Дорожные байки
Чего только в поезде не наслушаешься! Перестук колес обладает магическим свойством развязывать языки, порой совершенно случайные попутчики делятся друг с другом такими сокровенными тайнами, которые не доверят ни родной жене, ни председателю месткома.
Как сейчас помню истории, услышанные в купейном вагоне поезда Ленинград — Москва, именуемого «Красной стрелой», в ночь на первое января 1963 года. Дата эта врезалась в память не только потому, что то был единственный Новый год, встреченный мной в пути, но и потому, что на дорогу купил я в буфете Московского вокзала города на Неве полкило языковой колбасы, которая как раз в 1963 году вышла из моды.
Когда я зашел в купе, там находились двое: средних лет здоровяк с бычьей шеей и тщедушный гражданин предпенсионного возраста с оттопыренными ушами. На столике уже стояли бутылка шампанского и бутылка коньяка, а здоровяк и оттопыренноухий пассажир выгружали из своих портфелей разнообразную снедь, как-то: буханку черного хлеба и батон, баночку маринованных маслят, с десяток яиц, пирожки домашней выпечки, шпроты и еще какие-то консервы. В заключение извлечен был завернутый в промаслившуюся пергаментную бумагу внушительный сверток, судя по очертаниям, заключавший в себе курицу.
— Так-с, молодой человек, — обратился ко мне пожилой пассажир, — Вот готовимся к встрече Нового года. Если желаете, милости просим к нашей компании.
— Да у меня только колбаса, — смутился я.
— Профинтил, значит, командировочные, — пробасил здоровяк. — А еще небось и от жены заначку утаил, да и ту тоже профукал. Впрочем, ладно, гони свою колбасу! И колбаса сгодится. Давай-давай, глазами потом лупать будешь! Через пять минут — Новый год.
Не привыкший к столь бесцеремонному обращению, я хотел было возмутиться, но тут в купе протиснулся бочком еще один наш попутчик, которого как раз не хватало до полного комплекта. Видно, с ним что-то стряслось, потому что в его покрасневших глазах стояли слезы и он беспрерывно шмыгал своим острым, напоминающим птичий клюв, носом.
— Наконец-то все в сборе! — радостно воскликнул пассажир с оригинальными ушами, — Давайте по традиции сначала проводим старый год. Слава богу, прошел он без потрясений и ознаменован был надлежащими достижениями.
Пассажир, склонный к хамству, откупорил шампанское, разлил его по стаканам, мы чокнулись и выпили. Тут же было налито по второй, потому как по поездному радио раздался звон кремлевских курантов.
— С Новым годом, дорогие товарищи! — торжественно прогудел здоровяк.
— С новым счастьем! — добавил ушастый.
Когда немножко закусили (кстати, к моей тихой радости, вклад прибывшего последним пассажира в наш общий котел составил лишь небольшой кулек карамелей), по предложению все того же неугомонного пассажира тщедушной комплекции стали знакомиться.
— Товарищ Паромов, — отрекомендовался здоровяк. — Руководитель учреждения.
— Ну-с, а меня как старшего по возрасту зовите Михаилом Леонтьевичем, — лучезарно улыбнулся ушастый пассажир — Служу начальником отдела кадров.
— Поэт Анзор Кохинхин, — поднялся с сиденья взволнованный пассажир, поклонился по сторонам и всхлипнул.
Представился и я.
Естественно, выпили за знакомство. На сей раз коньячка. Завязалась беседа. Как водится, поговорили о переменчивой ленинградской погоде, о видах на урожай, об игре сборной по хоккею. Потом Михаил Леонтьевич посетовал, правда без надрыва, а, скорее, даже весело, на участившиеся покалывания в пояснице, что дало повод руководителю Паромову безапелляционно заявить:
— Служи вы в моем ведомстве, я бы вмиг вас на ноги поставил.
— Знаете какой-нибудь рецепт? — заинтересовался Михаил Леонтьевич. — Йога или средство народной медицины?
— Средство мое собственное! — гордо изрек товарищ Паромов. — Раз проявляете интерес, могу доложить. Только попрошу во время моего выступления не чавкать! — Он выразительно посмотрел на поэта, уминавшего грибки, и начал рассказ, который предварительно озаглавил как
Нет, правильно утверждают ученые, что в наш динамичный век без стрессов, то есть крупных неприятностей, никак нельзя. Я эту научную истину и раньше стихийно чувствовал, а тут как-то в одном популярном журнальчике наткнулся на статью медицинского академика, который эти самые стрессы пропагандирует. Без них, мол, человечество очень даже скоро перемрет. И объясняет, в чем тут дело.
Оказывается, нашего первобытного прародителя стрессовые ситуации подстерегали буквально на каждом шагу. То, глядишь, мамонт на него чуть не наступил, то тигр над самым ухом рявкнул, то свой же соплеменник каменным молотком едва не огрел по башке, чтоб на облюбованную им соплеменницу не пялил глаза. И вот организм нашего далекого предка к этому приспособился. Начал в момент потрясения вырабатывать необходимые для нормальной жизнедеятельности вещества, как-то: инсулин, адреналин, пироксилин и прочие. И эту, прямо скажем, дурацкую привычку заложил питекантроп или там неандерталец в генетический код всего человечества, передал, стало быть, последующему потомству, в том числе и нам с вами. Так что у современного трудящегося адреналин, к примеру, вырабатывается, лишь когда он попсихует, а когда спокоен — подстерегают его всякие болячки. Потому как центральная нервная система демобилизована безмятежной жизнью, не на что ей, понимаете, реагировать.
