ПАМЯТНИК

Так уж получилось, что памятник Николаю Ивановичу Елагину, бывшему председателю колхоза, потом председателю сельсовета и последний год, когда уже на пенсию вышел, опять же председателю товарищеского суда, ставил не кто иной, как Федор Ноготков, с которым покойник не то чтоб дружбы не водил, а, можно сказать, вел принципиальную борьбу с того самого дня, как появился Федор в Макарьине. Первая конфронтация (так характеризовал впоследствии этот эпизод Николай Иванович) как раз и произошла меж ними во время митинга по случаю прибытия новоселов, коим предстояло основать здесь зерносовхоз «Первомайский».

На том уже по прошествии стольких лет смело можно сказать историческом мероприятии Николай Иванович впервые выступал в качестве представителя Советской власти. То, что его не назначили директором нового совхоза, а выдвинули в сельсовет, он принял без обиды, еще раз доказав свою высокую сознательность. Понимал Николай Иванович, что с неполным начальным, какое имел, можно еще было командовать тремя десятками баб, в большинстве своем безответными вдовами; дюжиной пацанов четырнадцати — шестнадцати лет, успевших родиться перед самой войной и являвших некоторое время основную рабочую силу; покалеченными фронтовиками, насчитывалось их семеро; да столетним дедом Сашко, который отличался редким послушанием, хотя и попал в эти края за буянство, учиненное им, правда, еще лет за сорок до революции. Но вот когда хлынула на целину городская грамотная молодежь, направлять ее комсомольский энтузиазм в правильное русло должны кадры, подкованные и агрономически, и экономически, и политически.

Так разъяснил на беседе в райкоме первый секретарь Удодов Сергей Александрович. И вслух и про себя Николай Иванович согласился с этой установкой, но про себя сделал одну небольшую оговорку, которую не стал оглашать, потому как сути дела она не меняла, а секретарь мог еще, чего доброго, подумать, что он личное самолюбие ставит выше государственных интересов. Оговорка же заключалась в следующем. Насчет агрономических, а особенно экономических познаний — тут, Николай Иванович признавал, были у него, конечно, большие пробелы, хотя за борьбой академика Лысенко с шарлатанами, которые тратили народные денежки на разведение мух, следил он внимательно, но вот что касается политики, и внутренней и международной, это уж извините, вряд ли и в райкоме найдется, кто подкованней был бы. Николай Иванович и раньше охоч был до чтения, а как стал пять лет назад председателем, немедля выписал «Блокнот агитатора» и областную газету, но что любопытно: если журнальчик штудировал от корки до корки, то в газете читал исключительно передовицы да большие статьи, занимавшие весь низ второй страницы, а иногда залезавшие и на третью. Наиболее заковыристые формулировки Николай Иванович записывал в общую тетрадочку с черной коленкоровой обложкой, а потом сыпал ими на колхозных праздничных собраниях и районных активах, вызывая восхищенное изумление у макарьинских баб: «Где это наш председатель таких премудростев набрался!» — и легкую зависть у своих косноязычных коллег: не им, а ему руководство первым делом доверяло поддержку очередной областной инициативы.

Немудрено, что и на том митинге пришлось выступать Николаю Ивановичу. Зная его ораторское умение, слово ему предоставили последнему, когда народ уже уставать стал от получасового стояния: клуба, известно, в ту пору в Макарьине не было, и митинг проводили прямо посреди центральной улицы, истины ради, к тому же единственной, а трибуной служил грузовик. Отговорил, значит, свою речь инструктор райкома, сбивчиво, как молодой петух, прокричал надлежащие лозунги парнишка в железнодорожной тужурке, долго бубнил про застрявшие где-то в пути «ДТ-54» новоиспеченный директор совхоза Константин Павлович Суровикин, работавший раньше на каком-то заводе в областном центре. Так что, когда начал речь Николай Иванович, в толпе по инерции еще переговаривались, шушукались, хихикали в рукавицы, но уже через минуту, как заглянул он в свою черную тетрадку и начал разъяснять про аграрную политику на фоне сложной международной обстановки, попритихла молодежь и даже рты пооткрывала. Ехали, мол, в первобытную степь, а тут народ, оказывается, не лыком шит, какой-то там председатель сельсовета, а шпарит — прямо профессор! Уловил это настроение Николай Иванович и выложил про ростки будущего, одним из которых без сомнения явится закладываемый сейчас зерносовхоз-гигант «Первомайский».

