наоборот, видит в словах «принесла к храму» доказательство в пользу иудейства автора. И даже, если перевести, согласно с Грессманом: «унесла заодно и храм», то все же является еще вопрос, мыслится ли при этом христианство в смысле нового завета, и относится ли новое «познание» (о котором говорится в предшествующих стихах, что господь умножил познание своего существа и озаботился р том, чтобы было известно то, что нам даровано по его (благости) к проповеди евангельского Иисуса, а не к распространению гносиса и его победе над официально-формальным иудейством. Это, быть может, с точки зрения гносиса звучит преувеличено, но разве всякое новое движение не преувеличивает обычно своих действительных или мнимых успехов? Вспомним преувеличенные рассказы о быстроте и широте распространения христианства в «деяниях апостолов». Об иудейском законе Филон говорит, что он привлек на свою сторону чуть ли не всех: иудеев и греков, обитателей и внутренних стран, и островов, народы востока и запада, Европу и Азию, словом — весь обитаемый мир из конца в конец.
Впрочем, Гарнак из упоминания о храме, каковое мы находим и в четвертой оде, сделал вывод, что «Оды Соломона» сочинены не иначе, как до разрушения храма, т. е. до 70-го года. Дело в том, что в оде 4 сказано:
«Никто не изменит твоего святого места, мой боже.
Нет никого, кто бы мог изменить его
и поставить на другое место,
потому что никто не имеет власти над ним.
Ибо святилище твое ты измыслил прежде, чем устроил места.
Более древнее не будет вытеснено теми,
которые (по возрасту) меньше его».
Судя по этим словам, в момент написания оды храм, по-видимому, еще существовал. Поэт только отвергает попытки уравнять в значении с храмом иерусалимским другие святилища, — вероятно, где-нибудь в рассеянии[28]. И с этим согласуется то, что нигде в «Одах Соломона» мы не находим намека на катастрофу 70 года, хотя такой намек очень подходил бы к чувствованиям как иудеев, так и христиан более поздней эпохи. Но имеется ли в виду вообще иерусалимский храм в 4-ой и 7-ой одах. Harnack, Gunkel, Harris, Spitta и Charles отвечают на этот вопрос утвердительно. Более того, у Spitta образ ручья в шестой оде пробуждает воспоминание даже об Иезек. 42, 2, Иоэл. 4, 8, Захар. 14, 18 и Энох. 26, 2. Между тем Hausleiter отрицает, что ода имеет в виду храм в Иерусалиме. По его мнению, разделяемому Луази, в оде речь идет о божественном духе, который обрел авое обиталище в истинном храме, в сердце иисусовой общины, и вместе с Гункелем он считает несомненным, что в этом образе заключается указание на победное шествие христианской миссии, на продвижение христианской общины ко всем народам. Наоборот, Spitta заявляет, что этого никто не может утверждать, а Рейнах говорит: «Эта община, — признаемся в этом, — имеет очень скромный храм, так как при этом не упоминается даже имя победоносного Иисуса». При таком расхождении взглядов наиболее выдающихся исследователей, едва ли возможно вывести из приведенных слов какие-нибудь определенные заключения, и лучше оставить вопрос открытым.
Твердо установлено, во всяком случае, следующее: каких-либо исторических данных извлечь из «Од» нельзя, — всего менее таких, которые намекают на евангельские события.
Кто же, однако, автор «Од», и к какому направлению мысли принадлежит он?
Ответ уже дан в предшествующем изложении: он — приверженец, если не дохристианского, то, во всяком случае независимого от христианства иудейско-гностического тайного учения.
Относительно иудейского в основе характера «Од» большинство исследователей приблизительно согласно. Прежде всего указал на это Гарнак, и даже Гункель, который так решительно вступается за христианский характер содержания «Од», допускает, что «поэт оказывается под сильным влиянием иудейства». Конечно, не под влиянием официально-формального иудейства: «храм» снесен рекою жизни, о законе и толковании закона автор не знает ничего, а к храмовому служению он относится пренебрежительно, что выражено в 20 оде оборотом речи, напоминающим Осию 6, 6:
«Жертва богу — справедливость
и чистота сердца и уст».