А чтоб уж совсем не осталось сомневающихся в целебности стрессов, представители научного мира, сообщает академик, провели следующий эксперимент. Взяли две клетки и посадили в каждую по мыши. В одной клетке микроклимат устроили типа кисловодского, тамошнюю мышь кормили только «докторской» колбасой и швейцарским сыром, а по вечерам заводили ей музыку Вивальди. Другую же клетку то поставят на электроплиту, так что температура чуть ли не до ста градусов подскакивает, то в холодильник «Юрюзань» засунут на целый час, кормят же подопытную мышь исключительно «завтраком туриста», да еще вместо Вивальди заводят посреди ночи поп-музыку. И что вы думаете? В первой клетке мелкий грызун буквально через пару недель лапки откинул, не вынес испытания комфортом. А та мышь, что регулярно стрессовые потрясения получала, и по сей день бегает — энергичная, подтянутая.
Очень меня взволновала эта научно-популярная статья. В опасности, выходит, человечество. Мамонты ведь давно все повымерли, а чтоб с тигром встретиться в естественных условиях, так это ж в Уссурийскую тайгу надо лететь — в копеечку стресс обойдется. У академика никаких рекомендаций насчет того, как в создавшейся благодушной ситуации выкручиваться, нету, просто ограничился констатацией фактов, засунул читателям ежа под череп — и точка. Но я лично дотумкал, что следует делать. Если природа все меньше и меньше этих стрессов подбрасывает, то надо нам самим их организовывать, делать друг дружке, так сказать, крупные неприятности в моральном плане. Тогда всякие там инсулины будут вырабатываться не хуже, чем у питекантропов.
За все человечество я, конечно, не ответчик, а вот способствовать поднятию жизненного тонуса у членов вверенного мне коллектива готов с превеликим удовольствием, тем более выясняется, что дело это гуманное.
Прихожу, значит, с утра на работу и первым делом подчиненных зорким взглядом окидываю. Вижу, чего-то сегодня у Марьи Антоновны вид неважнецкий. Адреналин, видно, плохо вырабатывается. Вызываю ее, голубушку, к себе.
— Ты, Марья Антоновна, — говорю, — выглядишь — хоть отпевай. Белых тапочек только не хватает.
Тут, кстати, отмечу, что я в коллективе со всеми на «ты». Для демократичности обращения. И хоть эта Марья Антоновна на пятнадцать лет постарше меня, исключения ей не делаю, чтоб, не дай бог, не подумали, что у меня кто-то в любимчиках ходит.
— Действительно, голова немного побаливает, — простодушно отвечает Марья Антоновна, не реагируя на мою бестактность.
— Просто так, — продолжаю я, — голова болеть не будет. Может, разжижение мозгов у тебя? Оформляй, если успеешь, инвалидность. У нас здесь не богоугодное заведение.
— Ох! — вскрикивает Марья Антоновна и достает, естественно, платочек. А лицо у самой красными пятнами покрывается. Пошел адреналинчик!
— Нюни нечего распускать! Микробов здесь напустишь, а может, они у тебя заразные, — заключаю я разговор и указываю Марье Антоновне на дверь…
Так, одной стрессик устроил, здоровьишко подправил. Кто следующий?
Следующей оказывается Леночка Тихонравова. Давно я обратил внимание, что при встрече со мной она бледнеет и глаза в сторону отводит.
— Чего это ты, прекрасная Елена, — с сарказмом спрашиваю ее, — глаза прячешь? Пакость какую задумала?
— Что вы, — лепечет Леночка, — просто я хотела попросить вас отпуск мне предоставить как студентке-заочнице. Сессия у меня скоро.
— А стоит ли продолжать обучение? — иронизирую, — Что-то незаметно, чтоб у тебя ума прибавилось. В твои-то годы не на сессию надо брать отпуск, а декретный.
После этого моего замечания Леночка становится пунцовой, прямо как свекла в винегрете.
Ну, Леночке, сами понимаете, стресс создать было пару пустяков. А вот с Иваном Алексеевичем пришлось повозиться. Но и его пронял. Приносит он отчет. Закончил его точно в срок и составил, надо признать, отменно, ну, буквально не к чему придраться.
— Ни одной ошибки, — говорю Ивану Алексеевичу с улыбкой. А он, вот простота, не замечает, что улыбка-то у меня ехидная, и тоже улыбается. — Зря зубы скалишь, — осаживаю его. — Знаешь такую народную мудрость: не ошибается тот, кто ничего не делает?
— Это меня не касается, — отвечает Иван Алексеевич и улыбаться, конечно, перестает, но цвета лица не меняет.
Тут я для закрепления стресса добавляю пару мужских выражений.
— Мне, — дрожащим голосом отвечает Иван Алексеевич, — университетское образование не позволяет ответить вам теми же словами. Но знайте, мысленно я характеризую вас идентично вашему высказыванию.
— Ах ты, шпана! — в полный голос кричу я. — Вон из моего кабинета.
А сам с удовлетворением отмечаю, что щеки у Ивана Алексеевича не отличаются теперь по цвету от его темно-серого костюма. Пироксилином[1], значит, снабдил я его в избытке.
