В ту осень долго не было снега, поэтому и холод казался черным, как сама мерзлая земля на склонах холмов Акшокы. Измученные пронизывающим ветром, люди из аула Абая перевезли свой скарб в теплые дома, где теперь через день топились печи.
Дармен и Макен переехали в отдельный уютный дом, в том же обширном дворе, где обосновался Баймагамбет. Абай, Ма-гаш и Какитай жили вместе, в зимнем доме напротив. Абай усердно трудился, обложившись книгами, перелистывая свои бумаги. Не отставали и джигиты: Магаш с Какитаем с утра до вечера корпели над книгами в угловой комнате.
Читали они в основном русские романы, из тех, что попроще, - эти нехитрые книги были хорошо понятны двум молодым казахам и настолько захватывали их воображение, что они обстоятельно и многократно пересказывали их друг другу в долгих осенних сумерках.
Дармен отчего-то пристрастился к уединению в последние дни... Сидя в жарко натопленной комнате, он подолгу играл на домбре, с бурной страстью ударяя по струнам. Вдруг начинал петь, громко и горестно, то внезапно обрывая, то надолго затягивая песни собственного сочинения, особенно те, что написал совсем недавно.
Айгерим каждый день звала к себе юную Макен, и обе немедленно погружались в большую работу. Это была вышивка по разноцветному дорогому бархату, а ее будущие изящные орнаменты искусные рукодельницы придумали и нарисовали сами, взяв в руки бумагу и карандаш.
Макен оказалась замечательной мастерицей по вышивке мелких узоров. Эти навыки смышленая дочь переняла от своей матери, и не только вышивку, но умение кроить самые разные одежды. Айгерим часто хвалила ее работу, как и Магаш, Каки-тай, Алмагамбет и другие, кто заходил в комнату, рассматривая особый раскрой тымаков, тончайшие рисунки на кимешеках.
Любовался работой женщин и Абай, подолгу рассматривал орнаменты, как рисованные на бумаге, мастерски вырезанные в виде маленьких выкроек, так и уже вышитые - все эти «бараньи рога», «птичьи шеи», «гусиные лапки», «ласточкины крылышки».49
Не на шутку увлекшись, Абай уже и сам принимал участие в подборе цветных ниток, с самым серьезным видом расспрашивая у Айгерим, где и как правильно расположить тот или иной рисунок.
Постепенно искусные мастерицы увлекли своей кропотливой работой всех взрослых и детей, которым часто было нечего делать на зимовье.
Значительный запас бархата и сукна, шелка и плюша, разноцветных нитей, что все лето наказывала покупать в городе Ай-герим, теперь был пущен в дело. К концу зимы Айгерим и Макен решили закончить одну многотрудную работу - полностью вышить большой настенный ковер - тускииз. Так, в кропотливом, увлекательном занятии и проходили дни этих трудолюбивых женщин, да и всех остальных аульных жителей, зимующих в двух теплых дворах на Акшокы.
Для Абая эта осень также была порой необычайного вдохновения, плодотворного творческого труда. Он работал всегда в уединении, часто ночью, порой по утрам. Так сложилось, что последнее время первым читателем его стихов стала Макен. Бумаги, исписанные рукой Абая, сначала попадали в руки Айге-рим. Она брала их своими тонкими ровными пальцами, тотчас несла в комнату к Макен и просила прочитать стихи вслух, что уже стало их ежедневной привычкой. Макен, еще несколько лет назад наученная грамоте, не раз читала, заучивала и переписывала стихотворения Абая вместе с Магрипой, когда они обе были незамужними девушками. Вот и сейчас Макен каждое утро с нетерпением ждала, когда Айгерим принесет ей новые творения Абая.
Почерк Абая был крупный, красивый, разборчивый, строки стихов он всегда записывал простым карандашом. Макен брала из рук Айгерим никем еще не читанные стихи и чувствовала такое радостное возбуждение, что пальцы ее заметно дрожали. Для юной Макен эти листы казались трепетными утренними посланиями именно ей - от старшего ага, словно бы от отца. Ее смуглое лицо прояснялось, щеки заливал румянец...
