3

Серая лошадь шла скорым шагом, глубокий снег, покрытый ломким, как стекло, настом, хрустел под ее подковами, скрипел под полозьями легких кошевых саней, что довольно быстро скользили по вечерним улицам головного жатака. Баймагамбет сидел на козлах, подергивая вожжи, Абай и Дармен откинулись на спинки задних сидений. Бороды и усы седоков были сплошь покрыты инеем, их ресницы слипались, замерзая. Нынешняя зима была весьма суровой.

Переправившись со стороны Большого Семипалатинска по льду Иртыша, Абай и его спутники уже часа два кружили по слободке, побывав во многих домах по эту сторону реки. Первым делом остановились перед воротами Кумаша. Не сходя с саней, Абай послал Дармена узнать, нет ли для них писем. Увы, долгожданных вестей от Магаша еще не было.

Не теряя надежды, Абай распорядился править к другому дому и к третьему... Письма могли прийти в любой из казахских домов по эту сторону реки, где часто останавливался и сам Абай, и его дети, младшие братья, другие сородичи. Объехали и головной, и средний жатаки, зашли в один дальний дом за базаром. Ни по одному из адресов не было вестей.

От дома к дому усиливалась тревога Абая. Лицо его становилось все более мрачным, заснеженные брови, казалось, обвисают все ниже. Вот из ворот серого двухэтажного дома вышел Дармен, разводя пустыми руками. Абай вспомнил еще один дом, ниже слободки, возле лодочной переправы и торопливо, нервно двигая ладонями, объяснил Баймагамбету, как проехать туда.

И здесь ничего не было. Тогда Абай решил заехать в почтовую контору, сам зашел и спросил. Писем не оказалось. Абай попросил посмотреть среди залежавшейся, неотправленной почты: может быть, как-нибудь затерялось письмо. Худощавый пожилой чиновник с длинной бородой вздохнул и поправил на кончике носа очки. По выражению лица посетителя он понял, что тот ждет особого, чрезвычайно важного письма и постарался ответить как можно более ясно.

Внимательно просмотрев почту, включая и неотправленную, он сказал:

- Возможно, письма на ваше имя есть, но запаздывают из-за плохой погоды, иных причин быть не может. Возле Аягуза уже неделя, как сильные бураны. Дороги занесены, между пикетами Аркат и Аягуз прекратилось всякое сообщение. Скорее всего, письмо для вас задержалось в Аркате.

- И когда же ждать? - спросил Абай.

- Было сообщение, что вчера из Аягуза в нашу сторону тронулись почтовые подводы. Если не будет каких-то задержек, то ночью они должны появиться здесь. Если есть письмо, то получите его завтра утром.

Эта весть немного обнадежила Абая и его спутников. Покинув почту, они разыскали приземистый домишко с четырьмя окнами, расположенный где-то в середине слободки. В этом бедном, с плоской крышей, невзрачном строении квартировал Какитай.

Абай опять не стал выходить из саней, а попросил Дармена вызвать Какитая во двор. Когда тот показался, кутаясь на ходу в тулуп, Абай в двух словах поведал ему о том, что творится на почте, предупредив, что письмо может прийти сегодня ночью. Какитай с готовностью пообещал выполнить поручение - зайти рано утром на почту. Он ждал этого письма с не меньшим нетерпением. Какитай получит письмо и тотчас доставит его Абаю, в дом, где Абай-ага сегодня будет ночевать. Проехав еще несколько кварталов, сани остановились у двора Дамежан. Именно сюда Абай и был приглашен сегодня вечером.

Войдя в дом, он увидел, что в гостях у хозяйки сидит хорошо знакомый ему лодочник Сеил. Этот сдержанный, сообразительный человек давно нравился Абаю своими глубокими, надежными душевными свойствами. Подкупали в нем и хорошее знание городской жизни, и манера говорить скупо, но очень емко. Абай виделся с ним не только в его лодке, когда переплывал реку, но и частенько за дастарханом в гостях.

Сеил приходился ровесником Абаю, но при его появлении он вскочил с места, первым поздоровался и проводил гостя на тор, протянув ему в приветствии обе руки. Было ясно, что Сеил прекрасно умеет сочетать городскую вежливость с естественной степной учтивостью. Несмотря на удрученное состояние, Абай очень обрадовался этому человеку.

Сеил и Дамежан помогли Абаю раздеться, снять пояс, устроиться поудобнее на торе. Все это время на губах Абая держалась приветливая дружеская улыбка. Он понимал, почему лодочник здесь: вот уже два года Дамежан и Сеил были сватами. Возможно, в этом сыграл роль сам Абай, когда-то представивший их друг другу.

Вскоре после кончины Жабикена Дамежан сосватала за их старшего сына Жумаша подросшую дочь Сеила, и нынешней осенью Жангайша переступила порог этого дома.

Всякий раз, когда Абай приезжал в город, Дамежан приглашала его в гости, что уже давно стало для нее добрым обыкновением: она всегда стремилась выразить ему свои чувства, как родственные, так и чисто дружеские, поддержать и утешить его, особенно сейчас, когда, как она уже знала, его сын был тяжело болен. О том, как сильно переживает Абай несчастье, случившееся с Абишем в далеком Алматы, Дамежан также была наслышана.

Сегодняшний дастархан был устроен по поводу недавней свадьбы: Дамежан хотела показать Абаю свою молодую невестку. Она позвала и Сеила, зная, как приятно будет Абаю поговорить с ним, да и сам сват со свадьбы не видел свою дочь. Специально к приходу Абая, уже поздно вечером, сварилось мясо, был готов самовар. За небольшим круглым столом расположились также Дармен и Баймагамбет, которые вошли в дом позже, привязав лошадей у низких кирпичных яслей во дворе Дамежан.

Абай говорил мало: ему, как всегда, хотелось побольше узнать о жизни людей, их тяготах и заботах. Когда Дамежан разлила чай, он обратился к Сеилу, которого считал настоящим работягой, истинным мучеником тяжелого городского труда. Чем живет Сеил зимой, как существует? Тот поначалу ответил весьма коротко:

- Пока река подо льдом, сами понимаете, работе на лодке конец. Потыкался туда-сюда, да и нашел место на бойне.

- Чем же ты занимаешься на новом месте? - спросил Абай.

- Да ничем особенным, просто режу скот, - отвечал Сеил.

Тут в разговор вмешалась Дамежан, рассказала, что и Жу-маш также пристроился там, на скотобойне мясника Касена. Затем заговорили о том, как этот изверг, мясник Касен, предоставляя работу городским жатакам, всячески измывается над ними.

Сеил и Жумаш, порой поправляя и дополняя друг друга, поведали Абаю одну историю, которая произошла на бойне сегодня, но началась достаточно давно... Говоря, Сеил с горечью покачивал головой, а на лице Жумаша читалось явное отвращение.

Живет в слободке одна бедная женщина средних лет по имени Шарипа, после смерти мужа влачит жалкое существование с тремя малыми детьми, ходит и нанимается на работу повсюду, трудится из последних сил. Вот берет ее к себе упрямый, наглый торгаш Отарбай, приятель мясника Касена. Шарипа нанимается к нему чистить потроха. С раннего утра и до поздней ночи только и делает, что без устали чистит потроха. Работает, не разгибая спины, среди ужасной вони, не имея возможности прерваться, чтобы перекусить. А проклятый Отарбай платит ей всего лишь пять с половиной копеек в день!

Зимой жители жатаков согласны на любую работу, хоть только ради пропитания. В пору массового забоя скота мясник Касен именно в головном жатаке нанимает людей без разбору - будь то мужчина или женщина, стар или млад, дитя или выживший из ума. Намеренно посылает своих людей по бедным очагам, собирая голодных-холодных, всяческих доходяг. Всех подряд берет и заставляет работать за гроши, причем еще и жестоко торгуется из-за каждой полушки!

Что же произошло сегодня? Та самая женщина по имени Шарипа, о которой начали свой рассказ Сеил и Жумаш, испытала такой позор, который был похлеще всех прежних издевательств.

Когда работники уходили с бойни, двое приспешников Касе-на - Отарбай и еще один увалень по имени Конкай, оба изрядно пьяные, встали у ворот. Якобы бабы и дети, старики и старухи, что чистят потроха, подворовывают и выносят за ворота овечий жир. Сказать, что воруют мясо, не могли - ведь крупные куски под тощей одежонкой не спрячешь. А им непременно надо было обвинить, унизить, прощупать всех. Вот и нашелся повод: дескать, тащат внутренний овечий жир. Причина же самого обвинения в том, что забой скота только начинается, и надо бы припугнуть людей, так сказать, впрок. Были у этих пьяных каналий и другие причины останавливать работниц...

Шарипа - женщина миловидная, светлая лицом, заметная. Ее и остановили первой, да и говорят ей, чтоб разделась. Женщина безропотно снимает чапан. Они заставляют ее снять еще и камзол. Облапали всю, ничего при ней не нашли. Заявляют: «Что-то растолстела ты не в меру, небось, сало на теле несешь!» И норовят задрать ей подол, выставить вдову на всеобщее позорище, унизить до смерти на глазах мужчин, детей.

Шарипа не в силах вынести такое унижение. Рыдая от досады, бессилия, она поминает имена своих детей-сирот, но стражники неумолимы. Тогда женщина дает оплеуху Конкаю, который уже начал стягивать с нее платье, а Отарбаю плюет в лицо.

Тут двое пьяных верзил без зазрения совести налетают на бедняжку, несчастную вдову, срывают с нее одежду, раздев почти догола, валят ее на снег и пинают ногами.

Все это видит Сеил. Он тотчас бросается на разошедшихся увальней, хоть силы и не равны. Они бы и его затоптали, но тут к нему присоединяется целая толпа женщин, сбивают этих двоих с ног - и отпинали их так, что им насилу удалось вырваться и убежать.

Обо всем этом Жумаш и Сеил рассказывали, то содрогаясь от возмущения, то смеясь от души. Дармена эта история вывела из себя: он просто зубами скрипел! Абай слушал молча, он был мрачен, на его лице обозначились глубокие морщины. Тем не менее, он слушал внимательно, что-то обдумывая про себя.

Видя, что Абая интересует его рассказ, Сеил заговорил снова. Оказывается, он сам нынешней зимой, после многих мытарств, попал в сети мясника Касена:

- Я человек, как все вы видите, пожилой. Поэтому и не люблю наниматься к хозяевам, не желаю, чтобы кто-то понукал меня да покрикивал. В жизни можно найти себе занятие и посвободнее. Вот летом я и вожу людей на своей лодке, и никто мне не указ. Зимой же решил поработать неделю у того, неделю у другого, чтобы не зависеть от кого-то сполна. Услышал, что бедняки жатака идут на бойню Касена, и сам отправился туда. Не думал я, что Касен окажется таким извергом!

И Сеил рассказал слушателям о том, как с полуночи и до конца следующего дня работал на бойне. Этому ремеслу он научился еще в молодые годы, когда только приехал в город. Работал умеючи, за день разделывал до шестидесяти голов овец, не испортив ни куска мяса. Заработок же ему положили всего по пятнадцать-двадцать копеек в день, с расчетом в конце недели. И вот, взяв в руки счеты, проворно щелкая костяшками, Касен все приговаривал: «Снимаю полгроша, крайнюю полушку не считаю...» Отарбай сидел тут же и ухмылялся. Даже в такой мелочи обсчитывали!

Сеил не выдержал издевательства, встал и сказал обоим: «Жадный пес даже у голодной собаки зад вылижет! Пусть будет по-вашему! Только желаю, чтобы эти полушки, честно заработанные мной кровавым трудом на бойне, застряли в ваших глотках».

В конце рассказа Абай улыбнулся и спросил Сеила:

- Ты говорил, что попал в сети Касена после других мытарств. Выходит, не со скотобойни твои приключения начинаются?

- Точно так! Сначала пришлось претерпеть от одного алчного бая, что объегорил немало городских жатаков.