Вот так и начал заботиться о своих подчиненных. Каждый день то одному, то другому организую стрессовую ситуацию.
А они? Вместо благодарности начали на меня жаловаться: нетактичен, мол, хам и грубиян. А начальство тоже хорошо. Вызывает меня и говорит буквально следующее: «Товарищ Паромов! Вы уж, пожалуйста, в разговоре с подчиненными постарайтесь сдерживать себя, выбирайте, будьте добры, выражения». И все это доброжелательным тоном, сочувственно даже.
А у меня, между прочим, здоровье тоже не железное. Одышка в последнее время замучила. Да и голос пропадать стал — хочешь на подчиненного крикнуть как следует, а вместо этого визг какой-то несолидный выходит. Словом, мне самому эти стрессы позарез нужны. И может, было бы очень полезно, если бы на меня кулаком по столу кто стукнул?..
…После того как руководящий товарищ Паромов закончил свой рассказ, в купе воцарилась тишина. Каждый, наверное, размышлял о том, насколько искренен был рассказчик в своем желании, чтобы на него кто-нибудь стукнул кулаком по столу. Наконец, когда затянувшееся молчание уже грозило перейти в неловкое, заговорил Михаил Леонтьевич.
— Раз речь зашла на медицинские темы, — он обвел нас ласковым взглядом, — дозвольте и мне сообщить на сей счет одну историю, которую я рискну назвать
Один руководящий работник в ходе исполнения служебных обязанностей умственно оплошал. Поначалу в нашем коллективе… Да что там, как говорится, наводить тень на плетень. Спятил, стало быть, не какой-нибудь инкогнито, а наш непосредственный начальник Геннадий Африканович Балбошин. Но так как приключившийся с ним случай, во-первых, носит чисто медицинский характер, а во-вторых, крайне нежелательно, чтобы его огласка повлекла за собой возможные аллегории, то указывать название возглавляемого тов. Балбошиным учреждения нет особой надобности. Для ясности же сообщу, что деятельность наша имеет сугубо арифметическое направление: приводить к общему знаменателю показатели, которых добиваются различные организации, расположенные в близлежащих окрестностях.
Так вот, на первых порах в коллективе абсолютно никто не заметил, что Геннадий Африканович малость тронулся. Да и как заметишь?! Речи он произносит соответствующие, задачи ставит масштабные, к подчиненным, как положено, относится по-отечески. Обнаружилась же его умственная аномалия в связи с женским праздником Восьмое марта. По этому традиционному поводу издал он приказ. Приказ как приказ: ни одна труженица не забыта, и формулировки все подобающие. Только вот подпись под приказом поставлена несообразная: «Наполеон Пятый».
Как говорится, факт умопомрачения налицо. Народ, естественно, приуныл и ко мне как завкадрами с вопросом: как, мол, жить дальше? И не следует ли сообщить о случившемся конфузе в вышестоящую инстанцию?
Стою я у доски объявлений, окруженный вопрошающим коллективом, в десятый раз перечитываю злополучный приказ и лихорадочно соображаю, почему же все-таки Балбошин пятым Наполеоном вознамерился стать, а не четвертым, ведь их в истории, кажется, всего три обозначено. Ничего не решив на сей счет, я тем не менее говорю:
— Успокойтесь, коллеги. Не первым же себя объявил Геннадий Африканович. И Ивану Ивановичу сообщать об этом мелком психическом недоразумении нет абсолютно никакого резона. Оттого что Геннадий Африканович мнит себя Наполеоном, ничего же не изменилось. Показатели у нас отличные, производственный травматизм изжит начисто, текучесть кадров равна нулю. А вспомните, что было до прихода Балбошина?
Вспомнил коллектив, и горько стало ему от мысли, что может лишиться любимого начальника. Ведь это же именно при нем столько отрадных перемен произошло! И мебель сменили на финскую, и шторы новые повесили, и полы везде отциклевали. Вместо счетов у каждого по арифмометру. На озере Бирюзовом соорудили Дом рыбака с сауной, А главное, премии теперь регулярно получаем — и в повышенном размере. Ну, а придет кто другой? Вдруг держиморда какой или того хуже — слюнтяй. Дисциплина расшатается, пойдут дрязги, склоки. Б-р-р!!!
В общем, единодушно порешили: от добра добра не ищут. И разошлись по рабочим местам.
Первое время, правда, некоторые смущались называть Геннадия Африкановича Наполеоном Пятым, но довольно скоро попривыкли, а потом уже и вовсе во вкус вошли. И закипела у нас деятельность пуще прежнего. У других то недовыполнение, то недопоставки, то низкое качество, у нас же всегда полный ажур, из месяца в месяц идем, как говорится, с нарастающим итогом. И опять же добиваемся этого исключительно под руководством непосредственного начальника. Вернее — под водительством.
Надо сказать, что, после того как почувствовал себя Геннадий Африканович Наполеоном Пятым, возлюбил он старинные слова и обороты, которые, если вдуматься, и действительно вышли из употребления преждевременно. Посудите сами. Взять хоть эпитеты, которыми мы обычно начальство характеризуем. «Уважаемый», «дорогой», «любимый» — и то стесняемся сказать. И слова эти уж больно стертые, затасканные, не отражающие в полной мере глубины чувств. А теперь послушайте, как звучат «достославный», «достопочтенный» или, скажем, «незабвенный», — это ж музыка для руководящего слуха, оратория, да и только.