Все это радостное волнение, разумеется, видела Айгерим, когда передавала ей листки. Она смотрела на Макен со смешенным чувством гордости и светлой зависти. Встрепенувшись, слегка подрагивая тонкими бровями, Макен тотчас с жадностью устремляла на бумагу свои красивые глаза. При прямом взгляде на ее лицо они порой выглядели небольшими, заметна становилась их продолговатая форма, что ничуть не умаляло их красоты. В глазах Макен светились ум и теплота, умиротворение и особая притягательность, порой они жарко горели и казались узкими окошками в ее огромный душевный мир, полный света и огня.
Глядя, как молодая невестка волнуется, читая стихи Абая, которого она сама любила всей душой, Айгерим испытывала к ней нежное чувство материнской ласки. Стихи Абая удивительным образом сближали двух женщин - юную красавицу Макен и все еще молодую, не растерявшую былой притягательности Айгерим. Это была ранее невиданная, особенно волнующая, теплая пора для них обеих - именно потому, что Абай каждый день писал стихи, Айгерим приносила их Макен, а та читала ей вслух.
Все это было несказанной радостью, отдохновением от ежедневных трудов этих двух весьма рассудительных женщин, когда однообразие ручной работы и сопутствующих ей простых мыслей, измерений и расчетов кройки, шитья и вышивки внезапно прерывалось вспышкой ни с чем не сравнимых чувств, порожденных вдохновением поэта...
Как-то раз Айгерим принесла из комнаты Абая два листка, на которых было записано одно большое стихотворение, и Макен, как обычно, тотчас принялась читать своим красивым, мягким голосом. Айгерим сидела повыше Макен, на своем обычном месте. Макен прочитала стихи на одном дыхании. Едва огласив их, она сразу стала перечитывать их про себя, тут и Айгерим попросила повторить самое начало стихотворения.
Не хватайся за все сгоряча.
Дарованьем своим не гордись.
И подобием кирпича
В зданье жизни самой ложись1.
Услышав эти строки во второй раз, Айгерим вдруг тихо засмеялась своим красивым голосом, звучащим, как падающее серебро шолпы.
- Похоже, что эти слова про нас с тобой! Он ведь не раз говорил, что не должен разумный, наделенный способностями человек сидеть без труда. Мол, будь ты хоть королевой, хоть принцессой, пропадешь, захиреешь в безделье, - сказала она и, помолчав, добавила: - Только вот не пойму, при чем тут кирпич? И чем он, этот кирпич, похож на нас с тобой?
И они принялись наперебой рассуждать по поводу и других прочитанных стихов. В одном из них, им обеим показалось, речь идет об Айгерим - некой зрелой женщине, наделенной крепким характером, к тому же, красавице. Пусть женщина, о которой говорится в стихах, и выделяется среди других своим острым умом, но стихи эти могли выглядеть как назидание ей... С другой стороны, они заставляют задуматься и некую другую молодую женщину, такую, как Макен. Ну совершенно не ясно, для кого из них они предназначены!
Айгерим попросила еще раз прочитать конец стихотворения, и Макен, слегка улыбаясь уголками губ, вновь прочла вслух два последних четверостишия.
Хвастовство - это слабость тех, Что хотят выше прочих встать, Возбуждающий зависть всех Может скоро несчастным стать. Надо смело вперед шагать По дороге трудной своей.
Никогда не могут устать Обучающие детей1.
Макен читала, так почтительно замирая в конце каждой строки, так явно любуясь только что прозвучавшими словами, что Айгерим расчувствовалась: щеки ее запылали румянцем, глаза заблестели слезами, но в конце она звонко рассмеялась, обнажив белоснежные зубы.
