Здесь нас интересует главным образом вопрос о сущности и характере Иисуса, поскольку об этом позволяют судить Павловы послания.
Кто беспристрастно вникает в эти послания оставив в стороне всякие воспоминания об евангелиях, тому не легко придет в голову, что Иисус мыслится Павлом как историческая личность. Иисус играет у Павла только роль религиозного, спасительного начала. Будучи по своему положению «владыкой» общины — это наименование позаимствовано, по мнению Буссе, из восточного культа, обожествлявшего царей и кесарей, — он носит в себе, с одной стороны, черты праведника Премудрости Псевдосоломона, «сына божия», страждущего раба божьего Исайи, жертвующего своей жизнью за грехи человечества и за эту искупительную жертву прославляемого богом, и является с этой точки зрения обыкновенным человеком, с другой же стороны фигурирует как один из тех ниспосланных с неба «сынов божьих» или божественных спасителей, в смысле гностического мистериального учения, которые спускаются на землю, ведут борьбу с демонами, страдают, умирают и, победив смерть, снова возвращаются к богу. Однако, Павлу не удалось спаять при помощи понятия духа эти два по существу различных образа в одно органическое целое. Спаситель называется у Павла Христом, мессией, поскольку имеется в виду его божественная сущность и сверхъестественная искупительная деятельность в смысле апокалиптического чаяния спасения. Он называется Иисусом, поскольку дело касается его человеческой природы и его заступничества за своих последователей. И он назывался Иисусом Христом или Христом Иисусом, как сошедший с неба сын божий, который обменивает на земле свою чистую духовность на человеческую сущность, принимает образ «раба», умирает на кресте, воскрешается богом из мертвых и в качестве «господа» возносится в царствие небесное, как это сказано в Послании к филиппийцам 2, 6 и сл.
Отсюда видно, что Павел отнюдь не отрицает того, что Иисус, мессия, был человеком, появился когда-то на земле и был распят как обыкновенный человек; напротив, то было ядро его веры, но он исходил при этом не из исторического опыта, а опирался в своих утверждениях исключительно на «писание», и сам не подал никакого повода к непосредственному отождествлению возвещанного им человека Иисуса Христа с тем Иисусом, мнимую историю которого рассказывают нам евангелия. Изображение страждущего раба божия у Исайи Павел, как и вся иудейская мистика, рассматривал как изложение действительного события. Он был уверен в том, что искупительная смерть раба божиего имела для человечества спасительное значение, хотя как подлинно мессианское явление, которого иудеи ждали в будущем, она отнюдь не получила всеобщего признания. Но Павел был в этом убежден подобно тому, как последователи Озириса были убеждены в том, что их бог когда-то жил на земле в образе человека, осчастливил Египет своими деяниями и погиб жестокой смертью от руки своего брата Тифона или Сета, или подобно тому, как фригийцы приписывали всевозможные человеческие свойства своему Аттису, сирийцы — своему Адонису, греки — своему Дионису и т. д., и указывали на те местности, где, якобы, произошли главные события в жизни упомянутых богов. Авторитет писания служил Павлу, как иудею, порукой в том, что его убеждение истинно; ему не нужны были никакие другие свидетельства (Гал. 1, 12). Что же касается., хронологии названного события и ближайших обстоятельствах, которыми оно сопровождалось, то, как античный человек, Павел мало задумывался над этим, подобно тому, как, напр., греки или египтяне совсем не интересовались тем, когда жили на земле их божества, смерть которых они ежегодно поминали торжественными празднествами. Бог послал своего сына, «когда пришла полнота времени» (Гал. 4, 4) т. е., когда истек предусмотренный богом срок существования мира, по окончании которого и согласно вавилонскому, персидскому и. индийскому представлению должен был появиться на земле спаситель. В более детальной формулировке гностик и апокалиптик не нуждался, и этим вопрос был исчерпан.
В действительности Христос является для Павла не всемирно-исторической, а, как на это указывает и Мартин Брюкнер, исключительно «религиозно-исторической личностью, разумеется, не в современном смысле, ибо так наз. исторический Иисус, напр., в смысле школы Ричля, был бы в глазах Павла абсурдом». Весь образ человеческого и земного Иисуса изображается у Павла столь же неосязаемым и витающим вне времени и пространства, так же окутан мифологической неопределенностью, как образ страждущего раба божия у Исайи. Павел не интересуется подробностями жизни Иисуса. Он равнодушен даже к ближайшим обстоятельствам его смерти, и чем меньше он о всем этом может рассказать, тем с большей готовностью останавливается он на описании небесного образа христа и на метафизическом факте искупления, которое становится возможным для людей благодаря сверхземному подвигу любви, совершенному божественным сыном.
Теологи обычно утверждают обратное. Что же касается «мифа о христе» то, как известно, Павел выступает здесь тоже в роли «главного свидетеля» историчности Иисуса. Поэтому перед нами встает задача подробнее рассматривать историческую ценность этого свидетельства.
Итак, на какие исторические факты из жизни Иисуса ссылается Павел?
Не может быть никакой речи о том, чтобы известное место 2 Кор. 5, 16 могло что-либо дать для разрешения указанного вопроса. Слова «Потому отныне мы никого не знаем по плоти, если же и знали христа по плоти, то теперь не знаем» доказывают, по мнению Эвальда (Ewald), Гильгенфельда (Hilgenfeld), Бейшлага (Beyschlag), Иог. Вейса и друг., личное знакомство Павла с евангельским Иисусом. Но это не верно уже по одному тому, что значение этих слов крайне неясное, и их наиболее вероятный, скорее всего отвечающий контексту смысл заключается, как на это указал Баур, в том, что иудейско-плотское представление о мессии отвергается Павлом в интересах чисто духовного понимания Христа. Не познание плотского человека во Христе, не плотское познание Христа ведет к чуду внутреннего обновления, а только духовное познание его сущности, сознание, что Христос по своей сущности есть дух и что на этом зиждется возможность гносиса или интеллектуального созерцания, мистического соединения в акте любви с Христом, другими словами, возможность искупления. «Христос по плоти», с которого начинается акт каждой unió mystica, составляет только религиозно-историческую предпосылку или психологическое условие познания истинного, т. е. духовного Христа, как непосредственного спасительного начала. При лицезрении «Христа по плоти» познание, которое само по себе представляется «плотским», превращается для облагодетельствованного в действительное духовное познание, «Христос по плоти» превращается в «христа по духу» и познание первого рода опускается до уровня второстепенного посредствующего члена, как бы подготовительной, воспитательной стадии покоящегося на познании (гносисе) искупления (ср. 1 Кор. 2, 10 и сл.; 8, 1 и сл.; 2 Кор. 3). С грамматической точки зрения выражение «по плоти» безусловно относится только к деятельности познания
Но если даже допустить, что это выражение относится также и к христу, то при этом, во всяком случае, не приходится думать об «историческом» Иисусе евангелий. Напротив, благодаря духовному познанию христа или познанию Христа как духа Павел чувствует себя вознесенным на такую высоту абсолютной духовности, что он уже не знает никого, «кто по плоти», и все люди представляются ему только членами и составными частями того царства духа, в котором они с Христом едины. Если же Дрешер (Drescher) и Вейс пускают в ход все рычаги современной психологии, чтобы доказать, опираясь на Деяния, что во время осуждения христа Павел находился в Иерусалиме и потому видел Иисуса своими физическими глазами, то они исходят из того, что как раз нужно было сперва доказать, а именно из существования исторического Иисуса и достоверности евангельской «истории». К тому же и самое место Деяний, на которое они ссылаются, не выдерживает исторической критики. Ибо относящиеся к Савлу части повествования о Стефане (Деяния 7, 58 до 8, 3) «по-видимому, пристегнуты впоследствии или вплетены в основу, которая первоначально их не содержала». Сообщение о том, что апостол присутствовал при преследовании Стефана, принадлежит к миру легенд. Вместе с тем отпадает и утверждение, будто Павел, лично знал спасителя и будто 2 Кор., 5, 16 относится к историческому Иисусу. «Предположение, что апостол находился пол впечатлением земного Иисуса, должно быть признано в высшей степени невероятным уже по одному тому, что он нигде, даже в 2 Кор. 5, 16, не ссылается на это; напротив, в 1 Кор. 9, 1 и 15, 8 он почти умышленно основывает свою характеристику Христа и свой апостолат на воздействии воскресшего и вознесенного христа. Если бы Павел вошел в предполагаемое соприкосновение с Иисусом во время его пребывания в Иерусалиме или в последние дни преследования и при умерщвлении его, то ведь в посланиях апостола должны были бы существовать указания на это. Его полемика против иудаистов была бы вероятно в этом случае также не вполне лишена ссылок на то, что он лично пережил и слыхал». После соображений, высказанных Рейценштейном по поводу 2 Кор. 5, 16 всевозможные (к сожалению, до сих пор еще возникающие) попытки использовать это место в подтверждение личного знакомства Павла с Иисусом, должны быть окончательно ликвидированы. Он решительно отвергает точку зрения Вейса и лишает ее того филологического базиса, на который теологи обычно с такой охотой опираются.
Чтобы доказать личное знакомство Павла с Иисусом, скорее, чем на 2 Кор. 5, 16, можно было бы сослаться на 1 Кор. 9, 1. Здесь сказано: «Не видел ли я Иисуса Христа, господа нашего?» Однако, по общему смыслу эти слова относятся вовсе не к земному, а только к «вознесенному» Христу, который, якобы, призвал Павла, на пути в Дамаск, к апостольскому служению. Поэтому совершенно неправы те, кто утверждает, вместе с Гаусратом, что партия «христовых» в Коринфе (1 Кор. 1, 12) состояла из таких людей, которые лично знали христа, относились с пренебрежением к Павлу и оспаривали его апостольское достоинство, потому что он не знал, дескать, Иисуса «во плоти». Для такого толкования указанное место Послания к коринфянам не дает решительно никаких оснований и ничем не доказано, что те, которые согласно 1 Кор. 9, 1 сл., не хотят признать Павла апостолом, принадлежат именно к числу «христовых». Кто такие были эти «христовы» и чем они отличались от приверженцев Петра и Аполлоса, этого мы не знаем и при существующем положении вещей никогда не узнаем. Если во время осуждения Христа Павел действительно находился в Иерусалиме, то абсолютно не понятно, почему он не видел своими физическими глазами «Иисуса во плоти». Если же, как это вытекает из 1 Кор. 9, 1, упрек в том, что он фактически не видел Иисуса и лицезрел господа только «в духе» или в качестве видения, справедлив, то в указанное время он не мог быть в Иерусалиме и, Следовательно, его нельзя считать в упомянутом здесь смысле свидетелем историчности Иисуса.
У Павла встречается ряд оборотов речи и выражений, которые теологи обычно приписывают историческому Иисусу и которые, по их мнению, понятны только с этой точки зрения.
Иисус был по Павлу человек (1 Кор. 15, 21; Римл., 5, 15; 8, 3), который родился от жены и подчинился закону (Гал. 4, 4), сын народа Израиля (Гал. 3, 16; Римл. 4, 1; 9, 5), от семени Давидова по плоти (Римл. 1, 3). Но все эти определения позаимствованы из иудейского учения о мессии, в частности из писания и имеют не действительно историческое, а только догматическое значение. Более того, подтверждаемое Павлом происхождение Иисуса из семени Давидова явно противоречит тому месту евангелий (Марк. 12, 35), где идет речь о том, что сам Иисус отрицал, будто мессия — сын Давида; следовательно, самого себя он, во всяком случае, тоже не считал потомком Давида. Что же касается его рождения от женщины и того обстоятельства, что Иисус подчинялся Моисееву закону, то ван Эйзинга (van Eysinga) справедливо замечает, что эти данные безусловно абсурдны, как материал для биографии иудейского рабби, и имеют значение лишь постольку, поскольку они относятся к предвечному сыну божию. Следовательно, выражение «рожден от жены» служит у Павла исключительно для выявления особого контраста между божественным сыном, предвечным небесным существом, и его человеческим уничижением, на которое указывали гностики. Впрочем, оно обозначает вообще ничтожество и убожество человека (напр., Иова 14, 1; Ездра IV 4, 6; 7, 46; 8, 35; ср. 1 Кор. 7, И, 3; 14, 34 сл.). Божественное существо стало человеком! Увенчанные ореолом небесной славы, сын всевышнего отказался от своего сверхъестественного богатства и обнищал ради опасения человечества (2 Кор. 8, 9). Он, который, будучи небесным существом, стоял над законом, сам «подчинился закону», чтобы искупить подзаконных (Гал. 4, 4). Именно таков смысл упомянутых выражений Павла. Можно только смеяться над словами Дрешера: «О семье, к которой принадлежал Иисус, мы тоже находим некоторые сведения у Павла. Гал. 4, 4 упоминает об его матери (!), правда, не называя ее имени».
Но не говорит ли Павел о «братьях» Иисуса и не называет ли он даже имени одного из них, Иакова (1 Кор. 9, 5; Гал. 1, 19; 2, 9, 12; 1 Кор. 15, 7)?
«Или не имеем власти иметь спутницей сестру жены, как и прочие апостолы и братья господни и Кифа?» Следует обратить внимание на то, что Павел говорит здесь не о братьях Иисуса, а о братьях господних. Но выражение «господь» (kyrios), греческий перевод иудейского Яхве, помимо того, что оно характеризует роль Иисуса как общинного бога, обычно применяется апостолом не к земному, а к вознесенному спасителю. С этой точки зрения Христос называется «господом» в качестве сверхъестественного духовного существа и соучастника в божественном величии и славе; благодаря этому он не только осуществляет свое господство над людьми и посредничает между человеком и богом, но и сливается с богом, «господом» ветхого завета. Не следует ли думать, что Павел отступил от этого выражения там, где как раз идет речь об Иисусе исключительно как о человеке и где имеются указания на его кровных родственников? Или же, наоборот, отсюда вытекает, что выражение «братья господни» надо понимать не в физическом, а в духовном смысле и что оно обозначает лишь особенно близкие отношения названных лиц к вознесенному Христу?
Ведь выражение «братья» в указанном, переносном смысле встречается в новом завете неоднократно:
«Кто мать моя и кто братья мои?» вопрошает Иисус, и ответ гласит: «кто будет исполнять волю отца моего небесного, тот мне брат, и сестра, и матерь» (Матф. 12, 50; Марк. 3, 35; ср. также Иоан. 20, 17 сл.). Мы не знаем, кто были «христовы» о которых говорится в 1 Кор. 1, 12. Мы не знаем ближе и тех «братьев господних», которые, согласно 1 Кор. 9, 5, по-видимому, чем-то отличались от апостолов. Однако, ничто не препятствует предположению, что и они составляли только особую группу «святых», уверовавших в вознесенного господа и, в качестве «сынов божьих» (Римл. 8, 14; Гал. 4, 6), считавших себя выше остальных, в древней восточносирийской церкви, как на это указывает Гертлейн, название «сыны и дочери завета» было присвоено тесному кругу членов общины. Не имело ли то же самое место и в отношении «братьев господних» первобытных христианских общин? Называет же Римл. 8, 29 Христа «первородным между многими братьями», а его приверженцы именуются «наследниками божьими» и «сонаследниками христу» (17), откуда следует, что они — «братья» христовы»[42].
В своем «диалоге с Трифоном-иудеем» Юстин называет апостолов «братьями Иисуса» по преимуществу. «Кто осужден из-за имени господня, — сказано в «Апостольских постановлениях», V, — тот святой мученик, брат господень, сын всевышнего, сосуд св. духа». Однако, в Гал. 1, 19 Иаков фигурирует в качестве «брата господня» и будто бы тождествен с тем Иаковом, который называется «праведным» и который по Гегезиппу у Евсевия, якобы, умер как мученик. Поэтому, так ли уж невероятно предположение, что Иаков Послания к галатам стал физическим братом Иисуса лишь благодаря употреблению этого выражения в переносном смысле? И если даже при жизни Иаков именуется у Павла «братом господним», то все же это ровно ничего не доказывает, ибо, как мы видели, Послание к галатам было сфабриковано гораздо позже. Во всяком случае, из сочинения Гегезиппа отнюдь не вытекает, что он считал Иакова физическим братом Иисуса; напротив, те выражения, в которых он его характеризует, безусловно исключают это предположение. Но и Климент Александрийский (у Евсевия И, 1, 4) не усматривает в нем «брата господня». Ориген даже определенно подчеркивает, что Иаков назывался «братом господним» не потому, что он находился в кровном родстве с Иисусом, а потому, что он был верующим и добродетельным, и то же самое сказал 150 лет спустя Иероним, который уже в силу девичества матери божией не хотел признать Иакова физическим братом Иисуса. Ориген же верит в кровное братство Иакова. И, тем не менее, выражению «брат господень» он придает духовный смысл. Поэтому нет никаких оснований думать, что в Послании к галатам это выражение употреблено в другом смысле, тем более что из труда Гегезиппа видно, каким глубоким уважением пользовался Иаков Праведный благодаря своему благочестию в иудео-христианских кругах II столетия. Впрочем, и среди непосредственных учеников Иисуса были два носителя этого имени, которых часто отождествляли друг с другом: Иаков, сын Алфея (Деян. 1, 13), и Яков, сын Заведея, брат Иоанна, первый мученик из числа апостолов (Деян. 12, 2). Таким образом, это имя дважды связано с раннехристианским мученичеством. «Разве не достопримечательно», — справедливо спрашивает Смит (Smith), — «что один и тот же Иаков называется «братом господним» в двух различных смыслах».