Новый рассказ Сеила был не менее увлекателен и драматичен.

- Есть у меня младший брат, - начал он, - ему еще и семнадцати лет не исполнилось, и не освоил он пока что никакого ремесла. За лето мне удалось отложить кое-какие деньги, которых хватило, чтобы купить брату арбу и лошадь. Думал поначалу пристроить его на перевозку товара с барж, но тут пошли разговоры, что войлочник Сейсеке набирает ямщиков, чтоб со своими арбами да лошадьми. Возить надо было далеко - в Бак-ты, Чауешек. Говорили, что за одну ходку можно получить такие деньги, что утонешь в них. Привирали, конечно, но голосили его люди на всю округу, завлекая в свои сети. Так вот, несмотря на мои годы, седую голову, все же попался и я на эту удочку. И брата подвел. Говорю ему: «Съезди разок. Пожалуй, до зимы оборотишься». И отправил его...

Абай тяжело вздохнул, покачал головой. Он уже догадывался, чем кончится эта история, и сожалел, что Сеил попадает «в сети» уже не в первый раз. Он дал знак продолжать рассказчику, который, приметив волнение Абая, замолчал и вопросительно глянул на него.

- Этот Сейсеке большой бай, торговля у него солидная, казалось бы, можно было ему верить. - сказал Сеил, будто бы поняв, о чем подумал Абай. - В одну сторону возит товары аж в самую глубь Китая, в другую - до Ирбита, Макаржи51.

Абай глядел на Сеила с сожалением, сочувствуя ему. Тот продолжал:

- И вот, до тридцати ямщиков на семидесяти-восьмидесяти лошадях повезли в Бакты мануфактуру в тюках. На обратном пути загрузились шкурами и шерстью для Сейсеке. Чтоб он сгинул! Брат вернулся недавно, уже в разгар зимы. Стал калекой, сидит у меня дома. Еле живой добрался. Руки-ноги обморожены, весь распух, скрючился, так исхудал, что аж уши светятся. Отправил его с упитанной лошадью и новехонькой арбой, теперь от арбы одно название, а лошадь стала доходягой, кожа да кости. Сам он как живой призрак. Всю дорогу ел черный хлеб с сырой водой. Денег - ни гроша. Лошади отпустили корму вполовину меньше потребы. Наконец, сказали, мол, еще посчитаем шкуры, что ты привез. Какие подрастерял, какие собаки порвали, какие промокли в дороге. «Еще и высчитаем с тебя!» А вы знаете, как они высчитывают с людей?

- Е, кое-что знаем! - невесело рассмеялся Дармен. - Приговаривают, собаки, щелкая своими счетами: «Можемке - испортил, можемке - потерял! За это отвечай!» Ограбят и глазом не моргнут.

Сеил кивнул Дармену, соглашаясь с его замечанием, затем закончил свой долгий рассказ:

- Тридцать ямщиков обвинили в порче-потере! На всякие уловки пошли, только бы не платить им честно заработанные деньги. Теперь все эти ямщики, измученные, дошедшие до последнего предела, каждый день сторожат у ворот бая Сейсеке. Воют от обиды, посылают ему проклятия. Там и мой напарник, он тоже подряжался ямщиком. И он плачет, и старый отец его плачет. Братишка туда пойти не может, не в состоянии выйти из дома. И я не могу сходить, так как работаю с утра до ночи. Вот, Абай-ага, какие у нас в городе дела!

Рассказ Сеила сильно удручил гостей, и трапеза, к которой они вскоре приступили, безрадостно прошла для Абая.

- Как говорится, - сказал он, - думали найти груды золота, а не нашли и ломаного гроша... Нет человеку сегодня житья нигде - ни в степи, ни в городе!

Утром, когда Абай и его спутники только сели за стол, а Дамежан принялась разливать чай, как от ворот послышались громкие приветствия Какитая. Он весь сиял - не шел, а бежал по крытому двору, звучно скрипя сапогами, оставляя на земляном полу снежные следы. Ворвался в комнату с облаком морозного пара, рывком распахнув дверь. Его маленькие густые усы были прихвачены инеем, а глаза горели на красном от холода лице. Не дав ему ни раздеться, ни даже поздороваться толком, Абай спросил, хотя ему и так уже была ясна причина столь шумного появления джигита:

- Ты прямо с почты? Есть ли письмо?

Их было даже два: Какитай вытащил письма из-за пазухи и вручил Абаю.

- Только не с почты! - пояснил он. - Сначала забежал в дом к Кумашу, туда и пришли.

Тотчас распечатав письма, одно за другим, Абай первым делом посмотрел на даты, стоящие внизу страниц.

- Одно написано двадцать дней назад. А второе - двенадцать... Это от Магаша, - сообщил Абай. - Я говорил, пиши каждую неделю, так он и исполнил! Но из-за задержек на почте оба письма пришли вместе, - приговаривал Абай, уже надевая очки.

Письмо начиналось с обычных слов, как пишутся все письма, но завершалось стихами Магаша. Абай читал письмо про себя, и все, кто был в комнате, молча смотрели на него, едва дыша, стараясь уловить содержание по переменам в его лице. Рассказав в письме о положении дел, Магаш, в сущности, повторял в стихах содержание письма, от всего сердца поведал в них о своей печали, каковую впервые в жизни довелось ему испытать. Эти нехитрые строки Абай, в паузах грустно вздыхая, прочитал вслух.

Он в недуге лежал, полотна белей,

Устремив на меня в упор

Потускневший во мраке бессонных ночей

И покорный страданию взор.

Он казался иссохшим стеблем степным, Милый брат мой, сердечный мой.

И, рыданья сдержав, я стоял над ним

И терзался печалью немой...52

Прочитав, Абай рывком снял очки. Слезы хлынули из его глаз, мир помутился в них. Он прикрыл обеими ладонями вмиг побледневшее лицо. Глядя на Абая, Дармен и Какитай тихо заплакали.

Баймагамбет, более старший и крепкий духом, сдерживая слезы, с надеждой сказал Абаю:

- Может быть, второе письмо менее печально?

Абай развернул листок. И правда, содержание следующего письма было гораздо более спокойным.

«Последнее время настроение Абиша-ага несколько приподнялось, - писал Магаш, - появился изрядный аппетит, сон стал значительно спокойнее. Доктор сказал, что мы можем взять Абиша домой, лечить в надлежащей домашней обстановке. Хорошая квартира лучше лазарета. Слова доктора вселили в нас большую надежду. Мы наняли в городе хорошую, удобную квартиру и перевезли Абиша туда. Сейчас Абиш-ага всегда находится возле меня. Мы поселились у старика Абсамета. Относится он к нам хорошо, дружески. Этот казах Абсамет приходится нам жиеном53. Находясь на постое в его доме, мы лечим Абиша двояко. С одной стороны, проводим необходимое лечение у доктора, с другой - сами поим кумысом, ухаживаем за ним. Теперь вся надежда только на Аллаха!»

Второе письмо немного взбодрило Абая, некоторые строки, особенно утешительные, он прочитал вслух, повторив два-три раза. Окружающие заговорили: кто высказал слова надежды, кто зашептал молитвы... Попросив Дамежан принести бумагу, карандаш, Абай без промедления сел писать ответ. Какитай тоже принялся за письмо, выйдя в переднюю и устроив свой листок на низенькой деревянной подставке, что отыскалась в доме Дамежан. Взялся писать и Дармен, облокотившись о подоконник. Все писали быстро, искренно, стараясь найти самые сердечные слова.

Абай, подумав о Магаше, который от переполнявших его чувств перешел на стихотворную речь, также открыл свою смятенную душу пронзительным стихам.

Я не пишу, а слезы лью.

Ты видишь, в горести мой дом. Иссякли силы, я стою, Как перед смертным рубежом. Я о себе пишу, Аллах, О горе я пишу своем, Ищу забвения в стихах54.

Так он изливал свое горе - стихами, более привычными для него, чем общепринятая речь для выражения чувств. И далее, исписав еще с пол-листа собственно послания, вновь перешел на стихи. То надежда, то тревога овладевали его душой, словно обжигая пламенем ее или окатывая ледяною водою. Не может иначе поэт, столь углубленно живущий поэзией: любое его состояние во всей своей полноте и правде выливается в поток стихотворной речи...

То надежда придет, То тоска нападет. Нужных слов не найду, В мыслях полный разброд.

...Дух и тело лечи, Отвечай - не молчи, Как он там - я боюсь -Не ошиблись врачи!

Эти строки мешались с приветствиями сыну, горестными вопросами, обращенными неизвестно к кому, просто безответными возгласами.

Хорошо, что с тобой Твой племянник родной.

Услужить ему рад Я услугой любой.

Вдруг, вспомнив о безмерно преданном Магаше, чувствуя его раненую отзывчивую душу, в которой зазвучали его собственные поэтические струны, Абай обратился и к нему:

Песнь твоя с мукою схожа, Болью она рождена.

Мне объясни - отчего же Сам ты лишился сна?55

Неподалеку согнулся над подоконником Дармен, - как и учитель, он в горе своем также воспламенился стихами. Все, прочувствованное сегодня с самого утра, легло в строки его послания в Алматы...

На письма глянул Абай-ага И взял их молча, суров и строг. Я видел, как задрожала рука, Когда развернул он первый листок. Абай дочитал письмо до конца, Скупые слезы вытер платком... Кто может измерить горе отца, Чей сын страдает в краю чужом? Мы вместе второе письмо прочли -И искры надежды в сердцах зажглись. О, если б молитвы помочь могли, И пожеланья друзей сбылись!56

.Еще перед тем как все засели за письма, Абай не забыл дать молодежи необходимый совет.

- Порой надо писать так, - говорил он, - чтобы заставить человека улыбнуться, найти особые слова, чтоб отвлекли и взбодрили его истосковавшуюся душу. Для того, кто прикован к постели, всякие новости, незначительные, казалось бы, живые вести, становятся самым настоящим лекарством.

Немало подобных врачующих строк написали Какитай и Дармен, изложив многие обстоятельства, которые пришлись бы по душе прежде всего Абишу. К полудню разными приветственными посланиями было исписано множество листов. Так и полетели весточки их славных душ, сплоченных одной глубокой печалью, далеко на юг, и теперь, с надеждой и нетерпением, все ждали исхода недели, когда придет, как они были уверены, новое приветственное письмо из Алматы.

Лазарет Алматы был, пожалуй, единственным государственным заведением, которым по праву мог гордиться этот небольшой уездный город. Здесь, на протяженной лощине у подножия величавых гор, среди густых садов и плоских бахчей стояли лишь низкие, в большинстве своем небогатые дома. На окраине, у подола горы, и располагался этот лазарет с его многочисленными постройками.

Летом длинные одноэтажные корпуса для различного рода больных были окружены цветочными клумбами и плодовыми деревьями, столь густо растущими, что весь лазарет казался садом, полным цветов и фруктов.

Такое великолепие расцвело еще лет пятнадцать назад, когда в Алматы приехал новый главный врач, пожилой еврей Лев Николаевич Фидлер, и взял лечебницу в свои руки. Все здесь преобразилось, лучше стали условия для больных, питание и, разумеется, само качество лечения. Цветы и деревья также были нововведением неутомимого Фидлера. Сейчас все это великолепие было укрыто снегом, припорошено инеем...

У главного корпуса лазарета стояли кошевые сани, мощный конь гнедой масти с подтянутым животом смиренно ожидал уже более часа, поскольку сани были пригнаны заранее, гораздо раньше оговоренного срока.

Чуть за полдень из широких дверей большого деревянного строения вышел, торопливо застегивая пуговицы на шубе, сам Лев Николаевич Фидлер. Приподняв в вежливом поклоне бо-рик, он по-русски поздоровался с Майканом, который ожидал его в санях. Придерживая полы своей дорогой шубы, с воротником из горлового меха лисы, доктор устроился в санях, и конь, почувствовав послабление вожжей, мотая головой и вытягивая шею, тотчас пустился ровной дорожной рысцой.