Кроме любви к старославянским речениям проявлялись иногда у Геннадия Африкановича и другие, так сказать, неординарные причуды, могущие иному постороннему скептику показаться странными. Так, в скором времени сшил он себе треуголку. Признаться, увидев его впервые в этом головном уборе, коллектив оторопел: теперь-то уж недомогание начальника вылезет наружу. Но так как руководитель наш человек интеллигентный, воспитанный, то и треуголку он надевал, только когда шел от подъезда к машине и соответственно наоборот. Так что случайные прохожие принимали Геннадия Африкановича за популярного артиста, снимающегося в историческом фильме.
Когда отмечался пятилетний юбилей пребывания Г. А. Балбошина на вверенном посту, приготовили мы ему в качестве сувенира настоящий тульский самовар. А местный умелец дядя Леша, который трудится в мастерской но ремонту зонтов и чемоданов, той, что у рынка, и по совместительству выполняет граверные работы, по всей окружности водонагревательного сосуда вывел славянской вязью сочиненную общими усилиями надпись: «Неустрашимому воителю с упущениями, устроителю благополучия подчиненных, радетелю образцового правопорядка и крепкой трудовой дисциплины, несравненному стратегу, под мудрым водительством коего одержаны многие производственные виктории, в достопамятный день славного юбилея — благодарный коллектив».
Самовар юбиляр принял благосклонно, правда указал, чтоб в следующий раз заменили эпитет «мудрый» на «коллегиальный». Тут, естественно, мы зааплодировали, но Геннадий Африканович против обыкновения не улыбнулся по-отечески, а, наоборот, брови нахмурил и, повернувшись ко мне (подарок-то я ему вручал), высказался в том смысле, что самовар самоваром, но негоже нам забывать, что он не хухры-мухры, а Наполеон Пятый. Посему более приличествует ему шпага.
Намек мы поняли, стали обзванивать торговую сеть. Ни в универмаге, ни в коопторге, ни даже в культтоварах шпаг в продаже не оказалось. Взгрустнул коллектив. Но выручила нас главбух Алла Борисовна. Сильно смущаясь, заявила она, что сынок ее в юношестве увлекался фехтованием, был даже чемпионом областного совета спортивного общества «Динамо», только специализировался он на рапире, и одна такая с тех времен у них в доме сохраняется, потому как очень удобна для протыкания капусты во время ее квашения, чтобы выпустить, значит, образующийся углекислый газ.
Рапира ли, шпага ли, говорим Алле Борисовне, не до спортивных тонкостей, когда каждая минута дорога, тащите ее скорей, авось сойдет. Притаскивает Алла Борисовна свою рапиру, которая, кстати, выглядит вполне как шпага и к тому же находится в хорошем состоянии, ибо главбух наш, знаем, большая любительница квашеной капусты и прочих солений. Пока она за холодным оружием бегала, сочинили сообща надпись, не менее публицистическую, чем на самоваре. Но вот беда, к дяде Леше мы пришли, когда он уже отобедал. Шрифт умелец выбрал подходящий — готической конфигурации, но по понятным причинам допустил ошибки в расчетах, и уместилось у него на клинке только два слова: «Презревшему угрызения…»
Однако делать нечего, другой шпаги в наличии не имеется, съездить же в областной центр, поискать ее там, никак уж не успеваем. В общем, приготовившись к худшему, преподносим шпагу, то есть на самом деле рапиру, Геннадию Африкановичу. Прочитал он надпись на клинке и замер. Держит, значит, в одной руке якобы шпагу, другой лысину свою поглаживает, есть у него такая привычка, и молчит. Коллектив, конечно, застыл в опасении. Тут я решил каламбуром спасти положение: заслуги, говорю, мол, у вас большие, а надпись коротковатой получилась.
Геннадий Африканович еще с минуту помолчал, потом к вящей нашей радости отечески улыбнулся и изрек:
— Краткость — сестра таланта. — И, подумав, добавил: — Ты, Михаил Леонтьевич, запиши-ка эту мою мысль и не забудь ее при надлежащем случае обнародовать.
После этих слов, сами понимаете, невозможно было удержаться от ликования и троекратного скандирования «ура!». Вдохновились мы, новый прилив сил почувствовали и заработали с наивысшей отдачей — только арифмометры трещат. В кратчайший срок полугодовые показатели не только привели к желаемому знаменателю, но даже превысили. Там, где раньше было два процента роста, ухитрились пять вывести, а где пять — все десять. И за такой самоотверженный труд приготовились получить премии. Геннадий Африканович приказ отдал — каждому по месячному окладу.
Только приезжает из банка наш главбух Алла Борисовна вся в слезах. Увлек я ее в свой кабинет, дал водички выпить, спрашиваю, кто обидел.
— Ой, беда, Михаил Леонтьевич, — всхлипнула Алла Борисовна, — отказался банк деньги выдать. У них, говорят, подпись «Наполеон Пятый» среди распорядителей кредитов не значится. Если, говорят, у нас начальство сменилось, то должны мы из вышестоящей инстанции соответствующее уведомление представить. Объясняю им, что Наполеон Пятый — это вроде бы как административный псевдоним товарища Балбошина. Но там, вы же знаете, буквоеды, чернильные души. Денежки, говорят, мы платим настоящие, и поэтому на документе не псевдонимная подпись должна стоять, а подлинная. Придется, наверное, сигнализировать по инстанции. Геннадий Африканович золотой, безусловно, руководитель, но, если выбирать между ним и премиальными, тут и вопроса не может быть.