Гал. 2, 9 и 12 причисляют Иакова, совместно с Кифой и Иоанном, к «апостолам-столпам» Иерусалима, а в 1 Кор. 15, 7 он упоминается как один из апостолов. Но тем самым снова уничтожается всякое различие между «апостолами» и «братьями господними», на которые, имея в виду 1 Кор. 9, 5, обычно ссылаются теологи, чтобы доказать, что выражение «братья господни» следует понимать в физическом смысле.
Различие между апостолами и братьями господними не столь велико, чтобы особое упоминание о последних, наряду с апостолами, в указанных местах библии могло обосновать особые преимущества братьев и было бы объяснимо только кровным родством их с Иисусом. Ведь именуются же иногда в евангелиях апостолы «братьями» Иисуса по преимуществу (Матф. 28, 10; Иоан. 20, 17), а апостолы — «апостолами господа»[43].
Против изложенного отнюдь не говорит то обстоятельство, что в своих «Древностях иудейских» Иосиф Флавий называет Иакова «братом Иисуса, так наз. Христа». Ибо это место несомненно является, как на это указал еще Креднер (Credner), позднейшей вставкой, относящейся к тому времени, когда первоначально чисто духовное братство Иакова понималось в физическом смысле, когда евангельский образ исторического человека Иисуса уже прочно утвердился и существовало стремление подчеркнуть человеческую природу Иисуса. С полным основанием Гофман (Hofmann) сильно сомневается в том, чтобы Иосиф, обходящий молчанием всё касающееся общины Иисуса, упоминал о совершенно безразличном для него Иакове. Ш ю р е р (Schürer) считает вполне возможным, что это место представляет собой христианскую вставку, а Низе (Niese), издатель и прекрасный знаток рукописей Иосифа, признает, правда, это место подлинным, но все же отмечает, что упоминание о Иакове как о брате Иисуса, рассматривается многими как интерполяция. Вставкой считает это место и Йог. Вейс. Даже такой консервативный теолог, как Цан (Zahn), объявляет упомянутое место, безусловно подложным, а в новейшее время к тому же мнению, по-видимому, склоняется в своем труде «Происхождение и зачатки христианства» историк Эдуард Мейер (Meyer).
Ориген, тщательно подобравший все рассуждения Иосифа об Иисусе, которые могли бы послужить опорой для христианской церкви, этого места не указывает; зато он приводит другое место, где Иосиф говорит о разрушении Иерусалима Титом, как о наказании, которому, якобы, подвергались иудеи за убиение Иакова. Так как, однако, это место безусловно является христианской интерполяцией Иосифа, и притом времен Оригена, то нет никаких причин отстаивать подлинность первого из вышеупомянутых мест. С тем меньшим основанием может считаться подлинным второе место[44], где Иосиф говорит об Иисусе; оно признается в настоящее время подложным не только ортодоксально-протестантскими, но и католическими теологами. Только при том условии, что Иисус был уже где-либо раньше упомянут и более подробно охарактеризован Иосифом, мог последний, не рискуя быть непонятным, назвать Иакова просто «братом Иисуса, так наз. христа». Итак, оба места — «Древностей» 18, 3, 3 и 20, 9, 1 — неразрывно связаны друг с другом ц совместно же отпадают. Возможно, что оба они — результат подлога одного и того лица, которое стремилось подкрепить как мессианство Иисуса, так и его человеческую природу свидетельством Иосифа.
Полнейшее умолчание Иосифа об Иисусе, представляющееся в высшей степени странным, если Иисус действительно существовал, принято приписывать тому, что иудейский историк считался с настроением своих читателей-римлян. Иосиф не хотел, мол, распространяться перед римлянами о мессианских надеждах своего народа, чтобы не показаться им подозрительным. Однако, «Иосиф неоднократно сообщает о восстаниях, которые поднимали против римлян религиозные фанатики. В пользу же того, что он действительно ничего не знал об Иисусе, как нельзя убедительнее говорит рассказ об Иисусе сыне Анана, который он приводит в своей «Истории иудеев», VI, 5, 3. Придя на праздник кущей в Иерусалим, этот человек стал громко оплакивать столицу Иудеи, подобно тому, как «оплакивал Иерусалим евангельский Иисус. Схваченный и подвергнутый столь жестокому бичеванию, что у него обнажились кости, он, как и евангельский Иисус, не просил о пощаде и не проклинал тех, кто его истязал. В конце концов наместник страны, убедившись в том, что он имеет дело с сумасшедшим, отпустил его на вое четыре стороны. Вскоре после этого случая душевнобольной Иисус был, по словам Флавия, убит ударом камня во время осады Иерусалима римлянами. И вот, трудно себе представить, чтобы тот самый историк, который сообщает это об Иисусе, сыне Анана, знал что-либо о другом Иисусе, сыне Иосифа. Ибо тогда ему, несомненно, пришла бы в голову мысль о поразительном совпадении судеб обоих Иисусов, и он не смог бы умолчать о сыне Иосифа. Или, возможно ли, чтобы одна и та же история случалась дважды, и при том в столь краткий промежуток времени, да еще в одном и том же месте, и чтобы оба раза в ней фигурировал Иисус? Не исключают ли, вернее, обе. эти истории друг друга? Но если это так, то мыслимо лишь одно из двух: либо Иосиф позаимствовал эту историю у евангелий, либо евангелия позаимствовали сообщение о страданиях и смерти Иисуса у Иосифа. И так как совершенно непонятно, каким образом Иосифу Флавию могло прийти на ум извлечь это для всего остального содержания его «исторического труда совершенно безразличное событие из евангелий, которыми он никогда не интересовался, то невольно возникает мысль, что в лице Иисуса мы имеем не столько отрицательного, сколько положительного свидетеля против историчности евангельского повествования.
Итак, мы приходим к выводу, что выражение «братья» применялось уже с очень давних пор в духовном смысле. И если все же указывают на то, что в Марк. 3, 31 и сл.; 6, 3; Матф. 12, 46 и сл.; Лук. 8, 19 и сл. и Иоан. 7, 5 идет речь о физических братьях Иисуса, то как раз эти места заставляют с уверенностью предполагать, что они имеют чисто Символическое значение и были придуманы только для того, чтобы подчеркнуть противоположность между физическим и духовным. родством Иисуса; они наглядно показывают, что принадлежность к Иисусу основывается не на внешнем превосходстве происхождения, как это полагали иудеи в отношении мессии, а исключительно на вере (ср. Иоан. 7, 5 в связи с 6, 63 и сл.: «дух животворит; плоть не пользует ни мало!»).
Согласно Матф. 27, 56, среди женщин, следовавших за Иисусом из Галилеи, находилась Мария, мать Иакова и Иосифа, а в Марк. 15, 40 идет речь о Марии, «дочери Иакова меньшого и матери Иосии». Следовательно, здесь Мария не фигурирует в качестве матери Иисуса — тем более, что у иудеев не было принято давать сыну (Иосиф или Иосия) имя отца — и, таким образом, Иаков не является его братом, между тем как Марк. 6, 3 называет его, наряду с Иосией, Иудой и Симоном, братом Иисуса. По-видимому, мы имеем тут дело с двумя совершенно независимыми друг от друга преданиями: согласно одному из них, Иаков был физическим братом христа, а согласно другому он вообще не состоял с ним ни в каком родстве, и только имена матерей их обоих совпадают друг с другом. Если это так, то понятно, каким образом Иаков Праведный, так наз. брат «господа» в духовном смысле, превратился в понимании позднейшего времени в брата Иосифа в физическом смысле: стремились как можно больше приблизить почитаемого «святого» к Иисусу и полагали, что к тому, чтобы сделать его с этой целью физическим братом Иисуса, имеется тем больше оснований, что у обоих матери назывались Мариями. Совпадение имени этого Иакова с именем брата Иоанна, первого мученика, а также с именем сына Алфея, привело впоследствии к тому, что уже древнейшие христианские предания различали этих трех Иаковов друг от друга крайне неотчетливо. И так как Иаков, «брат господень», упоминается, как сказано, в Послании к галатам, наряду с Петром и Иоанном, как один из «столпов» иерусалимской общины, а Иаков, брат Иоанна, занимает в евангелиях, наряду с последним и Петром, привилегированное положение среди учеников Иисуса, то само собой напрашивается предположение, что «апостол-столп» Иаков был первоначально тождествен с братом Иоанна и только вследствие своего мученичества превратился в «брата господня», сперва в духовном, а затем и в физическом смысле. Это тем более вероятно, что Иаков, брат Иисуса из евангелий нигде больше не упоминается в качестве сторонника Иисуса; напротив, Иоанн определенно заявляет, что его братья тоже не веровали в Христа (Иоан. 7, 5). Но именно по этой причине его обращение, в особенности же провозглашение его «столпом» общины, должно было послужить очень благодарным материалом для повествования.
Впрочем, все это основано на предположении, что стих 1 Кор. 9, 5 входил в первоначальный текст данного послания. Однако, это вовсе не доказано. Справедливо отмечает ван Манен (van Manen) противоречие между 1 Кор. 7, 8 и сл., где Павел рекомендует безбрачным и вдовам воздержание от брака как высшую христианскую добродетель и гл. 9, где он высказывается в пользу права апостолов иметь жену и находиться на иждивении общины. Это очень похоже на позднейшую вставку, имеющую целью обосновать путем ссылки на слова Павла, перед общиной более мягкую и приемлемую для апостолов практику в противовес строгому аскетическому образу жизни прежнего времени. Сомнения относительно этого места увеличиваются в силу того, что «Деяния апостольские» совершенно умалчивают о братьях Иисуса и их миссионерских путешествиях с целью распространения новой веры, не говоря уже о нелепости предположения, будто физические братья Иисуса странствовали с вестью: «наш брат Иисус был ожидаемым мессией и скоро опять появится в облаках небесных!». Кто поверил бы этому благовествованию бедных галилейских ремесленников или, кто бы они ни были? Во всяком случае, не просвещенные греки и тем более не иудеи, которым не мог не показаться удивительным контраст между их напряженным ожиданием мессии и скромным появлением «братьев» Иисуса.
Но как бы мы ни смотрели на этот вопрос, «братья господни» все же представляют собой компанию в высшей степени сомнительных, призрачных и неустойчивых образов. Основывать историчность Иисуса на их свидетельстве было бы равносильно тому, что тень шекспировского Гамлета мы призвали бы в свидетели того, что когда-то существовал исторический Гамлет. Возможно, что, как этого хотят теологи, первоначально физически представляемые братья Иисуса были впоследствии превращены такими людьми, как Климент Александрийский, Иероним и т. д., в духовных братьев, по догматическим соображениям, в интересах девичества Марии. Но точно так же возможно, что, наоборот, духовные братья Павловых посланий, при превращении догматического Иисуса в евангельского, стали физическими, как в евангелиях. Таким образом равновесие снова восстанавливается, и отсюда следует, что формулой «братья господни» нельзя обосновать историчность Иисуса.
Итак, родственные отношения Иисуса ни к чему не приводят; из них нельзя извлечь никаких данных в пользу его историчности. Привлечение их в качестве доказательства историчности Иисуса должно быть отвергнуто как недобросовестный прием, явно рассчитанный на непосвященных.
Перейдем теперь к рассмотрению характерных свойств Иисуса, указываемых Павлом, и постараемся выяснить их историческую ценность.
Павел говорит об отсутствии эгоизма у Иисуса (Римл. 15, 2 и сл.), о той покорности, с которой последний подчинился велениям своего божественного отца (Римл. 5, 19; ср. Фил. 2, 8), об его нравственном совершенстве и непогрешимости, дающей нам пример надлежащего образа жизни (1 Кор. 10, 32 до 11, 1; 2 Кор. 5, 21), об его кротости, уступчивости и правдивости (2 Кор. 10, 1; 11, 10), справедливости, миролюбии и смирении (Римл. 14, 17; 2 Кор. 11, 16). Из чистой любви к людям Иисус сам предал себя смерти ради них (2 Кор. 5, 14 и сл.; Гал. 2, 20). Несомненно, что это, как выражается Дрешер (Drescher), — «стройный ряд характерных черт Иисуса», точь-в-точь совпадающих со свойствами евангельского Иисуса. Но, к сожалению, это совпадение объясняется тем, что евангельский Иисус и Иисус Павла скопированы с одного и того же оригинала, а именно изображения «раба божьего» у Исайи.
В самом деле, в главах 42, 50 и 53 книги этого пророка мы находим все то, что говорит Павел о характере Иисуса. В частности, что касается непогрешимости Иисуса, то еще М. Брюкнер указал на то, что ее источник — общее иудейское представление о мессии *). Ведь говорится же в псалмах Соломона о мессии: «он будет чист от грехов и никогда не споткнется в жизни своей». К тому же большинство из перечисленных характерных черт относится вовсе не к человеку Иисусу, а к предвечному сыну божию и вознесенному христу. «Послушным», говорит теолог Вреде (Wrede), «христос называется потому, что он не противился божественному решению послать его для спасения мира, хотя это и повело к тому, что он лишился божественного бытия и умер на кресте; смиренным он называется потому, что он сам себя обрек на земное уничижение; любовь же должна была служить мотивом его поведения потому, что его очеловечение и смерть были высшим благодеянием для человечества. Подобное благодеяние проистекает, разумеется, из желания творить благо, т. е. именно из любви. Следовательно, все эти этические качества зиждутся не на личном впечатлении о нравственном характере Иисуса, а возникли из веры апостола в искупление»[45]. Итак, это мнимое «доказательство» знакомства апостола с евангельским Иисусом, как исторической личностью, в действительности вовсе не является таковым и отличается чрезмерной наивностью.
Ну, а как обстоит дело со словесами Иисуса, которые приводит Павел? «Из посланий апостола», поучает Дpeшер, «мы узнаем затем, что христос развил определенную проповедническую деятельность (!)». При этом указанный автор ссылается на 1 Кор. 7, 10, где сказано: «А вступившим в брак не я повелеваю, а господь: жене не разводиться с мужем (если же разведется, то должна оставаться безбрачною или примириться с мужем своим), и мужу не оставлять жены своей». Это действительно напоминает нам как будто Матф. 5, 32 и 19, 9, где Иисус говорит: «Кто разведется с женой своею не за прелюбодеяние и женится на другой, тот прелюбодействует». Но с запретом развода мы встречаемся еще у пророка Малахии: «Никогда не поступай вероломно против жены твоей юности! Ибо я презираю развод, говорит Яхве, бог Израиля» (Мал. 2, 14). Как известно, Яхве неоднократно именуется в ветхом завете «господом». Но тогда вполне возможно, что Павел, сообщая об этой заповеди коринфской общине, имел в виду вовсе не евангельского Иисуса, а «господа» Яхве и, во всяком случае, думал об Иисусе лишь постольку, поскольку образ последнего сливался у него с Яхве, подобно тому, как и у Исайи раб божий и спаситель едва отличимы от Яхве. Ведь «господь» у Павла не земной, а вознесенный Христос, «господь» своей общины, и с этой точки зрения он является ее законодателем и наивысшим авторитетом во всех практических вопросах. Из речений, подобных приведенным, заключать вместе с Дрешером, будто, согласно данным апостола, Иисус «выступил с определенными наставлениями, касавшимися религиозно-нравственной жизни», и даже более того, опираясь на Гал. 6, 2 и 1 Кор. 9, 21, утверждать, будто Христос, как человек, «издал» для своих последователей «формальный закон», — значит столь же произвольно толковать соответствующие выражения, как Фейне, извлекший из Рима. 15, 8; 9, 4 и 2 Кор. 1, 19 сл. историческое сведение о том, что Иисус, якобы, ограничил свою деятельность Израилем, чтобы выполнить данные этому народу обетования.