Доктор Фидлер был весьма известным человеком в Алматы, лучшим врачом города. Его имя превозносили на разные лады местные жители многих наречий - русские и казахи, татары и таранчи, дунганы и кашгарцы. Лев Николаевич славился к тому же не только как хороший врач, но как человек благородный и особо добродетельный.

Доктор плохо говорил по-казахски, но ничуть этого не стеснялся. Привалившись к плечу Майкана, предупредил озабоченно:

- У моя время мало, смотрю, и гнедой много торопится, давай, отпусти вожжи!

- Быть по-вашему! - с улыбкой воскликнул Майкан. - Мигом домчимся.

Чуть попридержав коня, он вывел его за ворота, на городскую дорогу и, упершись обеими ногами в передок саней, резко встряхнул вожжи. Тут же огромный иноходец, лоснясь выпуклым крупом, часто стуча подкованными копытами, размером не меньше, чем грудь доброй кормилицы, распрямил спину и понесся по укатанной дороге вниз, в сторону города.

Густой снег, падавший в полном безветрии, теперь, под стремительный бег коня, летел в лицо, забивал глаза, словно на улице был ураган. Впрочем, попадая на горячую кожу, снег тут же таял. Вдали крупные снежные хлопья нисходили отвесно, плавно.

До городской заставы долетели мигом, затем, не снижая хода, сани стремительно пронеслись по широкой стреле Колпа-ковской улицы, круто повернули на Сельскую, столь же прямую и звонкую, направляясь в сторону Никольской церкви, что сияла своими куполами поверх городских крыш.

Далее пошли не такие ровные улицы - Гурде, Нарымская, Сергиопольская, Розовая, - их ямы и колдобины пронеслись под полозьями саней с шумом и грохотом. Осталось только повернуть направо - по Старокладбищенской, далее - в низину, туда, где и стоял дом старика Абсамета, конечная цель этого недолгого путешествия...

Казахи Северной Арки почитали иноходцев не больше, чем скаковых лошадей. Здесь же, на юге, иноходцы ценятся гораздо выше, и чуть ли не каждый второй стремится заиметь себе такого коня. Этот гнедой попался джигитам по особому случаю и, вспоминая об этом, Майкан был благодарен и судьбе, и хозяину коня.

Добравшись в начале зимы до Алматы, джигиты решили купить крепкого упитанного коня под сани, чтобы ездить по городу, поскольку их собственные лошади, взятые в Семипалатинске, изрядно исхудали в дальней дороге. Едва они приехали на скотный базар, что у Никольской церкви, как к ним сразу подошел человек. Оказалось, что его зовут Дат, и он уже наслышан об их приезде, поэтому сам и разыскал их в толчее. Дат, подобно многим здешним людям, знал Абая и готов был помочь его близким родственникам.

Слухи, как это всегда бывает, летят впереди людей: Дату было известно, что любимый сын знаменитого акына тяжело болен и попал в лазарет, а его младший брат, посланный Абаем, приехал в Алматы.

- Не ищите коня на базаре! - сказал Дат. - К чему торговаться, покупая скотину у незнакомого человека? Слышал я, что вы остановились в доме Абсамета, он тоже близкий мне человек, мой друг. Пойдемте-ка сейчас к нему.

Вскоре все трое поскакали обратно, а Дат продолжал говорить, уже по дороге:

- Голубчик Магаш, ты младше меня, приходишься мне как бы братишкой! Не должен сын самого Абая искать коня на базаре. Думаю, об этом мы поговорим в доме Абсамета.

Войдя в дом и посидев за дастарханом, Дат вывел Магаша во двор, где стоял его гнедой. И тут же подарил Магашу коня, вместе со всей упряжью, сняв только седло.

- Можешь увозить его в родные края. Стоит он немало - как кун за какую-нибудь убитую вдову. Передай Абаю-ага, мол, это подарок от одного сына Старшего жуза.

Вот какова была история иноходца, который, управляемый Майканом, привез сейчас доктора Фидлера в дом Абсамета.

Пробыв возле Абиша около часа, доктор так и не смог сообщить ничего утешительного. За последние три-четыре дня в состоянии больного произошли некоторые перемены, но не в лучшую сторону. Фидлер с грустью сказал, что эта болезнь сильнее самой медицины, всех знаний и возможностей врача.

Абиш слабел с каждым днем, жизнь покидала его медленно и неотвратимо... Какая же это несправедливость, что уходил столь молодой человек, угасала такая умная, красивая душа! Фидлер тяжело переживал это несчастье, он был не только врачом, но и сокровенным другом больного. Абиш делился с ним самыми глубокими своими переживаниями. Сейчас, едва врач склонился над его постелью, Абиш сказал ему, что теперь, когда в Алматы приехали близкие, когда он получает письма из дома, его одиночество кажется ему еще более тяжелым, тоска по родному очагу - почти непереносимой.

- Есть у меня одна мечта: продержаться хоть до весны, -тихо сказал он. - Полюбоваться теплыми деньками. Или же, чего еще больше хочу - добраться до родных мест, а там и умереть не страшно.

Появление в городе близких людей, разумеется, не излечило Абиша, но при них он прибодрился, развеялся, и Фидлер разрешил ему покинуть лазарет и полечиться какое-то время в домашних условиях, взяв на себя обязательство посещать больного раз в три дня.

Доктор сам присутствовал при переезде, распорядился освободить для больного самую просторную, светлую комнату и прочь вынести все предметы домашнего обихода, на которых оседала пыль: тускиизы, ковры, сырмаки, текеметы... Благотворным фактором был кумыс, которого не могла предоставить больница. Об этом позаботился уже Абсамет: специально для дойки он взял трех яловых кобыл и держал их на своем дворе. Доктор, конечно, выписывал рецепты на лекарства, но помощь от них была небольшой. Постоянно наблюдая за больным, он не уставал напоминать домочадцам о лечебных процедурах, мерах по уходу и питанию больного.

Лев Николаевич не сразу ответил на слова Абиша, которые тот назвал своей мечтой. Посмотрев в окно, Фидлер глубоко задумался. Его серые проницательные глаза, светящиеся недюжинным умом, слишком большие для лица старика, как-то сразу погрустнели, и он отвел их в сторону, упершись рассеянным взглядом в окно.

Небо было пасмурным, над горизонтом неподвижно стояли плотные серые тучи, вываливая на городские крыши медленный, отвесно падающий снег. Голые стволы деревьев казались глубоко черными, в замысловатом переплетении ветвей, давно лишенных листвы, грезился какой-то запутанный лабиринт, откуда нет - и не может быть выхода. Все это навевало тоску, будто бы сама природа давно и тяжело больна.

Надежда была призрачной, лекарства бессильными. Льва Николаевича охватил мучительный, совершенно не оправданный стыд, происходящий от его врачебной беспомощности. Но разве можно сказать правду этому хрупкому, надломленному болезнью человеку? Он отвел взгляд от окна, слабо улыбнулся Абишу, проговорил:

- Ничего, Габдрахим, и лета дождетесь, и в родные края поедете! Вот потеплеет, и поедете... Ранней весной, когда еще не будет пыли на дорогах. Медленным ходом, спокойно поедете, под присмотром друзей. Так и доедете до родных мест!

Фидлер почувствовал, как неловко прозвучали его собственные слова. Надо было сказать проще, естественнее, как бы между прочим, чтобы Абиш поверил ему. Доктор давно уже понял, что посещает больного не столько ради самого лечения, которое бессмысленно, сколько для того, чтобы ободрить его, утешить. Да и еще есть резон: не сам врач, так молва о нем поддержит в больном надежду - ведь это Фидлер, легендарный, просто чародей, а не доктор! И, раз он сюда ходит, значит - вылечит.

Вот уже пятнадцать лет он врачевал в этом маленьком городе, поднимая на ноги старых и молодых, мужчин и женщин. Были и случаи, когда он вырывал людей прямо из рук смерти, вылечивая, казалось бы, безнадежно больных. Здесь, в глуши, катастрофически не хватало эскулапов разного профиля, поэтому Фидлеру пришлось практиковать лечение почти всех болезней, проводить сложнейшие хирургические операции. Однако в отношении болезни Абиша он оказался бессилен, и это терзало и мучило его. Приходя сюда регулярно, он возвращался в госпиталь расстроенный и удрученный.

Если с самим Абишем, безнадежно больным, Лев Николаевич не мог быть откровенным, скрывая от него страшную правду, что вполне понятно для врача, то лукавить с Магашем уже не мог и не хотел. Хотя он и видел на утонченном, приятном лице этого юноши выражение тяжелого горя, мог бы попытаться как-то и успокоить его, но честный, открытый характером Фидлер предпочел сказать, уходя:

- Ничем не могу утешить вас, голубчик мой! Не радует меня состояние Габдрахима. Ничего не могу поделать. Ничего.

После визита доктора Фидлера близкие Абиша остались в еще большей тревоге. Магаш проводил его из дома во двор, усадил в сани, Майкан вскочил на козлы и хлестнул гнедого камчой, сани понеслись... Магаш вернулся назад. Абиш лежал с письмом в руках, близко держа перед глазами развернутый листок. Еще несколько писем, полученных на днях, белели на одеяле.

Абиш всегда хранил под подушкой письма из родного края, порой перечитывая, порой просто разглядывая, размышляя. Это было письмо из аула, от Магрипы. В конверт она положила две чистые полоски бумаги - желтую и красную. Абиш прижал их к своим тонким бескровным губам. Когда вошел Магаш, он притворился, что просто перечитывает письмо.

Его изящно изогнутые брови взметнулись, будто навстречу брату, и он заговорил, указывая на эти полоски бумаги:

- Вот два листочка, посмотри. Магыш пишет: «Дни и ночи я провожу в мучительной тоске по тебе. Твоя маленькая дочка Рахиля уже начала ходить. Она растет, расцветает, словно тюльпан весной. Посмотри на эти два листочка: один - Рахиля, другой - я».

Ноздри Абиша нервно затрепетали, слезы навернулись на его глаза, он больше не мог говорить, хотел отвернуться к стене, но, не в силах справиться с собственным телом, лишь повернул голову на подушке. Тихо прошептал, глядя в стену:

- Желтая, пожелтевшая от тоски, - это Магыш, а красная -цветущая маленькая Рахиля.

Магаш понял: его брат снова угодил в провал глухой печали, а такое всегда случалось с ним, когда он думал о своей семье, и весело напомнил Абишу, что, кроме этого письма, есть еще и другие, где были и приятные вести, и шутки.

Абиш и вправду полез под подушку после этих слов, но не письма друзей - Дармена, Какитая - извлекли на свет его тонкие немощные руки, а послания отца, вчерашнее и предыдущее, которые он перечитывал по нескольку раз в день. Тихим голосом он прочитал стихи из обоих писем, затем проговорил задумчиво:

- Ага, похоже, сильно напуган, потому и взмолился Аллаху... Пишет, как обыкновенный богобоязненный мусульманин. Молит Бога, чтобы тот спас его от страха. Может, человек всегда молит Бога, если теряет надежду? Понимаешь?

Абиш умолк, похоже, и не ожидая ответа, затем заговорил, но лишь для того, чтобы спросить кумыса. Магаш обернулся быстро, зная, что теперь для больного кумыс не просто питье, но и единственная еда. Сделав два-три глотка, Абиш вернул чашку и заговорил снова, наверное, успев обдумать свою тайную, недосказанную мысль:

- Вот что гнетет меня больше всего! Ведь отец все свои надежды связывал со мной. Воспитал, выучил. Всегда радовался при редких встречах, когда видел, что я опять чего-то достиг. Говорил: «Нет у меня иной мечты, только бы вышел ты в люди, выучился, честно стал служить во благо своего народа». Вот, что мне горше всякого яда! Не оправдал я надежды отца.