— Не спешите, Алла Борисовна, — говорю успокаивающе, — зачем же начальника менять, когда проще привести в соответствие его анкетные данные. Закон этому не препятствует. Я вот лично дважды отчество сменил и один раз фамилию. Очень простая процедура, никакого бюрократизма.
Пошел я с этой идеей к Геннадию Африкановичу. Выслушал он меня и с некоторым даже неудовольствием говорит: «Давно пора было сообразить. Если я Наполеон Пятый, то и в паспорте так должно быть записано».
Документ, удостоверяющий личность Наполеона Африкановича Пятого, бывшего Балбошина Г. А., наша городская паспортная служба оформила буквально за день. Теперь дело оставалось за тем, чтобы новую подпись утвердила вышестоящая инстанция. Составили мы следующее прошение: «В силу производственной целесообразности и ввиду изменения пунктов 1 и 3 в анкетных данных распорядителя кредитов нашего учреждения просим отдать распоряжение впредь считать Балбошина Геннадия Африкановича Наполеоном Пятым со всеми вытекающими отсюда последствиями».
Текст, что и говрить, отредактирован был благоразумно, но когда послали бумагу в инстанцию, беспокойство охватило: вдруг там не одобрят просимой нами перемены и аллегории сделают. День проходит, другой. Из инстанции никакого ответа. Коллектив совсем приуныл. И когда уж ожидание истомило всех окончательно, прибывает курьер, вручает мне пакет под расписку. Срываю я дрожащей рукой сургучи, достаю из конверта бумагу, разворачиваю ее и вижу, что на пашем прошении в верхнем левом углу энергичным четким Иван Ивано-вичевым почерком начертано: «Принять к исполнению. Наполеон Четвертый».
История, рассказанная Михаилом Леонтьевичем, была выслушана нами с огромным вниманием, а по ее окончании слово взял, не испросив предварительно согласия, появившийся пять минут назад в нашем купе гражданин в голубом тренировочном костюме, чьи габариты были еще внушительнее, чем у товарища Паромова.
Кто часто ездит по железным дорогам страны, тот знает: в любом вагоне любого поезда обязательно найдется субъект, которого почему-то не устраивают попутчики, доставшиеся ему согласно купленным билетам, и буквально через полчаса после отправления он начинает бродить по вагону и заглядывать в приоткрытые двери, выискивая компанию, которую мог бы осчастливить своим присутствием. И если где-то затеяли игру в подкидного или принялись травить дорожные байки, он тут как тут. Без всякого приглашения такой тип присаживается к вам и уже через минуту, заглядывая в ваши карты, громко шепчет: «Бей тузом!» Вы следуете его рекомендации и остаетесь «дураком». «Не тем тузом надо было», — укоризненно качает он головой. Так как никакого другого туза у вас не было, вы начинаете тихонько его ненавидеть. Когда же после его громогласного заявления: «Ну, с такой картой любой дурак сыграет!» — вы проигрываете, то вам не остается ничего другого, как передать ему колоду, сославшись на неожиданно возникшую потребность подышать в тамбуре свежим воздухом. Если же пассажир-прилипала набредет на компанию, занятую беседой, он дожидается первой паузы и, отодвинув вас локтем, объявляет: «А вот со мной еще почище случай был!»
Именно этими словами и предварил примкнувший к нам субъект в тренировочном костюме свое повествование, которому он дал несколько тривиальное название.
Недавно наш культорг Леня Переборов затащил к нам гипнотизера. По части организации встреч с интересными людьми Леня большой дока. То Эдиту Пьеху пригласит, то Олега Блохина, то Юлиана Семенова, — одним словом, самых дефицитных товарищей. А теперь вот гипнотизера где-то раздобыл.
Ну, в клубе народу полно. Каждому хочется поглядеть, что это за штука — гипноз. Одни говорят — мистификация, другие про какие-то биотоки толкуют. Я, между прочим, на стороне первых.
В общем, обмениваемся между собой мнениями, шум стоит, и тут наш Леня выводит на сцену этого самого гипнотизера. Вполне приличный гражданин черноморской наружности, средних лет, плешивый, — словом, ничего особенного. Сначала он нам лекцию прочитал об этой самой телепатии, объясняя, что это все вполне на принципах материализма. Терминов, которыми он сыпал, я не запомнил, поэтому пересказывать его слова не стану. Ну, а потом самое интересное началось.
Попрошу, говорит гипнотизер, одного товарища из публики подняться на сцену, и я продемонстрирую вам, какой может быть сила внушения. Желательно, добавляет, чтоб товарищ был скептически настроен. Для большей убедительности, значит.
Никто, однако, не выходит. Смущаются.
Ну, здесь меня соседи подталкивают: давай, мол, Утробин. Ты внушениям плохо поддаешься. С тобой он не справится.
Раз товарищи просят, выхожу. Посмотрел вблизи на этого гипнотизера, еще невзрачнее он мне показался. Костюмчик на нем так себе, рубашка, правда, чистенькая, и при галстуке. Но глаза обыкновенные, не пронзительные, не то что, скажем, у нашего мастера. Ну что, думаю, он внушить мне сможет?