Когда, поэтому, Павел, защищая в 1 Кор. 9, 14 право апостолов жить от благовествования, снова ссылается на речение «господа», то и эта ссылка лишена всякого значения, даже в том случае, если признать ее подлинной; однако, после вышесказанного в этом приходится сильно сомневаться. Указанное речение напоминает Матф. 10, 10: «Ибо трудящийся достоин пропитания». Но и во Второзак. 18, 1 сказано: священникам — левитам, всему колену Левитину не будет части и удела с Израилем: они должны питаться жертвами господа и его частию», т. е. средства к жизни должно им доставлять служение. И что Павел имел в виду именно эти слова старого священнического закона, а не изречение исторического Иисуса, подтверждается тем, что несколько раньше для обоснования того же права жить за счет общины он ссылается на моисеев закон (Второзак. 25, 4): «Не заграждай рта волу, когда он молотит». Таким образом, обращаясь к общине с практическими наставлениями, Павел чувствует себя в роли уполномоченного «господа», при чем под последним можно подразумевать как вознесенного Христа, в качестве покровителя общины, так и «господа» ветхого завета. Он сознает, что он, говорит от имени духа «господа» (см. 1 Кор. 14, 37) и выделяет особо те случаи, когда он просто высказывает свое личное мнение (1 Кор. 7, 6, 12, 25; 2 Кор. 8, 8; 11 — 17). Гертлейн тоже полагает, что так наз. «словеса господни» основываются у Павла не на исторических преданиях, а на мнимых «откровениях» внутреннего христа как «господа»; этого же мнения придерживается и М. Брюкнер. Если же желательно установить во что бы то ни стало особый источник «словес господних» у Павла, то можно указать на писанное евангелие, на которое, по мнению ван Манена и Штека, ссылается апостол, говоря: «по благовествованию, евангелию моему» (Римл. 2, 16), и которое, быть может, тождественно с «собранием речений» синоптиков.
Таким образом, и «словеса господни» не приближают нас к историческому Иисусу главным образом потому, что ссылка на «господа» тоже допускает здесь различные толкования и у нас нет никакой уверенности в том, что обычное теологическое понимание этих слов соответствует смыслу, вложенному в них Павлом. Кроме того, для общего миросозерцания апостола эти речения лишены всякого значения. Если они действительно были изречениями исторического Иисуса, то возникает неразрешимый вопрос, почему Павел, ссылающийся на Иисуса при рассмотрении сравнительно маловажных сторон общинной жизни, не делает этого в отношении основных проблем своего благовествования, почему он предпочитает пользоваться для обоснования своих взглядов более громоздкими и часто малопонятными ссылками на писание (при том имея дело с языческими членами общины!), в то время как он мог непосредственно опереться на авторитет евангельского Иисуса, и простой ссылки на последнего было бы достаточно, чтобы был открыт доступ его воззрениям. Вопрос, который интересовал Павла больше, чем какой-либо другой, это вопрос об отношении к иудейскому закону. Почему же тут он ни разу не указал на разъяснение, которое, якобы, дал по этому поводу сам Иисус? Почему он не проронил ни слова о тех ожесточенных спорах о законе, которые будто бы вел спаситель с книжниками и фарисеями. «Это», — говорит Дрешер, — тем удивительнее, что Павел имел дело с единомышленниками и что, поэтому, он должен был бы охотно ссылаться на пример Христа». Но он этого не сделал; ни одно из известных нам изречений христа не приведено им в его дошедших до нас посланиях. В защиту своих этических взглядов Павел также нигде не ссылается на авторитет евангельского Иисуса. Да это и понятно, ибо несмотря на вполне естественное сходство в основных взглядах, представляющих собой воззрения мессианских сектантов, этические взгляды Павла отнюдь не покрываются взглядами евангельского Иисуса; так, напр., представление о боге у них далеко не одинаковое. Возражая Фейне, Брюкнер справедливо подчеркнул, что ни в одном из пунктов своего миросозерцания Павел не связан с учением и личностью евангельского Иисуса. С полным основанием Брюкнер отказывается также признать, что те места Павловых посланий, которые созвучны евангелиям и которые Генрих Гольцман (Heinrich Holzmann) приводит в подтверждение знакомства Павла с речениями Иисуса, в этом отношении в какой-либо мере доказательны. Если Павел включил в свои послания такое множество евангельских словес господних, то почему же он не отмечает их как таковые, почему не пользуется ими для того, чтобы придать больше веса своим собственным взглядам? «Попытки (помимо вышеупомянутых) обнаружить в рассуждениях Павла ссылки на известные апостолу изречения Иисуса», — говорит Гейтмюллер, — «не имеют характера решающего доказательства». Даже Гарнак вынужден признать, что нет никакой уверенности в том, что соответствующие места позаимствованы Павлом из евангельского повествования. И чем больше таких изречений находят некоторые, напр., Фейне, у Павла, тем труднее становится ответить на вопрос о том, почему апостол совершенно умалчивает об их происхождении. Там, где действительно существует связь между словами Иисуса и выражениями Павла, эта связь, как я уже разъяснил в своем труде «Евангелие Марка как свидетельство против историчности Иисуса» («Das Markusevangelium als Zeugnis gegen die Geschichtlichkeit Jesu») имеет как раз обратный характер, т. е. выражения Павла почерпнуты евангелиями, а не наоборот; как это думают Фейне, Гольцман и другие. Поэтому совершенно бесцельно доказывать знакомство Павла с Иисусом путем цитирования словес господних, на которые, якобы, ссылается апостол в своих посланиях.
Ну, а что говорят дела Иисуса? Имеем ли мы право утверждать, что апостол Павел рассматривал их как подвиги исторической личности, именно той личности, жизнь которой описывают нам евангелия?
Следовало бы думать, что на языческих последователей Павла чудеса Иисуса должны были произвести огромное впечатление. Но, к сожалению, апостол не говорит о них ни слова. Ибо «знамения апостолов» (2 Кор. 12, 12), на которые в данном отношении ссылается Фейне, не имеют ничего общего с чудесами Иисуса, а творящий чудеса Иисус — Послание к Гал. 3, 4 сл. — не евангельский Иисус, а вознесенный спаситель. Павел не знает также ничего о галилейской родине Иисуса, об его родителях, о «громадном впечатлении», которое производил он, по мнению теологов, на толпу, об озлоблении и кознях фарисеев и книжников против него. В Римл. 15, 3 Павел как будто намекает на оскорбления, которым подвергался Иисус. В 2 Кор. 1, 5 он говорит о страданиях Христа (ср. Фил. 3, 10). В 2 Кор. 13, 4 он описывает страдания христа и его смерть на кресте (Гал. 3, 13), да и вообще неоднократно освещает должным образом его кровь, крест и смерть. Но он умалчивает о том, что иудеи распяли христа (единственное исключение составляет 1 Фессал. 2, 15; но это место принадлежит более позднему посланию, подлинность которого сильно оспаривается, и отличается такой же преднамеренной антииудейской тенденциозностью, как и все евангелие Иоанна). Более того, жизнь Иисуса, по Павлу, вообще протекала, по-видимому, не на земле, а на небе; его враги — надземные силы, «князья мира сего», и если его пригвождают к кресту, то не к земному, а к небесному (в точке-пересечения экватора и эклиптики), и не римские или иудейские наместники, а демоны, астральные духи или ангелы, опасающиеся, что «господь» угрожает их владычеству, и не подозревающие, что, распяв его, они осуждали самих себя (1 Кор. 2, 8). «Отнесение 1 Кор. 2, 8 к властям иудейского народа», — признается даже такой консервативный теолог как Фейне, — «кажется мне неправильным; здесь подразумеваются демонические силы» (296). И что остается сказать, если Дейсман, «Павел» которого в остальном изобилует точными и меткими замечаниями относительно воззрений апостола, говорит по поводу указанного факта: «Павел не только знает, что смерть Иисуса была вызвана конфликтом с властями (!), но и рассматривает ее под впечатлением Гефсиманского предания, как доказательство смирения Иисуса перед отцом. Общее впечатление, которое составилось у Павла о земном существовании Иисуса, его уничижение, бедность, жизнь раба (!), передалось даже евангельскому повествованию»?! Ведь это пишет тот самый Дейсман, который несколько дальше справедливо указывает: «В центре Павлова представления о Христе стоит живой Иисус, который распят, или распятый, который жив», т. е. именно неисторический Иисус.
И по Павлу умерший Иисус был погребен — подобно Елисею, о котором (в 4 Царств. 13, 20 сказано: «И умер Елисей, и похоронили его», — а на третий день воскрес «п о писанию» (1 Кор. 15, 4), т. е. в соответствии с Исайей 53, 9, Иосией 6, 2 и Ионой 2, 1, а также с тем, что брошенное в гроб Елисея тело (постороннего человека ожило, и тот встал на ноги свои (4 Царств. 13, 21), и, по-видимому, в силу тех же астральных причин, по которым воплощенный в луне или солнце спаситель мира три дня находился в безвестном отсутствии или лежал в могиле. «Для кого Павел служит источником жизнеописания Иисуса», справедливо говорит Гертлейн, «тот должен, опираясь на свидетельство апостола, и воскресение Христа рассматривать как реальный факт»[46]. Принято думать, что упоминание о погребении Иисуса свидетельствует о том, что мы имеем здесь дело с «историческим» преданием, ибо распятых обычно не погребали, а оставляли висеть на кресте, пока их тела не истлевали и не распадались на куски, после чего их где-либо закапывали; следовательно, Павел знал кое-что о почетном погребении Иисуса! Однако, погребение Иисуса тоже позаимствовано из ветхого завета, а Иосиф аримафейский — мифическая личность, так что и тут не может быть речи о предании в историческом смысле. Из 1 Кор 5, 7 («Пасха наша, Христос, заклан за. нас») Дрешер пытается заключить, что по Павлу, в полном согласии с евангелиями, Иисус был распят на Пасху. Но ведь мы знаем, что связь Христа с пасхальным агнцем зиждется на Исайе 53, 7 и тоже обусловлена астрально-мифологическим представлением (распятие солнца во время весеннего равноденствия).
После своей смерти Иисус, якобы, явился многим свидетелям, и в этом усматривают доказательство того, что Павел был знаком с евангельской «историей». Однако, к сожалению, соответствующее место (1 Кор. 15, 5 — 11) не внушает к себе никакого доверия, обнаруживает явные следы переработки, как это особенно подчеркнули голландские теологи, производит впечатление интерполяции, имевшей целью придать догматическим указаниям Павла историческую окраску, чтобы повысить этим их значение. Иначе мы не могли бы объяснить тех противоречий, которые существуют между изложением этих событий у Павла и соответствующим повествованием евангелий. Где у Павла те женщины, которые, согласно Матф. 28, 1 и сл. и Марк 16, 1, первыми увидели воскресшего? Или апостол, твердивший, что в общине женщины должны молчать, считал их такими убогими существами, что он стыдится ссылаться на их свидетельство? О том, что Иисус явился Иакову (какому?), в евангелиях не говорится ни слова. Они совершенно умалчивают и о том любопытном факте, что Иисус одновременно явился 500 братьям[47]. Но и те «двенадцать» которым, якобы, явился господь (1 Кор. 15, 5), вызывают глубокие сомнения главным образом потому, что после смерти Иуды могло остаться как это и сказано у Луки (24, 33), только одиннадцать апостолов. Впрочем, беспристрастный человек не станет сомневаться в том, то число «12» имеет здесь чисто формальное, типовое или догматическое, а не историческое значение, что оно воспроизводит число знаков зодиака и потому не могло исходить от Павла, а представляет собой «позднейшую вставку» или «глоссу». Досадную «неосмотрительность» проявляет Гейтмюллер, усматривающий в упоминании двенадцати у Павла исторический факт, и совсем уже смехотворно заявление Фейне, причисляющего к «историческим» датам жизни Иисуса физическое воскресение последнего, его восседание на троне одесную бога и, следовательно, также его вознесение на небо, после чего его ожидает парусия. Но если даже допустить, что отрывок, в котором идет речь об явлениях христа, входил в первоначальный текст Послания, то что мы от этого выигрываем? Из «Деяний апостольских» мы знаем, что пережитое Павлом «откровение» заключалось в том, что его осиял свет и он услыхал голос, который он принял за голос Иисуса. Кто же может поручиться за то, что остальные испытали нечто иное, раз переживание Павла ставится на одну доску с их переживанием? Что доказывают подобные «явления», в лучшем случае представляющиеся чисто внутренними переживаниями, и как велика историческая реальность таких внутренних созерцаний?
Остается еще повествование о тайной вечере (I Кор. 11, 23 и сл.) — последний и самый главней козырь в руках тех, кто утверждает, что Павел знал евангельского Иисуса. «Я от самого господа принял то, что и вам передал, что господь Иисус в ту ночь, в которую предан был, взял хлеб, и возблагодарив преломил». Здесь мы имеем, по-видимому, указание на определенные реальные события из жизни Иисуса: ночь, предательство, вечеря перед арестом! Нет ничего удивительного в том, что теологи-историки торжествуют, уверяя, что это место «убийственно» для отрицающих историчность Иисуса.
Однако, уже первые слова «Я от самого господа принял» вызывают сомнение. Ибо эти слова бесспорно свидетельствуют о том, что Павел почерпнул сведения о словах, произнесенных Иисусом на прощальной вечере, не из исторического предания, а из личного откровения. В самом деле, таково мнение не только Пфлейдерера и М. Брюннера, — даже Гейтмюллер полагает, что сообщение о прощальной вечере и установлении таинства причащения может служить только косвенным доказательством того, что Павел знал какого-то исторического Иисуса, «ибо оно принято от господа, следовательно, приведено как откровение». Ведь ссылается же Павел, как мы видели, и в других случаях на «словеса господа», когда он будто бы говорит «духом» последнего! Поэтому непосредственно отсюда еще не вытекает ничего такого, что подтверждало бы историчность «господа».
Торжественная трапеза, во время которой тело божие вкушалось под видом хлеба, а кровь господня под видом вина, искони принадлежала, как сказано, к обрядам культа иудейско-гностических мессианских сект. Трапеза с аналогичным символическим значением была широко распространена среди мистериальных объединений древности и приобрела характер поминок с того момента, как отношение между культовым богом и его приверженцами стало рассматриваться как исторический факт. Персидский Митра, прежде чем вознестись на небо, тоже прощается со своими последователями при торжественной обстановке последней трапезы, и не подлежит никакому сомнению, что за подобными трапезами произносились прощальные слова покровителем общины, покидавшим последнюю, причем к этим словам относились с особым уважением. Поэтому вполне возможно, что Павел просто изложил то, что он сам тоже считал прощальным словом Христа, потому ли, что он воспринял 3to, как ему казалось, посредством личного откровения вознесенного господа, или потому, что подобные слова уже раньше произносились в общине и употреблялись в культе. М. Брюннер тоже придерживается того мнения, что изображение сцены тайной вечери у Павла по всем вероятиям не является чисто историческим преданием, а представляет собой догматико-культовой акт празднества, и он подчеркивает, что ©следствие такого своего культового значения оно не может служить доказательством близкого знакомства Павла с жизнью Иисуса. Даже выражение «в ту ночь, в которую предан был», по-видимому, лишено исторической окраски и не имеет ничего общего с историей предательства Иуды, ибо греческое выражение «paradidonai», которое употребляет Павел, означает буквально не «предать», а «отдать». И в этом последнем смысле оно позаимствовано из 53-й главы книги Исайи, в 12-м стихе которой говорится, что раб божий «предал (отдал) душу свою на смерть, и к злодеям причтен был». Но тогда слова Павла следовало бы понимать лишь в том смысле, что спаситель, словно злодей, отдан был на растерзание своим врагам, и это совпадает с общим взглядом Павла на смерть Иисуса, как на искупительную смерть за человечество, и вполне гармонирует с непосредственно примыкающими к этому месту словами Исайи, согласно которым раб божий понес на себе грех многих и за преступников сделался ходатаем. С этой точки зрения понятно и то обстоятельство, что указанное событие якобы произошло в ночное время, ибо, по воззрениям Павла, враги мессии — духи зла и тьмы, вернее, звездные духи темной половины года, проявляющие свою вредоносную деятельность именно ночью[48]. Поэтому мы считаем чистейшим самообманом утверждение И. Вейса, будто в 1 Кор. 11, 23 Павел говорит о «предательстве» и кое-что знает о «предателе» и аресте. Относящиеся сюда слова не дают никакого материала для такого вывода. «Здесь, сказано лишь в общей форме его передали, и с полным основанием можно было бы добавить: первосвященники и власти. Мнение, будто Павел кое-что знает о предателе, во всяком случае слишком отважное и неосторожное; желание родило в данном случае мысль».
Затем слова, произнесенные на тайной вечере, носят у Павла даже с теологической точки зрения такой определенный отпечаток его мировоззрения и имеют к тому же столь ясно выраженный формальный характер, что совершенно невозможно допустить, чтобы в таком (виде они были произнесены самим Иисусом, и чтобы ссылка на них в посланиях апостола покоилась на историческом предании.