Крупные, частые слезы покатились по щекам больного, заплакал и Магаш, беззвучно, закрываясь платком, чтобы не показать Абишу свое горестное лицо.

Прошло несколько дней, и самыми значительными событиями за это время были письма, которые снова пришли из Семипалатинска и родного аула. Магаш написал ответы - и от себя, и от Абиша. Больной все реже поднимал голову с подушки. Худой и бледный, он лежал навзничь, глубоко вдавленный в пуховую перину.

Сегодня в просторной комнате не было посторонних. Магаш сидел у окна за высоким столом и что-то писал, уже заполнив неровными строками весь лист донизу.

День выдался светлым, ярким. Алматинская зима подходила к концу, о чем беспрерывным карканьем возвещали вороны на голых ветвях тополей. Над этими стройными, огромными, изо всей силы стремящимися ввысь деревьями сияло светлое чистое небо. Под яркими лучами солнца играли дети, с улицы доносились их звонкие голоса.

Двое прохожих промелькнули за окном, из обрывка их разговора стало ясно, что сегодня большой праздник. Тут, будто в подтверждение их слов, где-то неподалеку развернулась гармонь, послышался звон медных колокольцев. По улице проехали нарядные сани, за ними еще... Резвые кони с красными, зелеными лентами в гривах, хвостах бодро тянули сани, убранные коврами, и вместе с ними мимо проносились песни, переливы гармони, радостный смех.

Таков был этот шумный, праздничный мир за окном, а здесь, в сумеречной комнате, томился смертельно больной человек, лежа на узкой кровати в углу, и его младший брат, которого ничто не могло отвлечь, сидел за столом и писал стихи. Он лишь едва приподнял голову, исподлобья взглянув за окно, где пронеслась цветистая здоровая жизнь, и вновь обратился к своим печальным думам о брате - самой близкой ему душе, к своей белой бумаге - единственному верному собеседнику. Быстро написав несколько последних строк, он с шумным вздохом откинулся на спинку стула.

Абиш уже давно лежал в ровном молчании, будто забывшись, но это было не так: мысль его напряженно работала, просто он не хотел мешать брату. Теперь же он подал голос, но Магаш, глубоко задумавшийся, не сразу услышал его.

- Дай мне! - шепотом, но все же повелительно произнес Абиш, протягивая тонкую руку. - Вижу, что завершил свои стихи. Дай посмотреть.

Магаш смутился: он писал не о чем-нибудь, а о болезни брата, и показать ему эти стихи не решался. Как отнесется больной к строкам, что отражают сторонний взгляд на него самого? Но и не дать тоже нельзя, - этим он обидит его. Абиш хорошо понимал суть волнения своего младшего брата.

- Не бойся, - сказал он. - Тяжелее мне уже не станет. Давайка сюда, ты же ведь всегда был честен со мной! Только сначала принеси мне чуток кумысу.

Магаш вышел и вернулся с полной чашей, Абиш отпил немного, увлажнив горло. Пошутил, принимая стихи из рук брата, правда, улыбался он уже через силу:

- И что же там сочинил про меня мой Магатай, который того и гляди станет великим акыном?

Магаш подошел и смиренно сел рядом, облокотившись о край постели. Абиш расправил лист бумаги своими белыми костлявыми пальцами и принялся читать...

Сижу у ложа больного, И горькая дума со мной. Он кашляет - снова и снова, Он трудно дышит, больной. И в сердце моем отдается Кашель его глухой, Когда за грудь он берется Прозрачной своей рукой. Мужественно, как воин, Встретился он с бедой: Взгляд, как всегда, спокоен, Взгляд, как всегда, прямой... А в доме все гуще тени. И, стиснув ладони рук, Он молит об избавленье От нестерпимых мук57.

Прочитав эти строки, Абиш долго лежал в глубоком молчании, то ли с мыслями собираясь, то ли с силами. Наконец, не отрывая взгляда от Магаша, тихо заговорил:

- Сколько стихов родилось из-за моей болезни. В родном крае писали отец, Дармен, Какитай, здесь - ты. Но не горе должно навевать стихи, а радость! Вот какие я желал бы услышать стихи! Передай мои слова отцу. Я часто говорил ему об этом, и сейчас повторю...

Сказав так, Абиш опять надолго замолчал, затем снова вернулся к тому же разговору, но уже более тщательно взвешивая слова:

- Вижу я по стихам, что пишете вы, молодые, как все вы даровиты и, пожалуй, станете настоящими акынами. Да и пишете вы особенно, подобных стихов никогда прежде не знали наши акыны, разве не так?

Магаш не ответил: он весь был во внимании, слушая брата. Полежав недолго в молчании, тот сам разрешил свой вопрос:

- Эти стихи похожи на сочинения русских поэтов, и научил вас этому отец. Ему же помогло оседлать крылатого коня именно русское искусство, оно подняло отца на вершину, возвысило, вывело на свет! И всем вам надо бы обратить свои взоры на Россию, быть вместе с русскими. Я многих видел в Петербурге, в Москве. Только послушать, о чем говорят русские - одна надежда и вера в радужное, чуть ли не райское будущее. И Павлов в это верит, прислушайся к нему. А если народ верит, то так оно и будет!

Силы вдруг оставили Абиша, он протянул обе руки к чаше с кумысом, с жадностью выпил несколько глотков и лишь теперь взбодрился. Голос его зазвучал чище, он продолжал, все более проясняя ту же самую мысль:

- Люди рождаются и умирают, одни отжив свое, другие - до срока. Но само общество, народ - живет своей жизнью, да и время идет своим чередом. Ни один человек не может повернуть его вспять, равно как изменить судьбу этого мира.

Теперь Абиш замолчал надолго, собираясь с силами. Магаш тоже молча сидел и ждал. Наконец, больной взял в руки листок со стихами и сказал, заставив себя улыбнуться:

- Ты что же, никак не можешь избавиться от слез, вырваться из объятия печали? Я запрещаю тебе предаваться унынию.

Перестань, взбодрись! Иди на улицу, в город, прогуляйся да развейся.

В эту минуту в комнату вошел Абсамет. Был час обеденной трапезы, а у хозяина дома была привычка лично приглашать гостей к обеду. Так он наведывался в дальнюю комнату два раза в день, чтобы своими глазами увидеть больного и расспросить о его здоровье. Увидев Абсамета, Абиш знаком подозвал его к себе. Тут же попросил Магаша:

- Сходи за Утегельды и Майканом!

Джигиты жили в передней комнате, в любую минуту готовые чем-то помочь Магашу, который всегда находился возле больного. Против своего обыкновения, привычек завзятых степных балагуров и весельчаков, эти бодрые, крепкие джигиты вели сейчас весьма скромный образ жизни. Они вошли сразу, как только их позвали, озабоченные, готовые к немедленным поручениям, но тотчас просияли, едва увидев веселое лицо Абиша, который теперь приподнялся на своей постели, взяв Магаша и Абсамета за руки.

- Запрягайте коня и сейчас же езжайте в центр города, все четверо! - сказал он друзьям таким строгим голосом, словно и вправду поручал им важное дело. - Сегодня Масленица, а это славный русский праздник. Слышу, улицы полны музыки и пенья!

Абиш говорил тоном, не терпящим возражений. Друзья недоуменно переглянулись, но больной нетерпеливо взмахнул бледной рукой. Сказал:

- Я не позволю моему Магашу захиреть в этих стенах. Посмотрите, как он исхудал. Магаш, Утеш, живо - езжайте, погуляйте! Будут скачки, бега. Абсамет, ты сам садись за вожжи да смотри, чтобы иноходец обставил всех коней города. Назначаю награду!

Все разом засмеялись, даже лица засветились: так они были рады приказанию! Закивали, загалдели:

- Есть! Жаксы!

- Будет исполнено!

- Всех обгоню, только распорядись! - радостно воскликнул Абсамет и тут же заметил: - Как же ты весел, айналайын, и впрямь праздник! Похоже, идешь на поправку...

Он радовался пуще всех, поблескивая большими огненными глазами. Этот небольшого роста, с черной остроконечной бородой старик был, на самом деле, заядлым ездоком. Не говоря никому, они уже давно вместе с Майканом выгуливали гнедого коня, готовя иноходца к такому случаю.

После обеда с просторного двора один за другим выехали два санных экипажа. Впереди бежал гнедой иноходец, ласково понукаемый Абсаметом, который сидел один в легкой повозке на полозьях. За ней шли вместительные кошевые сани, где на заднем сидении удобно расположились Магаш и Утегельды. На козлах, с гиканьем нахлестывая коня, возвышался опытный возничий Майкан.

Всякий раз, оказываясь на улицах Алматы, Магаш и его друзья начинали невольно сравнивать этот город с Семипалатинском. Все здешние дома были сплошь одноэтажные, все как один деревянные. Большой Семипалатинск был более высок крышами, широк и просторен улицами, красив и величав каменными зданиями. И все же, без умолку болтая втроем в кошевых санях, говоря об Алматы явно в пользу своего Семипалатинска, друзья любовались городом, что разворачивался неспешно перед ними.

Они восхищались его великолепными садами, в эту пору года еще спящими, - но настанет время, и город будет завален разнообразными фруктами. Особенно поражали тополя, высаженные вдоль улиц, - настоящие великаны! Да и белоснежные березы, и могучие молодые дубы - все здешние деревья устремлялись ввысь, будто соперничая с самим пиками Алатау. А уж эта великая горная гряда, своими снежными вершинами закрывавшая половину вечернего неба, словно волшебной силой притягивала взгляд. До чего ж высока, какая громадина, какие белоснежные зазубренные остроконечные вершины! Просто не было слов, чтобы описать такую красоту...

Утегельды принялся расспрашивать Магаша о том, что, почему-то, интересовало его больше чего-либо другого:

- Неужто все сады в этом городе были посажены в одно и то же время, все деревья разом? Почему они, как на подбор, выглядят одинаково, словно остриженные осенью жеребята-трехлетки? Какой джин выстроил их в столь ровный ряд?

Абиш немало рассказывал младшему брату об Алматы, поэтому тот знал о многих городских секретах.

- Ты это верно подметил! - сказал он, обернувшись к любопытному Утегельды. - Деревья в здешних садах посажены в один год, поэтому и выглядят друг дружке вровень, словно их только что постригли. Все дело в том, что весь город был восстановлен восемь лет тому назад, после ужасного землетрясения, тогда же и сады насадили.

Будучи человеком степи, выросший среди безлесных отрогов Чингиза, Утегельды никак не мог понять, что обилие деревьев может быть украшением города и благом для его жителей. Он не мог согласиться и с тем, что горы, сады и густые леса окрест Алматы делают его лучше Семипалатинска.

- Если начистоту, - говорил Утегельды, - этот город, мне кажется, - место сплошных воровских засад. Разве не на руку лихим людям, когда летом распустится листва на деревьях? Тень любого дерева накроет целый дом, она так и манит - если хочешь скрытно напасть, ограбить кого-то. И во всем виноваты эти деревья! Вон какие большущие ели на Алатау - это ли не разбойничьи укрытия! Разве не просят они, не подстрекают: своруй, убеги, спрячься?

Магаш улыбнулся в ответ:

- А ты видел в этом городе хоть одного лихого человека? За то время, что ты здесь, тебе ведь ни разу так и не довелось крикнуть: «Держи вора!»

Утегельды озадаченно нахмурился:

- Это ты верно сказал, здесь и вправду не видать воров. Будь вором я, то непременно промышлял бы в Алматы!

Сказав так, Утегельды от души рассмешил Магаша, но Май-кан сердито посмотрел на балагура с высоты своих козел. Обычно немногословный, он разразился довольно длинной для него речью:

- Что вы орете на всю улицу? Да еще такие вещи... Как вас люди поймут? А тебе, Утеш, какое вообще дело до воров?