Тут-то и проявил себя впервые Ноготков. Когда оратор задал риторический вопрос, быть ли агрогородам на целине, в рядах внимавших произошло движение, протиснулся вперед тщедушный субъект уже явно не комсомольского возраста, заорал во всю глотку «Ура!», сорвал с головы шапку, бросил ее оземь, начал отплясывать «барыню», споткнулся, повалился в грязный, истоптанный сапожищами снег и, когда принялись поднимать его, завернул такую руладу, что стало ясно: человек вдребезги пьян. После этого, естественно, речь Николаю Ивановичу пришлось закруглить, и приготовленный им для заключительной части тезис о том, что именно молодым присущи дерзание и новаторский поиск, остался непроизнесенным.

Надо сказать, что не в правилах Николая Ивановича было оставлять без внимания несообразные поступки и высказывания, поэтому сразу же после митинга наказал он задорному железнодорожнику доставить нарушителя порядка, как проспится, в сельсовет, который временно разместился в мазанке деда Сашка. Макарьинский долгожитель с охотой предоставил для Советской власти горницу, благо уже с войны он ею не пользовался, а обитал в боковушке, на отопление которой дров и кизяку уходило куда как меньше.

Так как никакой мебели, кроме стола, лавки да иконы Николая-чудотворца, в горнице не было, то преобразовать ее в служебный кабинет не составило труда. Чудотворца деду Сашко пришлось забрать к себе в боковушку, а вместо него Николай Иванович пришпилил на одну стену плакат, воспевающий лесозащитные полосы, на другую же — портрет флотоводца Нахимова, выпущенный, очевидно, к приближавшемуся столетию обороны Севастополя. Изображений прославленного адмирала почему-то прислали в Макарьино целых шесть штук. (Наверное, казенная голова, ведающая в районе наглядной агитацией, не утруждала себя сортировкой официальной изопродукции, а по мере поступления оптом отправляла ее сельсоветам в порядке ею же установленной очередности.) Стол Николай Иванович покрыл красной суконной скатеркой, поставил на него непременный атрибут власти — графин, установил в углу железный ящик с амбарным замком, служивший вместо сейфа, и, приведя таким образом в подобающий вид помещение, приступил к исполнению служебных обязанностей.

…Хмель, видно, долго не отпускал Федора Ноготкова, и появился он в сельсовете лишь часов в двенадцать следующего дня, когда Николай Иванович уже собирался идти домой обедать. Но, к чести нарушителя порядка, прибыл он самостоятельно, без провожатого и вел себя смирно. После робкого стука протиснулся в дверь как-то бочком, с порога еще сказал заискивающе: «Здрас-те, вызывали?» — тут же шапку снял и рукавицу, чтоб поздороваться, и так с протянутой рукой засеменил к столу. Но Николай Иванович сделал вид, что руки не заметил, и минуты две еще не отрывался от «Блокнота агитатора», подчеркивая в нем что-то красным карандашом. Потом поднял голову, смерил стоявшую перед ним худосочную фигуру вчерашнего хулигана тяжелым взглядом, сказал официально:

— Можете садиться, гражданин хороший, разговор будет серьезный.

Ноготков присел на краешек стула, левой рукой прижал к груди шапку и снятую рукавицу — как бы извинялся, а правой обхватил колено, и растопыренные пальцы мелко задергались — то ли мотив какой отбивали, то ли от волнения, то ли по причине алкогольной привычки. На пальцах были вытатуированы буквы. Наколка синела ярко, отчетливо, — видно, сделали ее совсем недавно, так что Николай Иванович и без очков разглядел: «Сема».

— Имя, значит, Семен, а как по фамилии? — все. так же сурово начал беседу председатель сельсовета.

Ноготков отдернул руку, виновато улыбнулся:

— По фамилии я Ноготков, а зовут, извиняюсь, Федором.

— А чего ж на пальцах другое имя? — удивился Николай Иванович.

— Дружки память оставили.

— А-а, — догадался Николай Иванович. — Сам из блатных, что ли?

— Ни в коем разе! — успокоил Ноготков, но тут же добавил: — Хотя несколько годочков с ними пришлось провести.

— Это где же? — искренне заинтересовался председатель сельсовета.