Если мы обратимся теперь к установлению причащения в евангелиях, то увидим, как это всеми признано, что относящиеся сюда слова Иисуса производят также и у синоптиков в высшей степени странное впечатление и резко противоречат той пресловутой «простоте» и «скромности» оборотов речи Иисуса, которую обычно подчеркивают теологи.
«Как могли были себе представить ученики», — справедливо спрашивает Эйхгорн (Eichhorn), — «что они вкушают тело христово, которое вскоре будет предано смерти, и что они пьют его кровь, но не ту кровь, которая находится в его теле, а ту, которая будет пролита в ближайший момент? Как могли они себе представить, что они вкушают умерщвленное тело Христа и пьют пролитую им кровь? Все это крайне загадочно и непонятно». В самом деле, это — представления мистических сект, возникшие на почве идеи общинного бога, которого они мыслили себе в ту пору в образе человека, идеи, родившейся в туманной неопределенности экстатического самосознания и благоговейного самоуглубления, где границы духовного и материального переплетаются и сливаются друг с другом, но отнюдь не представления непосвященных людей из простонародья, которые, якобы, непосредственно общались с Иисусом-человеком и которые были слишком далеки от того, чтобы видеть в нем божественное существо в смысле мистериального учения. Ведь они будто бы даже не подозревали, что он — мессия. Поэтому глубоко прав Эйхгорн, который считает установление таинства причащения в той форме, в какой его изображают Павел и синоптики, исторически невозможным и высказывает свою уверенность в том, что сообщения об этом событии по меньшей мере навеяны культом и догматикой древнейшего христианства. Фейгель (Feigel) присоединяется к нему в этом отношении, приписывая приведенные слова Иисуса более поздней точке зрения общины. «У позднейшей общины представление о вкушении тела и крови Иисуса естественно сливалось с мыслию об его смерти. Таинство становится торжественным чествованием его памяти, великий четверг и страстная пятница будят соответствующий круг представлений и ощущений».
И разве не кажется в высшей степени странным, что Павел приписывает Иисусу установление вкушения хлеба и вина «в свое воспоминание»? Как согласно основному мировоззрению евангельского Иисуса, конец мира не был уже на носу, как будто перед лицом всеобщей погибели Иисус мог еще предусмотрительно что-то «устанавливать в свое воспоминание»! Не учреждают общин, не занимаются чествованием памяти, не устанавливают обрядов, когда скорый поезд уже подъезжает к станции назначения, чтобы! доставить путешественников в царство вечности, когда мировой процесс уже приближается к своему концу! С полным основанием ссылаются на это евангелисты, доказывая католикам неисторичность предания об учреждении папства Иисусом. Но в таком случае и установление таинства причащения Иисусом не может быть историческим фактом, а потому и Павел не мог почерпнуть соответствующих сведений из какого-нибудь достоверного предания. «Если вообще что-либо из исследований последнего периода может считаться твердо установленным», говорит Швейцер (Schweitzer), «так это то, что взгляд первобытного и древнего христианства на вечерю господню почерпнут не из слов Иисуса о хлебе и вине, о плоти и крови, но, как это ми странно, возник из какого-либо другого источника. Общинное празднество не устраивалось в соответствии со «словами таинства причащения» исторической трапезы, а напротив, при объяснении этих слов исходили из значения общинного празднества». Но если это верно, то не попадает в цель и та «смертоносная» стрела, которую теологи, опираясь на 1 Кор. 11, 23 сл., выпускают в противников неисторичности Иисуса.
При. всем вышеизложенном предполагается подлинность соответствующего места у Павла. Но как раз это-то и не установлено. Не нужна особая проницательность для того, чтобы заметить, что в предыдущих стихах (1 Кор. 11, 17 — 22) речь идет вовсе не о тайной вечере, так наз. вечере господней, но о братской трапезе, об одной из так наз. агап, которые христиане часто устраивали совместно. С 23-го же стиха апостол внезапно переходит к тайной вечере, а в стихах 33-м и 34-м он снова говорит о братской трапезе. Совершенно ясно, что здесь мы имеем дело со вставкой. Если теологи, обычно столь изобретательные по части обнаружения подобных вставок, по крайней мере в тех случаях, когда последние не вяжутся с общим ходом их рассуждений, закрывают глаза на данный, казалось бы, очевидный факт, то это свидетельствует, конечно, о предусмотрительности, но отнюдь не о благоразумии, и они не могут требовать, чтобы их «критическая способность» производила на их противников большое впечатление[49]. Филолог Шлегер (Schläger), наряду со многими голландскими теологами и Смитом (W. В. Smith), причисляет к вставкам не только рассказ о тайной вечере, но и повествование о воскресении (1 Кор. 15, 1 сл.) и даже «словеса господни» (1 Кор. 7, 10 и 9, 10), а также указание на «братьев господних» (9. 5), и при этом он ссылается исключительно на соображения, вытекающие из критики текста, главным образом на то, что во всех этих интерполированных местах, в остальном по содержанию своему всецело выходящих за пределы излагаемого материала, употребляется в применении к Христу выражение «ho kyrios», что как бы указывает на то, что эти места вышли из-под пера одного и того же интерпретатора указанного послания, ибо в других случаях последнее содержит только выражения: Христос, Иисус Христос, «ho kyrios hemcn Jesus Christus» (наш господь Иисус Христос») и т. п.[50].
Но если бы даже все перечисленные места были неоспоримы, все же, как это вытекает из вышеизложенного, они не могли бы подтвердить свидетельства Павла об историчности Иисуса. Ибо все они по меньшей мере не имеют доказательной силы, и нет никакой уверенности в том, что господствующее теологическое воззрение может привести в свою пользу какие-либо другие аргументы, кроме того, что оно именно господствующее.
При всех наших предыдущих рассуждениях мы опирались на четыре так наз. главные послания апостола — послание к римлянам, оба послания к коринфянам и послание к галатам, которые преобладающее большинство теологов, во главе с Бауром, считает «бесспорно подлинными». После всего того, что было нами подробно высказано относительно происхождения остальных посланий может показаться излишним анализ этих приписываемых Павлу посланий с целью выяснения того, содержат ли они какие-либо сведения о личности Иисуса и дают ли они какие-либо основания к предположению об историчности последнего. Однако, ради большей полноты материала мы рассмотрим соответствующие места и этих посланий, чтобы установить их значение для гипотезы историчности Иисуса. Мы делаем это главным образом потому, что среди них имеются такие, которые некоторые признают крайне важными для решения вопроса об историчности Иисуса.
Начнем с Послания к филиппийцам.
Призывая христиан к согласию, любви и смирению, Павел указывает на пример христа, который, «будучи образом божиим, не почитал хищением быть равным богу, но уничижил себя самого, приняв образ раба, сделавшись подобным человекам и по виду став как человек; и смирил себя, быв послушным даже до смерти, и смерти крестной». «Посему», продолжает автор Послания, «и бог превознес его и дал ему имя выше всякого имени, дабы пред именем Иисуса преклонилось всякое колено небесных, земных и преисподних, и всякий язык исповедал, что господь Иисус христос в славу бога отца» (2, 5 сл).
Эти слова не содержат ничего такого, чего мы не знали бы из других посланий: Иисус, предвечный сын божий, отказался от своей божественной славы, а затем, послушный воле отца своего, уничижил себя, принял образ человека, умер на кресте, и за это его, воскресшего из мертвых, бог вознес на небо и дал ему власть над всеми тварями (ср. особенно 2 Кор. 8, 9; Гал. 4,4). Следы евангельского Иисуса и его характерных черт в этих словах совершенно отсутствуют. Из них нельзя также заключить, будто Павел вообще соединял с образом человеческого Иисуса какое-либо определенное представление. Напротив, указание, что Иисус «сделался подобным человекам» и «по виду стал как человек», свидетельствует яснее, чем Римл. 8, 3 («бог послал сына своего в подобии плоти греховной»), о том, как мало задумывался Павел над понятием очеловечения Иисуса и как близко соприкасается его собственное воззрение «а этот счет с гностическим докетическим учением о мнимом теле искупителя.
Впрочем, автор послания к филиппийцам тоже видит в Иисусе метафизическое начало и посредника-спасителя. Он верит в то, что его достиг Иисус (3, 12), действующий в нем как внутренняя сила (4, 13), и убежден в том, что и в общине Христос проявляет себя как животворящая, укрепляющая и исцеляющая сила и что все блага общины — мир, праведность, благодать и т. д. — исходят от него и «содействия его духа» (1, 11; 1, 2; ср. 4, 23; 1, 19). Христос соединяет верующих не только друг с другом, но и с богом, отцом. Поэтому они называются «святыми во Христе Иисусе» (1, 1), «братьями в господе» (1, 14) и черпают из него свою жизнь, ибо, как выражается Павел, «для меня жизнь — Христос, и смерть — приобретение» (1, 21). Они хвалятся Христом (1, 26; 3, 3), в нем они радуются (3, 1), в нем они надеются (2, 19), на него уповают (2, 24). Более того, вся их жизнь воплощается в господе. И будучи убежден в том, что «господь близко» и что «день Иисуса Христа» не за горами (1, 6, 10; 2, 16; 4, 5), автор послания утешает своих последователей словами: «Наше жительство на небесах, откуда мы ожидаем и спасителя, господа нашего Иисуса христа, который уничиженное тело наше преобразил так, что оно будет сообразно славному телу его, силою которого он действует и покоряет себе все» (3, 20 и сл.; ср. 1 Кор. 15).
Послание к ефесянам начинается с хвалы богу, отцу господа нашего Иисуса Христа, «благословившему нас во Христе всяким духовным благословлением в небесах». До создания мира он избрал нас в нем и предопределил усыновить нас себе чрез Иисуса Христа, в похвалу славы благодати своей. Он открыл нам «тайну своей воли, дабы все небесное и земное соединить под главой Христа», он поведал нам, «слово истины», благовествование нашего спасения, и мы «запечатлены» обетованным святым духом. Бог воскресил Христа из мертвых и посадил его одесную себе на небесах, «превыше всякого начальства и власти, и силы и господства, и всякого имени, именуемого не только в сем веке, но и в будущем», бог все покорил под его ноги и поставил его во главе общины, которая есть тело его, «полнота наполняющего все во всем». От нас самих зависит теперь показать себя достойными этой благодати и, прежде всего, целиком уяснить себе этот факт.
Прежде люди были мертвы по преступлениям и грехам своим, в которых они жили по обычаю мира сего, по воле «князя, господствующего в воздухе, Духа, действующего ныне в сынах противления». Будучи «по природе чадами гнева», они, некогда послушные своим чувственным вожделениям и исполнявшие желания плоти, были оживотворены со Христом и посажены вместе с ним на небеса. Бог, «богатый милостью», по своей великой любви, но также и для того, чтобы явить в грядущих веках преизобильное богатство благодати своей и силы, спас их благодатью чрез веру. Даже язычники, которые некогда были чужды заветам обетования не имели надежды на спасение, стали теперь тоже сопричастны к божественному акту спасения. Иисус Христос есть мир наш; принесши в жертву кровь свою, он разрушил преграду между человеком и богом, устранил их вражду, примирил их друг с другом посредством креста и тем самым открыл людям доступ к богу (гл. 2-я). Ради них он соблаговолил даже низойти в преисподнюю. Вошедши же на высоту, он пленил плен, т. е. подчинил себе враждебных ангелов, и дал дары человекам, что автор Послания позаимствовал из Псал. 67, 19 (4, 8 и сл.); таким образом, нисхождение в ад и вознесение на небо представляются ему важнейшими событиями в жизни Иисуса.
Узнав об этом, якобы, чрез сверхъестественное откровение и уразумев «тайну христову», которая «не была возвещена прежним поколением сынов человеческих» (3, 1 сл.), автор послания считает себя призванным благовествовать и язычникам неисповедимое богатство христово», открыть всем, в чем состоит «домостроительство тайны, сокрывавшейся от вечности в боге, создавшем всё, дабы ныне, соделалась известною через церковь начальствам и властям на небесах (астральным духам!) многоразличная премудрость божия» (там же, 8 и сл.). И он просит бога просветить также и ефесян, к которым обращено его послание, и укрепить своим духом и внутреннего человека, дабы они постигли «превосходящую всякое разумение любовь христову» и могли наполниться всею полнотою божией (там же, 18 и сл.).
Гностический характер этих мыслей не подлежит сомнению. При посредстве внутреннего откровения, познания и вытекающей отсюда любви божией (гносис) люди соединяются с богом: познание бога во христе и любовь христова (выражение «христова» следует здесь грамматически понимать как в объективном, так и в субъективном смысле) уже сами по себе суть исполнение полнотой божией. Хотя люди еще младенцы, колеблющиеся и увлекаемые всяким «ветром учения», и, хотя и теперь еще они довольно часто становятся жертвой человеческого лукавства и хитрого искусства обольщения, присущего лжеучениям, тем не менее цель ясна: надо стремиться к единству духа и веры чрез познание сына божия. Этим путем люди как бы врастают в последнего, и таким образом возникает тот духовный организм, возглавляемый Христом, в котором каждый занимает совершенно определенное место в меру предоставленной ему деятельности и внешним выражением которого является христианская церковь (4, 1 — 16).
Итак, невежество, суетность ума и помрачение разума ведут к отчуждению людей, в особенности язычников, от жизни божией. Но кто познал христа, тот в силах отложить образ ветхого человека, «истлевающего в обольстительных похотях», обновиться духом ума своего и облечься в нового человека, «созданного по богу, в праведности и святости истины» (4, 17 и сл.). Добродетели проистекают из сознания, что все — члены тела христова, т. е. из познания Христа. Став светом в господе после пребывания во тьме, христианин ведет себя как чадо света и презирает бесплодные дела тьмы. Став мудрым в познании воли божией, исполненный духа христова, он и в жизни предается духовным занятиям и служит остальным в страхе христовом (гл. 5-я). В мистериях Митры посвященные считали себя воинами, которых бог призвал бороться против соблазнов чувственного бытия. Точно так же и Павел внушает в Послании к эфесянам своим последователям: «Облекитесь во всеоружие божие, чтобы вам можно было стать против козней диавольских, потому что наша брань не против крови и плоти, но против нахальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесных. Для сего примите всеоружие божие, дабы вы могли противостоять в день злый и, все преодолевши, устоять. Итак, станьте, препоясовши чресла ваши истиною и облекшись в броню праведности, и обувши ноги в готовность благовествовать мир; а паче всего возьмите щит веры, которым возможете угасить все раскаленные стрелы лукавого; и шлем спасения возьмите, и меч духовный, который есть слово божие; всякою молитвою и прошением молитесь во всякое время духом, и старайтесь о сем самом со всяким постоянством и молением о всех святых и обо мне, дабы мне дано было слово, устами моими открыто с дерзновением возвещать тайну благовествования» (6, 13 и сл.).
Это взгляд мистической секты, члены которой убеждены, что они соединены в духе покровителя общины, почитаемого ими как сверхъестественное существо. Взгляд этот чрезвычайно далек от познания чисто человеческого образа жизни подобного существа.
Но и Послание к колоссянам не знает ничего об историческом Иисусе в духе синоптиков. Здесь благовествование о Христе тоже характеризуется как некая «тайна», сокрытая от веков и родов, которую ныне бог открыл своим святым и к познанию которой апостол призывает своих сторонников (1, 26 и сл.; 2, 1 и сл.). О христе автор Послания говорит, что он — «образ бога невидимого, рожденный прежде всякой твари, ибо им создано все, что на небесах и что на земле, видимое и невидимое: престолы ли, господства ли, начальства ли, власти ли», словом, весь мир духов и ангелов. Он повелитель над духами. «Все им и для него создано: и он есть прежде всего, и все им стоит». В нем, начале всех вещей, именуемом поэтому также «первенцем из мертвых», обитает по воле божией, «всякая полнота»; другими словами, христос, будучи божественной идеей человека, представляемой в виде индивидуального существа, воплощает в себе не только все человечество, но и вообще все твари на небесах и на земле. Он — спаситель, кровью креста своего принесший мир земным и небесным духам, так наз. гностическая «плерома», полнота божественных сил и идей, абсолютная идея, посредством которой бог примирил с собой мир и которая воплощена на земле в церкви христианской (1, 15 и сл.; 2, 9 и сл.). Он — выражение всякого познания и сам является высшим познанием, гносисом; в нем сокрыты все сокровища премудрости и познания (2, 3). Поэтому стремиться к познанию, лежащему вне христа, значит лишиться всякого познания; и автор послания предостерегает своих последователей от того, чтобы кто-либо не увлек их «философией и пустым обольщением, по преданию человеческому, по стихиям мира, а не по Христу» (2, 8). Подвиг же примирения, совершенный Христом, заключался в том, что он пролил свою кровь за нас или же, как выражается автор послания, «рукописание, которое было против нас, пригвоздил к кресту». Этим он оправдал нас и восторжествовал над «начальствами и властями», демонами, при чем он публично подверг их позору. (2, 14 и сл.)[51].