Майкан как раз только что натянул поводья и остановил сани на углу улицы Гурде, где уже скопилось множество нарядных повозок. Веселые лица с любопытством взирали на вновь прибывших. Утегельды же все не унимался:

- Напрасно ты серчаешь, Майкан! Если на то пошло. я слышал все такое, и не от кого-нибудь, а от самого Абая, вот этими ушами. Как-то спросил у него: почему воров так много в роду Мырза-Бодей? Он ответил мне: потому что их стойбища расположены среди скал, возле саев-оврагов, среди непроходимых тугаев. Сама местность подвигает людей, наверное, к воровству: есть куда увести, где спрятать, разделать добычу. Понятно вам? Так мне сам Абай-ага говорил, а вы мне толкуете.

Но его уже никто не слушал. Магаш и его друзья впервые видели город во время большого праздника. Многочисленные санные упряжки, влекомые быстроногими иноходцами, наперегонки неслись по Сельской улице. Абсамет, хлестнув иноходца, смешался с потоком других легких саней, немедленно вступив в ряды желающих выйти на состязание. Друзьям в кошевых санях оставалось только ждать.

Город между тем продолжал веселиться по-своему: громко скрипя полозьями, с песнями, со звонким смехом проносились мимо многочисленные сани. Вот показалась тройка, набитая разгоряченными, уже подвыпившими мужиками и бабами в ярких платках. Они тоже участвовали в состязании, хотя их кони не были ни рысаками, ни иноходцами, годными для санных гонок. Тройка, которую составляли беспородные ломовые, каких используют в работе по хозяйству, бежала вразнос, вразвалку, словно раскормленные лошади тоже напились вина. Народ смеялся и тыкал пальцами в сторону этих неуклюжих коняг, покрытых густой шерстью, не в меру разжиревших от обильного овса и отрубей.

Саней было так много, что иные не вмещались даже в широкую Сельскую улицу и в азарте состязания неслись по обочине, с хрустом поднимая пургу, осыпая снегом зевак. Были тут и хорошие рысаки английской породы - длинноногие, гривастые, с красивыми тонкими шеями. Их всегда можно узнать издали: по острым ушам, коротким хвостам и особенно - по их горделивой стати.

Часто мимо проносились не столь породистые, но также красивые, спорые на шаг, казахские иноходцы - гнедые, сивые, вороные... Мелькали и чистокровные русские рысаки. Было видно, что с десяток иноходцев стремятся догнать пару саней, вышедших вперед.

Магаш и Майкан вдруг одновременно вскрикнули. Впереди иноходцев, ноздря в ноздрю с каким-то заячьего окраса конем, стремительно несся их гнедой.

- Жми, Абсамет! - яростно закричали джигиты.

Оказывается, состязание только началось. Конники должны были проехать Колпаковскую улицу, миновать Ташкентскую аллею, затем, обогнув парк, снова вернуться на Колпаковскую и, разогнавшись по широкой, прямой как стрела Сельской, остановиться на скотном базаре перед Никольской церковью.

Народ уже потянулся туда, встречать победителей. Магаш и его друзья также направились в сторону церкви, ясно белеющей вдали в сгущавшихся сумерках. Сидя в санях, они рассматривали праздную публику. Зрителей собралось немало, в большинстве молодежь - гимназисты в серых шинелях с серебристыми пуговицами. Реже мелькали пуговицы подороже -позолоченные: они принадлежали шинелям чиновников, служащих различных контор, которые пришли на праздник вместе с женами.

Больше всего в этой разношерстной толпе было полицейских, урядников, стражников, их беспорядочно спутанные красно-желтые аксельбанты и пестрые сабли мелькали там и тут. Служителей порядка здесь было неправдоподобно много, равно как и их начальников, жандармских офицеров, щеголявших парадными мундирами.

Магаш знал, откуда взялось такое обилие служивых: Абиш рассказывал ему, что из городской казны выделялись значительные средства на полицейских, раз в десять больше, чем, скажем, на врачей. Здесь даже ходил анекдот, который брат услышал от местных разночинцев. На вопрос «Кого чаще встретишь в городе Верном?» - прохожий отвечал: «Мулл в белых чалмах и жандармов с желтыми саблями».

Что касается вероучителей, то их также было немало в толпе зевак, и теперь, когда потихоньку темнело, таковых почему-то становилось все больше. Многие местные казахи, татары, та-ранчи либо учились в медресе, либо уже были халфе при пяти мечетях города. Все они носили татарские борики и, похоже, намерено вышли полюбоваться русским праздником под покровом темноты.

Были здесь и богатеи всех местных наречий - русские промышленники, татарские баи, таранчинские, казахские торговцы. Этих было немного, но они особенно бросались в глаза, поскольку сами и выпячивались поперед всех, показывая свои енотовые и лисьи шубы, чаще из нежнейшего горлового меха, сшитые на зависть своим же товарищам, таким же имущим, как и они сами, торговцами-меховщиками.

Столь же многоязыкими были нищие, ходившие здесь с протянутой рукой. Худые, изможденные, они не упускали случая попросить милостыни у нарядной толпы. Это была другая сторона жизни города, который отличался от многих других окраинных поселений России обилием еды, особенно летом, когда в садах, на бахчах созревали фрукты и овощи. Многие попрошайки добрались сюда из глубины России, это были крестьяне, оставшиеся без земли. Они ехали в поисках жилья, посильного ремесла для существования. Встречались тут и обездоленные казахи, целыми аулами покидавшие родные степи из-за страшного джута, который, особенно в последние годы, опустошал их пастбища.

Вот уж действительно: «Кто от радости скачет, кто от холода...» Среди сытой разряженной толпы эти обнищавшие люди думали только об одном: как бы добыть пропитание, чтобы не умереть с голоду этой же ночью.

Разглядывая толпу, Магаш увидел группу своих знакомых, толмачей и чиновников из казахов. Они также заметили его и подошли, справились о здоровье Абиша, затем разговор перешел на состязание: все заспорили о том, выиграет ли сегодня гнедой?

Несмотря на то что гонка началась в обеденную пору, сейчас уже сгустились сумерки, улицы залила все еще по-зимнему быстрая тьма. Весь город окунулся в плотный безмолвный мрак.

В Алматы вообще не принято уличное освещение: даже в центре не было ни одного фонаря. Совсем уж не ясно, каким образом зрители собирались узнать победителя скачек, когда он покажется в конце улицы: ведь все гнедые, мухортые, черные, дымчатые кони сейчас казались вороными, а издали можно было различить разве что белую или сивую масть. Тем не менее, горожане с нетерпением ожидали окончания скачек, так как это было самое главное зрелище праздника, который отмечался раз в году.

В толпе нарастало оживление, люди стояли по обеим сторонам улицы, оставив широкий просвет для коней, то и дело поглядывая на часы, подбадривая друг друга возгласами:

- Сейчас прискачут! Вот-вот появятся!

Действительно, гонщики были уже близко от Никольской церкви, они видели над городскими крышами ее купола, темнеющие на еще белесом небе. Вот вдали, на широкой улице, на расстоянии где-то с полверсты показалась масса народа, сдерживаемая цепью полицейских, чтобы кто-нибудь не попал под копыта.

- Чу-а-а, ай-да! - громко кричал Абсамет.

Он уперся обеими ногами в оглобли, дернул вожжи и с силой хлестнул камчой коня по бокам. Маленькие сани рванулись вперед.

Задрав голову и закусывая удила, словно борясь с вожжами и пытаясь скинуть дугу, гнедой вдруг почувствовал послабление.

- Айт, чу! - истошно завопил Абсамет, и конь, услышав его крик, откинул назад челку и, весь преобразившись, смотрясь сказочным скакуном, рванулся вперед.

Бок о бок рядом с ним шел, пока не пропуская вперед, сивый иноходец известного бая Абдуалиева, владельца нескольких городских магазинов. Но гнедой уже видел конец своего пути и стремительно нарастил бег.

С каждым мигом он все больше отрывался от соперника - на голову, на шею, на корпус. Вот густой пар из ноздрей сивого в последний раз обдал плечо Абсамета, и его сани ушли значительно вперед, оставив позади основную массу саней на полквартала.

Гнедой во весь опор промчался живым коридором ликующей толпы, словно небесный метеор, и чудом не сшиб людей у самой церкви, где он и встал, круто развернув санки...

Домой Абсамет и Магаш вернулись безмерно радостные, они взошли на крыльцо, громко разговаривая, широко размахивая руками. Немудрено - ведь теперь их гнедой иноходец, можно сказать, превратился в легенду: в городе только и говорили о нем. Веселился, ликовал и Утегельды, хотя к санной выездке призового коня не имел не малейшего отношения.

Домочадцы Абсамета обступили вошедших в передней, принимая у них одежду. Те все никак не желали угомониться: стряхивая с себя снег, рассказывали наперебой о своей удаче. Так, с разговором на ходу, и ввалились в дальнюю комнату, где лежал Абиш.

Он не спал, хотя и были прикрыты его глаза. Слегка приподняв руку, он подозвал вошедших.

- Слышал, слышал о вашей победе! - сказал он. - Вот и обещанная награда.

В руках Абиша появился большой длинный кинжал, который он заранее приготовил, держа под подушкой. Ножны были украшены затейливым серебряным орнаментом, а рукоятка матово поблескивала слоновой костью. Нельзя было не узнать работу хорошего кавказского мастера.

Абиш вручил Абсамету не только замечательное произведение, но и дорогую, памятную вещь: он привез кинжал из Абасту-мани, где жил и лечился прошлым летом.

Позже, расположившись за ужином в гостиной комнате, Ма-гаш, Майкан, Абсамет и Утегельды принялись горячо обсуждать сегодняшний успех иноходца. Внесли желтобокий, жарко блещущий самовар. На круглом низком столе, на розовом дастар-хане, были расставлены чаши и тарелки с маслом, медом, жен-том, щедро насыпаны баурсаки.

Пир по случаю победы едва начался, как послышался скрип входной двери, тяжелые шаги в прихожей, и на пороге гостиной комнаты, глухо стуча войлочными сапогами, появились два крупных пожилых человека, довольно тепло укутанных.

- Ассалаумагалейкум! Ассалау! - раздались громкие приветствия, и Абсамет тотчас вскочил с места, встречая гостей.

Их было двое: один высокий, с окладистой черной бородой, другой - среднего роста, плечистый, также бородатый, но седой. Оба были в куньих бориках, причем головной убор седого выглядел значительно пушистее. Магаш и Майкан узнали чернобородого: это был Дат, один из самых уважаемых и желанных гостей в доме Абсамета. Джигиты вскочили, помогли раздеться вошедшим и с почтением проводили их на тор, подложив им за спины подушки.

Дат был приятной наружности, розоволицый карасакал, одетый в камзол из черного ламбука, с рукавами в трубочку. Его нагрудный карман оттягивали массивные часы, золотая цепочка свисала вниз.

Первым делом он поздравил Абсамета с удачей, с победой гнедого иноходца. Затем представил своего спутника тем, кто его не знал, - Магашу, Майкану и Утегельды.

- Это мой друг Жамбыл, должно быть, вы слышали о нем. Тот самый, известный в Алматы, Капале, Жетысу, даже среди дальних киргизов, искусный акын.

Жамбыл поприветствовал Абсамета как давнего приятеля. Знакомясь с Магашем, он весело и многословно рассказал о том, что был на состязаниях и своими глазами видел, как знаменитый гнедой пришел первым. Маленькие карие глаза Жам-была смеялись на его смуглом лице.

- Быстроногий как ветер скакун! - сказал он, потрясая в воздухе кулаками. - Все только прищелкивали языками от восторга - и богачи-сановники, и самый простой люд. Нет слов, о, Кудай! Да будет тебе всегда удача, мырза Магаш! Ты сын достойного человека и происходишь от знатного рода, вот и конь тебе под стать!

Слова Жамбыла, как говорится, не с кончика языка слетали, а широко из уст лились. Он сразу развеселил всех, сидящих за столом.

- Стоило акыну рот раскрыть, как вмиг все и рассказано! - с уважением заметил Майкан.