За всю жизнь, безвылазно проведенную в Макарьине, не доводилось ему видеть живьем вора, бандита пли какого другого уголовника. Николай Иванович допускал, конечно, что эти пережитки капитализма хоть и не имеют почвы, но все-таки сохранились кое-где. Но опять же исключительно там, где силен был прежде кулацкий элемент.

— Где, значит, я с ними был? — переспросил Ноготков и, радуясь, что ожидаемая нотация, кажется, отменяется, охотно стал объяснять: — Сперва железную дорогу в тайге прокладывал, а последние два года канал Волга — Дон строил.

Тут, к удивлению Ноготкова, председатель сельсовета снова впал в суровость и даже кулаком пристукнул:

— Ты чего это мелешь?! Ведь это же стройка коммунизма!

— Это точно, — поспешил заверить Ноготков.

— Так что, думаешь, я поверю, что на нее разную шантрапу да мазуриков допускают.

— Хотите — верьте, хотите — нет, — обиделся Ноготков, принимая искреннее сомнение Николая Ивановича за какой-то розыгрыш. — Да только какой резон мне врать? Паспорт мне дали чистый, сказали: «Забудь, гражданин Ноготков, что было, никто тебя не попрекнет». На целину вот предложили поехать.

Николай Иванович долго переваривал полученную информацию, которая находилась в явном противоречии с тем, что выписывал он в коленкоровую тетрадку. Наконец привел свои мысли в соответствие и, сначала чуть смущенно, а потом все быстрее входя в раж, обрушил на Ноготкова поток красноречия. Многих ученых слов Ноготков не понял, но уразумел, что, по мнению председателя сельсовета, гуманные наши законы оказали ему и его друзьям-мазурикам снисхождение и даже дозволили принять участие в великих стройках, и это надо понимать так, что нет у нас потерянных для общества людей, и каждого можно перевоспитать, но что, судя по хулиганской выходке, он, Федор Ноготков, еще не перевоспитался, хотя вот и целину ему доверили, но что Николай Иванович, будьте спокойны, приведет его моральный облик в надлежащий вид.

Ноготков не возражал, поддакивал только, а когда Николай Иванович умолк, осмелился даже высказаться в свое оправдание:

— Я ведь, товарищ председатель, тоже сознательность имею, а эти, как вы сказали, отклонения от норм допускаю в исключительных случаях. Как приму дозу, так по делу, не по делу — все одно хочется кричать «Ура!» и в пляс еще меня тянет. Такой, значит, мой особенный недостаток. Но, заверяю чистосердечно, как вы советуете, буду стремиться к исправлению.

И глаза в этот момент у Ноготкова были такой родниковой чистоты, что Николай Иванович поверил в свой педагогический успех и, смягчившись, заключил:

— Верю в тебя, Федор, как по отчеству-то?

— Игнатьич, — обрадованно заулыбался Ноготков.

— Верю в тебя, Федор Игнатьевич, — повторил Николай Иванович. — И думаю, что беседа по такому нехорошему поводу, как твое хулиганское поведение, была у нас первой и последней. А с зеленым змием надо кончать.

— Это с водкой, что ли? — встрепенулся Ноготков. — Завяжу, ей-богу, то есть честное слово, завяжу.

Крепко ошибся тогда Николай Иванович. Но скоро понял, что ясные глаза Федора Игнатьевича Ноготкова не отражали его внутреннего существа, а просто даны ему природой по ошибке. Буквально через две недели подговорил Ноготков трактористов обмыть прибывшие наконец-то «ДТ-54» и в ходе этого недостойного мероприятия распевал нескладную частушку:

Много звезд на небе ясных,

А одна — хрусталина.

Полюбили мы Хрущева,

Как родного Сталина.

Во второй раз имел обстоятельную беседу с Ноготковым Николай Иванович, и снова тот каялся, что осознает свое недостойное поведение, но пел, мол, без всякого умысла, а для веселья и опять же в результате сильной выпивки, которая, между прочим, произошла по уважительной причине, так как техника сейчас решает все и от нее в первую очередь зависит успешный подъем целины.

Теперь-то Николай Иванович понял, что покаянные речи Ноготкова ни в грош нельзя ставить. И пошла меж ними конфронтация. Но, прямо надо сказать, борьба складывалась не в пользу Николая Ивановича. Да оно и понятно. Приходилось ему применять исключительно метод убеждения, потому как более действенные способы перевоспитания к тому времени уже были отвергнуты педагогической наукой. Да и вообще употребить их по отношению к Ноготкову, даже при желании, было не так просто: во-первых, в Макарьине отсутствовала милиция, во-вторых же, ничего уголовного Ноготков не совершал, а так — выкидывал разные фортели.