Во всех рассмотренных нами до сих пор посланиях, приписываемых Павлу, спасение носит характер космического акта, восстанавливающего равновесие нарушенного мирового порядка, и автор данного послания интересуется не тем, что Иисус сделал на земле, а только тем, что он совершил господствуя в небесах. Хотя спаситель родился как человек и был пригвожден к кресту во плоти, все же человечность соприкасается с ним лишь с внешней стороны, как одеяние. Она — только маска, за которой скрывается нечто совсем другое и которая в действительности ему не принадлежит. Его тело — лишь мнимое тело, и, вопреки всякому подчеркиванию человеческого облика Иисуса, борьба для которой он был ниспослан с небес на землю, есть борьба не человека против врагов человеческих, а света против тьмы, доброго бога или небесного светового существа против враждебного людям демонического мира, при чем астральная основа этого представления вырисовывается еще ярче благодаря характерным оборотам речи апостола. Демоны, а не люди распинают спасителя, и место совершения этого акта отличается такой же мифологической неопределенностью, как и время, когда оно, якобы, произошло.
В Первом послании к фессалоникийцам все это описано иначе.
Здесь сказано, что иудеи «убили и господа Иисуса, и его пророков», и автор послания добавляет к этому, что они преследовали также и его, что они богу не угодили, всем людям ненавистны, хотели воспрепятствовать ему проповедовать язычникам евангелие, и чрез это всегда наполняют меру грехов своих. «Но приближается на них гнев божий до конца» (2, 15 и сл.).
Тут мы действительно имеем дело с недвусмысленным намеком на повествование евангелий, которое в 1 Кор. 11, 23 все же казалось сомнительным. Но может ли это место[52] служить доказательством существования исторического Иисуса? Прежде всего поражает столь откровенный выпад Павла против иудеев. Ибо как бы решительно ни боролся апостол против иудейского закона, как бы энергично ни укорял он иудеев за их неверие, ни в одном из остальных посланий, не исключая даже Послания к галатам, ему не пришло в голову утверждать, что иудеи убили христа. Несмотря на явно враждебное отношение к нему единоплеменников, исторический Павел все же считал себя, по-видимому, иудеем; более того, он гордится своим иудейским происхождением, хвалится им (Римл. 9, 3 и сл.; 11, 1; 2 Кор. И, 22; Фил. 3, 4 и сл.); иудеи с его точки зрения — настоящие «избранники», язычники же только «соучастники в гражданском законоположении Израиля» и «сонаследники обетования», которое в первую очередь распространяется на иудеев (Римл. 1, 16; 2, 10; 3, 2; 9, 4; 11, 2; 15, 8). Он убежден, что, несмотря на враждебное в настоящий момент отношение иудеев к евангелию, когда-нибудь «спасется весь Израиль» (Римл. 11, 26). И этот самый Павел, якобы, сказал о своих единоплеменниках что они «богу не угождают, и всем человекам противятся»[53]? И почему только в указанном месте Послания фессалоникийцам решил он использовать то ужасное оружие, которое представляло собой обвинение иудеев в убийстве спасителя.
Однако, слова автора послания о том, что гнев божий уже коснулся иудеев (2, 16), разрешают наше недоумение. Ибо они доказывают, что это послание не могло быть написано до разрушения Иерусалима в 70-м году; возможно, что эти слова относятся к восстанию Бар-Кохбы (132 — 135), когда действительно рухнула последняя надежда иудеев на национальную независимость и чаша божественного гнева была в самом деле осушена «до конца». Ведь у нас не имеется никаких веских доказательств в пользу того, что вражда между иудеями и христианами или, вернее, между сторонниками официально-формальной иудейской религии и участниками мистериальных культов достигла еще до упомянутых событий такого напряжения, что ненависть гностиков могла вылиться в форму ужасного утверждения, будто правоверные иудеи виновны в смерти мессии. Разумеется, различное отношение к закону неоднократно возбуждало умы уже в прежнее время и разделило иудеев к началу нашей эры на две враждебные друг другу партии, при чем эта противоположность нашла свое яркое выражение в «Деяниях апостольских» в виде противопоставления иудаизма эллинизму (Стефан). Однако, характер настоящего разрыва эта вражда приняла только тогда, когда разрушение Иерусалима и окончательное уничтожение иудейского государства убедило мистиков в том, что от закона не приходится ждать спасения, когда гностики сделали отсюда соответствующие выводы и открыто порвали с иудейством, в то время как остальные иудеи еще крепче ухватились за закон и обе партии стали обливать друг друга потоками самых тяжких обвинений. Тогда у притесненных и возмущенных гностиков представление о презираемых ими иудеях слилось с представлением о злых силах, погубивших мессию, и по мере очеловечения образа спасителя, первоначальный астральный характер которого все больше забывался, росло убеждение, что блюстители закона, фарисеи и книжники, распяли того, кто их избавил от закона.
С этой гипотезой более позднего написания Первого послания к фессалоникийцам совпадает и все остальное содержание последнего. Послание адресовано общине, которая начинает колебаться вследствие того, что пришествие господа сильно замедлялось. Уже некоторые братья умерли, а давно ожидаемая катастрофа все еще не наступала. Автор послания старается их в этом отношении успокоить. «Не хочу же оставить вас, братья, в неведении об умерших, дабы, вы не скорбели, как прочие, не имеющие надежды. Ибо если мы веруем, что Иисус умер и воскрес, то и умерших в Иисусе бог приведет с ним. Ибо, сие говорим вам словом господним, что мы живущие, оставшиеся до пришествия господня, не предупредим умерших, потому что сам господь при возвещении, при гласе архангела и трубе божией, сойдет с неба, и мертвые во христе воскреснут (4,13 и сл.; 5,1 и сл.)».
Здесь мы имеем дело со «словом господним», которое не только не встречается в евангелиях, но и находится в противоречии с мнимыми словесами господними (Матф. 10, 23; 16, 28 и 26), согласно которым пришествие христа должно иметь место вскоре после его смерти; с другой стороны, оно вполне соответствует упованиям остальных иудеев на пришествие мессии. Если же автор послания пытается подтвердить ожидаемое им появление Христа со (всеми его святыми (3, 13) ссылкой на «господа», то это является лишь доказательством того, с какой бесцеремонностью подкреплялись в кругах мистиков известные взгляды и наставления авторитетом господа и в какой ничтожной степени заслуживают доверия, с точки зрения исторической действительности, правила общинной практики, о которых Первое послание к коринфянам говорит, что они преподаны непосредственно самим «господом».
Второе послание к фессалоникийцам сулит угнетаемой общине за ее долготерпение и веру небесную награду и возвещает, что бог накажет ее притеснителей в день «явления господа Иисуса с неба, с ангелами силы его, в пламенеющем огне совершающего отмщение непознавшим бога и непокоряющимся благовествованию господа нашего Иисуса Христа» (1, 7 и сл.). Община была, по-видимому, введена в заблуждение и обольщена мнимым посланием апостола или людьми, утверждавшими, что день господень уже наступает. В противовес этому, автор послания объявляет им, что сперва придет отступление и откроется «человек греха», так называемый антихрист, «сын погибели», «беззаконник», который будет превозносить себя выше бога, сядет в храме божием и будет выдавать себя за всевышнего. Но господь Иисус убьет его духом уст своих и истребит лучами пришествия своего (глава 2-ая). Но доколе антихрист не придет, не утвердит своего царства лжи и обольщения, не соберет вокруг себя погибающих и не откроется, до тех пор не явится и господь. Это представление тоже позаимствовано из общих воззрений иудейской апокалиптики и сходно с персидскими и другими восточными верованиями. Однако, оно не может считаться доказательством знакомства автора послания с евангельским преданием. Второе послание к фессалоникийцам утрачивает свое значение для сторонников историчности Иисуса даже в том случае, если допустить, что оно вышло из-под пера автора «подлинных» посланий Павла.
Что то же самое можно сказать и о трех так называемых Поучительных посланиях Павла, обоих Посланиях к Тимофею и Послании к Титу; это едва ли будут отрицать даже самые консервативные богословы. В то время как Послание к римлянам, оба Послания к коринфянам и Послание к галатам считаются с легкой руки Баура «безусловно подлинными», указанные три послания признаются «безусловно неподлинными». Их стиль, предпосылки, невозможность установить тот период жизни Павла, в течение которого они были написаны, и некоторые другие соображения заставляют думать, что они были написаны в такое время, когда уже существовала вполне развитая «церковь» с епископами, пресвитерами и диаконами; их предостережения против прекословий [антитез] лжеименного знания [гносиса] (1 Тим. 6, 20), против демонизма, басен и бесконечных родословных еретических фанатиков, призывающих к аскетизму, производящих больше споров, нежели божье назидание в вере, и сеющих смуту в общине, утверждая, что воскресение уже совершилось (1 Тим. 1, 3 и сл.; 4, 1 и сл.; 2 Тим. 2, 23; Тит. 1, 10; 3, 9), затем решительное противопоставление праведного или «здравого» учения «бабьим басням» неверующих, при чем церковь, рассматривается как «столп и утверждение истины», а еретики предаются даже сатане (1 Тим. 1, 11; 1, 20; 3, 15; 4, 7; 6, 3; 2 Тим. 1, 13) — все это заставляет нас отнести эти нравоучительные послания к середине, если даже не ко второй половине второго века нашего летоисчисления. Ибо только тогда христианская церковь выступила как блюстительница предания и начала бороться против разветвлений того гносиса, к которому первоначально она сама примыкала и который она осмеливалась оспаривать только потому, что, очеловечив образ Иисуса; она думала, что она положила конец всякому дальнейшему распространению фантастических учений о происхождении и существе искупителя. Однако, несмотря на то, что ко времени написания этих посланий учение о спасении уже перестало быть тайным и открыто возвещалось церковью, все же и в упомянутых посланиях проскальзывает первоначальный мистериальный характер христианской доктрины о спасении (1 Тим. 6, 20; 2 Тим. 1, 14; 2 Тим. 1, 12).
Таким образом, исходя из приведенных фактов, следует признать, что и здесь ничто не говорит в пользу историчности Иисуса, хотя автор посланий и призывает следовать «здравым словам господа нашего Иисуса христа» и пишет о нем, что он «засвидетельствовал пред Понтием Пилатом доброе исповедание» (1 Тим. 6, 3, 13). Впрочем, и он не знает об Иисусе ничего, кроме метафизических общих мест, встречающихся и в остальных посланиях Павла.
Наконец, Послание к Филимону тоже не содержит никаких достопримечательных сведений об Иисусе.
Итак, на деле в Павловых посланиях нет ни одного места, которое позволило бы хоть с некоторой уверенностью говорить об историчности Иисуса, и утверждение теологов, будто противники историчности Иисуса, прежде чем аннулировать свидетельство Павла, должны были бы объявить все относящиеся сюда места Павловых посланий подложными, отнюдь не соответствует действительности. Из Павловых посланий, как таковых, нельзя вывести заключения, что Иисус был исторической личностью, и никто вероятно не пришел бы к такому выводу, если бы подобное убеждение не сложилось у теологов уже раньше, под влиянием их знакомства с евангелиями. Вместо того, чтобы служить опорой для так называемой евангельской истории, Павловы послания, напротив, возвращают нас к евангелиям и приобретают только благодаря последним свою мнимо-историческую окраску.
Отношение к свидетельству Павла составляет одну из самых замечательных глав теологического исследования жизни Иисуса. Оно столь явно проникнуто предубежденностью и стремлением закрывать глаза на противоречия, что попытка разъяснить богослову, как мало пригоден именно Павел для роли свидетеля историчности Иисуса, может показаться совершенно безнадежной.
Что остается сказать, если Дейсман, после всего того, что. было высказано на этот счет во время спора по поводу «Мифа о христе», ограничивается в своей книге о Павле простым перечислением соответствующих «доказательств», выдвинутых школой Гарнака и позаимствованных из достославного труда ф.-Содена «Hat Jesus gelebt?» («Жил ли Иисус»?), — доказательств, сомнительная историческая ценность которых в достаточной мере выявлена Штейделем (Steudel), — и не добавляет к этому ни одной новой мысли? Заметим мимоходом, что ни один из защитников историчности Иисуса не приложил усилий к тому, чтобы основательно опровергнуть доводы, направленные против свидетельства Павла. Создается впечатление, что богословы тем выше ценят это мнимое свидетельство и тем больше набирают в рот воды, чем меньше веских доводов могут они привести в его пользу. Так, напр., Гейтмюллер, считающий Павловы послания «неизменимым материалом также и для исторического изучения жизни Иисуса», торжественно заверяет, что их одних было бы достаточно для того, чтобы победоносно отразить любую атаку на историчность Иисуса; утверждение «Мифа о Христе», что из посланий Павла нельзя ничего извлечь в пользу историчности Иисуса, он объявляет сплошным искажением действительности» (!) и возмущается подобным утверждением, а между тем он сам приводит в пользу своего собственного взгляда столь курьезные и жалкие соображения, что его ложный расчет на несведущего читателя способен вызвать только сожаление.
Однако, и он не отрицает того «странного» обстоятельства, что Павел, который будто бы общался с Петром и Иаковом и, следовательно, должен был иметь самые подробные сведения об Иисусе, «приводит в своих посланиях в общем довольно отдаленные сведения о земном Иисусе». Но он старается утешить себя в этом отношении ходячим воззрением, будто читателя Павловых посланий были уже осведомлены об Иисусе из других источников, а сам Павел не находился под непосредственным воздействием Иисуса и интересовался только небесным, в духе живущим, а не земным Христом. Словно не требовалось объяснить, что именно привело Павла к его вере в небесного Христа, раз земной ему не был известен, и каким образом могли «видения» внушить ему и остальным ученикам веру в небесного христа, которого они, как и многие другие, отнюдь не принимали во время его земной жизни за человека и в котором они ни в коем случае не подозревали и не могли подозревать обетованного мессию!
Или в чем заключалась причина того, что после смерти Иисуса они внезапно прозрели, уяснив себе его истинное значение и перевернув наизнанку все свое прежнее иудейское представление о мессии? Уж не пустой ли гроб? Но если даже допустить достоверность этого факта, все же следует признать, что физическое воскресение усопшего не могло создать впечатления, будто воскресший и есть ожидаемый мессия, так как господствовавшее в те времена воззрение ничего не знало о смерти и воскресении мессии и, следовательно, не могло истолковать воскресения Иисуса, как такового, под мессианским углом зрения. Что повествование о физическом воскресении Иисуса на третий день представляет собой позднейшее мифологическое развитие идеи, согласно которой бог «превознес» сына человеческого и приобщил его к небесной славе, и что греческий термин «kyrios», как это показал Смит, первоначально имел именно такой смысл, — эта точка зрения приобретает, по-видимому, все больше сторонников среди богословов-историков[54]. Или, быть может, воспоминание о чудесах Иисуса должно было обнаружить мессианство учителя? Но ведь и своим раввинам современники Иисуса приписывали разнообразные чудеса, исцеление больных и т. д., не соединяя, однако, с этим своих мессианских чаяний. Чудеса, как это разъяснил Клаузнер (Klausner) и подтвердил Швейцер (Schweitzer), отнюдь не были связаны с существом мессии и, как мы это знаем из сочинений Иосифа Флавия и Талмуда, представляли собой в то время нечто столь заурядное, что творивший чудеса отнюдь не почитался своими современниками как мессия.
«И, если бы он совершил даже десять тысяч чудес, он все-таки остался бы чудотворящим человеком... Мессия позднеиудейского чаяния не творил чудес, а он сам был чудом и открывался благодаря своему появлению среди всеобщего смятения, которое он ликвидировал. Под «мессианскими чудесами» надо подразумевать не ожидаемые от мессии чудеса, а надземные знания века».
