Синоптики пытались изобразить Иисуса как человеческое существо. Если они стремились воплотить в нем божественную любовь, в противоположность божественной праведности, то любовь божию они понимали главным образом в субъективном смысле, т. е. как любовь, которую бог проявляет к людям; с их точки зрения Иисус, оказывающий помощь слабым, поддерживающий нуждающихся и больных и невинно умирающий на кресте за грехи человечества, служит олицетворением любви господа к людям, проявляющейся в делах его «сына». И если они, как гностики, каковыми они, в сущности, и были, усматривали в Иисусе одновременно и олицетворение божественного познания, то это познание божие они представляли себе главным образом в объективном смысле, т. е. как наше знание о боге, поскольку Иисус своими словами и делами вскрывает перед нами глубочайшую сущность бога как воплощения сострадания и любви.
Благодаря такому очеловечению образ спасителя был непосредственно приобщен к сердцам верующих % связан с ними теснейшим образом. В приписанной ему исторической реальности заключалась самая прочная гарантия исполнения иудейского мессианского чаяния. Однако, столь же несомненно, что этот образ утрачивал свою религиозную мощь и сверхъестественное величие по мере того, как выступала наружу его человеческая сторона и Иисус стал рассматриваться как брат среди своих христианских собратьев. Ведь Марк оставил открытым даже вопрос о том, сознавал ли вообще и достаточно ли ясно сознавал Иисус свою мессианскую сущность. Но и уничижение Иисуса, и его общение с презираемыми слоями народа не отвечали вкусам и настроению некоторый кругов, ущемляли гордое самосознание тех образованных людей, которые примкнув к новой вере, продолжали высоко держать новое знамя и могли себе представить чтимого ими спасителя и искупителя только в преображающем лучезарном блеске божественного существа. Основное понятие гносиса, познание божие, имело по синоптическому толкованию смысл распространения среди народа веры в любовь божию и демонстрирования последней путем ссылки на слова и дела Иисуса. Но вышеупомянутым кругам такое толкование казалось недостаточно возвышенным; они усматривали в нем ограничение первоначального смысла познания божия, не вполне гармонировавшее с тем умозрительным и мистическим значением, которое они сами придавали этому понятию. Для них познание божие являлось не только тем знанием, которым обладает человек о боге, но и познанием, которое присуще самому богу. Другими словами, познание божие они рассматривали также и с субъективной точки зрения. Таким образом, познание божие, к которому приобщает нас Иисус, является, по их мнению, таким познанием, в котором наше знание о боге и знание бога о нас сливаются в единое знание и открывают нам непосредственный доступ в мир познания и бытия божия. Любовь божия точно так же имела, по их мнению, двоякое значение, заключая в себе как любовь бога к нам, так и нашу любовь к богу, и только в этом объективном и одновременно субъективном смысле она служила порукой и средством опасения. Познание и любовь являлись для них как бы различными выражениями мистического акта соединения бога с человеком. И на христа они смотрели как на залог религиозного спасения главным образом потому, что этот мистический или спекулятивный смысл, эту двойственность толкования обоих понятий, познания божьего и любви божией, он делал предметом непосредственного созерцания. Он представлялся, таким образом, как бы олицетворением созерцания божьего и любви божией. Посредством общения с его личностью и соединения с ним в вере благочестивый человек приобретал желанное внутреннее единство с богом. Созерцание божие превращалось в созерцание христово. Этим путем гносис, который до тех пор был исключительно достоянием немногих избранных, стал доступен и для всех тех, кто не был способен обрести божественную сущность посредством чисто внутреннего мистического акта. На этой почве возникла задача слить воедино оба различных направления в толковании Иисуса Христа как спасителя, историческое и спекулятивное, и воплотить их в высшем понятии, в котором мистический элемент веры в Иисуса играл бы не только такую же роль, как и исторический, но имел бы даже руководящее и решающее значение.
Это было вместе с тем единственным условием, при котором новое учение могло, не ограничиваясь в качестве «евангелия бедных» только низшими слоями народа, рассчитывать на распространение также и среди высших слоев общества, могло надеяться встретить сочувствие среди греков и римлян, получивших образование в духе александрийской философии, и к тому же могло отречься от своего характера мистериальной религии. Историческое значение евангелия Иоанна заключается именно в том, что оно веяло на себя выполнение этой задачи. Кроме того, возникла потребность выделить христианского «сына божия» из массы остальных «сынов божиих», которыми изобиловало эллинистическое благочестие того времени и которые грозили затемнить блеск христианского «сына божия». Веттер (Wetter) выявил, какую значительную роль играют в евангелии Иоанна попытки доказать непревзойденное своеобразие христа в отличие от его религиозных соперников. Это евангелие стремится доказать, что только Иисус является истинным сыном божиим, что все другие, которые присвоили себе тот же титул и почитаются в народе сынами божьими, не настоящие святые, что они лжепророки и обманщики, не могут выдержать никакого сравнения с христом и, подобно Иоанну крестителю и даже Моисею, сопоставляются с Иисусом только для того, чтобы быть как можно дальше от него отодвинутыми. Ведь недаром фигурирует Моисей у Ионна 5, 45 в качестве «обвинителя» людей, что напоминает нам гностическую мысль о никчемности Ветхого завета. Веттер полагает, что Иоанново евангелие является отражением этих споров и попыток обосновать привилегированное положение Иисуса, как сына божия, а «быть может оно даже выросло из них»[65].
Евангелие Иоанна усваивает себе историческое понимание спасительного подвига Иисуса в духе синоптиков. Но оно претворяет историческое понимание в спекулятивное и подчиняет первое последнему. С этой целью оно объявляет веру в существование и деятельность исторического Иисуса как бы предварительной ступенью познания божия, а последнее — непосредственным мистическим соединением с богом при содействии христа в смысле первоначального гносиса. Вместе с «историками» оно усматривает в подражании христу практическое осуществление и подтверждение требуемого им любовного поведения. Но оно понимает любовь людей друг к другу и к богу лишь как оборотную сторону истинной любви бога к людям, рассматривает человеческую любовь, так сказать только как луч и земной отблеск любви божией, и дает новому принципу преимущества любви перед праведностью в боге глубочайшее обоснование, отождествляя любовь божий с познанием божиим и рассматривая последнее как непосредственное мистическое слияние человека с богом.
Но тем самым оно снова становится на почву умозрительного понимания принципа премудрости, который являлся исходной точкой всего развития христианского мышления и который, как мы видели, также означал единство любви и познания божия; ведь еще Филон и александрийская религиозная философия определяли понятие премудрости как логос, а христа как облекшееся в плоть и вошедшее в историю «божественное слово»? Таким образом, развитие новой религии снова возвращается до известной степени к своим зачаткам, но зато обогащенное всеми теми достижениями, которые оно тем временем закрепило за собой в результате столкновения различных воззрений, и защищенное благодаря историзации своего спасительного принципа от разлагающих и опасных для религии тенденций самого себя насилующего гностического мистицизма! Евангелие Иоанна — это отнюдь не евангелие для простых смертных и «нищих духом»; для этого оно слишком спекулятивно, для этого значение его повествований и тех речений, которые оно влагает в уста Иисуса, слишком мало понятно, ибо даже среди теологов лишь сравнительно немногие уразумели их смысл полностью. Напротив, оно отличается широким философским размахом, сокровенной красотой оборотов речи и столь глубоким и мощным звучанием, что становится вполне понятным то влияние, которое оказало это евангелие на отвлеченно мыслящие умы и мистически настроенные души.
Выше мы показали, что история Иисуса у синоптиков является продуктом сплошного и чистейшего вымысла. В отношении Иоаннова евангелия это доказательство не требует особого подтверждения. Ибо в своей исторической части евангелие Иоанна всецело опирается на синоптиков, подобно тому, как среди последних Матфей и Лука опираются на Марка; следовательно, евангелие Иоанна еще больше удалено от предполагаемой исторической основы, чем евангелия Матфея и Луки. Исторические повествования Иоанна — это чаще всего простые копии соответствующих синоптических сообщений; там же, где они от последних отклоняются, они несомненно представляют собой разработку синоптических и ветхозаветных тем в духе основных идей евангелистов, при чем их тенденциозный и вымышленный характер обнаруживается с полной очевидностью. Что же касается их расположения, то, как и у Марка и Матфея, юно определяется представлением о звездном небе, т. е. прохождением солнца через знаки зодиака.
В большинстве случаев чудеса, о которых повествует Иоанн вслед за синоптиками, разрастаются у него до чудовищных размеров. Затем он дополняет соответствующие синоптические рассказы некоторыми особенно знаменательными и убедительными, по его мнению, чудесами; таковы, напр., претворение воды в вино на свадьбе в Каннах, исцеление проболевшего 38 лет калеки и слепорожденного, а также воскрешение пролежавшего четыре дня в могиле Лазаря (ср. Марк 5,22 и сл.; Лука 7,11 и сл.). И для того, чтобы никто не усомнился в величии этих чудес, он сам с готовностью подчеркивает их знаменательный характер; так, напр., в уста окружающих слепорожденного он влагает следующие слова: «От века не слышано, чтобы кто отверз очи слепорожденному» (9, 32). Он неоднократно указывает также и на то, что подобные знамения могут исходить только от того, кто находится в непосредственном общении с самим богом (3, 2; 9, 31; 10, 21). Кроме того, в то время как у Марка Иисус творит чудеса главным образом потому, что, по мнению пророков, это составляет свойство мессии, Иоанн стремится использовать чудеса в качестве доказательства того, что мессией является именно Иисус (4, 29; 7, 31), игнорируя то обстоятельство, что по иудейскому воззрению способность творить чудеса отнюдь не является еще доказательством мессианской природы чудотворца.
При этом Иисус творит у него чудеса не столько из сострадания и милосердия к людям, сколько ради своей чести и чести своего отца, с целью явить свое величие (!). Так, после того, как его друг Лазарь умер и четыре дня пролежал в гробу истлевая, он радуется тому, что он не присутствовал при кончине Лазаря: вымолвив несколько слов, Иисус воскресил Лазаря из мертвых только для того, чтобы очевидцы этого чуда уверовали в Христа (11, 15 и сл.)! И видя чудеса, которые творил Иисус, массы действительно уверовали в него (2, 23). Да и сам Иоанн откровенно признается, что евангелие «написано, дабы вы уверовали, что Иисус есть Христос, сын божий, и веря имели жизнь во имя его» (20, 31). Понятие «сын божий» является, как это разъяснил Веттер, господствующим представлением Иоаннова евангелия. Такова причина, в силу которой евангелист считает себя вынужденным окружить ореолом необычайного величия чудеса Иисуса, между тем как совершение таких же чудес приписывалось Моисею, Илье, Елисею, языческим богам, напр. Асклепию, выдающимся раввинам и обыкновенным волшебникам. Синоптических чудес Иоанну недостаточно. Он приспособляет их для своих целей и так расписывает их, что, по-видимому, сам не верит в них, чего все-таки нельзя с уверенностью сказать о других синоптиках. Вообще едва ли автор евангелия Иоанна считал себя повествователем реальных событий, так как тенденциозность его изложения слишком очевидна. По-видимому, он сам отдавал себе отчет в том, что он не передает подлинных фактов, а измышляет неслыханное. Ведь те дела, которые он заставляет совершать Иисуса, те условия, в которые он его ставит, представляют собой столь определенные притчи и надуманные аллегории в духе александрийского умозрения, что неоднократно повторяемое им указание на достоверность и фактическую (историческую) истинность его рассказов производит более чем странное впечатление (ср. особ. 21, 24). Принцип мессианской тайны, выдвинутый Марком, распространен у Иоанна на всю жизнь Иисуса: все у него основано на притчах, аллегориях, таинственных явлениях, смысл которых ясен только для посвященных; и лишь тот, кто через оболочку исторического повествования способен проникнуть в его духовное ядро, в состоянии правильно понять природу Иисуса. Неудивительно, поэтому, что евангелие Иоанна издавна служило оплотом мистических сект, мечтательного аллегоризма и путанного глубокомыслия и что в этом отношении с ним может сравниться разве только так. наз. Откровение Иоанна. Евангелист трактует сообщаемые им синоптиками события с деспотическим произволом, видоизменяет их по своему усмотрению самым легкомысленным образом и при этом так мало заботится о времени, месте и внутренней истинности излагаемого, что не останавливается даже перед самыми очевидными противоречиями и странностями.