Ну, как, скажем, можно было его привлечь за ту же историю с Дуняхой Чекрыжовой? Историю, между прочим, наделавшую столько шума в совхозе и в известной мере отразившуюся нежелательным образом на авторитете председателя сельсовета. Целый год, наверное, Федькины дружки приставали к Николаю Ивановичу где-нибудь в столовой или другом общественном месте с ехидным вопросом: «А вспомните-ка, Николай Иванович, как вы унюхали, что Дуняха выпимши была?»

История же с Дуняхой такая вышла. Как-то в магазине пожаловалась она бабам из очереди, что третий день животом мается — мочи нет. А там, как всегда по воскресеньям, Ноготков отирался. Услышал он эту жалобу и говорит Дуняхе: покупай, дескать, две бутылки, и дам тебе рецепт народной медицины — как рукой снимет. Дуняха, дура необразованная, тоже доверилась его ясным глазам. Одну бутылку Ноготков себе взял в качестве магарыча за рецепт. А из второй, на полном серьезе объясняет Дуняхе: сделай себе водочную клизму. На строительстве дороги, говорит, познакомился с доктором наук, и это он такое средство рекомендовал от всех без исключения болезней кишок и желудка. Называется — гомеопатия. Только, наставляет, сначала сделай клизму теплой водой, а потом уже в чистые кишки дуй водочную.

Ну, Дуняха все аккуратно выполнила. И действительно, вроде полегчало. Пошла она тогда к Николаю Ивановичу за какой-то там справкой, жила-то по соседству с дедом Сашко, и тут ее в сельсовете разобрало. Видит Николай Иванович: женщина вроде пьяная, а запаха никакого. Чего это, спрашивает, с вами, гражданка Чекрыжова. А ничего, отвечает та, лекарство, говорит, приняла, могу и вам рецепт сообщить. Известное дело, Николай Иванович не вытерпел, мораль начал ей читать. Мол, если нездоровы, обратитесь к врачу, а здесь не больница — государственное учреждение. Тут Дуняха прямо взбеленилась. На Ольгу, кричит, пропаганду свою распространяй, как она тебя только терпит такого занудливого, а меня не чепай, не те нынче порядки.

Очень обидело Николая Ивановича такое незаслуженное Дуняхино высказывание, а когда узнал, что это через Ноготкова она в непотребное состояние пришла, на него гнев перенес. Каждый фортель ноготковский стал фиксировать и после каждого приглашал его на собеседование. Любого другого, наверное, быстро бы доконали эти проповеди, а Ноготкову хоть бы хны. Даже сам стал без всякого вызова заявляться в сельсовет. Вчера, мол, нарушил данное обязательство, но с сегодняшнего дня, клянусь, — ни капли.

Николай Иванович, что уж скрывать, однажды смалодушничал, обратился к директору совхоза Лиховидову Анатолию Тимофеевичу (первый-то, Суровикин, всего восемь месяцев продержался, отпросился обратно на завод) с предложением избавиться от нарушителя порядка Ноготкова Ф. И., уволив, стало быть, его по соответствующей статье КЗОТа. Лиховидов, служивший до этого беспечально в каком-то областном комитете профсоюза, был так затуркан множеством свалившихся на его голову забот, что смог только отрешенно махнуть рукой: «Нет уж, Николай Иванович, вы — Советская власть, сами и разбирайтесь с нарушителями порядка. А Ноготков в совхозе первый специалист по плотницкому делу, и на работе я его только трезвым вижу. Ну, если в выходной или после трудового дня он себе дозволяет, до меня, кстати, такие сигналы уже доходили, то применяйте к нему меры морального воздействия. А меня уж от этого кляузного дела увольте».