Или, быть может, то «огромное впечатление», которое производил на окружающих чисто человеческий облик Иисуса, побудило его учеников увидеть в своем умершем учителе мессию и тем самым вызвало в них такое душевное состояние, благодаря которому они приобрели способность воспринимать видения усопшего господа? Однако, простой смертный при таких условиях, при каких предстал пред ними Иисус во время своей земной жизни, какое бы «огромное впечатление» он ни производил и какие бы прекрасные речи он ни произносил, в корне противоречил господствовавшему в народе, среди апокалиптиков, представлению о мессии, предусматривавшему неожиданное появление сверхземного существа или по крайней мере могущественного господа и земного царя, — в особенности при наличии нормального течения мирового развития и малочисленности тех знамений, которые должны были предвещать пришествие мессии, не говоря уже о том, что самый факт позорной смерти Иисуса на кресте не мог не пресечь или, вернее, сделать невозможной всякую мысль о сопоставлении умершего учителя с мессианскими чаяниями. «Поэтому абсолютно нельзя себе представить, чтобы иудей того времени обратился к своему единоплеменнику и сказал ему: — Я мессия; приступим к основанию царствия божия» 1). Этим, как сказано, отчасти объясняется, почему «братья Иисуса», о которых идет речь в 1 Кор. 9, 5, если только это место не является позднейшей вставкой, не могли быть физическими братьями Иисуса; совершенно ясно, что в качестве таковых они со своим благовествованием о мессианстве Иисуса тем более не встретили бы никакого сочувствия.
Но откуда проистекают в таком случае видения учеников и их вера в Иисуса как мессию? Ведь историческая теология утверждает, что ученики, не имевшие раньше никакого представления ни о сущности своего учителя, ни об его личности и речениях, обрели эту веру только благодаря своим видениям; между тем, без такой веры непонятны указанные видения. Вера в Иисуса как мессию является предпосылкой их душевного состояния, позволяющего им воспринимать видения, а подобное душевное состояние служит в свою очередь предпосылкой их мессианской веры. Выйти из этого заколдованного круга не удалось до сих пор еще ни одному критическому исследованию жизни Иисуса. Но доколе этот гордиев узел не будет разрублен, переход от жизни Иисуса к вере в Христа останется непонятным[55]. И что касается, в частности, видения Павла, того небесного откровения вознесенного Христа, которое явилось ему на пути в Дамаск, то вся история обращения апостола, изложенная в 9-й главе Деяний апостольских и повторяющаяся с некоторыми изменениями в 22-й и 23-й главе тех же Деяний, точно так же принадлежит к области вымысла, как и сообщение Деяний о жестоких преследованиях, которым, якобы, подвергал христиан Павел.
В своем уже упомянутом нами труде «Zum Problem Paulus und Jesus» («К проблеме: Павел и Иисус») Гейтмюллер отмечает, как мы уже говорили, «поразительную скудность» сведений, сообщаемых апостолом Павлом об историческом Иисусе. «У меня создается впечатление», — пишет он, — «что в теологических кругах слишком усердно закрывают глаза на факты (!) или по меньшей мере слишком ревностно и слишком поспешно преуменьшают их значение». «Иисус, историческая личность Иисуса, во всяком случае, не выступает в посланиях непосредственно, как руководящий и решающий фактор павлинизма». «Нередко утверждают, что Павел безусловно знал гораздо больше об Иисусе, чем это вытекает непосредственно из его посланий. Это возможно и даже вероятно (разумеется, только с точки зрения того, кто исходит из предположения историчности Иисуса, которая как раз должна быть доказана на основании посланий! — Др.): его общение с Петром во время двухнедельного пребывания в Иерусалиме, Гал. 1, 18, могло содействовать получению им более подробных сведений об Иисусе; к тому же должна была привести и его встреча со свидетелями деятельности Иисуса, собравшимися на совещание апостолов. Но тут мы всецело находимся в области возможностей; наши источники не принуждают нас к признанию этих возможностей.
Затем указывают на следующее: Павловы послания, якобы, не являются миссионерскими посланиями, так как они адресованы уже примкнувшим к христианству общинам; во время же своей миссионерской деятельности, в своих первоначальных проповедях Павел будто бы сообщал об Иисусе гораздо больше. Это опять-таки только предположение, и, как я полагаю, предположение, для которого наши источники едва ли. дают какие-либо основания. Крестную смерть Иисуса (Гал. 3; 1) и, разумеется, ее обратную сторону, вознесение, Павел обычно выставлял перед обращаемыми, как огромный, сразу бросающийся в глаза плакат (!). Но что он при этом приводил подробные сведения о жизни Иисуса, об его исторической личности и старался широко использовать богатый материал синоптических преданий, такому предположению решительно противоречит то отношение к историческому Иисусу, которое он проявляет в своих посланиях».
Это заключение, на которое, очевидно, повлиял спор, разгоревшийся вокруг «мифа о Христе», Гейтмюллер старается использовать для того, чтобы обосновать независимость Павловой религии христа и её принципов общинной жизни от так наз. иерусалимской первообщины, между которой и Павлом будто бы стояли эллинистические общины в Дамаске, Тарсе и Антиохии. Буссе присоединяется к этому взгляду. Согласно последнему вера Павла в Христа возникла не из круга представлений иерусалимских учеников, но, прежде всего, из мессианских чаяний эллинистического рассеяния, под влиянием восточного культа повелителя, откуда Павел, между прочим, позаимствовал для Иисуса термин «kyrios» (господь) и затем из гностической мистериальной религии. Отсюда почерпнуто также Павлово учение о божественном «духе», которое так соединено с учением о «господе», что последний сливается с духом (2 Кор., 3, 17), т. е. со сверхъестественной силой, которую воплощает в себе жизнь Иисуса). Связь Павла с Иерусалимом представляется также Гейтмюллеру и Буссе, вопреки «Деяниям апостольским», «в высшей степени, поверхностной». В сущности, Павел знает только предвечного, надземного христа, образ которого «не позаимствован из земного существования Иисуса из Назарета». Субъектом предикатов его «Kyrios Christos» является вознесенный, а не «исторический» Иисус[56]. «Можно ли при этих условиях», спрашивает Буссе, «говорить о персонифицированном Иисусе у Павла в нашем смысле?». Но ведь «Миф о Христе» и не утверждал, в сущности, ничего другого; во всяком случае, теперь уже отпадают всякие основания продолжать ссылаться на Павла как на свидетеля историчности Иисуса. «Иисус», признает даже Фейне, «находится в известном смысле (?) вне времени, народности и пола. Жизненный идеал мужчины и женщины приобретает через него определенные очертания (?), образ его и теперь еще исполнен такой же жизненной силы, как 1900 лет тому назад»; и, как полагает Фейне, это объясняется «исключительным своеобразием» религиозной жизни Иисуса. В действительности же тут играет решающую роль то обстоятельство, что Иисус не историческая, а мифическая личность и что благовествование об Иисусе носило преимущественно мифический характер. Ведь только либеральный протестантизм стал выдвигать на первый план исторические черты Иисуса, не переставая, впрочем, в силу необходимости растворять по религиозным соображениям историческое в мифическом и лежащем вне времени.
Итак, имеется только одно условие, которое могло бы заставить нас признать историчность Павлова Иисуса, а именно: если бы учение Павла было понятно лишь при наличности этой гипотезы. Между тем справедливо как раз обратное: гипотеза исторического Иисуса не только не объясняет Павлова учения, но, напротив, совершенно затемняет его.
Ибо есть и остается загадкой из загадок, каким образом простой исторический Иисус человек, распятый раввин и друг бедных — мог превратиться, да к тому же еще за сравнительно столь короткое время, в предвечного сына божия и небесного мессию апостола.
В центре Павлова мировоззрения стоит не исторический Иисус, образ которого пытаются нарисовать евангелия, а небесный Христос.
Как выражается М. Брюкнер, «небесная личность Христа представляет собою rocher de bronze (бронзовую скалу) Павловой христологии».
«Павел конструирует повсюду свой образ христа сверху вниз, а не наоборот. Его послания всецело говорят против этой гипотезы. Это относится не только к пневматику и мистику Павлу, который смотрит на Иисуса как на очеловечившегося бога, как на во плоти явившегося божественного духа, для которого человеческий облик Иисуса составляет только преходящий эпизод его настоящего божественного бытия; оно относится также к тому Павлу, который видит в Иисусе человека, возведенного за свою искупительную смерть в ранг небесного существа, в смысле гл. 53-ей Исайи, Ибо и здесь человеческая природа Иисуса логически вытекает из того соображения, что только Антиадам, «второй человек», может искупить грехи людей и примирить последних с богом; но это отнюдь не представляет собой Почерпнутой из исторического опыта предпосылки. Другими словами, Иисус — человек нужен Павлу лишь как метафизический корректив в интересах религиозной пропаганды спасения; он не является для апостола ни реальностью, ни предметом личного переживания или исторического предания, и его историчность точно такого же свойства, как та, которую египтяне приписывали своему Озирису, греки — своему Гераклу или Тезею, римляне — своему Янусу или Сатурну и т. д., поскольку они почитали их как основателей своих культов и избавителей своих стран от ужасов варварского прошлого.
Дело обстоит именно так, и прав Смит, когда говорит: «Решительно невозможно понять обращения, деятельности или учения Павла, исходя из представления о чисто человеческой личности Иисуса».
Далекий от того, чтобы быть свидетелем историчности Иисуса, Павел, напротив, является самым главным свидетелем против таковой.
Гностицизм ставит своей целью путем углубления в сущность бога приобщить к вере в возможность спасения и тех, кто согласно более строгому толкованию иудейской религии закона не может быть причастен к этой вере. Не праведность, которой кичатся фарисеи, а любовь есть высшее свойство бога, — любовь, выражающаяся в ниспослании сына божия на землю и в невинной искупительной жертве, которую он приносит за падшее человечество. Вокруг этой мысли вращаются все гностические вероучения.
Приписываемые Павлу послания обнаруживают двоякую форму иудейского гностицизма: одна, более консервативная, хотя и выступает против фарисейства, ставящего доступ в царствие божие и обретение вечной жизни в зависимость от буквального исполнения закона, но и сама придает значение закону, как способу приобщения к мессианскому спасению, и считается с храмовым культом, при чем, однако, в остальном благочестию сердца и внутреннему нравственному содержанию она отдает предпочтение перед внешним соблюдением закона; ее представитель — тот названный нами Павлом I автор «иудео-юридической» части Павловых посланий, который, быть может, является апостолом Павлом из «Деяний». Вторая же форма, навеянная эллинизмом и духом рассеяния, отвергает жертвенный культ и обрядовый закон Моисея с такой же решительностью, как и рационально-иудейский ригоризм консерваторов, не признает за иудеями никаких преимуществ в отношении обретения. спасения и объявляет христа концом закона; ее представителем является Павел II, в котором мы усматриваем! родоначальника «этико-физического» взгляда на искупление и который со своим мистическим учением о духе выказывает себя более решительным гностиком, чем его иудейский тёзка.
Что не только оба эти течения представляли гностицизм в пределах иудейского народа, показывает борьба нравоучительных посланий против «негодного пустословия и прекословий (антитез) лжеименного знания (гносиса)» (1 Тим. 6, 20; ср. также 1, 3 — 21; 2 Тим. 2, 16 — 23; Тит. 1, 10 и сл.; 3, 9).
К числу этих учений должны быть, между прочим, причислены те, которые были распространены среди каинитов и от обольщающего влияния которых на правоверных так упорно предостерегал Филон. Представители этих учений, опираясь на свое, якобы, более глубокое понимание метафизической связи вещей, не только дошли до полного отрицания всех видов национального благочестия, не только боролись против иудейского закона и отвергали бессмертие, но вообще не желали признавать никакого закона, низвели иудейского Яхве на положение заурядного, второстепенного бога, объявили его даже злым существом и, наперекор всем прежним религиозным и нравственным понятиям, требовали презрения к богу и его священным заветам. Вместе с тем, обуреваемые беспредельной чувственностью, они предавались удовлетворению своих плотских влечений и выдавали это за истинное, отвечающее человеческой природе поведение.
В Талмуде часто говорится о минеях (миним), книжниках, которые, пренебрегая внутренним благочестием, выступают против заповедей божиих и которых раввины упрекают в том, что они, несмотря на свойственное им правильное понимание вещей, такие же богохульники, как и язычники. В соответствии с общей тенденцией искать в Талмуде следы христианства, минеев считали иудео-христианами, а их писания («гильоним»), на которые они опирались в борьбе против своих фарисейских противников, отождествляли с евангелиями. Фридлендер, в полном согласии с такими выдающимися исследователями, как Цеклер, Вейдланд, Швейцер и др., доказал, что об этом не может быть и речи.
Минеи отвергали не только иудейский закон, но и физическое воскресение мессии и его происхождение от Давида; уже по одному этому они не могли быть иудео-христианами. Скорее они были иудейскими еретиками, которые еще в дохристианские времена смущали правоверных своими учениями о боге, о происхождении мира и т.. д. Их «гильоним» были волшебными скрижалями, а на них самих следует смотреть, как на представителей того иудейского гностицизма, который все больше подчинялся влиянию греческой школьной мудрости и порожденных ею теософических и космологических тайных учений и неизбежно должен был привести к полному отпадению их от иудейской веры.[57]
Уже в апокалипсисе Даниила отпадение от традиционной иудейской религии было изображено в виде огромного чудовища, которое вознеслось до воинства небесного, низринуло на землю часть звезд, оскорбило даже вождя этого воинства, отняло у него ежедневную жертву, подвергло поруганию место святыни его и попрало саму истину (Дан. 8, 10 и сл.). Апокалипсис Даниила восстает против козней вероотступников, которые совращают благочестивых, поносят бога богов и своим наглым, высокомерным отношением ко всему тому, что свято для благочестивых, обрекают многих на погибель (Дан. 8, 25 и сл.; 11, 36). Апокалипсис Баруха жалуется на тех, которые «уклонились от закона божия, не познали уставов бога, не ходили путями заповедей его» (Вар. 4, 12 — 13). А в 4-й книге Ездры мы читаем: «Они измышляли бессовестную ложь. Они говорили, что нет всевышнего, и пренебрегали его путями. Закон его они презирали, заветы его отвергали, в заповеди его не верили. Посему тщетное тщетным, полнота совершенным!» (7, 2 и сл.). Но еще решительнее выступает против радикальных новаторов апокалипсис Еноха. Он ополчается против их лжеписаний, обвиняет их в том, что они совращают толпу, искажают истину, лишают ее всякого убежища и предаются всякого рода соблазнам (Ен. 94, 5; 98, 14 и сл.; 99, 1 и сл.; 104, 9 и сл.). Он упрекает их в увлечении мирскими наслаждениями, в желании только есть, пить и иметь красивую одежду и благоустроенные дома. Он бичует их за то, что они отвергают властителя духов и его помазанников, не исполняют закона, возводят хулу на бога и не хотят ничего знать о возмездии и жизни после смерти (Ен. 48, 10; 5, 4; 27, 2; 101, 3).
Ненавистники иудейской веры, поносимые апокалиптиками, встречаются также в «Премудрости» Соломона, где они фигурируют под наименованием «богоотступников» и «нечестивых», кичатся своим практическим материализмом и покушаются на жизнь праведника, который становится им поперек дороги, противодействует их делам и обвиняет их в нарушении закона (Премудрость 2, 13 сл.).
Автор «Премудрости» тоже упрекает неправедных, главным образом, в том, что они отрицают бессмертие (там же 3, 22 сл.).
Можно себе представить, с какими чувствами фарисеи, представители традиционной религии и ригористической веры, выступали против всех этих разнообразных направлений. Главным образом они вели борьбу с минейскими сектами, число которых по данным одного талмуда достигало 24; и борьба эта была тем упорнее, чем ближе стояли сторонники этих сект к касте книжников, следовательно, чем искуснее разбивали они верующих их же собственным оружием — писанием, и чем обольстительнее было влияние их взглядов на широкие массы. Мишна сообщает, что в то время, когда иерусалимский храм еще не был разрушен, т. е. до 70-го года, предполагались изменения в произнесении молитв «в связи с вырождением минеев». Всё же отношения между минеями и фарисеями были тогда, по-видимому, еще сносные. Но разрушение иерусалимского храма и антинациональное поведение минеев, начавшееся с этого момента, послужили поводом к полному разрыву между теми и другими. «Их вытеснили из синагог при помощи включения в молитву 18-ти направленной против них формулы проклятия, запретили всякое религиозное и социальное общение с ними, их писания объявили магическими книгами, закланный ими скот — оскверненным мясом, их хлеб и вино — запрещенной пищей, их сыновей — бастардами; и в то время, как пользование купленными у язычников свитками торы, если только они были переписаны согласно установленным правилам, не возбранялось, было издано распоряжение о сожжении всех тор, вышедших из под пера минеев. Законодательным путем была устранена всякая возможность не только родственного, но и делового сближения с ними, последовало запрещение обучать их детей ремеслу, пользоваться даже в экстренных случаях, их услугами при лечении болезней. Суровые предписания против них зашли так далеко, что не постеснялись объявить следующее: минеев, упавших в яму, не следует выручать из беды».