- А я и не заметила сразу! Точно: это написано про нас с тобой.
Макен кивнула в знак согласия, проговорила с робким почтением:
- Особенно последние строки, киши-апа! Здесь, я думаю, Абай-ага обращается к вам, а говорится о том, как вы стали моей наставницей и научили вязать узоры. Вот, послушайте: «Никогда не могут устать обучающие детей!»
Абай писал стихи, сидя за круглым столом, в уединении, в тиши, в ночную или предрассветную пору, когда весь аул спал, дом погружался в глубокую тишину... Ночью и на рассвете он лишь записывал, сами же стихи рождались при свете дня. А дни стояли пасмурные, лишь изредка проглядывало солнце, словно золотом осыпая холмы и степь, и так же, как солнечные лучи среди туч, вспыхивали в душе Абая новые строки.
Иные стихи были полны тяжелых дум о людях, о событиях, что происходили этой осенью. Никак не выходил из головы Ба-заралы. Неужто Азимбай и Шубар, другие его враги, что сговорились, поклялись разорить, изничтожить невинного, беззащитного человека, на самом деле исполнят свое намерение? Что говорил Базаралы перед самым отъездом из дома покойного Даркембая? Так стая волков смыкается, голова к голове, подняв свои оскаленные морды, воет, уставившись в небо, на разные голоса, еще пуще раззадориваясь собственным гамом, затем несется, словно черный смерч, налетает на лежбище кротких овец. Так и эти кровожадные люди, словно из одного помета с волками: присмотрели издали добычу, теперь распаляют друг друга. В помощь себе призывают таких же злобных ничтожеств, что и они, главное, чтобы всех было больше - кого подговорят, кого возьмут испугом, а продажного бия Абдильду, которого ни тем, ни другим не проймешь, просто купят с потрохами, честь его и совесть обменяют на обильную трапезу - «круп коня да горб верблюда».
Думая обо всем этом, видя перед глазами стаю волков, застывшую, задрав воющие морды, с одной стороны, и честное, мудрое, немного грустное лицо Базаралы - с другой, Абай написал яростные, гневные строки...
У себя на дому Собирается сброд, Роют яму тому, Кто не с ними идет.
В алчной злобе своей Каждый клятву дает. Ослабевших людей Гибель верная ждет. Зло не в силах пресечь, Растерялся народ: Как бы нам уберечь
От грабителей скот?1
Эта песня быстро разошлась по всей округе: сначала ее пел под домбру Дармен, затем переписали Магаш и Какитай, бумагу отдали мулле Кишкене, и тот разучивал стихи со своими учениками.
Другая знаменитая песня - о жадности, ловкачестве, лицемерии - также родилась в те дни на Акшокы. Это были строки, написанные мастером горькой иронии, язвительной насмешки, они шли от гневного сердца акына и молниеносно разлетелись среди людей.
Чтоб быть всегда на высоте, ты, страсти укротив, Всем покажи, что прозорлив: не глуп и не спесив, И будешь править без помех, коли обманешь всех,
Что ты не мот, что за народ, что в меру бережлив. Народ - дитя; ты у него кусок не вырывай, А потихоньку, под шумок, тащи себе, хватай.
При людях делай гордый вид, что ты добычей сыт.
Как ворон глупый, на навоз при всех не налетай50.
Все, кто знал положение дел в степи, хорошо понимали, что в этих стихах говорится о Такежане, разжившемся на взятках; о волостном главе Азимбае, который, по примеру отца, не в меру разбогател на воровстве, построил три зимовья; о Шубаре, который стремился во власть только ради мздоимства... Стихи Абая были словно тавро, которое он ставил на этих своих родственниках. Но, порожденные горькими думами над судьбами отдельных людей, стихи Абая обличали не только их самих, но и человеческие пороки в целом, поэтому и расходились они столь широко, даже среди тех, кто не знал ни Шубара, ни Азим-бая, ни Такежана. Вот почему в ту вдохновенную пору, чуть ли не каждое новое стихотворение, рожденное в ауле на Акшокы, переписывалось и заучивалось, обретало мелодию, летело по всему краю под звуки домбры. И вся эта плодотворная, трудовая, но вместе с тем безмятежная жизнь была разрушена одним внезапным ударом.