Но и об иудейском обособлении «Оды Соломона» ничего не знают и, по Гункелю, миссионерство среди язычников является для поэта совершившимся фактом.
Нечто подобное мы читаем и в оде 29:
«Господь вывел меня из недр преисподней
и из пасти смерти извлек он меня.
И я сокрушил своих противников,
и он объявил меня правым по своей благости,
ибо я верил в помазанника господнего,
и мне стало ясно, что он — господь.
И он показал мне знак этого (крест?)
и повел меня в своем свете;
он дал мне жезл своего могущества,
чтобы мне покорять мысли народов
и сокрушить силу сильных,
чтобы вести войну его словом
и одержать победу его силою».
Здесь, по-видимому, речь идет о миссионерской деятельности приверженца проповедуемого в «Одах» религиозного тайного учения, при чем последний, совсем как Павел, благодаря своей вере в помазанника., получает от бога признание правоты своей и искупление от проклятия ада и смерти. Следует ли, однако, в этом случае думать о миссионерстве среди язычников в христианском смысле, из слов оды нельзя заключить, так как и дохристианский гностицизм, как вытекает из Учения двенадцати апостолов, старался вербовать последователей для своего учения о спасении.
С чисто иудейским характером «Од» согласуется то обстоятельстве, что их автор, как подчеркивает и Гункель, живет в сфере библейских псалмов, которыми он всюду пользуется и которые по-своему развивает дальше. А впрочем, уже и дошедшее до нас заглавие «Оды Соломона» указывает на иудейское происхождение. Оно копирует «Псалмы Соломона», иудейское произведение из времени Помпея, а по своему содержанию «Оды» повторяют идеологию так наз. «Премудрости Соломона».
Еще явственнее иудейского характера «Од» их гностический характер. Правда, именно эта окраска отрицается в них Гарнаком. Но Гарнак думает при этом о «гностической ереси» в смысле позднейшей церкви и забывает о «деланном им раньше признании, что существовал и дохристианской иудейский гносис. Тем сильнее гностическое происхождение «Од» выдвигается Гункелем. Уже частое повторение таких выражений, как свет, любовь, жизнь, покой, мир, блаженство, путь; далее, упоминания о семиглавом драконе, о голубе над головой помазанника, о демонах, которые содержат души пленными в аду, под владычеством смерти и всячески препятствуют восхождению душ на небо (ода 35); описание сошествия христа в ад и восхождения души на небо в оде 38, которая ведет нас чрез глубокие ущелья, расщелины, скалы и долины, где она видит «губителя гибели» с его грешною невестою, которым потом противопоставляются «возлюбленный и его невеста»; упоминание о небесной деве (софия — гносис), как судье душ в оде 33; строфа оды 39 о воде жизни, которая разделяет мир чувственного от мира сверхчувственного, чрез которую искупитель прокладывает путь, не погружаясь, и чрез которую он навел мост своим «словом», — весь этот пестрый мифический аппарат так явственно напоминает идеологию гностицизма и религиозную фантастику тайного учения, что просмотреть это невозможно. И если Гарнак вопреки таким чертам «Од», подчеркивает их свободу от всего мифического, то это так же непостижимо, как и многие другие, из его утверждений.
Но прежде всего о гностическом происхождении «Од» свидетельствует то значение, которое они придают познанию или гносису, приравниваемому в «Одах» к божественной мудрости или истине. Если гностицизм полагает искупление в познании или ведении, а ведение понимает как тайное божественное откровение, которое является уделом одних посвященных и должно сохраняться как священная тайна, то именно это является характерным и для «Од Соломона».