Хотел было Николай Иванович ехидно заметить, что не делает чести хозяйственному руководителю уклонение от воспитательной работы с широкими массами, но Лиховидов уже с головой окунулся в накладные, извещавшие о прибытии на станцию в адрес совхоза «Первомайский» двадцати рулонов линолеума, хотя никакого линолеума никто не заказывал, а вот обещанного шифера все не было, и снова придется хранить зерно под открытым небом…

По поводу ноготковских художеств больше Николай Иванович никому не докучал, самостоятельно перековывал непутевого. И, знаете, незаметно не то чтобы полюбил эти регулярные политбеседы, но без них чувствовал себя ущемленным, что ли, и даже нападала на него тоска, если Ноготков занят был на ударном объекте и недели две-три вкалывал без выходных. Да и то, можно было понять Николая Ивановича. Конечно, руководство сельсоветом — дело нужное и почетное, однако в условиях населенного пункта Первомайское, как называлось теперь Макарьино, не давало оно ни прав особых, ни бюджета, а заключалось исключительно в выдаче немногочисленных справок и писании разного рода бумажек в высшестоящие инстанции. На все это уходило в день от силы два часа, а остальное служебное время надо было занять каким-то образом. Тут Ноготков со своими постоянными художествами и выручал. Иной раз Николай Иванович все время до обеда на него гробил, так что третий директор совхоза Иван Иванович Титух, бывший районный прокурор, даже замечание сделал: «Опять плотник Ноготков с большим опозданием на работу пришел. Говорит, в сельсовет вызывали. Вы уж, будьте добры, с нами согласовывайте эти вызовы». Но согласовывать Николаю Ивановичу не пришлось, так как Титух директорствовал всего три месяца, а принявший от него пост полковник в отставке Сосницкий Виктор Сергеевич даже поощрил Николая Ивановича, справедливо заметив, что в воспитательной работе главное — индивидуальный подход к людям.

В общем, Николай Иванович и Ноготков притерлись друг к дружке, образовали, как говорится, симбиоз. Даже (это уже отмечалось выше) Николай Иванович скучал иногда по Ноготкову. Но, бывало, вспыхивал в нем и прежний гнев.

Летом пятьдесят пятого, еще при Лиховидове, вызвали Николая Ивановича в область на семинар. И вот по возвращении заходит он в сельсовет, а там такая картина: на столе, на красном сукне рядом с графином, остатки закуски, стакан опрокинутый, а занавеска на окне сгорела наполовину и у адмирала Нахимова нижний правый угол опален. Николай Иванович в боковушку. Дед Сашко, вопреки своему обыкновению вставать с петухами, спит-посапывает, и аромат от него идет алкогольный. Разбудил его Николай Иванович, попросил объяснить такое не соответствующее преклонному возрасту поведение.

— Ты уж звиняй, Микола Иванович, — оправдывался старик, — тильки трошки выпили мы с Хведором. За упокой невинно убиенных атомной бомбой японцев. Мисто ще у них так божественно прозывается. Навроде Херувима.

Ну, что с допотопным стариком говорить! Призвал Николай Иванович к ответу Ноготкова, спросил с укоризной:

— Как же это понимать, Федор Игнатьевич? Ты ведь, по анкете судя, и с японскими милитаристами воевал тоже, а теперь поминки по ним справляешь да еще вовлекаешь в это дело несознательного старика!

— Конечно, перебрали мы вчера с дедом, вон и закуску даже оставили, — извиняющимся тоном начал Ноготков. — Но ведь причина уважительная, Николай Иванович. Десятилетие варварской бамбардировки Хиросимы — я в календаре вычитал. А что касается милитаристов, то мы не их поминали, а мирных японских женщин и детей.

Николай Иванович понял, что у Ноготкова в этом вопросе позиция прочная, и повернул разговор на могущий быть в результате выпивки поджог сельсовета, а это уже не просто уголовщина. Но тут дед Сашко вину целиком на себя взял: Хведор, мол, всем известно, некурящий, это я цигарку засмолил да заснул. Словом, заменил Николай Иванович Нахимова, благо у него их еще пять запасных оставалось, и на этом инцидент оказался исчерпанным.

Кажется, в тот раз и произнес Николай Иванович самые свои проникновенные слова, оказавшиеся пророческими. Хотя нет, эти слова сказал он Ноготкову после того, как с тем учинила публичную драку Светка Останевич.

В «Первомайском» появилась Светка вместе с мужем Василием в конце зимы пятьдесят шестого. Приехали откуда-то из-под Гомеля. Молодые совсем были, а уже хозяйственные. Даже самогонный аппарат с собой прихватили. Выделил им совхоз сборный домик, тогда их уже много наклепали. Светка сразу поросенка завела, огород вскопала, овощей разных насажала. Ну, огурцы, тыквы — это у нее быстро все зачахло, а вот редиска уродилась. И уговорил Ноготков Светку гнать из этой редиски самогон.