Телеграмма пришла неожиданно, как-то в полдень, ее привез Баймагамбет, прискакав из города на двух сменных конях. Не заходя к себе домой, ни с кем не заговаривая, он быстро проследовал к Абаю. Все, кто был в доме, увидев тяжело дышащего, взволнованного гонца, зашли в комнату вслед за ним. Ай-герим, Магаш, Какитай молча смотрели, как Баймагамбет опустился перед Абаем на корточки, еще не успев поздороваться, заговорить, вынул из-за пазухи лист бумаги размером с ладонь и протянул Абаю. Послание было из Алматы.
- Тилиграмм от Абиша! - тревожным голосом сообщил Бай-магамбет.
Кто-то спросил озабоченно:
- От него самого? Что он пишет?
Абай медленно прочитал длинную телеграмму и, еще не полностью уяснив ее суть, подозвал к себе Магаша и Какитая, протянул им листок. Рукав его широкой рубашки мелко дрожал... Абай прикрыл глаза и, словно еще раз прочитав сообщение про себя, только теперь понял его жуткий смысл. Когда он вновь открыл глаза, красные, расширенные от ужаса, - представилось, что они сейчас зальются кровью..
Все видели, как побледнело его лицо. Он так глубоко погрузился в ужас, что, казалось, забыл о том, что в комнате есть еще люди и надо бы им сказать, о чем эта страшная телеграмма.
Молчали и все вокруг, не в силах даже шелохнуться. Айгерим умоляюще посмотрела на Магавью, тот понял ее немую просьбу, заговорил:
- Телеграмму, видимо, продиктовал сам Абиш. Два месяца он болел, сейчас его кладут в лазарет. Жену, Магыш, отправил с детьми домой. Меня просит побыстрее приехать в Алматы.
Все, кто сидел в комнате, давно уже знали о слабом здоровье Абиша, но эта внезапная весть смертельно перепугала близких ему людей. Были на то свои особые причины.
Когда Абиш приезжал на лето домой из Петербурга, его даже пытались уговорить бросить учебу, не возвращаться в северную столицу. И в последующие годы друзья и родные тревожились за него, хоть и молчали об этом, не зная толком, насколько серьезна его болезнь. Как-то раз, в компании Какитая и Магаша, он вскользь заметил, что жизнь его будет короткой. Джигиты не на шутку перепугались, принялись расспрашивать его, чуть ли не плача, но Абиш в ответ только улыбнулся, сказал, что просто неудачно пошутил.
Это было перед его женитьбой на Магрипе и отъездом в Алматы. Два последующих года Абдрахман регулярно писал домой письма, но нисколько не распространялся о своем здоровье, заставив тем самым не то чтобы забыть, но как-то не очень-то и задумываться о его болезни...
И вот теперь эта ужасная телеграмма! Что значит - болеет уже два месяца? А врачи, ведь в большом городе они всегда рядом, почему не вылечили? Попал в лазарет, жену отправил домой - очень недобрый знак! Долго скрывал свою болезнь, и эта телеграмма может значить только одно. Ведь если бы его дела не были совершенно плохи, ужасны, стал бы он попусту пугать своих близких?
Вот о чем была эта телеграмма, ее скупые, холодные, как камень, слова! Вот почему все, кто был в комнате, пришли в столь неописуемый ужас. И сейчас, думая об этом, они плакали - мужчины молча, Айгерим и Макен навзрыд. Баймагамбет и Мука бережно взяли их обеих под локти и отвели в спальню.