Какие произвольные изменения вносит он уже в географические данные биографии Иисуса! В то время как у синоптиков Иисус прежде всего появляется в Галилее и отправляется в Иерусалим только в конце своей жизни, чтобы погибнуть там в борьбе против защитников закона, Иоаннов Иисус останавливается в Галилее только случайно и почти все время пребывает в Иерусалиме. Здесь имело решающее значение не какое-либо историческое предание, а «Премудрость», которая у Иисуса сына Сирахова говорит следующее: «Я служила перед ним (богом) в святой скинии и так утвердилась в Сионе. Он дал мне также покой в возлюбленном городе, и в Иерусалиме власть моя» (24, 11 и сл.). В связи с этим более привилегированным местом действий Иисус вращается у Иоанна и в более знатном обществе. Бедные рыбаки, пользующиеся дурной славой мытари, сомнительного поведения женщины, бесноватые, страдающие отвратительными болезнями уступили место в высшей степени почтенной компании: начальник Никодим, богач Иосиф из Аримафеи, даже родственник первосвященника входят в число учеников Иисуса (18, 15). О книжниках у Иоанна ничего не говорится. Закон нигде не служит предметом разъяснений. Вопросы непосредственной практики и общинного распорядка лежат за пределами кругозора Иоаннова христа. Его благовествование обращено не только к иудеям, как у Марка и Матфея, но ко всему миру. И не привязанность иудеев к букве Моисеева закона, а их неверие, косность и неуступчивость в отношении воплощенного в христе спасительного принципа образуют тот темный фон, на котором еще ярче выступает лучезарный образ божественного спасителя. Более того, отрицательное отношение евангелистов к противникам Иисуса превращается у Иоанна в такую фанатическую ненависть против иудеев, что последняя может быть приурочена только к той эпохе, когда отделение христиан от иудеев приняло уже окончательную форму, и те и другие сделались непримиримыми врагами.
Наряду с изменением окружающей обстановки и исторических данных, Иоанн вносит коррективы и в хронологию. У синоптиков деятельность Иисуса обнимает не более одного года: это знаменитое «лето господне благоприятное», о котором идет речь у Исайи 61, 2. Иоанн же упоминает о трех пасхальных праздниках (2, 13; 6, 4; 13, 1); следовательно, у него официальная деятельность Иисуса продолжается несколько более двух лет.
Что облекшийся в плоть логос у Иоанна производит и с внешней стороны гораздо большее впечатление, чем спаситель бедняков и друг грешников у синоптиков, это понятно само собой. Недоступный, величественный, окутанный небесной славой Иоаннов Христос гордо возвышается над окружающими и, по-видимому, так же мало склонен расстаться с лучезарным венцом на своей голове, как сказочный король со своей короной. И в то время, как у синоптиков Петр сравнительно поздно распознает в Иисусе мессию, Иоанн изображает Иисуса с самого начала как царя израилева (1, 49), правящего миром в качестве озаренного ослепительным блеском сына божия, в качестве сверхъестественного существа.
Но основное различие заключается в контрасте между стилем речений Иоаннова Христа и характером выражений синоптического Иисуса. От пресловутой наглядности и простонародного языка речений синоптического Иисуса у Иоанна не остается и следа. Все у него облечено в абстрактную, замысловатую, бесцветную форму, все надумано, полно неясных, таинственных намеков. Его спаситель, распространяя свое благовествование, избегает кратких, выразительных поучений и аллегорий. Вместо этого при всяком удобном случае он пускается в многоречивые, претенциозные рассуждения. Неудержимым потоком льется из его словоохотливых уст речь, изобилующая бесконечными повторениями нескольких совершенно бессвязных основных идей — речь, лишенная каких бы то ни было оттенков и отчетливого развития мыслей. Она, как говорит Вельгаузен, подобна, «монотонному перезвону колоколов, где различные элементы одного и того же аккорда чередуются друг с другом в любой последовательности». Поэтому она действует на читателя или слушателя как наркотическое средство или как гипнотизер, усыпляющий человека посредством однообразного повторения одних и тех же слов. Надо обладать большим терпением, чтобы усвоить все эти длинные рассуждения. Непосвященному читателю евангелие Иоанна не может не показаться очень скучным произведением. Кроме того, содержащиеся в нем речения с психологической точки зрения неправдоподобны, предполагают в целом ряде случаев, что жизнь Иисуса уже прекратилась (напр., 3, 19), и, вследствие множества встречающихся в них туманных фраз, могут быть действительно поняты только теми, кто хорошо знаком с александрийской философской литературой. Рядовой верующий, который, углубившись в них, воображает, что он в чем-то разбирается, подтверждает только наличность религиозного внушения, под влиянием которого у него создается впечатление, будто в этих загадочных оборотах речи заключается глубочайшая божественная мудрость. Евангелист, по-видимому, полагает, что превратившееся в плоть божественное «слово» прежде всего проявляет себя в пространном разглагольствовании. Когда его Христос раскрывает рот, можно подумать, что перед нами не синоптический спаситель, а мистагог или глава гностической культовой общины, как бы вылавливающий из неисчерпаемых глубин своего духа небесные тайны и при помощи своего «слова» увлекающий верующих на путь блаженства. Речения Иоаннова евангелия, очевидно, рассчитаны на совершенно иной круг читателей, чем притчи и сентенции синоптиков. Они имеют ясно выраженный неиудейский отпечаток. Многочисленные выражения и обороты речи этого евангелия позаимствованы, как это показал Веттер, из эллинистической философии и являются подражанием ходячим выражениям гностической и мистериальной религии, по воззрениям которой мистагог, произнося священные слова и формулы, якобы, наделял ее последователей божественной силой. Местами мы даже непосредственно сталкиваемся с гностиком, например, в 3, 11, где Иисус говорит о себе в третьем лице, а автор указывает на противоположность между гностическими сектами и иудейским отношением к гносису в следующих словах: «Мы говорим о том, что знаем, и свидетельствуем о том, что видели, а вы свидетельства нашего не принимаете». Создается впечатление, будто мы внимаем словам какого-либо теософа или сторонника Штейнеровской антропософии.
С тех пор, как знаменитый тюбингенский критик Хр. Ферд. Баур обратил внимание на это различие между писанием Иоанна и синоптическими евангелиями и вскрыл тенденциозный характер четвертого евангелия, в мире теологов прежняя вера в историческую ценность этого евангелия была сильно поколеблена. Те времена, когда люди думали, что в каждой строчке Иоаннова евангелия они улавливают биение пульса любимого ученика Иисуса, уже давно миновали. Вместо этого старались утешить себя тем, что критика, с еще большим рвением набросившаяся на изучение синоптиков, открыла в «древнейшем» евангелии, евангелии Марка, истинный, по ее мнению, образ исторического Иисуса, который отныне должен был служить единственным критерием исторической ценности тех или иных сведений о жизни Иисуса. Но затем и этот взгляд стал возбуждать сомнения. В своей «тайне мессии» (Messiasgeheimnis») Вреде показал, насколько Марк далек от действительной историографии, в какой мере все его повествования уснащены поучительными и догматическими моментами и как много оснований у нас, историков, относиться даже к «древнейшему» евангелию с крайним недоверием.
Результатом этого явилось то, что так называемая историческая теология, почувствовала, что почва у нее под ногами заколебалась, снова взялась за евангелие Иоанна в надежде, что, несмотря на явную тенденциозность этого произведения, ей все же, может быть, удастся отыскать в нем «историческое ядро», которым можно было бы заменить камешки, выпавшие под влиянием критики из мозаичного изображения жизни гностического Иисуса. Путем более точного разграничения источников, путем исследования различных наслоений предания и установления использованного евангелистом «основного писания» теологи рассчитывали натолкнуться на «исторический гранит. В этом направлении особенно потрудились Вельгаузен («Das Evangelium Johannis» 1908), Спиттa (Sрitta, «Das Johannisevangalium als Quelle der Geschichte Jesu» 1910), Вендт (Wendt, «Die Schieten im vierten Evangelium» 1911), Клемен (Clemen, «Die Entstehung des Johannisevangelium», 1812) и Бернгард Вейс («Das Johannisevangelium als einheitliches Werk», 1912).
Напрасная надежда! Кто благополучно одолеет эти большею частью объемистые, беспредельно сухие и глубокомысленные труды, тот в конце концов все же не станет умнее. Столь нетверды, убоги и недостаточны литературно-критические изыскания всех этих теологов, такой жалкий характер имеют доказательства, которые они приводят в пользу историчности Иисуса! Если бы даже удалось выделить основное писание, о чем, однако, вследствие противоречивости вышеперечисленных трудов, пока еще говорить не приходится, то отсюда вовсе не следовало бы, что это писание зиждется на историческом фундаменте. Поэтому выявление подобного писания могло бы иметь только литературную, но отнюдь не историческую ценность. Что же касается некоторых встречающихся у Иоанна штрихов и выражений, которые производят впечатление «достоверных», то они до тех пор не могут служить доказательством исторического характера евангелий, пока историчность Иисуса не будет доказана каким-либо иным образом. Во всяком случае, евангелие Иоанна отнюдь не может считаться самостоятельным произведением. Если о синоптических евангелиях говорят, что «историческое ядро» можно извлечь из них с таким же успехом, как из Илиады, Одиссеи, «Шах-Наме» Фирдоуси, Гудруна, Песни о Нибелунгах и «Неистового Роланда» Ариосто, то попытка найти в Иоанновом евангелии историческое жизнеописание Иисуса была бы равносильна, примерно, стремлению дать описание троянской войны и доказать историчность Ахилла, базируясь на позднеантичных описаниях этой войны у так наз. фригийца Лареса или критянина Диктиса, или же положить в основу соответствующих исторических изысканий «Дон Карлоса», «Валленштейна», «Марию Стюарт» и «Вильгельма Телля» Шиллера или «Нибелунгов» Гербеля. [66]
Евангелие Иоанна гностично не только в том смысле, который, в сущности, приложим и к синоптическим евангелиям. Противопоставляя под обманчивой оболочкой невинного исторического повествования требования наивного мышления гностическому умозрению, оно в то же самое время, в отличие от остальных евангелий, обращалось не к широким кругам читателей. Напротив, оно старалось завербовать себе читателей среди высших слоев эллинистического общества, среди образованных людей, которые были хорошо знакомы с александрийской теософией и которых история интересовала только как аллегорическое обрамление философской истины; оно искало поддержки среди тех лиц,, которые были в состоянии понять или, по крайней мере, почуять сокровенный смысл евангельских образов и для которых жизнеописание Иисуса являлось только формой или средством постижения содержавшегося в евангелии гносиса. Четвертый евангелист вовсе не скрывает своего гностического миросозерцания. Именно поэтому, как сообщает нам предание, Иоанново жизнеописание Иисуса было любимой книгой гностиков, среди которых оно впервые и получило распространение. По-видимому, это произошло примерно в 170-м году. Нет никаких оснований думать, что евангелие Иоанна было написано ранее 150-го года.
Если мы попытаемся теперь извлечь это умозрительное ядро евангелия из его аллегорической оболочки, то мы облегчим себе задачу, присоединив сюда для большей ясности, так назыв. послания Иоанна, в особенности первое из них. Автор этого послания утверждает, что он и евангелист Иоанн — одно и то же лицо. Его писание сходно с четвертым евангелием в основном религиозном миросозерцании и самым тесным образом связывается с ним также и в церковной практике. Тем не менее, оно так резко расходится с четвертым евангелием в некоторых существенных пунктах, что о предполагаемом тождестве обоих может идти речь только в том случае, если признать, что в послании нашли свое выражение такие взгляды, которые хронологически не совпадают с воззрениями евангелия. При этом все же нужно различать, было ли послание написано раньше или позже евангелия.
Дело в том, что автор послания стоит к павлинизму и его взгляду на искупительную смерть Христа гораздо ближе, чем четвертое евангелие. В противоположность высокопарному интеллектуализму последнего, он решительно становится на платформу практической этики и благодаря этому в такой же мере приближается к синоптикам и церкви, в какой удаляется от гносиса. Он борется против гностического спиритуализма, присваивающего Иисусу только мнимое тело, как это, по-видимому, иногда делает евангелие. В большей степени, чем евангелие, подчеркивает он истинную человеческую природу Христа и осуждает лжеучителей (лжепророков) и антихристов, которые ставят бога выше Иисуса-человека и делают из гносиса, познания божия в субъективном и объективном смысле, лежащие за пределами нравственности или даже противоречащие ей выводы. Если евангелист, несмотря на гностическую основу своего миросозерцания, все же стремится быть верным последователем церкви, то автор послания выдвигает этот контакт с церковью с еще большей настойчивостью и, беря под свою защиту евангелие, решительно выступает против истолкования его в духе чистого гностицизма. Быть может, он возглавлял собственную «Иоаннову школу» подобно Павлу, послания которого, надо думать, тоже представляют собой плод коллективного творчества целой школы. Во всяком случае, Павлов контраст между верой и делами он пытается сгладить при помощи любви и стремится установить своего рода равновесие между гностическим интеллектуализмом и практически-этическими воззрениями церкви. Но с указанной оговоркой ничто не мешает нам привлечь послание Иоанна в качестве материала, дополняющего и подкрепляющего философские или, вернее, теософские воззрения четвертого евангелия. По поводу целого ряда пунктов автор послания высказывается гораздо определеннее, чем евангелист, и во многих случаях содействует разъяснению таких мест, которые, не будучи сопоставлены с посланиями Иоанна, продолжали бы вызывать более или менее серьезные сомнения.