В упомянутой же оде 38, которая говорит о восхождении души на небо, в проводники душе дана истина. Эта ода напоминает нам то место у Псевдосоломона, где он говорит о спасающей силе мудрости (Премудр. 10, 9 и сл.). Точно так же отзвук увещаний мудрости, которыми она у Иисуса сына Сирахова призывает людей следовать за собою, мы находим в словах световой девы в оде 33:
«Встала совершенная дева,
которая проповедовала, взывала и говорила
Обратитесь, вы, сыны человеческие,
и вы, дочери человеческие, идите сюда!
Оставьте эти пагубные тропы и приблизьтесь ко мне!
Я буду у вас заступницей и выведу вас из погибели
и сделаю вас мудрыми на стезях истины.
Вы не падете и не погибнете.
Услышьте меня и дайте вас спасти,
ибо божию благость проповедую я среди вас,
чрез меня вы будете спасены и станете блаженны».
Мы видим, что здесь, совершенно в гностическом духе, проповедуется искупление чрез познание. Это — доминирующая мысль, проходящая одинаковым образом чрез все оды.
Таким образом, здесь истина, подобно софии в иудейской литературе о мудрости и логосу Филона, является заодно домировой создательницей всех вещей, в особенности людей. Люди, по существу своему, суть осуществленные мысли истины. Они получают от нее силу к жизни и в то же время, чрез союз с нею в любви и познании, возможность быть искупленными:
«Проспите опять и опять и оставайтесь в любви господа
и как возлюбленные — в возлюбленном
и как сохраненные — в нем, который жив,
и как спасенные — в том, кто спасен.
И вы обрететесь нетленными во все века, во имя отца вашего».
Такого рода мысли мы находим и в «Премудрости Соломона, где говорится, что мудрость сожительствует с богом и возлюблена им, вследствие чего и человек по любви к мудрости достигает соединения с богом и тем самым (бессмертия (Премудр. 7, 28; 8, 3; 13, 17). Познание бога во Христе есть познание божие во Христе, есть познание Христа; более того: оно есть сам Христос, поскольку сам он есть не что иное, как познание бога, жизнь бога в познании, вечность божественной идейной жизни, которую бог открыл людям во христе, и в которой человек принимает участие чрез познание Христа, достигая этим сам бессмертия.
«Моя радость — господь, и мое движение — к нему»,
ликуя, восклицает поэт в оде и продолжает:
Он сделался таким, как я, потому что мне надлежало воспринять его,
И я не затрепетал, когда увидел его, потому что он — милость для меня.
Он стал в таком роде, как я, потому что мне надлежало постигнуть его,
и в таком образе, как я, потому что мне надлежало не отвращаться от него».
Итак, непостижимый всевышний бог сам сделался человеком и сошел на землю в образе своего сына, чтобы быть познанным людьми:
«Ибо им это сделано, и он был доволен сыном
и ради его спасения он все объемлет».
Следует заметить, что. здесь выражение «сын» относится равным образом к божественному «сыну» и спасителю, как и к человеку, который следует по «следам его света» и от имени которого говорит в оде поэт. Когда, таким образом, вышний явит самого себя в своем сыне и откроет людям познание своего существа и своей любви к людям, тогда:
«Ненависть будет удалена с земли и скроется вместе с завистью.
Ибо уничтожено неведение, потому что пришло познание господа...
и не будет ни одной души без познания или немой».
Таким-то образом в «Одах Соломона» всевышний уравнивается с познанием, а последнее, в свою очередь, с словом или сыном (Христом). В оде 9 мы читаем:
«Слово господа и его воля есть святая мысль,
которую он измыслил себе ради своего помазанника.
Ибо на воле господа покоится ваша жизнь,
и его мысль есть вечная жизнь,
и непреходяще ваше совершенствование».
Жизнь есть свет, свет есть слово, слово есть познание, а последнее, в свою очередь, есть боголюбовь, которая, означая и любовь к богу и любовь бога, создает единство и единение творений между собою и с божеством[29]. Об этом и говорится в оде 12.
Поэтому ода 9 увещевает людей не замыкаться от божественного познания.