Магаш одобрительно кивнул, молча с ним соглашаясь. Здесь, в Алматы ему не раз приходилось слышать о славе Жамбыла, и он с улыбкой смотрел, невольно любуясь кряжистой фигурой, широким лбом известного акына с живыми, проницательными глазами.

Когда все немного притихли, Дат сказал, что приехали они с Жамбылом, чтобы проведать Абиша, но, узнав, что Магаш и его друзья уже на скачках, также направились туда. Так и не успели зайти о светлую пору... Теперь же, с наступлением сумерек, и вовсе не стоило идти в комнату к Абишу. Знающие казахи, особенно в возрасте, не беспокоят больного после захода солнца. Все чтили эту старинную традицию и согласились с гостями.

С печалью в голосе Магаш поведал о состоянии брата: рассказав о положении больного в нескольких скупых словах, он умолк. Дат сказал, что они с Жамбылом зайдут к Абишу назавтра утром. Они никуда не торопились, намереваясь остаться в этом доме на ночь.

Наконец запоздалые гости принялись за чаепитие. Они столь долго пребывали на воздухе и так продрогли, что большой желтый самовар дома Абсамета сделал свой первый поклон довольно скоро58. Тут же внесли другой готовый самовар, на сей раз это был громоздкий польский. Чаепитие продолжалось долго, пока не склонили и поляка.

Жамбыл расспрашивал о состоянии Абиша и о многом другом: его интересовало и то, как удалось Абаю дать сыну образование, и то, что пишет Абай из Семипалатинска. На все вопросы Магаш отвечал с охотой, прочитал несколько писем, стихов. Дату очень понравились те стихи, где упоминалось имя его друга Абсамета.

- Барекельди, вот уж правда, коль делать добро, то делай тому, кто его достоин! - воскликнул он. - Абай благодарит человека, даже не зная его. Пусть и сам Бог возблагодарит тебя, Абсамет! Как и Абай, как все мы. Уйсуни, дулаты, весь Старший жуз приносит тебе тысячи поклонов за доброе дело. Если даже и туда доходят вести о тебе, то пусть и здесь множатся твои друзья!

Жамбыл очень хотел послушать стихи Абая, и Магаш с радостью исполнил его настоятельную просьбу. В числе других он прочитал знаменитое стихотворение, в котором Абай высмеивал лживых акынов-попрошаек, привыкших бегать за подачкой к баям. Он бичевал тех продажных бродячих певцов, что странствовали по свету с протянутой рукой, словно нищие. Этих стихов Жамбыл прежде не знал, и они вызвали у него удивление.

- Ни от одного казаха не слыхивал я подобных слов, - сказал он, качая головой и цокая языком. - Абай сам назначает людям меру наказания, словно справедливый судья.

Следующее стихотворение еще больше тронуло Жамбыла - это были строки, полные боли и печали: «О, казахи мои! Мой бедный народ!» Жамбыл даже беспокойно качнулся на месте.

- Эх, что за бренный мир, столь же славный, сколь и мучимый вечной печалью! - в сердцах воскликнул он. - Наступит ли день прозренья, день радости для детей твоих? Айналайын, что за слова! Читай же еще, брат мой! С этих слов словно свет озарил мою душу, доселе лежащую в темноте. О, Магаш, ты так щедро одарил меня!

Едва посреди дастархана поставили чашу, полную желтоватого кумыса, принялись взбалтывать, Жамбыл, сидевший по левую руку от Дата, быстро пересел к Магашу, расчехлив свою домбру.

Весь вечер он слушал песни Абая, упрашивая то Магаша, то Утегельды пропеть их ему, что-то постоянно обдумывая про себя, стараясь понять смысл многих новых изречений, никогда доселе не слыханных... За поздней трапезой его мысль окончательно сформировалась в слова:

- Испокон веков мы говорим о различных акынах, приводим их слова: так де сказал акын Кабан, а вот, словно вихрем пролетел Кулмамбет, вот, мол, какую мудрость изрекли Дулат, Май-кот, Суюнбай. Но все они - лишь узкие арыки по сравнению с полноводной дарьей59! Мы как-то по-своему пытаемся пропеть, рассмешив одних, одернув, высмеяв других, но, оказывается, никто из нас не нашел того, что нужно! Вот же где кладезь мудрого ума, где искусство для подражания, опора и защита наша! Только сегодня я понял: все богатство в Абае. И не нужно никого другого. В нем, и только в нем - все сокровища нашего языка!

Сказав так, Жамбыл обвел горящим взором всех, кто сидел за дастарханом и, остановившись на Магаше, обратился к нему:

- Ох, Магаш, пусть твой отец, дай Аллах ему многие лета, услышит мои слова. Донеси же до него мой самый искренний, великий салем!

В завершение своей пламенной речи Жамбыл пропел короткое четверостишие...

Внемлем песне могучей, новой, Пробудившей родимый край. Потрясенные силой слова, Внемлем песне твоей, Абай!60

Эти речи, а особенно - импровизированные стихи убедили Магаша в том, что Жамбыл - человек страстный, искренний, весьма прозорливый. Он попросил его спеть собственные творения, и все сидящие здесь присоединились к этому пожеланию. До самой полуночи в комнате звучал голос Жамбыла, мелодичные переборы струн его домбры.

Все в доме были спокойны, даже изрядно веселы, никто не знал, что в тот вечер, преподнося победителям в дар кавказский клинок, Абиш разговаривал весело со всеми и улыбался в последний раз.

.Снег сошел, почернела земля, но нынешняя весна оказалась скупой на погожие дни. Тяжелые серые облака курились на вершинах гор, порой спускаясь и нависая над городом, давя своей свинцовой тяжестью. Однообразной чередой шли унылые, пасмурные дни, будто специально стремясь прервать и без того слабое дыхание Абиша.

Голова его была ясной, но выглядел он теперь каким-то совершенно вялым, будто спал с открытыми глазами. Иногда он произносил несколько слов, но только едва различимым шепотом. Его глаза отзывались на любой шорох, движение, но разговора уже не получалось, он лишь просил иногда попить кумысу, слабо шевеля пальцами. Затем у него остались лишь два слова, которые он повторял изо дня в день, с нежностью глядя на Магаша:

- Мой Магатай!

Последние три дня он уже и этого не говорил...

Магаш безмолвствовал за столом в совершенном отчаянии, долго сидел в тишине, все повторяя про себя: «Сегодня? Завтра?»

Рука потянулась к бумаге, он стал бездумно записывать приходящие к нему стихотворные строки.

Где предел печали моей?

Кто душе возвратит покой?

Неужели в расцвете дней

Ты покинешь нас, дорогой?

Я не в силах произнести

Слово «смерть», о тебе сказать...

Пламя скорби горит в груди, И глаза мои жжет слеза61.

В тот же день, будто бы отец издали почувствовал, что жизнь Абиша подошла к самому краю, из Семипалатинска пришла телеграмма. Абай просил срочно сообщить о состоянии сына.

Абиш видел, как Майкан, быстро войдя в комнату, передал Магашу листок. Тот прочитал телеграмму сначала сам, затем -вслух, над кроватью умирающего. Абиш не промолвил ни слова, лишь указал глазами на черную книжицу, лежавшую на столике у его изголовья. Она была открыта.

Казалось, будто Абиш хотел сказать: здесь мой ответ. Ма-гаш взял книжицу, это был небольшой альбом для дневниковых записей, на раскрытой странице вилась чернильная арабская вязь:

«Ага, прощайте! Ухожу, не отдав должное. Ни мои мечты не сбылись, ни ваших надежд не оправдал. Магыш! Ты была моей радостью, любимой женой. Всей душой я был предан тебе! Поцелуй за меня Рахилю».

Это были последние слова Абиша, последние его мысли, которых он уже не мог произнести вслух...

Теперь в дом Абсамета потянулись люди, они приходили весь день, по два-три человека. Весть о том, что больной умирает, облетела весь город, и люди шли проститься с ним.

Пришел Дат, приведя с собой местного аргынца по имени Бакия.

- Разъезжал по разным местам, прежде не было случая проведать, - сказал Дат Магашу. - Вот, встретил Бакию, тоже образованный человек и ваш сородич, хочет он взглянуть на Абиша.

Магаш тихо сказал, что Абиш сейчас в очень тяжелом состоянии и беспокоить его нельзя.

- Все вижу, голубчик мой! Лишь бы только поправился, - сказал Дат, будто не понимая сути происходящего, и оба посетителя вышли из комнаты.

В городе жили люди родов Аргын, Найман, они служили толмачами в городской управе, в окружном суде, в конторе уездного главы. Те приходили прощаться небольшими молчаливыми группами.

О несчастье, грозящем дому Абсамета, прослышали и вероучители пяти мечетей: друг за другом пришли халфе и муэдзины в чалмах, пожилые послушники медресе. Какой-то чернобородый халфе, кривоглазый, с высохшими проваленными щеками, вышел из комнаты Абиша в переднюю. Он не заметил Утегель-ды, тихо сидевшего тут же, на стуле в углу, с довольным видом напялил кебисы, пробормотал, выпучив глаза: «Баракалла!»

Утегельды, и так уже до предела взвинченный, измученный скорбью, до смерти рассердился.

- С какой стати баракалла? - вскричал он. - Проклятый стервятник, трупоед! Что, прилетел со своим горбатым носом, падальщик вонючий, на запах мертвечины? Дать бы тебе по этому клюву, да лапы твои когтистые повыдергать!

Вскочив со стула, Утегельды все продолжал кричать, размахивая руками. Слова проклятия, как стрелы, летели вслед носатому халфе, пока тот в спешке убегал за дверь.

Последним, уже в глубоких сумерках, пришел Фидлер, долго сидел, опустив голову, у постели Абиша, сжимал его сухую ладонь, гладил бледный лоб... За весь свой последний визит к больному доктор не проронил ни слова, молча попрощался с Магашем, долго пожимая ему обе руки.

Всю ночь Абиш лежал в забытье. С первыми признаками тусклого рассвета он перестал дышать. Ни одного движения, ни единого знака страдания. Его бесценная душа, уже давно безмолвно трепещущая между жизнью и смертью, спокойно и тихо покинула этот бренный мир.

На телеграмму, пришедшую от Абая еще вчера, ответил Аб-самет. Коротко сообщив о происшедшем, он выражал свои соболезнования и спрашивал, как распорядиться с похоронами.

Абай ответил тотчас, срочной телеграммой, наверное, уже давно приняв это решение: он просил временно похоронить сына в Алматы, с тем, чтобы потом, когда наступят теплые дни и просохнут дороги, увезти Абиша в родные края и перезахоронить. Абаю было известно желание больного, которое передавал в письме Магаш: добраться до родных мест, а если и суждено умереть, то на руках отца и матери.

В день похорон неожиданно показалось солнце: небо, давно уже хмурое, пасмурное, просветлело и засияло чистой голубизной. Похоронная процессия тронулась от дома Абсамета, далеко растянувшись по Ташкентской аллее в сторону казахского кладбища, где в мерзлой земле уже вырыли могилу с боковой нишей. Тело, завернутое в саван, было худым и казалось маленьким, хотя Абиш был человеком значительного роста. Все знали, что хоронят человека с большим сердцем и чистой, ангельской душой.

Майкан и Утегельды положили тело Абиша на дно ямы и осторожно расположили в могильной нише.

- Аманат!62 - сказали они одновременно, и люди, стоявшие вокруг, в один голос повторили:

- Аманат! Аманат!

Это было слово горечи, скорби от тяжелой потери, беспомощной мольбы живых о милосердии, обращенной к черной холодной земле.

Очень много горожан пришло на похороны, с искренним желанием проводить Абиша, но Магаш понимал, что это все народ чужедальний, люди - не сородичи, не жители родного края, поэтому, выплакав сегодня утром в одиночестве все свои слезы, он вел себя сдержанно. Весь исхудавший, с серым лицом, он будто бы онемел в этот день и сам выглядел, словно больной.