Уже первые стихи евангелия показывают, что оно не простое историческое повествование, а гностический миф:
«В начале было слово (логос), и слово было у бога, и слово было бог. Оно было в начале у бога. Все через него начало быть, и без него ничто не начало быть, что начало быть. В нем была жизнь, и жизнь была свет человеков.
И свет во тьме светит, и тьма не объяла его... Был свет истинный, который просвещал всякого человека, приходящего в мир. В мире был, и мир чрез него начал быть, и мир его не познал. Пришел ко своим, и свои его не приняли. А тем, которые приняли его, верующим во имя его, дал власть быть чадами божиими, которые не от крови, не от хотения плоти, не от хотения мужа, но от бога родились. И слово стало плотью, и обитало с нами, полное благодати и истины; и мы видели славу его, славу, как единородного от отца... И от полноты его все мы приняли и благодать на благодать... Бога не видал никто никогда; только единородный сын, сущий в недре отчем, явил нам его».
Эти слова напоминают нам введение книги Иисуса сына Сирахова.
Точно то же мы находим в книге Баруха (3, 31 и сл., 37 и сл.).
У Баруха премудрость совпадает с законом, который, по его мнению, пребывает вовек (там же 4, 1). С точки же зрения евангелия Иоанна закон есть только производное и второстепенное проявление божественной премудрости, в то время как благодать и истина произошли чрез Иисуса Христа (1, 17). Но оба писания согласны в том, что премудрость является предпосылкой последующей жизни:
«Все держащиеся ее будут жить, а оставляющие ее умрут» (Вар. 4, 1)
Точно так же и Иисус сын Сирахов прославляет премудрость, дающую долгоденствие (Сир. 1, 12, 20):
«Любящий ее любит жизнь» (4, 13).
А Псевдосоломон называет ее «человеколюбивым духом», устрояющим жизнь согласно воле божией (1, 6 и 14); он говорит о неугасимом свете, исходящем от нее (7, 10), уподобляет ее «отблеску вечного света» (7, 26), чистому зеркалу действия божия, более яркому чем солнце, более прекрасному чем свет (7, 29); он утверждает, что она имеет сожитие с богом, знает все его дела, присутствовала при сотворении мира и даже принимала в этом акте активное участие (9, 9; ср. также 9, 1: «Боже и господь милости, сотворивший все словом твоим»), и повествует, как она сошла с небес и поселилась среди людей.
Таким образом, вводные слова Иоаннова евангелия выражают только общий взгляд александрийского учения о мудрости, согласно которому премудрость, будучи по существу своему метафизическим принципом, при помощи которого был сотворен мир, выявляет себя в виде света (познание) и жизни (абсолютная деятельность мышления) и посредничает при соединении людей с богом, при чем это посредничество основывается, как на это указывает и евангелие Иоанна, на том, что премудрость представляет собой п осознание божества в субъективном и объективном смысле. «В начале было слово, и слово было у бога, и слово было бог». Следовательно слово или познание составляет сущность бога. В слове бот получает свои определенные метафизические очертания. Субъект, объект и акт познания сливаются в боге непосредственно в одно целое. Бог познает: в этом заключается его деятельность, логос; а то, что он познает, это опять-таки он сам в своей познавательной деятельности, т. е. логос.
Вышеизложенное есть не что иное, как древний взгляд Платона, взгляд, согласно которому бытие, как таковое, должно быть познаваемо, чтобы его можно было познать. Только здесь этот взгляд перенесен на бога. Все усилия гностиков были, как сказано, направлены на более углубленное познание божества, чем то, которое вытекало из Моисеева закона, на исчерпывающее, полное познание бота, исключающее всякие сомнения относительно истинной природы последнего. Но такое познание — и в этом заключается основная идея Иоаннова евангелия — возможно лишь в том случае, если бог по своей сущности сам является познанием. Если мыслимо абсолютное познание божества (гносис), то абсолютом может быть только познание, чистый разум, предельное мышление или созерцание. Сам по себе неопределенный и неизвестный бог, «agnostos theos» («отец мой более меня»), «bythos» (бездна), «sige» (молчание), как называют бога позднейшие гностики [«Gottheit» Эккегарта (Eckehart), «Ungrunt» Иакова Беме (Böhme)], должен превратиться в познание, должен открыться, т. е. сделаться доступным познанию. Бог познаваем лишь постольку, поскольку он сам есть познание. Лишь постольку, поскольку божественный субъект познания одновременно является и объектом этого познания, т. е. поскольку бог представляется исключительно познанием или поскольку сущность его исчерпывается в познании, возможно полное или предельное познание божества. Это самое себя познающее божественное познавание, которое, как таковое, является чистым мышлением или лицезрением, интеллектуальным созерцанием, не имеющим никакого другого объекта, кроме самого себя, — это и есть то, что Иоанново евангелие обозначает словом «логос». Итак, логос, «сын божий» — единственный принцип откровения божия. В то время как Псевдосоломон обещает возвестить премудрость и открыть божественную тайну, евангелие Иоанна утверждает, что никто никогда не видел бога, за исключением единородного, единосущего с ним сына, который явил бога (1, 18). Следовательно, не существует никакого иного познания бога (в объективном смысле), как через познание самого бога (в субъективном смысле), т. е. через логос или христа.
Тождество субъекта и объекта познания, акт, в котором познание и бытие, представление и предмет познания непосредственно сливаются в одно целое, где они, несмотря на свое теоретическое различие, не могут быть разграничены и где их специфические особенности как бы низводятся на положение отдельных моментов высшего третьего — это Платон обозначил термином, «эрос» или «любовь». В соответствии с этим автор евангелия Иоанна мог бы высказаться в таком смысле, что логос, слово или премудрость, как познание, одновременно есть любовь божия в субъективном и объективном смысле. Ведь и у Псевдосоломона премудрость называется «отпечатком доброты извечного», а в другом месте (8, 3) там идет речь о том, что бог возлюбил премудрость и премудрость возлюбила бога». Таким образом, мы имеем дело лишь с другим выражением той же мысли, когда евангелие утверждает, что «слово было бог», а автор Первого послания Иоанна пишет (4, 16): «бог есть любовь», или когда евангелие превращает людей, приемлющих слово божие в детей божиих, а автор послания добавляет: «Пребывающий в любви пребывает в боге, и бог в нем». Но если любовь есть только другое выражение для познания божия и если это познание исчерпывает сущность бога, то можно с полным основанием сказать, что любовь составляет истинную и подлинную сущность бога.
Здесь выражена конечная цель гностических устремлений. Приведенные рассуждения подводят под деятельную любовь божию твердый метафизический базис; эта божественная, тождественная с познанием божиим любовь имеет, конечно, только чисто метафизическое, интеллектуалистическое значение и никоим образом не должна быть смешиваема с любовью в обычном психологическом смысле, с ощущением любви, ибо она представляет собой, как сказано, лишь иное выражение для обозначения тождества познающего и познаваемого божества.
Любовь божия — это то же самое, что премудрость и логос: познание божества в субъективном и объективном смысле. Это определяет не только отношение бога к самому себе, но и его отношение к людям. «Ибо бог любит», говорит Премудрость Соломона (17, 28), «лишь живущего с премудростью». Подобно тому, как бог любит самого себя только через познание, человек может полюбить бога только при том условии, если он будет стремиться познать его. Посредством логоса, премудрости или познания божия в субъективном и объективном смысле человек соединяется с богом, внедряется в его сущность, обожествляется. Тем самым он обретает жизнь вечную (Прем. 6, 19), ибо последняя заключается в неизменном сожитии с премудростью (Прем. 8, 13, 17), в исполнении ее заповедей, открывающихся нам через познание божие (Прем. 6, 18). «Знать тебя есть полная праведность и признавать власть твою — корень бессмертия» — говорит книга Премудрости (15, 3). Поэтому мнимый Соломон просит бога наделить его премудростью (Прем. 9, 10 и сл.).
Следовательно, благодаря познанию божию человек обожествляется, благодаря премудрости, слиянию бога и человека в акте мистической интуиции, он возносится над своим обыкновенным земным существованием. Это слияние, как сказано, александрийская философия называла «духом». Поэтому ветхий завет говорит о премудрости, что она по природе своей есть дух (Прем. 7, 22). И так как она тождественна с богом и сам бог в силу определенного свойства своего является премудростью, то он также именуется духом. Таким образом, бог в качестве духа означает тождество познающего и познанного, совпадение мышления и бытия, субъекта и объекта познания. Такое совпадение находит свое выражение в понятии истины. Истина — это состояние полного тождества мышления и бытия, субъекта и объекта, представления и предмета познания. Поэтому бог, поскольку он является духом, может быть одновременно назван и истиной, и при том как в субъективном, так и в объективном смысле: как истинно реальное и как истинное познание этого реального (Иоан. 1, 14, 17; 14, 6; 17, 17 и сл.; 1 Иоан. 5, 20). Только при таком истолковании понятны слова: «Бог есть дух, и поклоняющиеся ему должны поклоняться в духе и истине» (Иоан. 4, 24).
В виду того, что непреложная сущность бога выражается в познании, познание божества является деятельностью и вместе, с тем реальностью последнего, и, с этой точки зрения, жизнью божией. Но так как мы можем обрести вечную жизнь лишь благодаря соединению с богом (1 Иоан. 1, 1 сл.; 5, 20),.то Иоанн, подобно автору книги Премудрости, утверждает, что располагать познанием божиим или, что по его мнению то же самое, любить бога значит быть сопричастным к его жизни и тем самым обладать бессмертием (Иоан. 17, 3; 1 Иоан. 2, 17; 5, 13).
Только черед божественное познание в субъективном и объективном смысле, через лицезрение бога или гносиса может человек обрести вечную жизнь. Гносис является актом интеллектуального созерцания, как бы нисхождением бога в людях, проникновением божественного света в человеческое сознание, обоюдным слиянием их познавательной деятельности, непосредственным соединением человека с богом в его помыслах и созерцании. Далекий от того, чтобы быть исключительно абстрактным познанием сущности бога, гносис является скорее чисто духовной активностью в угодном богу направлении, деятельностью, непосредственно вытекающей из единения с богом, ибо в гносисе человеческая деятельность сливается с божественной волей. Кто обладает истинным и совершенным познанием божиим, кто живет правдиво, тот и поступает по правде, потому что дела его в боге со деланы (Иоан. 3, 21).
Таким образом, здесь Павлов контраст между верой и делами устраняется в такой же мере, как и контраст между праведным богом, считающимся с делами, и милосердным богом, обращающим внимание только на образ мыслей, — контраст, против которого боролся павлинизм и который он пытался преодолеть путем указания на невинную искупительную смерть христа и достигнутое ею равновесие между обоими вышеупомянутыми понятиями божества.
В боге нет никакого контраста, никакой двойственности. Бог есть не что иное, как любовь или, другими словами, познание. Понятие познания исчерпывает собой понятие божества, и все вышеприведенные определения бога — дух, истина, жизнь, любовь, бессмертие — являются только различными выражениями единой, в принципе неразличимой сущности бога. Объективно рассуждая, совершенно безразлично, скажем ли мы, что мы обретаем вечную жизнь потому, что мы любим бога, или потому что мы его познаем, да и сама эта жизнь заключается в том, что мы познаем или любим бога.
Это — взгляд совершенного панлогизма или абсолютного идеализма, который хорошо известен нам из германской философии первой трети XIX столетия, и понятно, почему такие великие мыслители, как Фихте, Шеллинг и Гегель, так горячо увлекались евангелием Иоанна, при чем Гегель в молодости своей самым тщательным образом изучал это евангелие, и даже положил его в основу своей собственной философской системы. Это увлечение зиждется не на каком-либо пристрастии к нарисованному в Иоанновом евангелии образе Христа и «исторической личности Иисуса, а исключительно на тяготении к содержащейся в нем религиозной мистике или к панлогизму с его непосредственным отождествлением бытия и мышления.