Подобно тому как ода 38 описывает небесное путешествие души под руководством истины и преодоление ею опасностей, угрожавших ей на пути, так ода 35 воспевает «восхождение души к восторгу» (Gunkel).
По 11 оде искупленный чрез познание не только обрел вечное опасение в раю, но и был вместе с тем преобразован и как бы вновь сотворен богом («господь сделал меня новым в его одеянии»).
В том же смысле искупленный ликует в оде 17-ой:
«Я получил лицо и вид новой личности
и облекся ими и был спасен.
Мысль истины была моим вожатым;
я шел за нею и не попал в заблуждение.
Все видевшие меня поражались?
как чужой представлялся я им».
Итак, по смыслу этих строк, искупленный, в силу своего оправдания, или признания правым со стороны бога, на основании своего познания, получает новый вид; он как бы «возрождается» и представляется прочим людям как чужой. Это, по-видимому, очень обычная для гностицизма мысль. Ведь и в Послании к ефесянам (4, 17 и сл.), которое, по общему признанию, носит безусловно гностический отпечаток, мы читаем такие слова:
«Итак, я говорю это вам и заклинаю вас господом, чтобы вы не поступали так, как поступают язычники в суетности мысли своей, помраченные смыслом, отчужденные от жизни божией из-за своего невежества, каковое, вследствие огрубения сердца, присуще им, расслабленным и предавшимся роскоши, чтобы творить всякую нечистоту в алчности своей.
Вас ведь не так учит Христос; вы ведь слишком о нем и в нем наставлены, как есть истина у Иисуса: чтобы вы сняли с себя ветхого человека по прежнему образу жизни, растрачивающего свои силы в обольстительных похотях, и обновились духом ума вашего «облеклись в нового человека, созданного по богу в правде и святости истины. Посему отвергните ложь и говорите истину каждый ближнему своему, потому что мы — связанные между собою звенья».
Но человек не только вообще возобновляется и преобразуется чрез познание истины; так как его знание едино с божественным знанием, с искупляющим словом, то он как бы преобразуется в самого бога или, вернее, в его сына, в божественного искупителя, и дела последнего непосредственно представляются как собственные, дела человека, Ведь существенной чертой античного мистериального культа именно и является то, что внутренние переживания собственного «я» истолковываются вместе с тем как переживания спасителя и наоборот, и что это «я» и бог неразличимо переходят друг в друга. Участник мистерии как бы «врастает в совершенство божье» (так, между прочим, переводит Gressman вышеприведенные стихи). Он чувствует себя богом, он в духе даже совершает с ним дела искупителя (ср. оду 17, ст. 8 и сл., а также оду 10): по отношению к тому и другому приведенные слова следует понимать одинаково как слова искупителя и как слова искупленного.
Исполненный духом говорит одновременно от имени и в смысле христа и именует себя «сыном божиим». Возрожденный духом, возвышенный к богу, ан чувствует себя помазанником и славит всевышнего в кругу его ангелов.
Таким образом, по смыслу приведенных выдержек из «Од», искупление совершается на деле чрез познание, чрез постижение истинной природы божества, благости и любви всевышнего, одним словом — чрез гносис, и оно воплощается для верующего в образе божественного сына и спасителя и чрез последнего открывается ему. Сквозь ликование о достигнутом спасении повторно пробивается мысль об обретенном (познании, которому одному участник мистерии, обязан своим спасением.
Итак, имеющие истинное познание о боге или руководящиеся истиной получают жизнь. Вместе с тем бог уничтожает всех тех, кто без истины и у кого истина отсутствует. (Ода 24, 8 и сл.).