Тем не менее, на грани первого и второго века минейское движение стало распространяться все дальше и дальше, привлекая на свою сторону таких выдающихся ученых, как Элгиша бен Абуйя и Акиба. Минеи, мстя своим противникам, националистам, за суровое обращение с ними, не останавливались даже перед открытой оппозицией против воссоздания иерусалимского храма. Они поддерживали политических врагов иудеев и выдавали благочестивых книжников языческим судам, так что выражения «миней» и «доносчик» стали синонимами. Минейское движение продолжалось вплоть до восстания Бар-Кохбы (132-135 г. нашей эры), вернее, именно в этот момент оно достигло своего кульминационного пункта. Затем оно угасло вместе с преобразованием иудейской духовной жизни, которое началось после окончательного уничтожения иудейского государства, и, по-видимому, слилось с внутренне родственным ему христианским гностицизмом; последний повлек за собой тогда такое же брожение умов в христианских общинах, какое минеизм вызвал среди правоверных иудеев.
Но фарисеи боролись не только против минеев и их вредоносных учений о богах-посредниках, о пренебрежении к закону Моисея и всему тому, что было дорого благочестивым иудеям; столь же опасными должны были показаться им также апокалиптические фантазии секты «амгаарец» (амга — простонародье). Уже та крупная роль, которую играл во взглядах членов этой секты мессия, и то представление, которое они составили себе о нем, были с точки зрения фарисейских воззрений на иудейское благочестие далеко не безразличными. В то время, как сами фарисеи рассматривали мессию преимущественно как земного властителя из колена Давида, пришествие которого они связывали с исполнением каждой буквы закона, члены секты «амгаарец», будучи вынуждены жить на земле, отвергали устные предписания и желали, чтобы и писаный закон исполнялся по духу, а не по букве. В соответствии с этим и на мессию они смотрели под более одухотворенным углом зрения. Апокалиптически настроенные, они высказывались даже в том смысле, что мессия, когда он придет, уничтожит ярмо закона и даст «новую тору». Этим, по мнению Фридлендера, объясняется, почему в фарисейских школах упоминание о мессии встречало так мало сочувствия, что о значительном мессианском движении среди иудеев в эпоху Иисуса вообще не могло быть и речи. Фарисеи избегали по возможности возбуждать вопрос о мессии, так как он был тесно связан с их отношением к иудейскому закону. Ведь и без того им приходилось вести тяжелую борьбу против независимого по отношению к закону течения среди своих единоплеменников, и они сильно негодовали на то, что члены секты «амгаарец» не блюли субботы и праздников, отвергали обрезание, следовали отличному от предания толкованию писания и, несмотря на свое бесспорное благочестие и нравственную чистоту, всячески старались отстранить от себя влияние фарисейских кругов. Результатом этого было то, что и фарисеи начали порывать с ними тесную связь. Они запрещали своим сторонникам общаться с членами секты «амгаарец», осуждали браки их дочерей с последними, не дозволяли приводить их в суд в качестве свидетелей или пользоваться их услугами в каких-либо других отношениях; они предостерегали даже от изучения торы в присутствии членов этой секты, и сосуд, который хотя бы один час находился в руках последних, они называли нечистым.
Характер полного разрыва эта ненависть фарисеев к членам секты «амгаарец» приняла, по-видимому, также после падения Иерусалима, когда фарисеи каждого, кто не исполнял закона точно таким же образом, как и они, считали причастным к гибели священного города, и когда они перестали делать какое бы то ни было различие между минеями и членами секты «амгаарец». В то время фарисеи не находили достаточно резких слов, достаточно горьких упреков, чтобы поразить ими «врагов Израиля» и заклеймить их отпадение от закона. А члены секты «амгаарец» в свою очередь не щадили своих противников, так что взаимным обвинениям не было конца и один из благочестивых жаловался впоследствии: «члены секты «амгаарец» ненавидят законоучителя сильнее, чем язычники — Израиль, а ненависть их жен еще больше». Члены секты «амгаарец» упрекали фарисеев главным образом за их боязливое обособление от широких масс народа и за их мелочное, ригористичное благочестие. Они усматривали в этом не что иное как ханжество, тем более что поведение этих сверхблагочестивых людей представлялось им и в других отношениях предосудительным.
Таким образом, на грани первого и второго века иудейский народ распался на бесчисленные партии, секты и направления, которые вели между собой ожесточенную борьбу, в то время как религия, цель которой должна была бы заключаться в устранении противоречий и во внутреннем объединении иудеев перед лицом внешнего врага, была настолько истерзана вторжением чужеземных культур, в особенности эллинистической, что враждовавшие потеряли вскоре всякую способность понимать один другого и перестали интересоваться друг другом. «Все ссорятся», сетует книга Юбилеев, «из-за закона и завета — отроки со стариками, старики с отроками, бедный с богатым, малый с великим, нищий с вельможей» (там же 23, 10).
Из этой всеобщей борьбы, развернувшейся около вопроса об обязательности иудейского закона и о спасительном значении мессии, возникли евангелия. Они вышли из тех гностически и апокалиптически настроенных кругов, которые подобно членам секты «амгаарец» и в отличие от книжной веры фарисеев, придерживались принципов более независимого благочестия, чаяли спасения от надземного мессии и жили в ожидании непосредственного приближения конца мира. При этом евангелия преследовали двоякую цель: с одной стороны, в противовес минеям, отвергавшим закон без всяких оговорок, обосновать путем ссылки на авторитет мессии действительность закона, предупредить вытекавшее из непризнания закона отрицание всяких нравственных начал и отделение христианства от иудейства в качестве особой религии и, вместе с тем, воспрепятствовать распространению моральной распущенности, а с другой стороны — путем наглядного воспроизведения личности спасителя оживить и укрепить веру в любовь божию, потому что только эта вера вселяла надежду на спасение даже в непросвещенных людях. Фантастическим спекуляциям минеев и других гностиков составители евангелий противопоставляли такое мировоззрение, которое по своей относительной простоте и общедоступности превосходило даже взгляды Павла I и было обращено не только к членам какой-либо определенной секты, но и к широким слоям народа, чтобы познакомить и их с гностическим учением о мессии. Евангелия очищают понятие гносиса от его мистического и умозрительного наслоения и рассматривают его просто как познание духа, действенное самопожертвование во имя последнего и усвоение учения Иисуса, которое он преподал людям во время своего кратковременного земного существования. На место духовного или интеллектуального созерцания, доступного только сравнительно немногим, более или менее восприимчивым натурам, они выдвигают фантастическое восприятие евангельского Иисуса. Мнимая же историчность этой личности служит им доказательством деятельной любви бога. Евангелия были написаны для того, чтобы пробудить и утвердить веру в Иисуса, ту веру, которая по Павлу должна заменить иудейскую праведность в делах и которую они понимают не только как внутреннее слияние со спасителем-посредником, но и как разумное оправдание его историчности, гарантирующее им реальность его искупительного подвига. Таким образом, историчность Иисуса является не исходной точкой их учения о спасении, а только средством обоснования догмата деятельной любви божией и ее воплощения в Иисусе. Чудеса последнего обнаруживают в нем ниспосланного богом спасителя, его учение выявляет религиозное настроение и идеал благочестия его сторонников, его же крест служит порукой в том, что Иисус есть чаемый иудеями мессия и что смерть его — великая искупительная жертва, посредством которой людям будут прощены их грехи, подобно тому, как «преображение» солнца на весеннем кресте влечет за собой ежегодное преображение и обновление мира.
Всякое религиозное учение вытекает в конечном счете из какого-либо надежного обеспечения и веского обоснования религиозного спасения и зиждется на вере в прямую, непоколебимую реальность искупления. В отличие от остальных гностиков, которые связывают данную реальность с актом мистического познания или «сверхчувственного сознания», т. е. непосредственного постижения воли божией, евангелисты опираются на тот, якобы, простой факт, что спаситель-посредник действительно жил в качестве исторической личности на земле и проявил себя словом и делом как настоящий мессия. Таким образом, авторы евангелий выносят благовествование новой веры из мрака и замкнутости сектантства на яркий свет общественности и стремятся привлечь на сторону Иисуса сердца широких слоев населения. И в то время как первоначальный гностицизм со своим преимущественно историческим характером все больше вырождается в фантастический бред и напыщенное суеверие и создает те чудовищные учения, которые мы встречаем в более поздние века христианства, гипотеза историчности спасителя не только позволяет евангельским гностикам избегнуть нерелигиозного и бесчувственного интеллектуализма, но предоставляет им также возможность постоянно оживлять на наглядном примере евангельского Иисуса свою веру в спасение человечества и деятельную любовь божию, не говоря уже о том, что благодаря евангелиям они приобрели очень удобный для них самих критерий регулирования своей собственной жизни и внутреннего уклада общины посредством указания на авторитет мнимого исторического Иисуса. Павел не думал еще об историческом Иисусе в смысле евангелий; поэтому он стремился определить взаимоотношения членов общины догматическим путем, при помощи диалектических соображений и ссылок на «словеса господни» в ветхом завете. Евангелисты же опирались в данном отношении на авторитет мнимого исторического Иисуса, слова и при случае высказанные взгляды которого служили для них ответом на спорные вопросы общинной жизни, подобно тому, как для сторонников языческих мистерий, при определении их благочестия и общежитейских правил, решающим моментом являлись изречения их культовых богов.
Первоначально центр тяжести личности спасителя покоился на его божественной природе. Будучи, подобно богам-спасителям языческого мира, небесным существом, он имел свой прообраз в созвездиях. Его «история» представляла собой подражание прохождению солнца через знаки зодиака, и местом действия ее было звездное небо. Однако, чем больше выдвигался на передний план человеческий облик христа и чем больше факт искупительной смерти его ради человечества становился, в связи с гл. 53-й Исайи и гл. 2-й Премудрости, предметом углубленных размышлений, тем, разумеется, решительнее вставал вопрос о ближайших обстоятельствах этого важного события. Кто был раб божий? Где он родился? Кто были его родители? Где он жил? Когда произошло указанное событие? Что он сделал и почему его, невинного и безгрешного, предали смерти как злодея? Уже голое любопытство, простое желание узнать более подробные сведения о человеческой жизни спасителя должно было побудить к разработке деталей этой жизни и к оживлению общей схемы его земного бытия посредством выявления отдельных характерных черт последнего. Но и благовествование о вечном блаженстве при богослужении, стремление как можно ярче и внушительнее обрисовать образ спасителя перед членами общины, должно было неизбежно повлечь за собой более точную поэтическую отделку его вымышленной истории. В своей книге «Евангелие Марка как свидетельство против историчности Иисуса» я разъяснил, какое значение имело в данном отношении так наз. «пророческое доказательство» Ветхого завета, и показал, что этот мнимый исторический источник, совместно с картиной звездного неба, вполне достаточен для объяснения всех деталей евангельской истории. Какую роль сыграли сознательный обман и благочестивая вера при выработке евангельского образа Иисуса, — это вопрос, на который очень трудно ответить, ибо миросозерцание востока и древности резко отличается от нашего и писатели былых времен нередко принимали на веру то, что теперь считается явной ложью. Однако, как мы уже говорили неоднократно, отнюдь не приходится возмущаться теми, кто склонен находить в евангелиях сознательные подлоги, так как обман играл выдающуюся роль при обосновании всех религий, и было бы величайшим чудом, если бы христианство отличалось в этом отношении безупречной чистотой. Но если кто-либо, как это обычно делают представители католицизма, утверждает, что нельзя себе представить, чтобы простые галилейские рыбаки и ремесленники могли измыслить и описать в ложном виде жизнь своего учителя, то ведь при этом исходят из того, что как раз нужно сперва доказать, а именно, что существовали такие лица, которым мы обязаны содержанием или даже увековечением в письменной форме евангелий. В действительности же евангелия представляют собой не скромное выражение неподдельного религиозного настроения, но, как я показал это на примере евангелия Марка, продукт творчества ученых мужей, которые были столь же сведущи в ветхом завете, как и в звездном небе, и которые очень искусно сплели обе эти составные части в одно целое.
Легче всего доказать это на примере евангелия Марка, которое поэтому — пожалуй не без оснований — считается самым древним и самым надежным. Оно еще вполне сохранило гностический характер своего происхождения. Подобно тому, как по учению гностиков Иисус-человек становится спасителем в связи с тем, что дух в образе премудрости или небесного Христа находит себе в нем приют и пробуждает его сознание, так и у Марка дух в образе голубя, символа духа, нисходит на Иисуса во время крещения, овладевает им, предписывает ему определенное поведение и наделяет его сверхъестественной силой. Сейчас же после крещения он ведет его в пустыню (1, 12), дает ему возможность заглядывать в сердца других и узнавать, о чем последние помышляют (2, 8). Благодаря своему духу Иисус властвует над другими духами и демонами, повелевает над жизнию и даже над смертью (5, 38 и сл.) и обнаруживает такую мудрость, что окружающие приходят в изумление и даже враги его вынуждены признать, что он истинно пути божию учит (6, 2; 12, 14). В духе он сам познает свою глубочайшую сущность; поэтому, кто хулит в нем духа, тому не приходится ждать прощения грехов (3, 29). Однако, дух не связан с ним неразрывно; он то входит в него, то выходит из него (5, 30). Все это в такой сильной степени напоминает нам о том, как посредством таинства крещения и вступления в мистериальное объединение гностики стремились завладеть духом и тем самым не только обрести высшее познание и власть над миром духов, но и преодолеть смерть, что Иисус евангелия Марка представляется нам в действительности только символическим воплощением гностического учения о духе и мудрости, идеальным гностиком, как бы самим очеловечившимся гное и сом, подобным тому гносису, который содержится в учении Павла о благодати и вере, как двух неразрывно связанных между собой сторонах человеческого духа. «Иисус несомненно ахамот, т. е. гностическая софия или мудрость» — говорит Вельгаузен об Иисусе евангелия Луки. То же самое можно сказать и об Иисусе евангелия Марка. В самом деле, как я уже показал в своем «Евангелии Марка», это евангелие не только изобилует многочисленными оборотами, позаимствованными у Павла, но и мысль последнего о вере, как единственном пути к спасению, проходит красной нитью через все это евангелие и уже в силу этого выявляет его преимущественно догматический (а не исторический) характер. С возгласом: «Покайтесь и веруйте в евангелие!» (1, 15), вступает Иисус, как продолжатель благовествования Иоанна крестителя, на путь своего мессианства. Его вера и вера окружающих приводят к тому, что расслабленному прощаются его грехи (2, 5). Женщина, страдающая кровотечением, благодаря своей вере черпает из спасителя силу его духа, и он говорит ей: «Вера твоя спасла тебя» (5, 34). Начальнику синагоги, сообщающему ему о смерти своей дочери, Иисус отвечает: «не бойся, только веруй!» (5, 36). Вследствие неверия жителей Назарета, он не мог там совершить никакого чуда (6, 5). «Все возможно верующему», — заявляет он отцу бесноватого отрока (9, 23). Слепому Вартимею он возвращает зрение со словами: «Иди, вера твоя спасла тебя» (10, 52). Учеников своих, которые плывя с ним в лодке проявляют во время бури робость, он упрекает в маловерии (5, 40), а окружающих его он наставляет: «Имейте веру божию. Ибо истинно говорю вам, если кто скажет горе сей: поднимись и ввергнись в море, — и не усомнится в сердце своем, но поверит, что сбудется по словам его, будет ему, что ни скажет. Потому говорю вам: все, чего ни будете просить в молитве, верьте, что получите; и будет вам» (11, 23 и сл.).
Гностический характер Иисуса обнаруживается с достаточной отчетливостью и у Матфея. И у него последовательность повествований обусловливается движением солнца через зодиак. Но уже с чисто внешней стороны его отличает от Марка та откровенность, с которой он обнаруживает связь истории Иисуса с ветхим заветом и происхождение ее от так наз. «пророческого доказательства» священного писания. Ведь вся эта история есть не что иное, как сплошное осуществление ветхозаветных пророчеств. «Стоит только автору», — говорит Гаусрат, — «заглянуть в священное писание, как всюду мерещится ему кусок одеяния того, кто явился впоследствии и шаг за шагом выполнял определенные предначертания». Все свойства и отличительные признаки, которыми должен был обладать иудейский мессия, Матфей стремится обнаружить у Иисуса; именно так он поступает, когда он подчеркивает его происхождение от Давида, когда он говорит о нем, как о «сыне девы» (Исайя 7, 14), когда истории крещения, с которой начинает свое повествование Марк, он предпосылает фантастическую историю рождения Иисуса, носящую на себе слишком очевидные следы происхождения от мифов об языческих богах-спасителях. С особым усердием, словно опасаясь, что в противном случае намерения его могут остаться незамеченными, он повсюду вскрывает связь между словами и делами Иисуса и подчеркивает их параллелизм с ветхим заветом. При этом в гностическом понимании чудотворной силы веры он вполне солидарен с Марком и непосредственно опирается на Павла (Гал. 1, 16), когда он вкладывает в уста беседующего с Петром Иисуса следующие слова: «Не плоть и кровь открыли тебе это»; да и вообще он неоднократно приводит изречения Иисуса, которые своей враждебностью по отношению к иудеям и благосклонностью по отношению к язычникам ясно свидетельствуют о том, что они позаимствованы у Павла (8, 10; 11, 22; 12, 41; 20, 1 — 16; 21, 43; 22, 1 — 14; 24, 14; 28, 19). Однако, это настроение только случайное и преходящее. Оно не столько направлено против иудейского народа в целом, сколько против отдельных его представителей, противодействовавших новому учению, и объясняется, поскольку оно не зиждется на более поздней интерполяции, лишь его кратковременным негодованием по поводу скептицизма и косности сторонников старой веры; в связи с этим создается впечатление, будто он относится к язычникам очень дружелюбно; на самом же деле такое настроение отнюдь не соответствует его личным взглядам.