Согласно этому мировоззрению, под вечной жизни ю подразумевается только здешняя, теперешняя жизнь. Она заключается в истинном познании бога истинного, т. е. истинно сущего (1 Иоан. 5, 20), и в соответствующем поведении, в том, чтобы «делать правду» (1 Иоан. 3, 7). Кто познал бога или обладает истиной, кто живет в правде, тот бессмертен, не взирая на то, что его тело предано земле. Вечная жизнь — это жизнь в извечном, деятельность в сознании и в духе вечной сущности. С этой точки зрения вечная жизнь присуща уже теперь всем тем, кто при помощи гносиса мистически соединился с богом и ведет себя соответствующим образом (Иоан. 3, 36; 5; 24; 6, 47; 8, 51 и сл.). И блаженство, которое сулит людям Иоанн, это тоже не блаженство земного или потустороннего мессианского царства, не сверхъестественное блаженство после смерти, но блаженство в вечном: беспечальность Платонова мира идей, чувство преодоления всех временных различий и связанного с ним беспокойства, созерцание вещей под углом зрения вечности и вытекающее отсюда внутреннее успокоение человека. Вечное блаженство представляет собой то чисто интеллектуальное высшее чувство, которое по Платону доступно только мудрым в минуты самого углубленного познания и которое Филон изображает как мистическое упоение и самозабвение. Но в этом смысле оно есть не что иное, как возвещаемый Иисусом мир божий (14, 27), представляет собой не положительное чувство удовольствия,
Благодаря тому, что человек соединяется с богом в духе, становится живущим в духе субъектом, или благодаря тому, что дух составляет сущность человека и тем самым последний получает возможность познавать разумное, божественное свойство бытия, — благодаря всему этому человек обретает бессмертие. Дело заключается именно в том, чтобы человек осознал свою божественную сущность и координировал с ней свое поведение.
С этой точки зрения истинная действительность является, как сказано, чисто духовной, идеологической; чувственная же, плотская действительность вообще не может считаться действительностью. Иоанново определение соотношения между идеальной и чувственной реальностью напоминает нам персидский дуализм светлого Ормузды и мрачного Аримана и иллюзионистский идеализм индийства, браманизма и буддизма. Истинной, идеальной действительности, исчерпывающей себя в познании или любви, Иоанн противопоставляет мир, в котором мы живем, как исключительно мнимую действительность или обман чувств (покрывало Майи). Признак последней — тленность, в то время как первой присуща нетленность или вечность, не в смысле бесконечной длительности, а в том смысле, что она, подобно вечным математическим истинам или Платоновым идеям, вообще не знает пределов времени (1 Иоан. 2, 16 и сл.). Идеальная действительность — это свет, а чувственно-материальная действительность — это тьма. Первая — жизнь, вторая — смерть. Истинная, идеальная действительность исходит от бога. Материальная, мнимая действительность исходит от дьявола. Бог и дьявол являются такими же абсолютными крайностями, как идеальное и реальное или логичное и нелогичное. Таким образом, и Иоанн видит в дьяволе самостоятельное метафизическое существо, пребывающее, подобно персидскому Ариману, вне бога и наряду с последним; однако, евангелист не входит в детальное рассмотрение его происхождения и его отношения к богу. Он говорит лишь о том, что дьявол грешник, убийца и лжец от начала, и что нет в нем истины (Иоан. 8, 44; 1 Иоанн 3, 8). Дьявол властвует над миром, который, поэтому, полон ненависти, лжи, тьмы и злобы (Иоан. 3, 19 и сл.; 8, 44; 1 Иоан. 3, 13). Мир — это противоположность того, что есть бог. Все, что есть в мире, то не от бога (1 Иоан. 2, 16).
Весь мир лежит во зле (1 Иоан. 5, 19). Кто пребывает в мире, или что, согласно вышесказанному, означает то же самое, — «кто от дьявола», тот не может принять духа истины (Иоан. 8, 43 и сл.; 14, 17). Только тот, кто от бога, слушает слова божии (Иоан. 8, 47; 18, 37). Только для того, кто учился у бога и научен им, открывается возможность спасения (Иоан. 6, 45). Только тот может через премудрость, логос или слово прийти к богу, кому это дано от последнего (Иоан. 6, 65). После того, как человек соединился с богом, бог «привлекает» человека (Иоан. 6, 44). Но бог «привлекает» далеко не всех людей; напротив, он ослепляет их глаза и заглушает их сердца, как говорит Исайя, чтобы они не видели своими глазами и не разумели своими сердцами (Иоан. 12, 39 и сл.; 9, 39). Более того, он чуть ли не умышленно навлекает на людей несчастье для того, чтобы показать на них свою силу (Иоан. 9, 2 и сл.).
Другими словами, контрасту между богом и миром или богом и дьяволом соответствует в пределах мира контраст между детьми божиими и детьми мира или детьми дьявола, и последние с самого начала сотворения мира предназначены (предестинированы) для жизни или же для смерти. Кто рожден от бога, тот не может грешить, а кто происходит от дьявола, тот неизбежно грешит (1 Иоан. 3, 9; 5, 18); впрочем, по-видимому, под влиянием реального опыта, здесь устанавливаются известные ограничения, а именно в конце концов дьявол толкает детей божиих на грех, но дети дьявола никогда не могут обрести спасения и, следовательно, жизни (1 Иоан. 1, 8 и сл.; 2, 1). К детям дьявола Иоанн причисляет главным образом иудеев, потому что их отношение к христу, якобы, показало, что они неспособны уразуметь слово божие и потому не могут обрести истины и жизни (Иоан. 8, 41 и сл.).
Однако несмотря на то, что дети божии с самого начала предопределены для познания божественной истины и что овладеть истиной могут только те, кто от истины (Иоан. 18, 37), все же действительное или сознательное обладание истиной обусловливается тем, что бог открывается людям и тем самым дает им возможность проявить себя в качестве детей божиих. Обыкновенное рождение человека «от плоти» или «снизу» должно быть обновлено вторичным рождением его «сверху» или, как сказано в евангелии, «от воды и духа». Только благодаря этому человек становится рожденным от бога (Иоан. 1, 13); иным путем он не может увидеть царствия божия, не может войти в царствие небесное (Иоан. 3, 3 и сл.).
Всякое спасение или, что то же самое, всякое обретение жизни покоится на познании божием, на обладании божественной премудростью или истиной, которая, как таковая, сама есть жизнь. Но бог в своем естестве непознаваем, за исключением его собственного познания, которое тождественно со словом или премудростью божией (Иоан. 1, 18; 6, 46). Следовательно, слово (логос) должно само дать о себе знать людям, бог должен через свое слово сделаться доступным человеческому восприятию, должен сам открыть свою сущность людям для того, чтобы они могли обрести познание божие.
Благочестивые иудеи усматривали это откровение божие в законе, который Барух отождествляет с божественной премудростью, как бы персонифицируя его в аллегорическом смысле. Подобно этому и учение о премудрости — в притчах, у Иисуса Сираха, в Книге премудрости Соломона — рассматривает премудрость как личность, хотя и подчиненную богу, но самостоятельно существующую в нем и наряду с ним, при чем между ней и богом мыслится своего рода персональная любовная связь, аналогичная той, которая, якобы, существовала между Брамой и Вачом, Агурамаздой и Спентой Армаити. Филон также говорил о логосе, как о самостоятельной личности, но лишь в переносном смысле. Автор же Иоаннова евангелия, напротив, вполне сознательно персонифицирует логос. Он уподобляет его Иисусу христу гностического учения об искуплении, при чем он основывается на том, что Христос приобщил нас к познанию божию и что через него, положившего свою жизнь за нас, мы приобретаем также уверенность в любви божией (1 Иоан. 3, 16).[67]
Христос — это логос, слово, познание божие, прежде всего, в объективном смысле, поскольку мы через него, через его благовествование, познаем истинную сущность бога, но затем и в субъективном смысле, ибо, как мы видели, в отношении бога объект и субъект познания сливаются воедино. Следовательно, Христос составляет с богом одно целое, и потому он, как и бог, есть свет, истина, любовь и жизнь (Иоан. 1, 1и сл.). Но Христос фигурирует в качестве бога только как принцип божественного откровения; именно поэтому он отличим от бога. Его отношение к богу есть отношение «сына» к своему «отцу»; оно «похоже на отношение логоса или видимого бога к неоткрывшемуся или скрытому богу, составляющему дух или сущность логоса. Он называется также «monogenes», «единородный сын» бога. Это, будто бы, таинственно звучащее выражение позаимствовано из мистериальной религии и означает, что Христос — единственное существо, которое, как дитя божие, родилось не от других, а непосредственно от самого бога, подобно тому, как познание или премудрость является единственным критерием божественной сущности (Иоан. 1, 14). Но, как признак божественного откровения, логос должен появиться в плотском образе, дабы люди могли понять его. Поэтому и говорится, что логос стал плотью и обитает среди людей. Следовательно, мысль о том, что бог открывается людям, понятие откровения божия превращается в мифологическом понимании Иоанна в самостоятельное существо, которое, в свою очередь, сливается в его представлении с образом искупителя синоптических евангелий.
Христос — это ставшее плотью, облеченное в телесную оболочку и потому доступное непосредственному усвоению познание божие. Следовательно, кто познает Христа, тот познает бога; кто созерцает его, тот созерцает бога; кто в него верует, тот верует в бога, тот обладает истиной или премудростью, ибо бог есть не что иное, как его собственное, воплотившееся в христе познание, божественная премудрость или истина (Иоан. 14, 7 и сл.). С этим вполне согласуется то обстоятельство, что в евангелии Иоанна Христос фигурирует главным образом как наставник мира, как великий мудрец или мистагог, который говорит так, как никогда еще не говорил ни один человек, говорит «миру», в мир (8, 26; 7, 46), несет ему истину, истинное познание божие и освящает его истиной (Иоан. 17, 3, 6, 8, 17 и сл.). «Если пребудете в слове моем, то вы истинно мои ученики, и познаете истину, а истина сделает вас свободными» (Иоан 8, 31, 32). Такое искупительное значение его слова зиждется на том, что проповедуемое им исходит от самого бога, и что не он сам, а бог говорит его устами с людьми (Иоан. 3, 11, 34; 7, 16; 8, 26, 28, 38, 47; 12, 49; 14, 10, 24). Но, как мы видели, божественное слово тождественно с жизнью божией. Иоан. 6, 63 сказано: «Слова, которые говорю я вам, суть духа жизнь». «Господи», восклицает Петр у Иоанна, «ты имеешь глаголы вечной жизни» (Иоан. 6, 68), а Иоан. 5, 24 мы читаем: «Слушающий слово мое и верующий в пославшего меня имеет жизнь вечную, и на суд не приходит, но перешел от смерти в жизнь» (см. также 3, 15). И «кто соблюдет слово мое, тот не увидит смерти вовек» (Иоан. 8, 51). Более того, само слово христа, как таковое, является судьей над людьми, который будет решать их судьбу (Иоан. 12, 47 и сл.). И подобному тому как глава культовой общины наставляет уповающих на него верующих на путь вечной жизни, подобно тому как мистики избавляются от смерти благодаря познанию имени божия, так и Иоаннов Христос говорит богу, отцу своему: «Я открыл имя твое человекам, которых ты дал мне от мира; они были твои, и ты дал их мне, и они сохранили слово твое» (Иоан. 17, 6 и сл.); благодаря этому они избавлены от суда и обрели жизнь вечную.
Синоптический Иисус возвестил людям близость царствия божия. Посредством правильного истолкования закона он указал им истинный путь к спасению, а благодаря призывам к покаянию и борьбе против демонов он подготовил их души к пришествию желанной славы. Христос Иоаннова евангелия сам — непосредственный «путь» к жизни, и никто не может прийти к отцу без его посредничества (Иоан. 14, 6). В соответствии с этим вся его деятельность заключается в том, что через свои дела и решения он, будучи логосом, свидетельствует о себе людям и приобщает их к вере в свою божественную миссию и небесную сущность. «Сущий от земли земный и есть, и говорит, как сущий от земли; приходящий с небес есть выше всех, и что он видел и слышал, о том и свидетельствует» (Иоан. 3, 32, 33). «Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине» (Иоан. 18, 37). Открывая людям свою собственную сущность, Христос вместе с тем обнажает перед ними и сущность равного ему бога. «Я свет мира, я путь, я истина, я жизнь, я хлеб, вода, слово жизни» — неоднократно твердит он, как бы вспоминая слова Иисуса Сираха 24, 1: «Премудрость прославит себя и среди народа своего будет восхвалена». Поэтому из его слов мы не узнаем ничего, кроме того, что нам уже известно из писаний о премудрости, а именно, что только премудрость обеспечивает жизнь и что без премудрости нельзя избежать смерти.