А гипнотизер меня спрашивает, знаю ли я его. Чтоб, значит, убедились, что никакого обмана не будет.
— Первый раз этого товарища вижу, — честно говорю я.
Спросил он еще мое имя, отчество, а потом тихо так шепчет мне: «Я, Федор Федорович, чувствую, что вы не верите в силу гипноза, и поэтому, признаюсь честно, абсолютно ничего внушить вам мне не удастся. Но надеюсь, вы не будете столь жестоким и не позволите, чтобы я с позором провалился. Поэтому, умоляю вас, когда я снова спрошу вас об имени, отчестве, назовите себя Василием Ивановичем. Ну, а потом уж, если вы другие мои внушения не исполните, мне не так стыдно будет».
Сначала я, конечно, сразу его разоблачить хотел. Но так уж он своей откровенностью меня сразил, что я согласился: ладно, говорю, валяйте.
Отходит гипнотизер в сторону и громко говорит:
— Все знают, как зовут этого товарища?
— Знаем! — кричат из зала. (Я в приказах часто фигурирую.)
— Как вас зовут? — обращается он ко мне и жалобно подмигивает.
Я тоже ему подмигнул и отвечаю:
— Василий Иванович.
В зале, конечно, оживление и даже аплодисменты.
Подходит ко мне гипнотизер, нежно жмет мою руку и снова шепотом говорит: «Спасибо, Федор Федорович, выручили меня, спасли от полного посрамления. Я, безусловно, не вправе больше рассчитывать на вашу любезность, но рискну попросить вас выполнить еще одну просьбу. Конечно, если не хотите — не надо, но от этого, между прочим, мое служебное положение зависит. Тут в зале мой начальник сидит, и если сеанс не удастся, то выговора мне не миновать, а у меня их уже два есть».
Посмотрел я на гипнотизера, и жалко мне его стало. Сам выговоры получал, знаю, как это неприятно. Мало ли у кого срывы бывают по работе. Зачем сразу же выговор? Валяйте, говорю.
Ну, попросил он меня после этого цветы на паркете собирать. Воображаемые цветы, сами понимаете.
Собрал я этот воображаемый букет, подал ему и говорю тоже шепотом: «Хватит меня разыгрывать. Давайте дальше по-честному».
«Что ж, — вздыхает он, и даже слезы вроде в глазах появились, — Спасибо и на этом, Федор Федорович. Но если бы вы последнюю мою просьбу выполнили, мне бы оклад на 15 процентов повысили. Сейчас я 120 рублей получаю, а у меня жена, двое детей, да еще алименты плачу».
Присмотрелся я к нему: костюмчик-то совсем плохонький и рубашка застиранная. Прибавка жалованья ему ой как не помешает.
«Черт, — говорю, — с вами, я сам по себе знаю, что такое алименты, так что валяйте, пользуйтесь моей добротой».
Пожимает мне благодарно гипнотизер руку, отходит в сторону и торжественно провозглашает:
— Товарищи, вы сейчас воочию убедитесь, что может сделать сила внушения. Мой друг Федор Федорович (я уже ему другом стал!), как видите, по комплекции совсем не гимнаст (какой уж там гимнаст — 58-й размер брюк ношу), и вот он сейчас по моей просьбе выполнит тройное сальто, что не удавалось сделать ни одному спортсмену в мире[2].
В зале тишина. Смотрю я на гипнотизера и говорю ему глазами: ну уж дудки, шлепаться я тут на смех людям не буду. Вижу, он поскучнел сразу и робко так тоже глазами про алименты мне напоминает.
Была не была, думаю, надо помочь человеку. Разбежался и это самое тройное сальто исполнил.
В зале после этого овация. Гипнотизер раскланивается. И объявляет:
— Ну вот, товарищи, убедились, что может сила внушения. На этом сеанс гипноза разрешите считать законченным.
…Теперь в нашем коллективе все верят в гипноз. Кроме меня, конечно. Я-то знаю истину. Просто развито в нас чувство товарищества, взаимовыручки, значит, а некоторые этим пользуются.
Закончив свой рассказ, пассажир в голубом тренировочном костюме молча взял со столика стакан, в котором еще оставалось на треть коньяка — это поэт смаковал его мелкими глоточками, мы же воспринимали благородный напиток по-старославянски залпом, — и с безмятежной улыбкой осушил граненый сосуд. Этот явно непроизвольный поступок оказал благотворное воздействие на Анзора Кохинхина, пребывавшего доселе в меланхолии.
— Други! — патетически воскликнул он, — В праздничную ночь более к месту истории с оптимистической концовкой, но дозвольте поведать вам о трагедии. Ее можно было бы назвать «Невинная жертва», или «Жизнь, положенная на алтарь литературы», но я — поэт и потому нарекаю ее согласно поэтической традиции:
* * *
Людям, далеким от литературы, возможно, неизвестно, что самая дефицитная профессия в этом цехе — критик. Прозаиков — пруд пруди, драматургам — имя легион, о нашем брате не говорю, в кого ни плюнь — стихотворец. А вот продолжателей дела Белинского и Писарева — раз-два, и обчелся. Почему, спросите, пишущая братия не идет в критики? Отвечаю. Потому как нет морального стимула. Поэт зачтет с эстрады стихи, ему восторженные девицы записочки присылают, умоляя о свидании. Прозаик издаст роман и с законным основанием ждет, чем его удостоят. Драматургу, вы знаете, после каждой премьеры — корзина цветов и овации. Литературным же критикам ни записок не пишут, ни регалий не раздают, ни цветов не преподносят. А ведь им, бедолагам, за одно то, что они по долгу службы обязаны прочитывать современную печатную продукцию, при жизни памятники ставить надо.