Майкану и Утегельды он также наказал, чтобы строго держали себя в руках, что оказалось для обоих невозможно: рыданья, особенно в момент, когда они укладывали тело в нишу, готовы были задушить их.

Яму закрыли землей, люди собрались уходить, вдруг перед свежей могилой появился Жамбыл. С самого утра он был на выносе тела вместе с Абсаметом и Датом, и теперь обратился к Магашу со словами глубокого соболезнования.

Затем, горестно вздохнув, он помолчал. По его широкому лицу катились безудержные слезы, казалось, что горе сжигает его изнутри...

Спустя некоторое время после того, как Жамбыл заговорил, все поняли, что обращается он не к молодому Магашу, стоящему здесь, не к духу покойного Абиша, лежащего в сажени земли под ногами, но к далекому Абаю. От имени всех здешних казахов, дальних родственников, которых на кладбище собралось не менее двадцати человек, Жамбыл произносил слова утешения, сопереживания, адресованные скорбящему отцу. Постепенно его речь переросла в медленную песню, в импровизацию не в тоне плача и причитания, - но в ровную и сильную песню любви и скорби.

Добрый путь тебе. Друг Магаш, Добрый путь в далекий Семей! Ты отцу привет передашь И поклон от верных друзей.

Дат, Абсамет, Майкан и другие казахи, стоявшие рядом, тихо внимали уверенному пению акына, зная, как хорошо, как искренне и точно он умел выразить себя и словами, и мелодией. Иные заплакали, горько вздыхая. Здесь, у могилы безвременно умершего Абиша, родилось и полетело вдаль послание дорогому для всех человеку, достойному сыну своего народа, безутешно скорбящему вдали.

Едва затянув свою песню, Жамбыл сразу собрался, выпрямился, прекратил плакать, но в голосе его осталось горькое эхо рыданий.

Мудрым словам своим всегда

Утешал он в печали нас.

Пусть не сломит его беда, Испытания трудный час! Горько думать, что нет орла, Расправлявшего крылья в полет... Многих мать-земля приняла.

Многих в лоно свое возьмет.

Далее стихи Жамбыла то оплакивали Абиша, то утешали отца. Когда Абай услышит его, он будет знать, что и здесь, на этой далекой земле, есть люди, разделяющие его скорбь. Печаль особенно остро терзает душу человека, если он одинок. Но Абай не одинок - он окружен великим множеством друзей, он - в самом сердце народа! Так заканчивалась эта песня-послание.

Ношу горя так трудно нести.

Одному - тяжелей во сто крат. Только ты не один в пути -Мы с тобою, наш друг и брат... Пусть осушит слезы твои Пламя жаркое нашей любви!63

Сразу после похорон, как распорядился Абай, Магаш и его спутники покинули Алматы. Дорога до Семипалатинска заняла целых двадцать дней, несмотря даже на то, что друзья очень спешили, а дневки-ночевки в пути старались делать как можно короче.

То была пора весенней распутицы, дорога совсем разбита, движение - чрезвычайно медленно. Миновали Лепсинск, приблизились к Аягузу, из алматинской весны попали в протяженную зиму Арки, которой не видно было конца... От Аягуза до Семипалатинска дорога превратилась в грязевой поток, поскольку тут только что стаял снег.

Ожидая Магаша, Абай впал в глубочайшее уныние, ему казалось, что он стоит на вершине скалы, у края ущелья, в любой момент может сорваться вниз. Только сделать один шаг. Власть над утлым телом потеряна, он летит в бездонную пропасть. Нет ни сна ночью, ни покоя днем!

Его большое сердце, пораженное горем, как будто захлопнулось перед людьми: все это время он ни единым словом не обмолвился даже с самыми близкими - Дарменом, Баймагам-бетом, Какитаем.

Незадолго до возвращения Магаша, справив в ауле на Акшо-кы семидневные поминки по Абишу, затем еще целую неделю принимая людей, читавших молитвы, в Семипалатинск приехал Акылбай.

Абай с порога спросил его о Магыш, только затем поинтересовался состоянием Дильды и других близких. Акылбай провел несколько часов наедине с отцом, он обстоятельно рассказал о том, что происходит в ауле, и как каждый переживает общее горе. Абай слушал его молча.

Магыш часто впадает в беспамятство, вся исхудала и извелась, с ее лица совершенно спал обычный румянец. Поведав отцу о других близких, Акылбай замолчал. Абай понял, что у него есть сказать нечто еще, но не торопил его с вопросами. Так и есть: Акылбай начал бесстрастно рассказывать о словах Такежана на семидневках, о новой выходке Каражан во время вечерней трапезы, когда эти двое пришли прочитать заупокойную молитву по Абишу.

Говоря за дастарханом с Дильдой, Такежан косвенно обвинил Абая в смерти собственного сына. Сказал примерно следующее... «Абай посылает родное дитя учиться, считай, мытариться на край света, зная, что сын слаб здоровьем, вот и заболел он там. Кончил учебу, и хорошо. Зачем же надо было отправлять его на службу в Алматы - за деньгами? Ясно, что всех знаний не добудешь, всех денег не заработаешь. А наши предки и без грамоты вышли в люди, не служа русским, обрели в народе уважение, достойно правили людьми».

Абай смотрел на сына, слушал его и сам себе удивлялся: гнева и в помине не было. Услышь он что-то подобное раньше, позволь Такежан себе столь гнусные слова, Абай бы вскочил, словно тот посмел выстрелить в него. Сейчас все это казалось ему ничтожным. Так муха ползет по носу льва, а он лежит с переломанным хребтом. На слова Акылбая он лишь устало, холодно заметил:

- Придет Такежан на мою могилу да вместо горсти земли бросит в нее колючки чингиля.

Увидев, что отец не слишком расстроился от его сообщения, Акылбай рассказал еще об одном гнусном обвинении родственников. Дело в том, что отсутствие Абая и Магаша, главных мужчин аула, позволяло некоторым гостям допускать лишнее, дерзить всякими пакостными речами, что весьма тяжело перенесли женщины и дети. Но были и такие слова, от которых содрогнулись даже недруги, пришедшие на поминки.

Принялась ругать Абая, вслед за Такежаном, и его сварливая байбише Каражан. Ей поддакивала и чванливая, тупая жена Исхака - Манике. «Кого же будут оплакивать сородичи, мать и жена? - причитали они. - Хотя бы горсть земли положить на могилу своими руками! Почему сам не поехал? Почему не вернул домой его сразу, как он заболел? Даже корове ставят чучело теленка! Где могила, чему поклониться, ведь и колышка нет...»

То ли не ведали о решении отца привезти тело Абиша домой, то ли знали, но все равно обливали Абая грязью в его собственном очаге. Самая близкая родня - и те словно скрытые враги, чьи слезы притворны, а слова сочувствия - как проклятья!

Абай заранее знал, что найдутся злые языки, предчувствовал подобные слова. Но, подумав о неимоверной тяжести дороги в весеннюю распутицу, он, ни с кем не посоветовавшись, распорядился временно захоронить сына в Алматы. Уже тогда, наедине с самим собой, сказав «Аманат!» - понимал, что не дадут покоя не только ему, но главное - духу Абиша!

Теперь было ясно, что в своей печали аул на Акшокы нуждается в мужчинах. Сам Абай поехать не мог, ожидая Магаша. Не долго думая, он отправил в аул Какитая. Возле Абая из джигитов остался один Дармен.

Когда Какитай с Акылбаем уехали, Абай опять погрузился в молчание, переживая удар судьбы, тяжелее которого еще не было во всей его жизни.

Тем временем люди прослышали о горе Абая и потянулись к нему в дом. С утра до вечера шли потоком. Пришли грузчики из Затона, во главе с Абеном и Сеитом, наведались и городские торговцы, чиновники-толмачи, даже муллы, послушники медресе.

Абай не в силах был принять всех, но с многими разговаривал охотно. Когда решили побыть с ним рядом Сеил и Дамежан, отвлечь его и утешить, также заставить хоть что-нибудь съесть, он душевно встретил и проводил их. Приветил он также и Абе-на, который считал Абиша за вожака и друга, после событий, связанных с бегством Дармена и Макен.

- Спасибо, что пришли помянуть Абиша, - сказал Абай людям, пришедшим вместе с Абеном. - Не ради меня. Думаю, дух Абиша также благодарен вам и рад, что я сел вместе с вами за трапезу, рассеяв мою печаль.

Абен, хорошо понимавший все горе Абая и всецело разделявший его, так ответил ему:

- Мы тоже чувствуем себя осиротевшими! Кто из таких ученых людей, как Абиш, мог понять простой люд? В свое время он направил нас, повел за собой. Дармен и Макен нашли в нем опору и защиту.

Все сказанное Абеном было большим утешением, особенно трогали последние слова:

- О таком друге можно только мечтать! Славный ты наш, милый и родной Абиш! Как мы будем теперь без тебя?

Порой, когда Абаем всецело владели тяжелые, горькие думы, и он, по своей новой привычке, говорил сам с собой шепотом, то как-то внезапно, безо всякого его порыва к сочинительству, к Абаю подступали слова, и эти слова были стихами...

Стоило остаться в одиночестве, как приходилось выбирать одно из двух одинаково мучительных состояний - либо проливать слезы, истекающие с такой острой болью, будто не слезы это вовсе, а сама кровь, либо выплескивать эти слезы и кровь на бумагу.

Весь этот день то на устах, то на бумаге, - переписываемые или повторяемые снова и снова шепотом, появлялись слова:

Смерть, ответь, как посмела ты Сына взять себе моего?

Когда Абен и его товарищи ушли, он опять сел за стол, продолжая выписывать и зачеркивать строки, один и тот же мотив, который преображался, изменяясь, пока не застыл в единственно возможном сочетании слов. Так сказал Абен, неожиданно подтолкнув и Абая к мысли: милый, славный Абиш был не только мечтой отца, но и других, не родных, людей, мечтой иного, более юного поколения, мечтой всего народа...

Я ушедшее замыкал.

Он глашатаем нового был. Все надежды я потерял, Ужас кости мой пронзил. Одряхлел я, стал стариком, В сердце боль - горячей огня. Горе длинным своим бичом По глазам хлестнуло меня.

Если бы смерть не унесла Абиша, то не только отрадой отца он мог стать, опорой родного аула, его домочадцев, близких людей, но верой и правдой служил бы народу, стал бы его светочем во тьме невежества. И теперь Абай исходил слезами не просто как скорбящий отец, но и как подвижник, радетель своего народа, каковым он и был всю жизнь, неся на плечах бремя не только главы аула, предводителя сородичей, но и тягот всех казахов, избранный на то самой судьбой.

Все обдуманно делал ты, Не обманывал никого.

Был отважным и смелым ты

И удачливым оттого.

Смерть, ответь, как посмела ты

Сына взять себе моего?1 64 радость поэтической удачи испытал Абай, но острую боль в груди, будто только что глотнул смертельного яда...

Одно утешало порой, хоть немного и ненадолго: в своем горе Абай не был одинок, причем не только казахи, сородичи близко к сердцу принимали утрату, но и многие инородцы, русские жители этого города. Искренне, не в пример некоторым «родичам», как те называли себя.

Павлов пришел к Абаю первым и три дня, с утра до вечера, был с ним неразлучно. Сразу после трагической вести Абай чувствовал себя особенно плохо, в какой-то миг подвело сердце, и он рухнул без сознания, упал прямо на руки Павлова, который не зря оставался рядом. Видя беспомощность Абая, горе и отчаянье, пожирающие его, словно зловещее внутреннее пламя, Павлов жалел его, как родного отца, успокаивал и утешал часами, пока они сидели в комнате вдвоем. Раз вышел, сходил домой, принес пачку писем.

- Ибрагим Кунанбаевич, это письма Абдрахима ко мне, - сказал он. - За последние четыре-пять лет. Вы увидите, какой высоты достигла его мысль. Думаю, это утешит вас. Сколько всего он познал, до каких благородных помыслов дошел, насколько взлетел умом и сердцем за столь короткую жизнь!