Поверь, говорит, такой только в Москве бывает. А откуда я знаю, так потому, что сподобился попробовать его на канале Волго-Дон. По окончании строительства устроен там был небольшой прием в честь ударников, ну и меня как лучшего плотника тоже пригласили. И приехавший специально из Москвы по такому торжественному случаю замминистра каждому из нас налил по пятьдесят граммов. Как поощрение, значит. Скажу тебе, ничего лучшего в жизни пить не приходилось.

Светка рот открыла, слушает и не сомневается. Ведь точно был Ноготков на Волго-Доне, рассуждает, это и Николай Иванович говорил, а плотник Федор отменный, так что на торжественный прием вполне могли его пригласить. Словом, истерла Светка на терке, как Ноготков научил, целое ведро редиски — весь урожай, дрожжей туда насыпала, водой разбавила и стала ждать, когда забродит. На третий день от редиски дурной дух пошел, и без всяких химических анализов стало ясно Светке, что Ноготков над ней посмеялся. Схватила она тогда подвернувшуюся под руку тяпку и побежала по поселку обидчика искать. Естественно, нашла его около магазина. Успела даже один раз тяпкой огреть по спине, ну, тут мужики видят, дело нешуточное, отобрали у нее этот инвентарь, так она в волосы Ноготкову вцепилась. Хорошо Василий на крик жены прибежал и ей же накостылял еще, чтоб умней была.

Вот после этой драки и высказал Николай Иванович Ноготкову те самые слова, в которых предвидение заключалось.

— Не надоело тебе, гражданин Ноготков, жить не но-людски? Ведь ты же звание члена нашего общества позоришь. Народ образцы трудового энтузиазма показывает, а по твоей вине драки в это время происходят. Кто же тебя уважать будет, если ты то пьешь, то скандалишь…

Ноготков, как всегда, сидел потупившись, только кивал головой в знак согласия.

— Вот киваешь, — продолжал Николай Иванович, распаляясь, — а нет чтоб действительно за ум взяться, жизнь перестроить. Ты, по моим данным, полгода уже как с гражданкой Чекрыжовой сошелся, а почему отношения не оформляешь?

— Чувства проверяем, — смущенно вставил Ноготков.

— А чего проверять? Не маленькие, — в голосе Николая Ивановича зазвучали наставительные нотки, — Евдокия женщина видная. Характер, известно, у нее не рафинад, но и ты ей не подарок. А то б поженились, глядишь, и будущее поколение произвели бы. Человек, ведь он живет на земле, чтобы след оставить, намять по себе добрую. Вот возьми меня. Почему я в президиумах сижу? Потому что люди уважают. Ты вот с зеленым змием дружбу водишь, а я в твои годы активным селькором был. И колхозом мне руководить доверяли, и вот сейчас сельсовет возглавляю. Сын в танковых частях служит, дочь кооперативный техникум заканчивает. Мне и умирать легко будет, знаю — люди добром вспомнят. А о тебе какая память останется? Как ты сам-то поведение свое оцениваешь?

Известно как, — нехотя выдавил Ноготков.

— Отрицательно, что ли? — добивался четкого признания Николай Иванович.

— Отрицательно, — промямлил Ноготков.

— А надо, чтоб положительно, — с какой-то даже задушевностью сказал Николай Иванович, — Ты ведь, Федор, с деревом обращаться умеешь. Так вот, вместо того чтобы глушить ее, проклятую, выжег бы портрет кого-нибудь из членов правительства или вон Джавахарлала Неру. Радио сообщало: один токарь, из Жмеринки кажется, выжег и телеграмму благодарственную получил.

— Это кому какой талант даден, — глубокомысленно вздохнул Ноготков. — Вот когда я в госпитале лежал, у нас в палате выздоравливающих был один сапер Витька Куракин, так тот что умел. Стакан граненый на спор разжевывал. Хрумтит стеклом, нас всех аж мороз по коже, а он, паразит, ни разу не порезался даже. Была, значит, такая у него особая способность организма, для других недоступная.

Николай Иванович историю про сапера выслушал заинтересованно, по когда умолк Ноготков, укоризненно покачал головой:

— Эх, Федор, Федор! И живешь ты несуразно, и байки у тебя поэтому несуразные. И, помяни мое слово, помрешь несуразно.

Так и случилось, как Николай Иванович напророчил. Но сначала он сам помер. А до этого много еще было меж ними конфронтаций, обо всех не расскажешь. Но напоследок нужно воспроизвести еще один эпизод, том более что в нем верх одержал Николай Иванович.