- Ладно, хватит сидеть сложа руки! - сказал Абай, промокнув слезы платком. - Собирайтесь, готовьте все в дорогу. Коней в ауле нам не хватит, надо пригнать еще. Завтра же едем в город. Магаш, ты готовься особо, ибо сразу из Семипалатинска поедешь в Алматы. Какитай, Дармен, собирайтесь в дорогу и вы! Едем рано утром, все здесь сидящие.
Сказав так, Абай вдруг потерял свой решительный вид, не в силах произнести ни слова более. Он вновь расплакался, прикрыв ладонями лицо. Его молодые друзья тоже не выдержали, поспешно вышли из комнаты со слезами на глазах, понимая, что теперь надо оставить Абая наедине со своим горем.
Он и вправду не собирался пока ни с кем его делить. Такая душевная рана отца, скорбящего о молодой жизни сына, требовала полного, долгого одиночества.
Тем временем Магаш, Какитай, Мука занялись приготовлениями, коротко обсудив предстоящие действия. Сначала надо было пригнать в Акшокы лошадей для повозки, на которой Абай завтра отправится в город. Стойбище располагалось на пути в Семипалатинск, поэтому возвращаться им не имело смысла: отправят с джигитами пару вороных, а сами двинутся дальше, отобрав упитанных кобылиц и другую скотину для забоя и на продажу в город - ведь на дорогу Магаша в Алматы понадобятся деньги...
В час, когда закатное солнце коснулось дальних холмов, Ма-гаш, Какитай, Мука ускакали в сторону Семипалатинска.
Весь вечер и всю ночь Абай провел в одиночестве. Не находя покоя, он все ходил их угла в угол по комнате, и комната, которая прежде слышала в эти часы лишь живой шелест карандаша по бумаге, теперь оглашалась тяжелыми шагами пожилого, тучного человека да его горестными вздохами. Время от времени, будто вспомнив нечто ужасное, Абай содрогался всем телом, опустив голову, качая ею, шептал что-то невнятное, и порой, словно припев его глубокой печали, имя дорогого сына слетало с сухих губ, повторяемое на разные лады: «Ох, Абиш! Дорогой мой Абиштай!»
Ему казалось, что он сходит с ума, измученный собственными думами, истерзанный горем и печалью, а ночь все течет, и перед самым рассветом его душа будто раздваивается: одна половина скорбит о сыне, в другой, в жарком пламени мольбы и страха, рождаются стихи.
Не разум породил эти отчаянные строки, но сердце, пораженное смертельной тоской, огненный вихрь его воспаленной души кружил их, низвергая на свободу, и теперь они легли на бумагу, также пульсируя, словно кровь самого сердца.
Всемогущий аллах!
Обращаюсь с мольбой: Не грози, не страши, Обнадежь, успокой.
Умиленно молю...
Если б только ты знал, Как он нужен отцу, Мой любимец родной!
Ничего не хочу, Не кричу не молчу -Лишь молитву одну Потаенно шепчу1.
Написав и отбросив карандаш, Абай не нашел успокоения: смутная, непрерывная тревога продолжала сжимать его взбудораженное сердце, словно захватив безжалостными железными пальцами смерти. Надо отринуть ее, сбросить эти острые когти и освободить собственное сердце... Что такое он написал сейчас? Уже и не помнит. Да и что еще осталось в душе разрываться, клокотать - не ведает. Одно было ясно вполне: эта мучительная ночь разделила его жизнь надвое, и то, что предстояло, начиналось сейчас, было гораздо более тяжелым, чем то, что было до сих пор.
Уже через два дня после телеграммы выступил в дорогу Ма-гаш. Он взял с собой еще двоих: своего близкого друга Майкана и всеобщего аульного друга Утегельды, ровесника Абиша, горячо им любимого. Забрав с собой письма Абая, Какитая, Дарме-на, полные любви и горечи разлуки, Магаш со своими спутниками отправился в путь. Все остальные решили не покидать город - надолго расположились в Семипалатинске, ожидая вестей из Алматы.