Письма сына Абай хранил под подушкой, аккуратно завернув их в вощеную бумагу.

Абиш переписывался не только с Павловым, но и с другими русскими, например, с Евгением Петровичем Михайловым, который знал все о его делах за последние годы, узнал и о болезни, смерти Абиша, прислал свои искренние соболезнования.

Старый друг Абая, человек прекрасной души, Михайлов был изгнан из Семипалатинска много лет назад и жил в стороне Зайсана, у отрогов Алтайских гор, порой странствуя где-то, порой занимаясь науками или сочинительством.

В своем письме он пытался утешить Абая, утверждая, что за свою короткую жизнь Абиш повидал, узнал больше, чем иной древний старик. Он также рассказывал о детстве Абиша, о его проделках в начальной русской школе, куда сам и привел его за руку. В те первые дни аульный мальчик дичился людей, боялся самой школы, обнимал Евгения Петровича, словно родного отца.

Все это бывший учитель описал прекрасным языком, сумев не только утешить Абая, как Павлов, но и натолкнуть на столь глубокие размышления, что и его слова отозвались новыми стихами, полными мысли, чувства и в то же время - лаконичными, скупыми...

Жил он вовсе не напоказ, Умудреннее старца был. Беспокоился он о нас, Об оставшихся он грустил.

Хотя Абай подолгу и был один, но это нельзя назвать одиночеством: он как будто разговаривал с живым Абишем, что стало ежедневной, ежечасной привычкой. В те скорбные дни из-под его пера вышло множество сокровенных строк, пока еще никем не читанных, посвященных Абишу и только ему, словно бы Абиш жил и умер лишь для того, чтобы появились на свет эти великие стихи.

Наконец, приехал Магаш. Три дня они провели вместе. Абай узнал обо всем, что произошло в Алматы за зиму, все об Аби-ше, вплоть до его последнего вздоха. Все его желания, мечты и надежды легли теперь на душу Абаю, и мистическое вдохновение, болезненная радость творчества, смешанная со слезами и кровью, охватили его сердце с еще большей силой.

Магаш передал Абаю и черную книжицу, где была запись, адресованная отцу, и последнее послание к Магыш. Нельзя было точно сказать, когда он написал эти слова: Абиш показывал свой журнал вскоре после русской Масленицы, когда гнедой иноходец выиграл скачки, но к тому времени больной уже был обессилен, не было у него сил взять в руки перо. Скорее

всего, эти строки он написал раньше, с тем, чтобы передать их отцу и супруге в последние часы жизни...

Эти печальные слова тяжело ранили сердце Абая и так же, как всё в эти дни, сгорев в его душе, восстали стихами.

Дальнозорок, умен и смел, Он судьбу свою точно знал, Ей бесстрашно в лицо глядел, Но от нас это все скрывал. Знал, что мало осталось жить, Не хотел пугать никого.

То, что он не успел свершить, В завещании есть его.

Самые сокровенные мысли выплескивал акын на бумагу вместе со слезами, вспоминая долгий разговор наедине с Мага-шем, ни перед кем из людей не обнажая так свою душу.

Двадцать семь! Только двадцать семь!

Сын мой, мало ты прожил лет... Ведь известно разумным всем, Что другого такого нет.

Эти слова Абай адресовал людям молодым, по праву ставя своего родного сына в пример целому поколению, и далее, воспевая прекрасное создание, находил в себе такие глубины отцовских чувств, которые раньше были ему неведомы.

Не стремился к богатству он. Лжи и чванства не признавал. Он оставил свою семью, На земле он не долго был, Но короткую жизнь свою Он познаньями удлинил.

Перед ним расстилалась ширь Всех просторов и всех времен, Крым, Россия, Кавказ, Сибирь -Все пределы изъездил он.

Как комета с большим хвостом, Появился он и исчез1.

Прежде Абай имел привычку с кем-то делиться только что написанными стихами: он вслух читал их близким или передавал Магашу, Дармену, Какитаю, иногда отправлял Кишкене мулле. Теперь же писал и клал в шкатулку, либо держал, перечитывая и переправляя, у изголовья, под подушкой. Это были его личные душеприказчики, и он не показывал их никому.

Впрочем, подобную тайну сохранить было трудно: когда Абай покидал комнату, Дармен тотчас устремлялся туда, находил его новые стихи и переписывал в свою тетрадь. Уединившись с Ка-китаем, они читали их, затверживая наизусть. Когда приехал Магаш, они прочитали стихи Абая и ему.

Читали они Магашу и свои стихи, и его собственные, которых Магаш уже не помнил, поскольку писал их у постели Абиша и сразу отправлял домой.

С начала болезни и Дармен, и Какитай, и Акылбай написали немало стихов. У всех этих опусов было одно общее свойство, которое первым заметил Абиш. Все стихи, написанные в этом году, включая творения самого Абая, стали заметным образом меняться. Абиш считал, что в этом повинно влияние русского поэтического примера, о чем и сказал Магашу, а тот, в свою очередь, поделился этой мыслью с остальными пишущими джигитами из круга Абая.

Разговор этот состоялся пока не в присутствии учителя, молодежь еще не осмыслила этот факт, и Абаю решили ничего не говорить.

Да и сами недолго размышляли над этим обстоятельством, вспомнив лишь, что теперь все они не то чтобы перестали предаваться горести и печали, но по-другому стали излагать свои чувства.

Особенно слышалось дыхание правды, ясно ощущался иной голос в одном стихотворении, что написал Магаш после кончины брата, привез и отдал в руки Дармену и Какитаю...

Вырастет Рахиля без отца, Будет тосковать по тебе.

Хватит ли материнской любви Девочке на всю ее жизнь?

Рядом будут люди, родня, Не найдет лишь тебя она.

Смогут ли другие вокруг Счастьем наделить сироту?

Не смогу стать отцом никогда Девочке несчастной твоей, Но могу обещать лишь одно -Буду ей опорой в судьбе.

Той, что выбрало сердце твое, Вдовья доля досталась теперь. Рано кончилось счастье ее.

Рано в душу проникла боль. И не сбыться уже мечтам.

Вспыхнув раз, угасла она...'

В этих безыскусных строках, кроме тоски и боли, была некая простая истина, трагическое чувство живого человека, готового понять и принять горькую правду жизни.

Именно такой характер, как признали сами джигиты, под крылом Абая слагавшие стихи, и стала обретать их поэзия в последний год, несмотря на болезнь Абиша и, может быть, даже благодаря ей.

Раньше казахам в таких обстоятельствах были свойственны стенания, плач, обыденные прощальные слова. Стараясь выразить горе и печаль, прежние акыны щедро рассыпали всякие пустые бессвязные словечки. Многие казахские бии и беки, велеречивые муллы поздних времен принимались писать плачи, и в них, наряду с мусульманскими символами, звучали всем известные избитые речения, вроде: «Ушел из жизни даже пророк, ближайший к Богу!» Или: «Друг Магомета, шахарияр, тоже покинул этот мир!», «Погиб и Хамза - брат пророка белого!», «В Кербале сложили головы Хасен и Хусаин».

Стихи Абая, полные, прежде всего, страдания и тяжести утраты, все же поведали миру о чем-то далеком, лежащем в запредельном, безмерном будущем... Отец не только воспевал сына, ушедшего навсегда, - он говорил о неком человеке вообще, незнакомце, которого будто бы кто-то привел за руку из иного мира и поставил среди людей, говоря: «Смотрите! Вот он пришел.»

Абиш возвратился из Петербурга, первого города крупнейшей державы мира, с огромным достоянием, суть которого - вовсе не злато и серебро. Не ради себя и блага своей семьи учился, трудился Абиш, - ради своего народа, томящегося в темноте. И он принес с собой негаснущий светоч нового знания для него. Он должен был стать, словно вожак стаи перелетных птиц, во главе целого поколения казахов.

Какова была заветная отцовская мечта? Чтобы вернулся сын в родные края и стал трудиться здесь. И мечта начала чудесным образом сбываться. Получив достойное образование, возмужав и окрепнув крыльями, Абиш выходил на большую дорогу жизни. И вот, жизнь его оборвалась.

Абай не находил себе места от горя, уходя в стихи, будто прячась среди них от нежданно нагрянувшей беды. Пожилой человек, многими уважаемый, истинный азамат, яркий пример для подражания, - Абай едва справлялся со своей печалью. Накануне приезда Магаша принял решение, пока не говоря о нем никому. Лишь спустя три дня, выслушав сына и узнав об Абише все, он объявил это решение всем.

Тело Абиша отец решил привезти из Алматы как можно скорее, пока еще не совсем оттаяла земля, не наступила жара. В спешном порядке в Алматы отправились три экипажа: ехали Утегельды и Майкан, трое джигитов сопровождали их.

Магаша Абай не стал задерживать в городе, отправил в аул на Акшокы. Пусть будет в доме Абиша, возле его матери, разделит с ними горе. Сам Абай, держа при себе Дармена и Байма-гамбета, оставался в городе, пока не пришли вести из Алматы, телеграмма от Майкана и его спутников: «Возвращаемся в Семипалатинск с телом Абиша».

Абай и джигиты немедленно выехали навстречу, поскольку не было никакого смысла везти Абиша в Семипалатинск. Они встретили траурный обоз в Аягузе и по земле тобыктинцев сопроводили его вдоль подножия Чингиза в аул Абая на Акшокы.

Так осуществилось решение Абая: в середине мая тело Аби-ша привезли в родной аул. Недалеко от аула, на расстоянии одного выгона для ягнят, стоял четырехугольный каменный ма-зар. Это была могила матери Абая - Улжан. Абиш будет возвращен в объятия бабушки, захоронен рядом с ней.

На похороны собралось очень много народу, все хотели увидеть Абиша, уже зная, что тело извлечено на свет Божий и привезено в деревянном гробу домой. Абиш так тосковал по родной земле! Почему бы родным людям не посмотреть на него теперь, именно здесь, где он появился на свет, открыл глаза и сам увидел мир? Дильда просила его об этом, и Абай внял ее просьбе: «Матери Дильде и жене Магыш дозволяется увидеть Абиша и попрощаться с ним».

Майкан и Утегельды, хоронившие Абиша в далеком городе, и сейчас сделали все своими руками. По совету аксакалов в Алматы, они привезли тело Абиша, зашив его в прочный кожаный мешок. Теперь оно было извлечено из гроба.

Тело покоилось под плотным пологом на костяной кровати, в полутемной, прохладной комнате. Рядом стояли, едва сдерживая рыдания, Майкан и Утегельды. Дильда и Магыш подошли к кровати, еле переступая ногами. Дильда заглянула в лицо сына, из ее груди вырвался мучительный стон.

- Жеребеночек ты мой! - вскрикнула она.

И тут же, не выдержав этого зрелища, опустились наземь и зарыдали в голос Майкан и Утегельды.

Дильда обняла Магыш и подвела ее к изголовью костяной кровати. Вдова не могла даже плакать, поскольку сумеречное сознание едва мерцало в ней. В ее глазах зловещим знаком смерти чернела бездонная скорбь. Когда Дильда открыла перед нею лицо Абиша, Магыш опустилась без чувств на землю.

Абиш лежал как живой, будто просто уснул. Это казалось чудом, но в его лице не было заметных изменений. Глазами, полными слез, Дильда, несчастная мать, рассмотрела лишь, что облетели волосы с его впалых висков.

Утегельды и Майкан вывели обеих женщин, осторожно поддерживая их под руки. Только оказавшись на улице, Магыш очнулась.

- Клянусь тебе, Абиш, душа моя! - вскричала она, начиная плач. - Перед лицом твоим даю тебе слово... Я тоже отрекаюсь от жизни! Нет мне без тебя жизни, и скоро, совсем скоро пойду и я за тобой!

С этими словами она потеряла сознание, рухнув на руки Уте-гельды.

Загрузка...