В декабре пятьдесят девятого или в январе шестидесятого ездил Ноготков в город за столяркой. Привез рамы и двери в целости-сохранности, а еще какую-то здоровенную корягу прихватил. Недели три с ней возился, все обстругивал ее чего-то, а потом отволок на школьный двор. Учительница рисования Тамара Васильевна, молоденькая, только из училища, даже спасибо ему сказала. Ваша работу, говорит, Федор Игнатьевич, напоминает мне Коненкова. А Ноготков такой фамилии и сроду не слыхал, да и корягу обстругал, убежден был Николай Иванович, с какой-то тайной пакостью.

— Что у тебя скульптура изображает? — допытывался о» у Ноготкова.

— А что видите, то и изображает. — отвечал тот.

— Это не ответ, — кипятился Николай Иванович. — Вон Алексея Прохорова дочка Лариска сказала мне, что это будет Илья Муромец. А какой же это Илья Муромец, если у него уха одного нет и нос на сторону свернут?

Ноготков объяснений никаких не дал, только рукой махнул. А Николай Иванович, когда мимо школы проходил, всякий раз при виде ноготковской коряги какое-то неудобство внутри испытывал, вроде изжоги. И не зря. Открыл он однажды свежую газету, а там все разъяснено.

— Тьфу ты, — даже сплюнул Николай Иванович, — чувствовал ведь: не скульптура это у Ноготкова, а абстракция. Слова только такого не знал.

И опять распекал Николай Иванович Ноготкова за пропаганду чуждых нам идей в области искусства. И опять Ноготков вынужден был с ним согласиться.

После этого пришел Николаи Иванович домой радостный, довольный, рассказал про свою очередную победу над Ноготковым жене Ольге Григорьевне, плотно, с аппетитом поужинал и лег спать. Жена посуду вымыла, разделась, свет погасила. Подвинься, говорит. А он не шевелится. Она до него дотронулась, а он уже холодный.

— Значит, хороший человек был, раз легкую смерть принял, — утешали вдову соседки.

Похоронили Николая Ивановича не на кладбище, за рощицей оно располагалось, а в километре примерно от поселка — на солончаковом холме, который из-за плохой почвы не распахивали. Дело в том, что, за полгода примерно до своей смерти, выступил Николай Иванович на совхозном активе с инициативой делом ответить на соответствующие решения и у себя в «Первомайском» тоже основать свой Пантеон. И место даже конкретное указал — этот самый холм.

И вот, когда умер Николай Иванович, директор совхоза Гришанов Арнольд Андреевич, племянник Сергея Александровича Удодова, вспомнил про это его предложение и дал добро: «Товарищ Елагин был человек достойный, всеми уважаемый, с него и начнем». И из совхозной кассы выделил еще двести рублей на памятник (по-нынешнему — двадцать).

На похороны Николая Ивановича пришел весь поселок, пять человек выступило и среди них даже один товарищ из района. В общем, достойно проводили человека в последний путь.

Ну, а когда вдова на поминках поинтересовалась, кто памятник-то будет ставить, директор руками развел: «Некому, кроме Ноготкова. Хоть они, знаю, и не очень дружили, да только ведь он у нас один по этой части. И сожительнице своей Чекрыжовой крест он делал, и деду Сашку. Но тут, конечно, не крест надо, а какое другое сооружение, чтоб отражало оно участие усопшего в освоении целины».

Делать нечего, пошла вдова к Ноготкову. Тот кобениться не стал. Сделаю, говорит. Только ты, упрашивает вдова, сделай на совесть, а то и проследить за тобой не смогу — дочка в Рязань меня к себе забирает. Не волнуйтесь, пообещал Ноготков, сделаю по первому разряду.

И соорудил он, значит, такой памятник. Из цемента — не меньше трех больших мешков ушло на это — слепил глыбу, вроде бесформенную, а вдуматься, означающую пласт земли, а в нее всадил сверху лемех плуга. Сделан тот был из нержавейки и в два раза больше обычного. Когда памятник-то стали рассматривать, так вспомнили, что лемех на пятилетний юбилей совхоза подарили шефы с машиностроительного завода. Экспонат передали в сельсовет, а когда сельсовет в новое помещение переехал, так, видно, и забыли его в мазанке деда Сашка. Вот Ноготков и приспособил эту железяку к делу.