Но чудеса Иоаннова Христа, как и чудеса синоптиков, также напоминают нам чудеса премудрости Соломона, о которой говорится, что она отверзла уста немых и сделала внятными языки младенцев и что она творит чудеса над теми, кто держится за нее (Прем. 10, 21; 11). Премудрость показывает праведнику царство божие, дарует ему познание святых, помогает ему в огорчениях, наставляет его на правые пути и обильно вознаграждает труды его (Прем. 10, 10 и сл.). Подобно тому как премудрость знает дела божии и присуща была, когда бог творил мир (Прем. 9, 9), а потому все знает, все видит, все может, все разумеет (Прем. 9, 11) так и Иоаннов Христос не только всемогущ, но и всезнающ: он свободно распоряжается своей судьбой, и его враги не могут ничего с ним поделать. Стоит ему только сказать «это я», как они падают на землю к его ногам (Иоан. 18, 6). Если же он становится жертвой их интриг, то ре в силу внешнего, а только внутреннего принуждения, и именно потому, что это предрешено богом. Точно так же он способен предвидеть все, что потом произойдет. Он заглядывает прямо в сердца людей, и нет нужды, чтобы кто-либо свидетельствовал о них, ибо он сам знает, что в них (Иоан. 2, 25). Он говорит о небесных явлениях, которые он созерцал задолго до poro, как был сотворен мир (к сожалению, юн не открывает при этом ничего нового или вообще достопримечательного) и свидетельствует о себе как о воплощенной истине, еще благодаря тому, что он не (связан рамками времени и пространства и не подвластен законам природы. Более того, даже его наиболее характерные черты — святость, человеколюбие, склонность к благотворительности, доброта и безгрешность — те же, которые подчеркивает в праведнике Книга премудрости (7, 22 и сл.). Следовательно, для того, чтобы измыслить образ евангельского Христа, не требовалось никакого Иисуса.[68]
Какова же сущность бога, которую открывает нам этот Иисус? Что, таким образом, составляет его собственную глубочайшую сущность?
Мы уже говорили об этом: это — любовь божия, которая становится в нем предметом непосредственного созерцания, подобно тому, как, согласно учению, о премудрости познание или премудрость, как таковая, представляла собой вместе с тем любовь божию в субъективном и объективном смысле. Ведь эта любовь божия есть не что иное, как выражение того, что объектом познания божия является исключительно само это познание, т. е. что оно возвращается к самому себе, как своей исходной точке, или что в нем отождествляется субъект и объект познания. Это является, собственно говоря, чисто логическим отношением, лишенным всякой примеси чувств и ощущений. Однако, Иоанново евангелие отождествляет логос с человеческой личностью Иисуса, вследствие чего любовь божия приобретает здесь новое значение. Ибо любовь божественного отца заключается тут уже в том, что бог отдал сына своего единородного, дабы мир обрел через него жизнь вечную (Иоан. 3, 16; 1 Иоан. 4, 9), а также в том, что сам по себе неопределенный бог как бы определяет себя путем познания, отрешается от покоя и замкнутости своего внутреннего бытия и отказывается от самого себя. Любовь же божественного сына заключается в том, что_ на время своего земного существования он. расстается со славой, которую он имел в божественном отце своем, будучи с ним непосредственно связан узами единства и тождества (Иоан. 17, 5), в том, что он становится человеком, как таковой берет под свое любвеобильное попечение других людей, открывает им сущность своего отца, молит о них своего отца (Иоан. 17, 9 ел) и в качестве их доброго пастыря полагает жизнь свою за овец своих (Иоан. 10, 11 и сл.). Итак, в то время как Иоаннов Христос фигурирует сперва только в качестве логоса, а также субъективного и объективного познания божия и означает любовь только в том же смысле, как Платонов эрос, т. е. в смысле олицетворенного гносиса с его слиянием субъективного мышления человека и объективного мышления бога, — благодаря отождествлению с Иисусом-человеком он становится любящей личностью; «eros» превращается в «agape». Вместе с тем и равный ему бог-отец делается такой же личностью, и только в подобном приложении к отцу и Христу понятие божественной любви приобретает то эмоциональное, захватывающее сердца и души значение, которое обычно восхваляется, как величайшее преимущество Иоаннова христа. Но разве благодаря этому данный Иисус предстает перед нами в более привлекательном виде, чем синоптический Иисус? Отнюдь нет! Напротив, у Иоанна Иисус более абстрактен, призрачен и далек от действительности, чем в первых трех евангелиях. Что он воплощенная любовь, это мы должны просто поверить Иоанну на «слово»[69].
Бог есть любовь, которую, по мнению евангелиста, обеспечивает нам Христос. Так как, в связи с этим праведность вообще исключается из сущности бога, то понятие страдания и кровавой искупительной жертвы христа за людей, играющее столь видную роль в Павловых посланиях, отступает у Иоанна на задний план. На смерть христа он смотрит не столько как на жертву сына, посредством которой удовлетворяется божественная праведность, сколько как на проявление любвеобильного и человеколюбивого настроения христа, который вплоть до своей многострадальной кончины осуществляет свою миссию дарования миру света истины, истинного познания божия, и тем самым венчает свой спасительный подвиг.
Сошествие света во тьму, божественного сына в мир, должно, естественно, вызвать сопротивление и противодействие со стороны детей тьмы. Свет сиял во тьме, но тьма не объяла его (Иоан. 1, 5). Христос был светом с небес, он был в мире, и мир чрез него начал быть, поскольку этот мир — отблеск вечного света, явление божественного идеального мира, отражение божественного лучезарного мира в зеркале дьявольской тьмы; но мир не познал своего творца. Христос пришел к своим, но свои не приняли его (Иоан. 1, 9 и сл.). Дети дьявола успокоились только тогда, когда они предали его смерти. Не его кровь очищает людей от неправедности — мысль, сквозящая только в Первом послании Иоанна (1, 7), — а его любовь, в силу которой он прощает людям их грехи (1 Иоан. 1, 9), не говоря уже о том, что самое сошествие его в мир ведет к выявлению детей божиих и детей дьявола и к обособлению первых от вторых и дает людям возможность стать на сторону Христа или выступить против него. В этом и заключается «суд», который Иисус творит над миром. Это не суд в том смысле, в каком обычно понимается юрисдикция страшного суда, но суд, творимый уже теперь здесь на земле в отношении каждого и заключающийся в выявлении детей дьявола и детей божиих, внутренне мертвых и внутренне живых. Подобно тому, как сам отец никого не судит, но весь суд отдает сыну (Иоан. 5, 22), ибо вся его деятельность исчерпывается деятельностью сына, бог же представляет собой нечто деятельное и определенное лишь в пределах своего собственного познания или как логос, так и сын, в сущности, т. е. конкретно и преднамеренно, не судит никого. Христос явился в мир не для того, чтобы судить мир, что соответствует божественной праведности в смысле иудейского толкования, но для того, чтобы спасти его (Иоан. 3, 17; 8, 15; 12, 47). Спасение же заключается в том, что люди либо принимают его слово, либо отвергают его. «Отвергающий меня и не принимающий слов моих имеет судью себе» (Иоан. 12, 48) — говорит Иоаннов Христос. «Берущий в него не судится, а неверующий уже осужден, потому что не уверовал во имя единородного сына божия». Суд же состоит в том, что свет пришел в мир; но люди «более возлюбили тьму, нежели свет, потому что дела их были злы. Ибо всякий, делающий злое, ненавидит свет и не идет к свету» (Иоан. 3,18 и сл.). Тот же, кто идет к свету, обретает тем самым жизнь, ибо жизнь, свет, познание являются только различными выражениями одного и того же понятия: «Сия же есть жизнь вечная, да знают тебя единого, истинного бога и посланного тобою Иисуса Христа» (Иоан. 17, 3). Итак, суд заключается только в разграничении («krinein» — судить или разграничивать) детей божиих от детей дьявола на почве их взаимоотношения с логосом, а вечная жизнь заключается только в познании логоса. Впрочем, с этим взглядом не согласуются и противоречат вышеизложенной гипотезе чисто земного бессмертия те места евангелия Иоанна, где говорится о том, что находящиеся в гробах воскреснут и что в день страшного суда Христос оживит мертвых, и где Христос фигурирует в качестве ветхозаветного судьи мира (Иоан. 5, 28 и сл.; 6, 40, 44, 54; 12, 48; ср. также 14, 2 и сл.; 21, 22). Первое послание Иоанна всецело проникнуто чаянием близкого конца всех вещей: «Дети, последнее время!» Автор послания настолько поглощен мыслию о страшном суде, что он даже усматривает в ней мотив добропорядочного поведения (1 Иоан. 2, 28). Возможно, что подобные мысли, как полагает Вельгаузен, были включены в евангелие позднее. Но, быть может, вся эта традиционная гипотеза чаяния конца мира и личного бессмертия представляет собой только сохранившийся независимо от воли евангелиста обломок внутренне изжитого взгляда или народной веры.
Удалось ли Иоанну, по крайней мере, последовательно изобразить метафизическую сущность Христа? К сожалению, утверждение, что Христос есть любовь, потому что логос стал в нем плотью и в результате своей любвеобильной деятельности на пользу человечества принес себя в жертву, несомненно много теряет в своем значении, если подумать, что тридцатилетнее пребывание его во плоти и на земле — не только мимолетный эпизод вечной жизни божественного сына, но, исходя из безграничной во времени природы логоса и нереальности понятия времени, представляется, вообще одной лишь видимостью и не имеет ничего общего с настоящей действительностью.
К тому же, несмотря на свой человеческий образ жизни, Христос безусловно фигурирует у Иоанна в качестве сверхъестественного и неземного существа, едва прикасающегося ногами к земле и во всех отношениях резко отличающегося от остальных людей. Синоптический Иисус, при всей своей принципиальной божественности, все же наделен человеческими и, несмотря на приписываемую ему безгрешность, нередко даже слишком явно выраженными человеческими чертами. Он борется и терпит поражения, он испытывает невзгоды земного бытия на своем собственном теле, он действительно страдает, как обыкновенный человек, и умирает, по крайней мере у Марка, с воплем отчаяния на устах и с жалобой на то, что бог его покинул. Иоаннов Христос совсем иной. Он словно не от мира сего. История искушения, которую рассказывают об Иисусе синоптические евангелия, и которая приписывается также основателям других религий и героям древней мифологии — Заратустре, Будде, Гераклу и т. д. — не упоминается в Иоанновом евангелии. Князь мира сего не имеет в Иоанновом Иисусе ничего (Иоан. 14, 30). Когда судьи неистовствуют, проклиная его, и пытаются его схватить и умертвить, он становится невидимым и исчезает (Иоан. 8, 59; 19, 34). Упорное сопротивление ему не по душе. Он не робеет и не колеблется только тогда, когда дело подходит к концу. Тут он уже не желает, чтобы чаша миновала его. В отличие от синоптического повествования, он заявляет: «Что мне сказать: Отче, избавь меня от часа сего? Но на сей час я и пришел» (Иоанн 12, 27). А Петру он говорит: «Неужели мне не пить чаши, которую дал мне отец?» (Иоан. 18, 11). Правда, этот в общем хладнокровный Христос «возмущается», «скорбит духом» и «проливает слезы» над гробом Лазаря (Иоан. 12, 27; 11, 33 и сл.). Однако, если Иоаннов Иисус проливает слезы, то эта странная сентиментальность отнюдь не соответствует фактическому положению вещей, так как Христу хорошо известно, что Лазарь не умер и в ближайший момент восстанет из гроба.
История страданий лишена у Иоанна в еще большей степени, чем у синоптиков, подкупающих черт. Когда «отряд» — только таковой представляется евангелисту достаточно внушительной силой — приближается, чтобы схватить Иисуса, Иисус простым восклицанием: «Это я!» заставляет этот отряд отступить назад (Иоан. 18, 6). Беседуя с Пилатом, он выдает себя за главу царства небесного и ведет себя по отношению к римскому наместнику, который трепещет перед ним, пожалуй, больше, чем перед народом, чрезвычайно недружелюбно и вызывающе, проявляя при этом презрительное высокомерие, сына божия и подчеркивая, как в своих словах, так и в поступках, свое божественное превосходство[70].
Изображение его кончины всецело определяется символикой Иисуса, как пасхального агнца. Отсюда распятие в пяток пасхи, когда съедали пасхального агнца, в то время как у синоптиков Иисус умирает в первый день пасхи. Отсюда иссоп с губкой, пропитанной уксусом, и указание, что Иисусу не перебили голеней. Вопль о безучастности бога, разумеется, отсутствует, так как он не вяжется с возвышенностью и божественностью логоса. Правда, Иисус восклицает: «жажду», но исключительно для того, чтобы вместе с исполнением всех остальных пророчеств сбылось и пророчество Пс. 68, 22. Таким образом, сбылось и последнее ветхозаветное пророчество, и жизненный подвиг Христа свершился.
Итак, жизнеописание Иисуса, позаимствованное у синоптиков, целиком растворяется у Иоанна в догме, и логос, в отношении которого последовательно сбывается ряд ветхозаветных пророчеств, но который до последней минуты сознает свою божественную природу и, как чистый дух, как бы витает над вещами, — этот логос не заставляет нас удивляться величию его подвига любви. Даже то обстоятельство, что для того, чтобы стать человеком, он расстается со своей божественной славой, не заслуживает особой похвалы, потому что смерть возвращает ему его величие и славу (Иоанн 15; 17, 5). Он полагает жизнь свою за своих, но через короткое время он опять принимает ее. И что можем мы сказать о любви его божественного отца, когда мы читаем, что бог, ниспославший своего сына на землю, имел при этом в виду только «славу» свою и своего сына?! Отец любит сына. Поэтому он желает, чтобы люди чтили его.