Обозревая «Оды Соломона» в целом, мы видим, что в них не содержится ничего такого, что выходило бы за пределы круга мыслей иудейского гностицизма, как он описан нами в предыдущем изложении. Поэтому у нас нет и повода относить «Оды» к христианству в его (новозаветном виде. Автор. «Од Соломона» стоит на переходе от иудейства к христианству. Он — не иудей в смысле обычного иудейства, а приверженец «предхристианской» иудейской мистериальной религии. Но он и не христианин, о котором можно было бы утверждать, что ему было известно об историческом Иисусе. Он — иудей, который видит во христе спасителя и подателя жизни, но понимает последнего совершенно мифически, в смысле гностицизма, как ниспосланного всевышним для опасения людей домирового «сына божия», победителя ада и смерти, как ставшую личностью божественную мудрость и любовь. Христос, по его представлению, открыл людям своим словом существо божие, принес им истинное познание, призывом последовать за ним даровал людям вечную жизнь и сделал таковую возможной в силу того, что человек в познании Христа становится единым со Христом, как словом или познанием божиим, а чрез то — с самим босому Если все же автор «Од» говорит об уничтожении, о смерти спасителя и о последующем возвышении и прославлении его, то его слова вовсе не имеют в виду исторического Иисуса, а явно находятся в связи с 53 главою Исайи, с Премудростью Соломона и с 21 псалмом, а также в согласии с языческим представлением о страдающих, умирающих и воскресающих богах-искупителях.
В этом смысле Гарнак совершенно прав, называя «религиозный индивидуализм» автора «Од Соломона» — «в его свободе от всего мифического (?) и обрядового, в его духовной чистоте и его относительном отрешении от национальной религии» — «выдающимся предтечей христианства». «Мы знаем из «Од», — говорит Гарнак, — что концепции света, истины, жизни, веры, любви, надежды, познания и вечности, предопределения и нового рождения (вплоть до формулировок, которые считаются собственностью «Иоанна» или также апостола Павла и поэтому представляются происходящими от духа христова) оказываются не «христианскими», а уже предхристианскими (!)». Но вместе с тем, — можем мы прибавить, — мы извлекаем из них также подтверждение того, что и такие представления, как представления о вочеловечении, уничижении, распятии на кресте, воскресении и вознесении спасителя, были живы в иудействе и были центральными представлениями существовавшего религиозного учения о спасении, совершенно независимо от судьбы предполагаемого исторического Иисуса.
Ведь в том мы должны безусловно согласиться с Гарнаком, что в этих «Одах» нет даже и намека на Иисуса синоптиков. Только при очень насильственном толковании и сильнейшей предвзятости возможно открыть., в них хотя бы слабое указание на Иисуса евангелий, как это с очевидностью явствует из соответствующих ссылок Гункеля. «Кто хочет узнать из «Од» что-либо положительное для истории и предания о жизни Иисуса, для возникновения четырех евангелий, — говорит Франкенберг, — тот, значит, слышит, как трава растет». «Кто даст себе труд вглядеться, тот найдет, что Христос или логос в отдельной человеческой душе обрисован по образу страдающего и в заключение превознесенного праведника ветхозаветных псалмов. Между тем «исторический Христос», на котором, конечно, также сильно отразилось влияние этого образа, едва ли где (читай: нигде!) проглядывает». «Равным образом и враги, каковыми в «Одах» постоянно выступают демоны или их внушения, изображаются на всем протяжении «Од» в красках врагов благочестивца из Псалмов». И при этом Франкенберг с редкою решительностью защищает взгляд, будто «Оды» чисто христианского (евангельского!) происхождения, а склонность считать те или иные места иудейскими основана на недоразумении; более того, он отвергает, как «совсем не идущее в счет», мнение тех, кто весь сборник считает иудейским или хотя бы иудейско-христианским. «По моему убеждению, — говорит он, — в основе «Од» лежит идеология александрийских ученых; отсюда «Оды» совершенно понятны в своих главных чертах; привлекать язычество и его мистерии так же мало нужды, как и иудейство». При этом только упущено из виду, что сама александрийская религиозная философия находилась под влиянием мистерий; и если Франкенберг с таким страстным рвением вступается за чисто Христианское происхождение «Од», то Рейнах вполне правильно замечает, возражая ему: «все это не говорит нам, ни почему «Оды» могли быть причтены к канону ветхого завета и приводиться как пророческие, ни почему историческому Христу в них не уделено почти (?) никакого внимания».