С другой стороны, некоторые литераторы не идут в критики, прямо скажем, по недомыслию. Уж очень буквально понимают они, что раз критик, то должен критиковать. Опасное заблуждение! Со времен неистового Виссариона ситуация, слава богу, изменилась к лучшему. Критик, согласно последним веяниям, обязан поддерживать молодые литературные силы, ободрять силы среднего литературного возраста и возносить на долженствующую высоту слабеющие силы маститых.
Но как бы то ни было, более или менее приличного критика нынче днем с огнем не найдешь. Поэтому вы поймете, какой удар получил коллектив нашего журнала, где я, кстати, возглавляю отдел поэзии, когда от нас безвозвратно ушел, переквалифицировавшись в метрдотели, заведующий отделом критики и библиографии. Наш главный редактор, имя его не буду называть, оно и так достаточно широко известно, буквально рвал на себе волосы. Еще бы, по нынешним понятиям, каждый уважающий себя журнал немыслим без раздела критики. Ибо где же тогда раздавать лавровые венки?
Ну, месяца три-четыре мы еще держались на созданном заделе, потом Главный — так любовно называем между собой нашего редактора — сагитировал лечившего его дантиста письменно поделиться своими яркими впечатлениями о двулогии «Хламида» и «Монада» безусловно знакомого и вам по передачам телевидения известного романиста. Обещал еще написать свои «Литературные мечтания» сантехник, обслуживающий дом, где проживает Главный, но это было так зыбко, так ненадежно. Словом, нам позарез требовался свой, постоянный, числящийся в штатном расписании критик. Но где его найти?!
И вот в один счастливый день Главный, прогуливаясь по окрестностям подмосковного дачного поселка, столкнулся нос к носу с курицей. Другой бы на его месте сказал «кыш!» и пошел дальше, а наш редактор, будучи человеком большого полета мысли, задумчиво посмотрел на домашнюю птицу, и в его голове родилась смелая идея.
— Голубушка! — обратился он к курице. — А не согласились бы вы возглавить в моем журнале отдел критики?
— Куда мне! — скромно ответила курица, — У меня же мозги, извините, куриные.
— Не смущайтесь этим, сударыня, — наш Главный тоже любил старинные речения.
— Мне, конечно, льстит ваше предложение, — заколебалась курица, — но у меня и сейчас неплохая профессия: работаю несушкой, недавно повысила квалификацию — перешла на несение диетических яиц. К тому же не уверена, что у меня именно то перо, которое вам требуется.
— Милая вы моя, — Главный недаром славился даром убеждения. — Кто же вам запрещает нести яйца? Несите себе на здоровье, только пусть это будет ваше хобби, а основная работа — писание рецензий, обозрений, если хотите, даже монографий. Что же касается перьев, пусть и это вас не тревожит, литературные коллеги быстренько вас пообщипают, и получится как раз то, что требуется.
Так в нашем журнале появилась новая заведующая отделом критики и библиографии — Валенсия Петровна Леггорн. Оказалась она курицей на редкость приятной и коммуникабельной. Мы в ней просто души не чаяли. Насчет чая ли — извините за каламбур: профессиональная привычка — заварить или кофе — лучше ее никто не мог. Опять же безотказно ссужала она редакционную молодежь энными суммами до получки или гонорара.
Что же касается творческого роста, то и он был налицо. Если поначалу Валенсия Петровна из робости непременно придавала заглавиям своих критических статей вопросительную интонацию — «Куда идет поэт Арсений Пупкин?» или «Куда катится деревенская проза?», то совсем скоро стала обходиться без этого знака препинания, что сразу повысило весомость ее выступлений, — «Куда ведет езда в незнаемое», «Куда шагает современный рассказ», «Куда движется комедия». Нашу критикессу заметили на литературном Олимпе, стали посылать на различные диспуты, встречи, вечера. Можно сказать, что как раз популярность и сгубила ее.
Две недели назад Валенсия Петровна отбыла в Ленинград, чтобы принять участие в беседе за «круглым столом» на тему: «Моменты ирреального в произведениях отечественных реалистов». Мы порадовались за коллегу, когда узнали, что ее сообщение было с большим пониманием встречено уважаемой аудиторией. Но после этого она как в воду канула.
Не появилась она в редакции ни через неделю, ни через десять дней, ничего не дал и объявленный нашими читателями из МВД всесоюзный розыск. Тогда Главный командировал меня на берега Невы, чтобы я на месте попытался выяснить все обстоятельства таинственного исчезновения Валенсии Петровны Леггорн.
Ленинградские коллеги сообщили мне, что последний раз заведующую отделом критики нашего журнала видели в обществе кинодраматурга Василия Ядреных. Направлялись они, судя по всему, в гостиницу, где остановилась Валенсия Петровна.