Люди должны удивляться ему. И он наделяет их властью над душами, чтобы «отец прославился в сыне» (Иоан. 3, 35, 5, 20, 23; 8, 50; 13, 31 и сл.; 14, 14).
Словом, перед нами все тот же тщеславный, честолюбивый, ветхозаветный Яхве, скрывающийся под маской Иоаннова бога любви. Вполне справедливо говорит Гартман: «У нас нет абсолютно никаких оснований быть признательными за то, что логос стал плотью, ибо это воплощение нецелесообразно и не является любовной жертвой за нас. Что касается детей дьявола, то это воплощение не улучшает, а ухудшает их положение; следовательно, для мира, как совокупности детей дьявола, ниспослание сына безусловно не служит доказательством любви бога к этому миру. Что же касается детей божиих, то в отношении их положения до и после воплощения логоса возможны только два случая: либо это положение изменилось, и тогда их состояние до обретения вечной жизни, при абсолютном контрасте жизни и смерти, могло заключаться только в смерти (в связи с этим возникает вопрос: почему бог на протяжении тысячелетий заставлял потенциальных детей божиих пребывать в смерти?). Либо они обрели жизнь уже до того, но тогда их положение совершенно не изменилось, тогда воплощение было излишне. Короче говоря: дети божии не нуждаются в искуплении, а дети дьявола неспособны к искуплению, так что процедура искупления одинаково бесполезна для обеих категорий».
Бог по своей сущности есть познание. Но всякое познание отца является также и познанием сына (в субъективном и объективном смысле), ибо сын и отец одно (Иоан. 10, 30). Подобно тому, как Христос в отце, а отец в сыне [«Отец во мне и я в нем» (Иоан. 10, 38)], так и человек, соединяясь с Христом в познании, становится единосущным с отцом; благодаря этому все так же сливаются между собой воедино, как Христос с отцом: «Я в них, и ты во мне; да будут совершены воедино» (Иоан. 14, 10 сл., 20; 17, 23). Никто не может познать отца, не познав сына (Иоан. 14, 7). А кто, познав сына, отождествился с отцом, того бог наделяет способностью творить такие же дела, какие творит Иисус, и даже больше сих (Иоан. 14, 12; 15, 7). Так, Иоаннов Иисус сравнивает своего отца с виноградарем, себя самого с виноградной лозой (Сир. 24, 17), а своих учеников с ветвями (Иоан. 15, 1 и сл.). Но познание и жизнь опять-таки одно: бог — первоисточник всей жизни, а последняя заключается в познании его. Поэтому Христос называет самого себя «водой жизни» и «хлебом жизни», «истинным хлебом жизни, который следит с небес и дает жизнь миру» — выражения, сплошь позаимствованные из сокровищницы образов гностической мистериальной религии.
Живое единство человеческого и божественного познания, в соответствии с которым познание бога человеком, как таковое, есть не что иное, как само познание божие, именуется, как сказано, на языке гностицизма «духом». Так как логос является познанием божиим, а последнее, в свою очередь, есть сам бог, то бог, логос и дух тождественны между собой (1 Иоан. 5, 7 и сл.), с той лишь разницей, что логос тождествен с богом в его внешней деятельности и, как таковой, един с Христом, в то время как дух воплощает в себе эту деятельность независимо от ее проявления во христе.
Следовательно, дух, в отличие от логоса, безличное начало и изображается, поэтому, Иоанном, в согласии с общим античным представлением, как нечто естественное, вещественное, как дыхание, веяние, дуновение или жидкость. Так, напр., Христос дышит, чтобы вселить в своих учеников святой дух (Иоан. 20, 22); дух сравнивается с дыханием (Иоан. 3, 8), именуется «живой водой» [вода Млечного пути (Иоан. 4, 11)], уподобляется помазанию (1 Иоан. 2, 27), а 1 Иоан. 4, 13 говорится, что бог «дал нам от духа своего» (ср. также Иоан. 3, 34). Все люди или, по крайней мере, дети божии обладают духом, поскольку они в состоянии соединиться посредством познания с Христом и, следовательно, также с богом, т. е. поскольку они способны осознать то, что бессознательно присуще им уже давно, а именно свою божественную сущность.
Пока жил Христос, дух был связан с человеческим обликом последнего, был словно заключен в тело христово, как напр., дух Асмодея в волшебный сосуд. Этот взгляд Иоанн разделяет с Павлом II. Сошедший при крещении Иисуса с неба, дух пребывал в нем (Иоан. 1, 32); отсюда следует, что у Иоанна, как и у некоторых гностиков, Иисус естественным путем родился от Иосифа и что только во время крещения дух наполнил Иисуса, после чего последний был возведен в ранг сына божия (ср. Иоан. 1, 45; 6, 42). Но если при жизни Христа дух был заточен в его теле, то он находился вне остальных людей; вот почему христос говорит о верующих, что в них не может быть духа святого, пока он в живых, и что они примут его только после смерти Иисуса (Иоан. 7, 39). Тогда — возвещал он им — к людям явится «дух истины» в качестве помощника, послушника, опекуна, утешителя или параклета, как именуется логос у Филона, и будет всегда пребывать в них (Иоан. 14, 16 и сл.). Как и христос, дух исходит от отца и, будучи послан через сына, откроет людям всю правду; он свои знания позаимствует у Христа, подобно тому, как христос позаимствовал свои знания у бога (Иоан. 15, 26; 16, 7 — 15). Он научит людей всему, напомнит им учение Христа и внушит им сознание их единства с вознесенным Христом, а следовательно, и с самим богом (Иоан. 14, 26; 1 Иоан. 2, 20, 26 и сл.; 24; 4, 13).
Таким образом, дух или параклет как бы заступает место возвратившегося в лоно божества логоса.
Он, который при жизни христа был связан с его телом, становится благодаря смерти, благодаря разрушению плотского сосуда свободным и изливается на общину Иисуса. В том-то и заключается высшее метафизическое значение смерти Христа, что она содействует спасению и освобождению духа из темницы его земного тела.
Это представление о заключенном в теле христовом духе, который освобождается благодаря смерти тела, совершенно понятно с точки зрения гностицизма, с его мифологическим очеловечением и индивидуализацией духовных начал, с точки зрения условий античного натуралистического миропонимания, которое, в свою очередь, мыслило себе дух, как нечто вещественное, как своего рода естественный предмет. Однако, это представление плохо вяжется с основной идеей Иоанна, согласно которой дух является только субстанциональным (онтологическим) соединением бога и человека в акте мистической интуиции и, следовательно, служит только другим выражением для духовного созерцания бога или гносиса. Ибо тут неясно, почему сам по себе безличный дух для того, чтобы излиться на все человечество, должен был быть заключен в тело христово и почему дети божии, обладающие духом и потому тождественные с богом, могли осознать это тождество только благодаря смерти христа. Как безличное начало, дух не связан ни с каким индивидуумом; поэтому он не может быть заключен в тело христово, как в темницу, и не может быть христовым духом в более возвышенном смысле, чем дух всякого другого человека. Как дух христа, дух персонален и остается таковым также после того, как христос покидает мир и возвращается к своему личному богу-отцу; но в таком случае он не может войти в человеческую личность, не разрушив в корне этой личности.
Один и тот же личный дух не может одновременно обитать во многих отдельных личностях. С другой же стороны, и безличный дух не может непосредственно соединиться с личным богом, не уничтожив личности последнего; личный бог не может обладать безличным духом.
Дух может искупить человека, якобы, лишь при том условии, что он тождествен с христом, а Христос может осуществить искупление, якобы, лишь постольку, поскольку он тождествен с богом. Но так как Христос — определенная личность, то его дух столь же чужд человеку, как и персонифицированный бог-отец, и возможность искупления отпадает вследствие того, что все трое — отец, сын и святой дух — никогда не могут образовать между собой действительного внутреннего единства. Отождествление духа с Христом заставляет, однако, проводить различие между христом и духом, как особым началом, чтобы сохранить принципиальную связь между человеком и богом также после того, как Христос покинул мир, и это начало может быть рассматриваемо, в отличие от Христа, только как безличный дух. Но такой безличный дух устраняет христа и его мнимо-исторический искупительный подвиг, как необходимое условие искупления. Ибо, если благодаря нашему духу мы едины с божественным существом и, в связи с этим способны познать сущность бога, то бог искупляет нас через своего духа, а не через христа; таким образом, последний умирает напрасно, ибо его смерть наделяет нас тем, чем мы обладали уже раньше помимо него, а именно единосущием с духом божиим. Ведь и по Иоанну истинным искупительным началом является не Христос, но дух, который после смерти Христа действует в людях, как поучающая, оживляющая и благотворящая сила. Следовательно, и по Иоанну Христос бесцельно умирает на кресте, по крайней мере за тех, кто и без плотского посредничества его личности способен познать себя как излучение божественного духа.
Дух, как сказано, является только другим (мифологическим) выражением для гносиса, духовного богосозерцания или слияния человека с богом в акте познания, и это познание представляет собой, якобы, непосредственное познание христа, а при посредстве последнего и познание истинной сущности бога.
Как же так? Можно ли рассматривать познание христа, самоуглубление в его жизненный путь, в трагедию его невинной искупительной смерти, а также внутреннее восприятие и переработку приписываемых ему речений, — можно ли все это рассматривать как «духовное созерцание»? В силу того, что оно есть духовное созерцание, что познание христа в объективном смысле, как таковое, является познанием христа в субъективном смысле и, следовательно, познанием самого бога, мы, дескать, приобщаемся к истинной сущности божией.
Однако, представление, которое мы имеем о христе, какими бы свойствами оно ни обладало в других отношениях, во всяком случае, не есть духовное. Чтобы познать христа и уверовать в него, мы нуждаемся в устном или письменном свидетельстве. Наши сведения о нем зиждется на предании, но последнее способствует не знанию, не совпадению мышления и бытия, как это предполагает гносис, а только вере, т. е. субъективному усвоению и признанию истинности того, чем был христос согласно евангельскому преданию и чему он будто бы учил. Более того, даже непосредственно окружавшие христа лица имели о нем не духовное, а лишь чувственное представление. И для того, чтобы познать в христе сущность бога, мы должны сперва разобраться в этом представлении. «Слово стало плотью и обитало с нами, и мы видели славу его». Но ведь это могло бы служить доказательством божественной сущности христа в лучшем случае лишь для того наивно-реалистического античного воззрения, согласно которому чисто чувственное познание, как таковое, носит доказательство своей истинности и действительности непосредственно в самом себе и означает только замену чувственного созерцания духовным, или, по крайней мере, неясное сплетение обоих — по существу совершенно различных — видов познания.
Итак, подобно Павлу, и Иоанново евангелие вынуждено превратить познание христа в веру в него, как облекшегося в плоть бога, знание Христа — в простое знание о Христе, а понятие знания — в понятие простого принятия за истину мнимых исторических фактов. «Ибо так возлюбил бог мир, что отдал сына своего единородного, дабы всякий верующий в него, не погиб, но имел жизнь вечную» (Иоан. 3, 16). «Я есмь воскресение и жизнь; верующий в меня, если и умрет, оживет. И всякий живущий и верующий в меня, не умрет во-век» (Иоанн, 11, 25 — 26; ср. 3, 36; 6, 29, 35, 40; 8, 24; 12, 46).[71]
Христос должен заменить собой бога в глазах всех тех, кому недоступно непосредственное богосозерцание. В лице христа они должны познать самого бога. Таким образом, центр тяжести лежит в том, что Христос есть действительно бог, и основная цель речений Иоаннова христа заключается в том, чтобы пробудить веру в божественность последнего. «Веруйте в бога и в меня веруйте» (Иоан. 14, 1). «Верьте мне, что я в отце и отец во мне» (Иоан. 14, 11). Следовательно, не знание христа, субъективное и в то же время объективное, а лишь чисто субъективная вера в христа, принятие за истину предания о Христе!
Но большинство людей, к сожалению, не выражает готовности верить кому-либо на слово, хотя бы он и утверждал, что он — сын божий, и обетованный спаситель мира (Иоан. 4, 42). Поэтому евангелист прилагает все усилия к тому, чтобы подкрепить эту веру внешними свидетельствами и внедрить в сознание своих читателей убеждение в божественной миссии христа. Эта задача для него тем более важна, что непосредственная цель его благовествования заключалась в том, чтобы заменить богосозерцание созерцанием Христа и тем самым сделать его общедоступным. Но для этого нужно было представить неопровержимое доказательство того, что Христос был действительно только земным представителем бога. В связи с этим евангелист решительно подчеркивает божественную природу своего Христа и старается привести соответствующие свидетельства. Уже в самом начале евангелия, по инициативе самого автора или позднейшего интерпретатора, появляется в двух местах (1, 6 — 8 и 15), личность крестителя, свидетельствующего о христе, при чем автор евангелия не смущается тем, что упоминание об Иоанне-крестителе чувствительным образом разрывает в этом месте общую нить мыслей евангелия. В то время как у синоптиков Иоанн совершает над Иисусом имеющий большое (Значение обряд крещения, в четвертом евангелии его роль в данном случае заключается лишь в подтверждении того, что Христос действительно является обетованным мессией; повествование же о привлечении первых учеников и (О бесчисленных подвигах и чудесах Иисуса имеет своей задачей удостоверить (божественность христа и, посредством указания на случаи уверования в христа как отдельных лиц, так и широких кругов и даже эллинистически настроенных самарян (4, 39 и сл.) — наставить на путь веры в спасителя и читателей четвертого евангелия.