Загадка разрешается только при предположении, что «Оды» относятся к христианству предхристианскому (если можно так выразиться) или, во всяком случае, к независимому от синоптического предания христианству, и что автор их — представитель иудейского гностицизма, не имевший вообще никакого понятия об Иисусе, как его изображают евангелия. Как замечает Harnack, в этих «Одах» говорит мистик, который видит свое «я» искупленным чрез откровение и познание бога и теснейшую, на основе любви, связь с ним, упроченным и возвышенным к вечному, но который чувствует также задачу: то, что он испытал, сообщить, как вестник божий, другим и вообще принести им пророческие откровения. Итак, пред нами пророк, он же и мистик! Его благочестие и его религиозное самосознание проходят по линии некоторых позднейших псалмов, причем, однако, значительно переступают ее». А. Gunkel называет поэта «вдохновленным», его оды «вдохновленными песнями, пневматическими одами» и представляет себе его, как руководителя молений и наставника своей общины, произносящего эти песни, как молитвы, перед молящимися. Самую же общину мы должны представлять себе как иудейско-гностический культовой союз, а членов его — как участников, «мистериума», которые в сошедшем с неба, распятом на кресте, нисшедшем в ад, воскресшем и вознесшемся Христе чтили средоточие своих молений и поручителя искупления.
Исходя из характера «Од» мы можем найти только вполне понятным то возбуждение и нервное беспокойство, которое овладело после их открытия теологическими кругами. Ведь этот «памятник даже и не предполагавшейся до того формы проявления иудейской мистики и благочестия» не только вынуждает исследователей к основательному пересмотру их прежнего представления о том, что было возможно на почве иудейства; он также, как справедливо опасается Гарнак, дает слишком веский материал для того, чтобы поколебать приемлемость исторического Иисуса. Ибо, если некоторый круг благочестивых иудеев мог, ставить свое религиозное спасение в зависимость от веры в своего христа, в мифическом образе которого мы находим, сгруппированными все существеннейшие черты, которые до сего времени полагали необходимым связывать с реальными переживаниями определенной исторической личности, то по какому праву можно еще рассматривать историю как поруку истинности этой веры? Если до и независимо от мученической смерти предполагаемого исторического Иисуса существовал культ страдавшего, распятого на кресте и воскресшего мессии, то как можно еще утверждать, что страдание и смерть такого Иисуса послужило поводом к возникновению этого культа? Почему возникновение христианства должно считаться понятным только при предположении историчности крестной смерти какого-то Иисуса, который сам себя считал мессией, которого признавали таковым его последователи?
После сказанного становятся понятными сознательные усилия теологии отстоять принадлежность «Од Соломона» к евангельской идеологии путем предположения их христианской переработки и тем ярче подчеркивать их христианский характер, чем скуднее и бездоказательнее имеющаяся в распоряжении теологов мотивировка в пользу такого предположения. Уже на примере Франкенберга мы видим, что в критической оценке «Од» проявляется тенденция как можно основательнее умалить их ценность и отказать им в каком бы то ни было значении со стороны эстетической, религиозной и исторической; и это после того, как первоначально не знали меры в восторженной радости по поводу открытия этого памятника своеобразной формы выражения иудейского благочестия. Тем решительнее беспристрастная оценка «Од» должна настаивать на том, что до сих пор не представлено какого бы то ни было доказательства ни в пользу христианского происхождения, ни в пользу переработки «Од Соломона» (предполагая правильность их перевода) и что у нас нет решительно никакого повода относить «Оды» к христианской, покоящейся на евангелиях идеологии, тем более, что и остальные дошедшие до нас свидетельства об историчности Иисуса все очевиднее оказываются несостоятельными при новом пересмотре их в этом направлении.