У того самого Матфея, в евангелии которого сказано: «Итак идите, научите все народы» (28, 19), Иисус запрещает своим ученикам ходить на путь к язычникам и входить в город самаринский.
В другом месте евангелии Матфея Иисус говорит о том, что он послан только к погибшим овцам дома Израилева (15, 24), а слова, с которыми он обращается к ханаанеянке, находятся в достопримечательном противоречии со всем существом обычного мягкого и доброго спасителя. «Не хорошо», говорит он ей (как и у Марка), «взять хлеб у детей и бросить псам» (15, 26), а своим ученикам он внушает: «Не давайте святыни псам», при чем под псами, несомненно, подразумеваются язычники. Мы имеем здесь дело с таким же самым двойственным настроением, как и у Павла, который, несмотря на свое пренебрежение к иудейскому закону и свою вражду к иудейству, с гордостью причисляет себя к евреям (2 Кор., И, 22; Фил. 3, 5), хвалится тем, что он из рода Израилева, колена Вениаминова (Ридол. И, 1; Фил. 3, 5), и не перестает чувствовать и мыслить по-иудейски (ср. Гал. 2, 15) и даже при случае опирается на авторитет отвергаемого им закона (1 Кор. 9, 9; Гал. 3, 13) [58]).[59]
Яснее всего иудейская основа евангелия Матфея выражена в приведенных там изречениях Иисуса по поводу закона, направленных против враждебных закону преувеличений со стороны гностиков типа Павла II. «Не думайте», говорит спаситель Матфея в нагорной проповеди, этом своде основных взглядов евангелиста на вопросы практической и нравственной жизни, «не думайте, что я пришел нарушить закон или заветы пророков; не нарушить пришел я, но напомнить. Ибо истинно говорю вам: доколе не пройдет небо и земля, ни одна йота или ни одна черта не прейдет из закона, пока не исполнится все. Итак, кто нарушит одну из заповедей сих малейших, и научит так людей, тот малейшим наречется в царстве небесном» (5, 17 и сл.). Таким образом, в то время как Павел учит, что «если законом оправдание, то Христос напрасно умер» (Гал. 2, 21), наиболее умеренное течение среди иудейского сектанства, представляемое Матфеем, признает без обиняков силу закона. В то время как Павел твердит исключительно об оправдании верой, не придавая никакого значения делам закона, в нагорной проповеди у Матфея говорится: «по плодам их узнаете их» (7, 16), а богатому юноше на его вопрос, что ему делать, чтобы обрести вечную жизнь, Иисус отвечает: «Если хочешь войти в жизнь вечную, соблюди заповеди» (19, 17). Имеет ли притча о человеке, сеющем плевелы между пшеницей (13, 24 сл.), непосредственное отношение к Павлу, как это полагает Гаусрат, неизвестно. Но не подлежит сомнению, что, говоря о «лжепророках», от которых Иисус предостерегает верующих и которые «приходят в овечьей одежде, а внутри суть волки хищные», евангелист имеет в виду враждебных закону лжеучителей; на них же намекает он, упоминая о терновниках, не приносящих добрых плодов (7, 15 сл.). Они враги того направления среди последователей христа, в интересах которого пишет Матфей, и стремятся к полному обособлению христианской веры от традиционной иудейской религии. «Отойдите от меня, делающие беззаконие!» — восклицает по их адресу спаситель (7, 23).
Таким образом, Матфею спаситель нужен для установления связи между новой верой и иудейской религией закона, и евангелист пользуется авторитетом Иисуса как оружием в борьбе против абсолютного отрицания закона гностиками.
Гораздо ближе, чем автор первого евангелия, которого не без основания считают примкнувшим к христианской вере иудейским раввином, стоит к павлинизму автор третьего евангелия. Правда, Лука не только не высказывается принципиально против так наз. иудео-христианства, но, напротив, стремится находиться с ним в контакте, прилагая, напр., все усилия к тому, чтобы подкрепить страдания и смерть мессии свидетельством писаний; воскресший Иисус, по-видимому, в связи с 1 Кор., 15, 4, решительно ссылается у него на закон, пророков и писания (24, 25 и сл.) и связывает свои изречения с тем, что написано в законе (10, 26); как и у Матфея, он заявляет: «Скорее небо и земля прейдут, нежели одна черта из закона пропадет» (16, 17). Но всё же его симпатии не на стороне этого по-иудейски мыслящего Иисуса, а на стороне того Павлова спасителя, образ которого устремляется за пределы иудейства и который углубляет и преодолевает праведность закона при помощи праведности образа мыслей и праведности, веры.
Вымышленная родословная Иисуса возглавляется у него не Авраамом, прародителем всех иудеев, как у Матфея, а Адамом, праотцом всего человечества, очевидно с целью изобразить Иисуса как «второго Адама», в смысле Павловой христологии. Рождение Иисуса происходит по евангелию Луки при звуках пения небесного воинства, и, как это часто описывается в античных мифах, пастухи первыми приветствуют только-то родившегося сына божия. Следовательно, Иисус фигурирует у Луки уже не в качестве иудейского мессии, напоминающего собой раба божьего Исайи, как у Матфея, а в качестве предсуществующего спасителя мира, являющегося как бы воплощением извечной премудрости отца, которая спускается с небес на землю, будучи рождена пречистой девой[60]. Царство, которое он собирается основать, это — не чаемое иудеями мессианское царство; оно заключается в пришествии духа в лице самого Иисуса и учрежденной им общины (9, 27; 11, 20, 9; 17, 20 и сл.; 21, 31). И в полном соответствии с этим при своем первом выступлении Иисус Луки говорит не о царствии божием, а ссылаясь на Исайю 61, 1 — о себе самом, как носителе духа (4, 14 и сл.).
В противоположность Матфею, согласно евангелию которого Иисус запрещает своим ученикам посещение самаритянских и языческих городов и отстраняет от себя ханаанеянку, Лука является решительным сторонником миссионерства среди язычников. Его Иисус не только странствует по всей самарянской земле, но и посылает своих 10 учеников к язычникам и, в соответствии с 1 Кор. 10, 27, дает им наставление: «Ешьте, что вам предложат» (10, 8). И еще в своем последнем обращении к ученикам воскресший Иисус поручает им, указывая на писание, проповедовать, во имя его, покаяние и прощение грехов во всех народах, начиная с Иерусалима (24, 47 и сл.); между тем подобное же поручение Матфея (28,19) несомненно является более поздней вставкой в первоначальный текст. Повествование о богатом улове рыбы (5, 1 — 11) имеет символический характер. Оно относится к миссионерству среди язычников, которому Петр, как представитель иудео-христианства, вначале противодействует. Помимо этого, контраст между павлинизированным языческим христианством Луки и иудейским христианством Матфея проявляется также и в недостаточно почтительном отношении Луки к ученикам Иисуса. Он не знает ничего о том ублажении Петра по случаю обращения последнего к Иисусу как к мессии, которое с такой настойчивостью подчеркивается Матфеем. Вообще скептическое отношение ко всему иудейскому приобретает у него местами характер настоящего юдофобства.
Но главным образом павлинизм Луки находит свое выражение в его резко враждебном отношении к иудейской праведности в делах. Игнорируя последнюю, он поучает, что единственный источник праведности — это вера, открывающая врата рая даже злодею, казненному вместе с Христом (23, 40 и сл.). Сюда относятся те места, которые, подобно рассказу о суетливой Марфе и вдумчивой Марии (10, 38 — 42), противопоставляют деятельному иудейству верующее язычество; таковы, напр., (притчи о кающемся мытаре и самодовольном фарисее, о богаче и бедном Лазаре; о блудном сыне, сожалеющем о своем прежнем образе жизни, и его, завистливом брате; о сердобольном самарянине и жестокосердном иудее; о недоброжелательном фарисее и верующей женщине и т. д. Они содержатся только в евангелии Луки и, по-видимому, их не было ни в собрании изречений, приписываемом Матфею, ни в предполагаемом первоевангелии Марка; в таком случае остается предположить, что Марк был слишком туп для того, чтобы постичь их глубокий этический смысл, а Матфей был слишком высокого мнения об иудейской праведности в делах для того, чтобы не утаить умышленно этих примечательных частей основных писаний вследствие их внеиудейского и даже антииудейского характера. Но, с другой стороны, представлялось неудобным приписывать их, во внимание к их эстетическим и этическим достоинствам, историческому Иисусу или, по крайней мере, связывать их ядро с личностью последнего. Ведь выраженные в них взгляды совпадают с воззрениями сторонников иудейской сектантской веры, так как приверженцы христа стремились преодолеть недоступную им самим фарисейскую праведность в делах закона именно при помощи праведности в образе мыслей и оправдания в делах веры. Ведь при всей своей непоколебимой преданности закону, в интересах которого они ссылались на самого Иисуса, враги Павла тоже стремились к частичному обособлению от торы и к смягчению своих слишком строгих правил, чтобы иметь возможность самим обрести спасение и подать надежду на последнее более широкому кругу своих единоплеменников. Этим и объясняются соответствующие противоречия у Матфея, не сумевшего согласовать вышеупомянутые, противоположные друг другу требования; но отсюда проистекают также те уступки, которые все три синоптических евангелия делают павлинизму, и их приближение к. точке зрения апостола. Они представляют собой попытку примирить независимое мировоззрение Павла со взглядами рядового иудейства и освободить иудейство при помощи Иисуса, т. е. самого бога, от ига закона. Если это посредничество нельзя признать вполне удавшимся и если отношение к закону у всех синоптиков все же оказывается неустойчивым, то в конечном счете это происходит оттого, что независимость от закона, хотя бы и относительная, принципиально не вяжется с иудейской религией закона и что гностицизм, рассматриваемый с чисто иудейской точки зрения, представляется во всех отношениях половинчатым.
Дальше всего, как сказано, Лука удаляется от иудейской основы веры в Иисуса; однако в силу этого он отнюдь не приближается к исторической реальности больше, чем другие синоптики. Правда, в вводной части своего евангелия он настойчиво выдает себя за историографа, ссылается на «бывших с самого начала очевидцами», утверждает, что он «по тщательном исследовании всего сначала» по порядку описал «совершенно известные между нами события», чтобы Феофил — ему апостол посвящает свой труд — узнал твердое основание того учения, в котором он был поставлен. Однако, кого убедит все это в исторической достоверности евангелия Луки, раз выясняется, что ядро его повествования, совпадающее с описанием Марка, представляет собой вымысел, покоящийся на ветхом завете и звездном небе, остальная же часть, не вытекающая из этого источника, не внушает решительно никакого доверия и в такой же мере обнаруживает свой мифический характер, как и евангелие Марка? Кто поверит «историографу» Луке, который начинает свой рассказ с двух историй рождения, рождения крестителя и рождения Иисуса, слово в слово воспроизводящих повествование писания и достаточно выявляющих свой сказочный характер?! И кто примет всерьез его ссылку на «бывших с самого начала свидетелей», сообщающих столь явные байки, как: история о чудесном лове (5, 1 и сл.); рассказ о капернаумском сотнике (7, 1 и сл.), аналогичной истории Иаира у Марка, которая в свою очередь зиждется на чудесах Ильи и Елисея; повествование о юноше из Наина (7, 11 и сл.), тоже сходное с историей чудесного воскрешения дочери Иаира, так как «Наин» означает, по словам Нестле (Nestle), «воскресший», а в имени «Иаир» тоже звучит воскрешение?! Или вспомните историю исцеления десяти прокаженных (17, 11 и сл.). Она представляет собой не что иное, как воспроизведение в увеличенном масштабе истории исцеления прокаженного у Марка (1, 40) и приводится ради одного самарянина, а Лука вообще неравнодушен к самарянам и изображает отношение Иисуса к ним в совершенно ином свете, чем остальные синоптики. Но и рассказ о том, как Иисус исцелил в субботу страдавшего водобоязнью (14, Л и сл.), представляет собой лишь простое подражание Марку 3, 1 сл., не говоря уже о других измышлениях и сказках Луки и грубых искажениях исторической действительности, с которыми мы имеем дело, когда он, напр., говорит о переписи, которой на самом деле не было, или сообщает, что Иисус родился в царствование Ирода, в то время как последний умер четырьмя годами раньше, ибо по словам самого Луки в 15-й год правления Тиберия Иисусу было приблизительно 30 лет, и т. д.
Нет, повествование Луки поистине лишено всякого исторического значения, и его наивное указание на «совершенно известные между нами события» есть не что иное, как литературная уловка. В действительности же его евангелие является тенденциозным сочинением, написанным в интересах определенной группы последователей Иисуса, сильно тяготевших к павлинизму и, по-видимому, ближе стоявших к язычеству, чем к иудейству. Совершенно непонятно и способно только служить доказательством отрицательного влияния библии на исторические науки мнение такого историка, как Эдуард Мейер, который серьезно верит в существование «историографа» Луки, объявляет его труд научной (!) обработкой предания и ставит его на одну доску с творениями великих историков Полибия, Ливия и др.; логически рассуждая, это может означать только то, что они так же мало заслуживают доверия, как и Лука[61].
Если что-либо исторически реально в евангелии Луки, так это только его заявление о том, что его благовествование написано для Феофила, чтобы тот узнал твердое основание того учения, в котором он был наставлен. Здесь мы имеем дело с истинным мотивом написания всех евангелий, определяющим ближайшим образом их характер. Евангелия — это религиозно-назидательные книги; их авторы преследуют чисто догматические цели, а историческому моменту они придают такое ничтожное значение, что они считают себя вправе действовать в данном отношении совершенно произвольно и игнорировать всякую точность. Ведь «историческое чутье» было присуще их читателям в такой же минимальной степени, как и им самим, тем более что они писали в то время, когда тщательной проверкой сообщенных ими сведений некому было заниматься и к тому же подобная проверка не дала бы никаких полезных результатов. Только этим и объясняется то обстоятельство, что другие новозаветные писатели точно так же грешат против истины. Укажем на следующий крайне характерный пример. Автор Второго послания Петра, стремясь подкрепить обетование царствия небесного ссылкой на свое собственное непосредственное свидетельство, пишет: «Ибо мы возвестили вам силу и пришествие господа нашего Иисуса Христа, не хитросплетенным басням последуя, но бывши очевидцами его величия. Ибо он принял от бога отца честь и славу, когда «от великолепной славы принесся к нему такой глас: сей есть сын мой возлюбленный, в котором мое благоволение. И этот глас, принесшийся с небес, мы слышали, будучи с ним на святой горе» (1,16 и сл.). А между тем Второе послание Петра несомненно является произведением второго века, вероятно даже только второй половины его! Автор же Первого послания к Иоанну, безусловно не являющийся «учеником Иоанна», пишет: «О том, что было от начала, что мы слышали, что видели своими очами, что рассматривали, и что осязали руки наши, о слове жизни возвещаем вам» (1, 1 и сл.). Здесь, во всяком случае, обычная ссылка на то, что указанные авторы заслуживают доверия, уже никак не может служить извиняющим обстоятельством. Тут мы имеем дело с сознательным подлогом, и поистине нельзя быть в претензии на того, кто не доверяет также автору евангелия Луки, который выдает за «совершенно известные события» в большинстве случаев вероятно им самим выдуманные истории. Если содержание евангелия Луки ни в малейшей степени не отличается достоверностью, то не менее обманчиво впечатление, будто это евангелие сохраняет ту же последовательность эпизодов, какая наблюдается и у других синоптиков. Напротив, Лука разрушил астральный порядок своих источников, по-видимому, вследствие того, что он его не понял, и нагромоздил друг на друга отдельные рассказы совершенно произвольно и бессвязно. Он приводит большее число глубокомысленных притч и «словес господних», чем Марк и Матфей, но включает и их в свое повествование без всякого разбора и только местами втискивает их в специально для этой цели придуманные им рамки. Однако, они тоже не могут служить основанием для выводов об историчности Иисуса.