И если чье-либо свидетельство заслуживало бы доверия, то, разумеется, прежде всего, свидетельство того, кто «сошел с небес», непосредственно созерцал (бога и был им ниспослан на землю! (1, 18; 3, 32 и сл.). Однако, одного свидетельства христа о самом себе недостаточно для того, чтобы доказать его божественность, несмотря на наивное утверждение самого христа, что его свидетельство о самом себе истинно, ибо он, дескать, знает, откуда он пришел и куда идет(!). (Иоан. 8, 14). Это хорошо понимает и сам евангелист. Поэтому он заставляет своего христа ссылаться на Иоанна-крестителя, который свидетельствовал о нем (Иоан. 1, 32 — 34; 5, 32 и сл.).
Но и этого мало, несмотря на чистосердечное уверение христа, будто свидетельство Иоанна истинно. Писания ветхого завета тоже свидетельствуют о христе; даже Моисей писал о нем (Иоан. 5, 39, 46). Но поскольку и все это еще не убедило людей, сам спаситель ссылается на свои собственные дела, на сотворенные им чудеса (Иоан. 2, 11; 4, 48; 5, 36; 10, 25, 38; 14, 12). Только в виде исключения некоторые, в том числе, по-видимому, также один из учеников, уверовали в христа лишь под влиянием его слов. Так однажды, по окончании «замысловатого» речения христа Петр воскликнул: «Господь! Ты имеешь глаголы вечной жизни: и мы уверовали и познали, что ты Христос, сын бога живого» (Иоан. 6, 69 — 70; 16, 29 и сл.). Однако, тут возникает сомнение, понял ли не особенно просвещенный Петр действительный смысл неясных слов Иоаннова Христа и не был ли он, подобно многим читателям библии, лишенным всяких предпосылок для уразумения Иоаннова евангелия, загипнотизирован одним лишь таинственным созвучием этих слов и их затуманивающим разум глубокомыслием.
За этими же немногими исключениями слепая вера, которую Христос объявляет более достойной и благотворной, чем веру, основывающуюся на доказательствах (Иоан. 20, 29), почти не наблюдается даже среди его учеников. Его кровные братья, и те не веровали в него (Иоан. 7, 5). Но верх наивности проявляет Иоаннов Иисус тогда, когда он, указывая на слова писания о том, что свидетельство двух людей истинно, ссылается, как на свидетелей истинности своих слов, на самого себя и своего отца — отца, которого, по его собственному признанию, не знает никто, кроме его самого, и который вовсе не человек, а бог (Иоан. 5, 37; 8, 17 и сл.). Следовательно, Иисус удостоверяет здесь бытие бога в своем лице при помощи указания на бытие бога. В конце же концов вопрос решает его собственное свидетельство о самом себе, и Иисус требует, чтобы в него уверовали, ибо тот, которого послал бог, говорит слова божии (Иоан. 3, 34; 8, 14). При этом, однако, Иоаннов «логос», рассуждение которого вообще не отличается строгой последовательностью, упускает из виду, что речь идет именно о том, чтобы удостоверить его божественную миссию, т. е, он исходит из того, что он должен был бы доказать. Поэтому способно произвести только отталкивающее впечатление, когда он упрекает фарисеев за то, что они не уверовали в него, и когда $то неверие, которое он обнаруживает главным образом среди иудеев, он клеймит как «грех» (Иоан. 8, 24) и даже уподобляет его величайшему, неизгладимому греху, ненависти к богу (Иоан. 16, 9; 15, 22 и сл.). Он забывает при этом, что способность или неспособность веровать, по его собственному признанию, так сказать, дана людям от рождения, ибо дети дьявола по своей природе неспособны веровать, а дети божии веруют потому, что они предопределены к этому с самого начала.
Как бы то ни было, вера в христа, даже самая глубокая и искренняя, навсегда останется только субъективным представлением о христе или «эстетической иллюзией» и никогда не сольется с самим Христом в одно целое. Поэтому абсолютно невозможно, опираясь на случайную и условную веру в мнимо-исторического Иисуса, соединиться с самим Иисусом и через него с богом. Иоаннов образ Христа вырос на совершенно иной почве, чем мистическая интуиция или духовное созерцание, которое составляет отправную точку и предпосылку евангелия Иоанна и которое последний стремится слить с традиционным образом Иисуса. И пусть мистический христос, являющийся только другим, мифологическим выражением для познания или знания божия (в субъективном и объективном смысле), для логоса или гносиса, для персонифицированной божественной природы, как таковой, пусть этот христос даже служит гарантией тождественности человека с богом, он тем не менее не имеет ничего общего с мнимо историческим Иисусом. Пусть исторический Иисус или, вернее, его традиционный образ возбуждает в верующих, благодаря своим речениям и жизненным подвигам, мысль о своем тождестве с богом, он все же является не самой жизнью и самим божественным познанием, а в лучшем случае лишь их человеческим, символическим представителем. Поэтому величайшее заблуждение — считать возможным мистическое слияние с богом при помощи веры в Христа или путем (эстетического) углубления в его покоящийся на предании образ.
Но вера в Христа или, что с точки зрения Иоанна, одно и то же, познание Христа, как таковое, является вместе с тем и любовью христа в объективном и субъективном смысле. Познать христа — значит уверовать в него, другими словами, любить его и быть самому объектом его любви. И так как Христос с богом един, то это значит: через любовь христову удостоиться любви божией и тем самым вступить в общение с богом, подобно тому, как сам Христос соединился со своим божественным отцом. «В тот день», а именно, когда появится параклет[72], — возвещает Иоаннов Христос своим ученикам, — «узнаете, вы, что я в отце моем, и вы во мне, и я в вас. Кто имеет заповеди мои и соблюдает их, тот любит меня; а кто любит меня, тот возлюблен будет отцом моим; и я возлюблю, его и явлюсь ему сам» (Иоан. 14, 20 и сл.)[73]
Таким образом, любовь христа в объективном смысле есть любовь божия в объективном смысле, а последняя есть любовь божия в субъективном смысле, т. е. любовь бога к любящим его (Иоан. 14, 28 и сл.; 16, 27; 17, 20 — 26). Бог есть любовь (1 Иоан. 4, 8). Следовательно, любовь божия ведет к тому, что люди, поскольку они, будучи связаны узами любви с Христом и тем самым с богом, тождественны с последним, любят также и друг друга. Деятельная любовь к ближнему является как раз отличительным признаком того, что при посредстве духа человек соединен с богом, и никто не может полюбить бога, если он не любит ближнего своего (1 Иоан. 2, 10 и сл.; 3, 17; 4, 7 и сл.; 12 и сл., 20 и сл.). Поэтому Иисус заповедует своим ученикам, чтобы они любили друг друга так, как он возлюбил их, ибо их взаимная любовь будет свидетельствовать о том, что они ученики Иисуса (Иоан. 13, 34 и сл.; 15, 12, 17). Эта заповедь, по словам самого Иоанна, стара, но он утверждает, что ново обоснование, которое он ей дает (1 Иоан. 2, 7). К сожалению, однако, это обоснование не может в действительности служить обоснованием, так как «исторический» Иисус, т. е. тот, от которого, якобы, исходят эти слова, сам не является любовью, а в лучшем случае только возвещает или символически изображает собой любовь божию; что же касается единосущия индивидуумов с богом, благодаря которому их взаимная любовь получает метафизическую основу, то, как таковое, оно не находится ни в какой связи с историческим Иисусом. Автор Иоаннова евангелия заменяет понятие созерцания Христа (гносис) понятием любви и пытается превратить таким путем интеллектуалистический взгляд на соединение человека с Христом, предусматривающий соединение посредством познания, в чисто эмоциональный, базирующийся на любви. Поэтому он изо всех сил старается возбудить в читателях своего евангелия любовь к Иисусу[74]. Но, как сказано, образ Христа не удался Иоанну. Несостоятельность обоснования заповеди любви обнаруживается, между прочем, также и в том, что по Иоанну любовь божия распространяется, якобы, только на собратьев по вере, т. е. тех; кто посредством веры в Иисуса, как воплощение божественной любви, соединяется с богом и, принадлежа к числу детей божиих, становится объектом его любви (Иоан. 15, 12 — 18). Лишь дети божьи получают доступ к богу. Дети же дьявола, хотя они, в сущности, совершенно неповинны в своем родстве е дьяволом, за юное неверие навсегда устранены от общения с богом и тем самым от его любви,
В соответствии е этим заповедь любви к ближним сводится преимущественно к тому, что если мы хотим соединиться с богом и тем самым сделаться сопричастными к истине и вечной жизни, то мы должны уверовать «во имя сына его, Иисуса Христа», в его любовь к братьям и должны любить друг друга так, как Христос любил своих учеников (I Иоан. 3, 23; Иоан. 3, 36). Поэтому Иоаннов Христос молит «не о всем мире», но только о верующих в него, дабы он «прославился» в них (Иоан. 17, 9, 20 и сл.). Однако, любовь, которая распространяется только на единоверцев и единоплеменников, и которая к инаковерующим относится с явным недружелюбием (2 Иоан. 10 и сл.), с этической точки зрения едва ли возвышается над поведением первобытного человека, питающего чувство долга только по отношению к своим кровным родственникам, представителей же чужого рода рассматривающего как своих естественных врагов и считающего, что с ними его ничто не связывает. Здесь можно было бы также возбудить вопрос, многие ли отдают себе отчет в том, что нечто подобное содержится в Иоанновых писаниях. Во всяком случае, приведенный взгляд показывает, в какой ничтожной мере удалось этой Иоанновой «религии любви» подняться над узкой моралью бесчувственного ханжества, как далек ее чисто отвлеченный бог от идеала последнего и насколько даже такой спекулятивный ум, как автор Иоанновых писаний, отстал в этическом отношении от человеколюбивого и космополитического мировоззрения стоической философии и просвещенного иудейства рассеяния. Ибо нельзя же говорить о почитании «бога в духе и истине», когда его любовь к ближнему ставится в зависимость от веры последнего в Христа, и еще меньше оснований называть «любовью» бога, который проводит столь резкое различие между детьми божиими и детьми дьявола и настойчиво требует безжалостного отношения к другим людям. «Антагонизм между иудеями и язычниками, вызванный иудеями, антагонизм между греками и варварами, вызванный греками, анатагонизм между представителями культурной белой расы и дикарями, вызываемый современными европейскими колонистами, кажется гуманным по сравнению с обособлением детей божиих от детей дьявола, ибо у первых контраст относителен, у последних же он абсолютен (как между живыми и мертвыми). Там антагонизм зиждется, по крайней мере, на реальных условиях, значение которых только преувеличивается; дуализм же Иоанна, будучи фантастическим плодом религиозного высокомерия, висит в воздухе. Жестокая ненависть ко всем тем, кто отвергает христианство, аннулирует ценность Иоанновой любви к единомышленникам». Как ветвь не может приносить плода сама собою, если не будет на лозе, засыхает, и ее бросают в огонь, так и те, кто не пребывает во христе, не будут приносить плодов и будут извергнуты вон (15, 4 и сл.). Поневоле приходится относиться с большей снисходительностью к практике христианской церкви, к судам; над еретиками; к преследованиям и угнетению иноверцев и т. д., раз знаешь, что подобное поведение рекомендуется и даже вменяется в обязанность верующим руководящими писаниями христианства, не исключая самого «евангелия любви».
В евангелии Иоанна, как сказано, клеймо детей дьявола накладывается и на иудеев, которые за свое неверие лишаются всяких надежд на обретение вечной жизни. В посланиях же Иоанна место детей дьявола заступают еретические гностики, не верующие в Иисуса «во плоти», отрицающие за ним настоящую человеческую природу и приписывающие ему только мнимое тело. На этом основании они и на искупление смотрят, как на одну только видимость, вследствие чего Иоанн, подобно автору так называемых Павловых посланий, осуждает их как антихристов, лжепророков, лжеучителей, лжецов и вероотступников; более того, мягкий проповедник любви, Иоанн, предписывает своим последователям избегать как зачумленных, не приветствовать их и не давать им приюта, дабы не принимать участия в их «злых делах» (1 Иоан. 2, 18 и сл.; 4, 11 и сл.; 2 Иоан. 1, 7 и сл.).