Только не до конца он все-таки довел памятник. Самую малость не успел сделать — табличку с обозначением Николая Ивановича. О ней потом никто и не вспомнил за повседневными заботами. Родные, конечно, могли б побеспокоиться, да они в «Первомайском» больше не объявлялись. Ольга Григорьевна, наверное, сама вскорости померла, а сыну или дочери тащиться в такую даль, видно, резона не было.

…А умер Федор Игнатьевич Ноготков, как и предсказывал Николай Иванович, смертью нелепой и постыдной. Пропивал он те двести рублей, что выданы ему были на памятник. В одиночку пьянствовать у него не было правила, поэтому на сей раз совратил он тракториста Алеху Прохорова — и, как говорится, прямо на рабочем месте: тот силос трамбовал. Выпили крепко. Ну, Алеха — помоложе, домой спать пошел, а Ноготкова тут же свалило.

Ночью ветер холодный подул, а он, видно, чтоб от него укрыться, сзади трактора свернулся клубочком. Алеха же мужик сознательный, совесть у него заговорила, что работу недоделал, вот он, как проснулся — ни свет ни заря, так и побежал к своему трактору. Завел мотор, залез без всякой оглядки в кабину и для началу задний ход дал. Ведь и мысль такая не могла ему в голову прийти, что собутыльник вчерашний устроится на силосе спать. Как человека раздавил, Алеха даже и не заметил. Только когда разворот уже сделал, смотрит — из кукурузных стеблей рука растопыренная торчит. Выскочил он из кабины, нагнулся, а на пальцах наколото: «Сема», тут ему все и стало ясно.

Хоронили Ноготкова малолюдно и без речей, на старом кладбище, рядом с дедом Сашком. Поставили в изголовье фанерную пирамидку. Да, видно, слепили ее кое-как, без души. Через какой-нибудь год пришла она в негодность, а потом и вовсе исчезла, — наверное, ребятишки употребили для костра.

Но тень от большущего дубового креста с могилы деда Сашка, когда солнце клонится к закату, падает и на соседний холмик.

* * *

Спустя двадцать лет после смерти своих героев автор снова очутился в тех краях. И, естественно, ему захотелось посетить совхоз «Первомайский».

Черная служебная «Волга» шла на довольно-таки приличной скорости уже минут сорок, а пейзаж ни впереди, ни по сторонам не менялся. Все та же белая, безжизненная степь, ни деревца, ни кустика. И вдруг справа, далеко, километров за пять, не меньше, вспыхнул отраженным солнечным светом какой-то невидимый предмет. Потом еще одна вспышка, еще и еще. И все ярче, все веселей.

— Памятник Ноготкова мигает, — улыбнулся шофер. Оказался он словоохотливым и, не ожидая расспросов, принялся рассказывать: — Получше всякого маяка будет. Два года назад одного нашего шофера он спас. Перегонял тот в совхоз новый газик, и вот в пути пурга его прихватила. Полдня и всю ночь в машине просидел, а утром, когда поутихло, он, вместо того чтоб костер из брезента там или из сидений развести, ушел от машины: почудилось, что собаки где-то рядом лают. Дорогу занесло, он незаметно с нее в сторону ступил и попер по целине. Вгорячах много отшагал, пока понял, что лай-то ему почудился, обернулся, а и газика уже не видать Ну, и двинул он вперед. Часа через полтора чувствует, что замерзает. Сел, прислонился к сугробу и с жизнью уже прощается. Тут-то Ноготкова памятник и замигал. Ну, пошел наш Серега на этот блеск — и точно к «Первомайскому» вышел. А за то, что машину не раскулачил, премию от директора получил.

Шофер засмеялся, радуясь за Серегу, и, как бы отвечая на чей-то вопрос, продолжил:

— А вот кто такой Ноготков, кому памятник установлен, неизвестно. Говорит, первоцелинником он был, видать, начальник какой. Да сейчас уж установить трудно. В «Первомайском» из первоцелинников никого не осталось, даже местные и те все разъехались кто куда. Уж больно задрипанный был совхоз, это он с года шестьдесят восьмого в гору пошел, как его возглавил товарищ Авдеев…

Шофер замолчал. А дорога все резала и резала пополам белую, без единой кровинки степь. Но уже совсем близко пускал веселые солнечные зайчики памятник Ноготкова. И от этого живого света радостно становилось на душе. А в голову лезли несуразные мысли.

Загрузка...