Со сценаристом Васей Ядреных мы были немного знакомы, и я без предварительного звонка пошел к нему домой. Дверь мне открыл сам хозяин, но я с трудом узнал его. Движения его были лихорадочно быстры, лик ужасен, а изо рта исходил запах отнюдь не фиалок или ландышей.
— Спасибо, что пришел, — возопил кинодраматург, увидев меня, и бухнулся на колени, — Может, ты облегчишь мои нравственные муки?!
— Что стряслось? — спросил я, с трудом поднимая его шестипудовое тело.
— Хана мне, братец! — зарыдал он.
— Да объясни, черт возьми, толком! — не выдержал я.
— Я такое, братец, пережил, — всхлипывая, начал рассказ Василий Ядреных, — что моя бедная психика вряд ли после эдакого потрясения придет в норму. По завершении «круглого стола» об этом самом ирреальном был у нас, естественно, товарищеский ужин. Начало его помню, а потом — полный провал памяти. Просыпаюсь в незнакомой комнате, по обстановке — вроде бы гостиничный номер, обретаюсь не где-нибудь на полу, а чин чином на полутораспальной кровати, откидываю одеяло и… представь мой ужас! — рядом лежит совершенно голая, точнее сказать, начисто ощипанная курица. Синюшного цвета, вся в пупырышках — как вспомню, содрогаюсь! Ну, думаю, Василий, надо завязывать, и тебя она, родимая «Сибирская», не пощадила — вот уже галлюцинации начались. Только руку-то я это протянул — и оказывается: не плод горячечного воображения со мной рядом лежит, а самая натуральная курица, по рубль семьдесят пять за килограмм. Еще тошнее мне стало. Значит, стащил я где-то этот полуфабрикат и уж так хорош был, что спать его вместе с собой положил. Но, ты меня знаешь, плагиатором я никогда не был, чужого не брал. Начинаю размышлять, где же это я мог уценить курицу, и туманно так припоминается, что ходил вроде к шеф-повару предъявлять претензии — по поводу не-прожаренных цыплят табака… Ну, взял я свою курицу за лапку — вообрази, в каком был состоянии, если почудилось, что она спросила: «Куда пойдем?» — и, не считая ступенек, бегу вниз в ресторан. «Вот, — говорю работникам общепита, — вчера машинально прихватил вашу курицу, получайте обратно», — «Да нам таких Некондиционных не поставляют, — отвечают они, — хотя, впрочем, вчера другая смена работала, так что давайте — найдем ей какое-нибудь применение…»
— Ну а дальше? Что было дальше? — нетерпеливо спросил я, поняв, что речь идет о нашей Валенсии Петровне.
— А дальше я бегом из гостиницы, заскочил в ближайшую пивную, махнул три кружки — не отпускает, как вспомню курицу, снова колотун начинается. И вот, считай, уже две недели не проходит это наваждение. Хана, видно, братец, мне…
Не стал я дальше слушать стенаний Василия Ядреных, шапку в охапку, поймал такси — и в упомянутый им гостиничный ресторан. Сначала там отнекивались, знать, мол, ничего не знаем, не ведаем, но когда я пригрозил народным контролем, шеф-повар признался во всем. Да, подтвердил он, две недели назад неизвестный гражданин, прилично одетый, но с большого похмелья, буквально силой всучил им неизвестную второсортную курицу. Так как гостиничный ресторан является предприятием высокой культуры обслуживания, то употребить здесь данную курицу сочтено было невозможным, ибо из-за своей некондиционности она не годилась ни для бульона, ни в качестве цыпленка табака. Поэтому ее отдали друзьям-соперникам но соревнованию — коллективу вокзального ресторана в обмен на пучок сельдерея, который испокон веку в большом дефиците. На вокзале курей, известное дело, реализовать гораздо проще, лоточная торговля там широко развита, а пассажир, тот хватает все без разбора.
Я бросился на вокзал. Директор вокзального ресторана любезно разъяснил мне, что да, в течение целых двух недель они торговали курами, был большой завоз этой птицы, однако как раз сегодня продали последнюю и теперь в дорожные наборы пойдет индейка, но, естественно, не целиком, а кусками.
Так нелепо оборвалась литературная деятельность Валенсии Петровны Леггорн.
Долго мы не могли прийти в себя после жуткой истории, которую рассказал поэт Анзор Кохинхин[3]. Первым обрел дар речи товарищ Паромов.
— Вот не думал, сколь опасна профессия литератора, — вздохнул он. — По этому поводу следует выпить, а заодно и закусить. Посмотрим, что там положили в дорожный набор вокзальные рестораторы?
Товарищ Паромов принялся разворачивать пергаментный сверток. Показалась куриная ножка. Поэт глянул на нее, вскрикнул «Ах!» и без чувств повалился на руки Михаила Леонтьевича. Я побежал к проводнице, чтобы попросить у нее нашатыря или чего другого, что помогает при обмороках.
— Вот паразиты! — выслушав мою просьбу, сказала хозяйка вагона. — Уже один успел налакаться.
…Ее слова лишний раз убеждают меня в том, что путешествие, во время которого услышал я вышерассказанные истории, проходило действительно в ночь на Новый, 1963 год, ибо тогда еще не был издан приказ министра путей сообщения об обязательном изъятии из лексикона лиц, связанных с обслуживанием пассажиров, грубых слов и словосочетаний.