Из всех основных идей Иоаннова евангелия можно извлечь следующее ядро его религиозного учения: человек в своем существе есть бог, а бог есть логос или разум вселенной, и для искупления от человека требуется только одно: чтобы он осознал срою разумную божественную сущность и устроил свою жизнь в соответствии с этой сущностью, уделяя главное внимание любви к своим собратьям. Бог — не сама любовь, но источник любви. Вселяясь в смертных индивидуумов, он заставляет их любить друг друга. Проявляя любовь, человек доказывает этим, что в своем существе он един с богом. Из истинного познания божия, которое возможно лишь постольку, поскольку сам бог есть познание (логос), из уразумения принципиального тождества всех индивидуумов или, что в конечном счете сводится к тому же самому, из призрачности, всякой индивидуальности вытекает стремление индивидуумов к реализации этой их принципиальной тождественности — стремление, — получающее свое выражение в любви; последняя представляется любовью божией, т. е. стремлением к соединению с богом, при чем как человеческая любовь она обнаруживает тягу к соединению с людьми. «Вечная жизнь» заключается в том, что человек ведет свою жизнь в смысле божественной основы своей сущности, опираясь на свою истинную, вечную «самость», т. е. разумную жизнь. Однако, для всего этого вовсе не нужен ни Христос, ни его спасительный подвиг во имя человечества.
«Четвертое евангелие», говорит Гаусрат, «не исторический труд, а теософическая феерия с аллегорическими фигурами, глубокомысленными символами, таинственными именами и многозначительными числами». Не трудно понять, почему церковь долго противилась включению этого евангелия в круг священных писаний и почему оно лишь медленно распространялось в христианском мире. Ведь канон, это мерило священных писаний, был установлен главным образом для того, чтобы запретить историческое истолкование спасительного принципа, которое поддерживалось синоптиками и одно только казалось способным обеспечить будущность новому христианскому учению о спасении, и чтобы защитить это истолкование от гностических попыток превратить его в метафизическую химеру. Евангелие же Иоанна безусловно стоит ближе к чистому гностицизму, чем к синоптикам и в значительной мере разоблачает первоначальный, метафизический характер «истории» Иисуса. И если ему все-таки было отведено место, но соседству с синоптическими евангелиями, то это следует рассматривать как уступку, которая сделала церковь своему духовному отцу, гностицизму, и как шаг к удовлетворению потребностей философски образованных эллинистических христиан в спекулятивном обосновании своей веры. Этот факт доказывает, что древние христиане имели очень смутное представление о том, что такое, в сущности, история; да и вообще он имел место только потому, что и сами синоптические евангелия очень далеки от того, что в наше время понимается под историей.
Но на пути своего развития церковь все решительнее подчеркивала свое несогласие с гностицизмом. Установление канона явилось первым существенным опорным пунктом в ее борьбе против этого философского течения. Вторым опорным пунктом послужила регламентация общеобязательных правил веры, которая должна была способствовать надлежащему истолкованию священных писаний. Наконец, третий и важнейший опорный пункт составило устройство епископата с монархической верхушкой, — учреждения, которое, опираясь на свою авторитарную власть, оберегало истинную веру, предписывало общинам то или иное поведение, а свое право на этот высший надзор основывало на так называемом «апостольском предании», на связи епископов с апостолами, как первыми провозвестниками новой веры, непосредственными учениками, якобы, исторического Иисуса. Осветить эту связь — такова была основная цель так называемых Деяний апостольских... Отчасти, например, в своем «повествовании о странствованиях», Деяния содержат более древний материал, чем евангелия, но в дошедшей до нас сводной редакции они появились не ранее второй половины второго века нашего летосчисления. Их действительная историческая ценность едва ли превосходит историческую ценность евангелий. Но поскольку жизнь церкви ставилась ими в непосредственную связь с «историческим» Иисусом, постольку они представляли для исторического истолкования спасительного принципа и для провозвестников этого истолкования такое преимущество, которое не могло быть уравновешено даже самой глубокомысленной спекуляцией и самой остроумной диалектикой.
Что выигрывали остальные гностики, сетуя на то, что живой дух вытеснен буквой, а познание — учением, раз сама церковь забаррикадировалась против гносиса и тем самым поставила себя в ту тесную зависимость от писания, против которой гностицизм боролся с самого начала своего существования? Ведь с точки зрения гностиков познание являлось столь исключительным даром благодати, присущим лишь немногим избранникам, что на нем не могло базироваться обширное религиозное сообщество, а тем более мировая религия. С другой стороны, историческое закрепление веры давало церкви в руки очень удобное средство как для обоснования собственной «истины», так и для поддержания авторитета, тех, кто выдавал себя за ответственных представителей ее учения. Правда, слишком очевиден был заколдованный круг, в котором вращалась церковь, утверждая, что авторитет церковной власти и ее исключительное право на истолкование и регламентирование веры основывались на писании-или на предании, авторитет же писания, в свою очередь, находился в зависимости от церковной власти, определявшей, что относилось к апостольскому преданию и должно было служить критерием веры, и что нет. Но с чем только ни мирился человек ради своего душевного спасения, в особенности в первые века нашей эры, в эпоху наивного религиозного фанатизма и безудержного стремления к искуплению! Уже древнейшие гностики аллегорически персонифицировали мистическое соединение с богом в акте духовного созерцания, т. е. гносис, «софию» или логос, и превратили его для целей религиозной практики в историю спасения, которая должна была разыграться на небе или между небом и землей и в которую нужно было верить, чтобы обеспечить за собой жизнь. У них не было основания жаловаться на то, что церковь окончательно перенесла место действия этой истории на землю и втиснула спасителя, как настоящее человеческое существо, в рамки исторических событий. Ибо церковь продолжала идти тем путем, который с самого начала был предуказан гностическим взглядом на новый принцип спасения. Церковь же охотно стала на этот путь и зорко следила за тем, чтобы не сбиться с него, потому что в реализме синоптической истории спасения и в изображенной евангелиями трогательной картине страданий и смерти Иисуса она усматривала вернейший способ воздействия на массу, в особенности на безвольных, женщин, угнетаемых и притесняемых. Историчность образа христа оберегала последний от пылкой фантастики гностического умозрения, делала его наглядным, рельефным и легко усвояемым, а вера в правдивость истории Иисуса придавала христианскому учению о спасении характер эмпирически обоснованной дисциплины. Словно ночные призраки при ярком дневном свете, стушевывался на фоне мнимой исторической действительности мир гностических эонов, духов, ангелов и демонов.
Достоверность догмы с точки зрения христианства равносильна исторической достоверности. В этом заключается несравненное преимущество христианского учения о спасении перед учением о спасении остальных гностиков, в этом заключается действительная сила христианства, сильно облегчившая ему победу над всеми другими античными мистериальными культами. Сущность христианства заключается не в новом учении о боге, как это утверждают либеральные теологи; ибо бог, возвещаемый евангельским Иисусом, это старый бог позднего иудейства, любящий «отец» неба и земли, в которого превратился древний Яхве под влиянием парсизма и эллинизма и отношение которого к людям еще раввины той эпохи понимали, как отношение к «детям божиим». Сущность христианства не состоит также в новой морали, которой, якобы, учил Иисус, и благодаря которой он будто бы поднял иудейскую этику на высшую ступень; ибо все без исключения нравственные сентенции Иисуса позаимствованы из ветхого завета и народной иудейской притчевой мудрости той же эпохи, а быть может даже у стоиков (Сенека), и не содержат ни единой мысли, которая не была бы высказана в тогдашних писаниях. Сущность христианства не заключается также в построении всего мировоззрения на основе антитезы: «бог и душа, душа и ее бог» (Гарнак); ибо это построение вытекает из античной мистериальной веры в целом и представляет собою только вполне понятное отражение индивидуалистического течения тогдашней религиозной жизни. Как показал Кюмон, оно встречается во всех мистериальных религиях, даже в древнейшем орфизме и ни в каком отношении не может считаться специфической чертой христианства. Но еще гораздо меньше оснований имеется для утверждения, будто сущность христианства зиждется на «единственной в своем роде» и «все покоряющей» личности исторического Иисуса-человека. Ибо человек Иисус, как таковой, вообще не играл никакой роли в христианстве до тех пор, пока он не был открыт либеральным протестантизмом; ранее указанного момента фигурировал только богочеловек Иисус Христос, т. е. соединение гностического небесного существа с рабом божиим Исайи, которого представляли себе в образе человека, и только это Иисус, казалось, был в состоянии действовать в человеке как спасительный принцип. Сущность же христианства заключается исключительно в том, что оно собрало воедино те идеи, которые были распространены среди иудейства после вавилонского пленения и хаотически переплетались друг с другом и, опираясь на свой мнимо-исторический образ христа, подвело под эти сомнительные с точки зрения учения о спасении идеи, главным образом под идею личного бессмертия, якобы, несокрушимый фундамент.
Древний Яхве был преимущественно богом праведности. Даровав своим почитателям Моисеев закон, он тем самым открылся им и жил в сознании тех, кто благочестиво соблюдал закон. После своего пленения иудейство, желая обеспечить себе искупление, потустороннюю жизнь и прославление Израиля, почувствовало потребность в любящем боге, который простил бы людям их грехи и распространил бы на них свою благодать, не требуя, чтобы они заслужили это безупречным исполнением закона. Это новое представление о боге появилось уже в писаниях более позднего иудейства и нашло свое выражение в народном благочестии. Но это представление нуждалось еще в прочном обосновании, подобном тому базису, которым, по-видимому, служил закон для учения о боге праведном. Тут-то и пришел на помощь гностицизм с его учением о соединении бога и человека в акте познания, с его благовествованием о ниспосланном с небес для искупления людей сыне божием, с его превращением мифического Иисуса в исторического, в носителя и проповедника всех тех религиозных идей, которые будили мысль за пределами официально-формальной иудейской религии. Тем самым новое представление о боге приобрело равноценное с законом «откровение».
«Гностицизм», — говорит В. Келер (Köhler), — «не имеет основателей; он представляет собой массовое религиозное движение». И он доказывает, что обычная ссылка церкви на Симона Мага, как на духовного отца этого движения, зиждется исключительно на «логике догматики» и лишена всякого исторического фундамента. Но если ненависть церкви к еретикам оказалась в состоянии измыслить родоначальника гностицизма, потому что она не знает безличных, массовых движений и нуждается в индивидууме, которого она могла бы предать персональной анафеме, то разве столь свойственная людям тенденция видеть свои идеалы воплощенными в определенных чтимых ими личностях не могла с таким же успехом выдумать Иисуса и приписать его личной инициативе христианское массовое движение? Теология неоднократно обращала внимание отрицающих историчность Иисуса на то обстоятельство, что существенной и Характерной чертой христианства является не столько учение его основателя, сколько, якобы, историческая личность последнего. Но один из главных представителей этой теологии, Буссе, утверждает, — и это следует рассматривать, как уступку по адресу «Мифа о Христе», — что «чисто исторический момент в сущности никогда не оказывает действия, а последнее исходит только от живого, наличного символа, в котором личное религиозное убеждение представляется в преображенном виде». Однако, если настоящей двигательной силой христианства был божественный Иисус, то что же может нас еще заставить думать, что основателем этой религии было историческое лицо?
Христианство не имеет своего основателя в обычном смысле этого слова, как не имеют его индуизм, религия Озириса, Диониса, Зевса или митраизм. Выросшее на почве религиозного голода и душевных потребностей массы, которой иудейская религия закона отрезала путь к спасению и которую мог утешить только бог любящий, а не праведный, оно возникло непосредственно из иудейства и стало с тех пор новой, отличной от него религией, прочным фундаментом для идей которой, послужил гносис и гипотеза исторического Иисуса.
Для иудейства, как такового, бог есть «бог праведный», для христианства же он — «бог милосердный». В этом, или, вернее, в метафизическом и историческом обосновании идей, «милосердного бога» заключается самое коренное различие между христианством и иудейством; «ибо так возлюбил бог мир, что отдал сына своего единородного, дабы всякий верующий в него, не погиб, но имел жизнь вечную» (Иоан. 3, 16). Эта основная мысль всего гностицизма получила в евангелии Иоанна свою окончательную спекулятивную редакцию, правда, ценой того, что любовь божий двусмысленно базируется в этом евангелии, с одной стороны, на, чисто интеллектуалистическом истолковании, на отождествлении двух, по существу, различных смыслов (объективного и субъективного) этой любви, а с другой — на обычном чисто эмоциональном ее истолковании.
Евангелие Иоанна, в сущности, подтверждает то, на что было указано мною в «Мифе о христе». а именно, что исходной точкой христианства была не «единственная в своем роде», «необычайно мощная» личность, а идея, — идея любящего бога. Вся так называемая история Иисуса служит исключительно для того, чтобы приобщить людей к идее этой любви. ибо «в начале было слово».