В домишке дяди Стамена — радость! Было время, когда они хорошо жили в своем селе, но отец да братья позарились на привольные земли Добруджанской равнины и переселились туда. Потом румыны захватили те места и закабалили живших там. Тогда дядя Стамен надумал тайно покинуть Добруджу, продал без ведома других родных хозяйство одному турку и темной ночью перебрался со своей семьей в Болгарию.
Он опять осел в родном селе. Кое-как с чужой помощью состряпал на краю села домишко с соломенной крышей, огородив его терном. Летом вся семья трудилась исполу на чужом поле, зимой же, когда другие мужики не вылезают из корчмы, дядя Стамен, купив по дешевке овечьи кожи и выдубив их, садился перед печкой за работу — тому полатает одежду, тому тулуп сошьет — глядишь и накопит немного деньжат.
Соседи говорили о нем:
— Добруджанец вон безземельный, а лучше нашего живет! И все своим трудом!.. И все-то у них есть! Буйволицы дают молока — залейся, караваи в печи по грудь растут!
Ночью в оконцах домишки дяди Стамена замерцал огонек. Вся его семья поднялась ни свет ни заря.
— Одевайся, сходи глянь, как там буйволица… Может, отелилась уже. Кого-то она принесет? Хоть бы телушку! Да живее поворачивайся, как бы буйволы не затоптали теленка! Не замерз бы на холоде, — ворчала тетка Иванка на мужа.
— Еще чего! Отгородим ему здесь, в углу, местечко, соломки постелем, кол забьем для привязи, поживет зиму с нами. Разве не так было прошлой зимой?.. Рассвело уже или нет?
Дядя Стамен, зашлепав босиком по полу, прижался лицом к разрисованному морозом окошку.
— Батя, я погляжу! — крикнул Маринчо и распахнул настежь сбитую шкурами дверь.
Холодный воздух клубами хлынул в комнату.
— Эй, дверь закрой, холоду напустишь!
— И у тети Цанки светится, батя!
Дядя Стамен обулся, отряхнул штаны, зажег закоптелый фонарь и вышел.
— Если отелилась… — начала было напутствовать тетка Иванка, но ее муж уже захлопнул дверь.
Ветер швырнул ему в лицо пригоршню снега. Ушам стало холодно. Задержавшись на пороге, дядя Стамен поднял воротник, спрятал фонарь под полу тулупа и, нагнув голову, пошел вперед навстречу ветру. Одна из сосулек, свисавших со стрехи, задетая его шапкой, обломилась и бесшумно упала в глубокий пушистый сугроб. Дядя Стамен распахнул дверь в хлев, где ночевали буйволицы, и в нос ударил тяжелый теплый воздух. Животные зашевелились, повернули головы в его сторону и перестали жевать.
— Что, не холодно? — спросил хозяин, подняв фонарь на уровень глаз и окинув взглядом место около стельной буйволицы. — Пока нет ничего, — ответил он сам себе, повесил фонарь на перекладину, положил в ясли охапку соломы и остановился перед буйволицей.
— Вранка, Вранка, голубушка моя! — сказал дядя Стамен и погладил буйволицу по голове, а она доверчиво лизнула ему руку.
Дядя Стамен ласково похлопал ее по спине. Вот-вот отелится. Хорошо бы буйволицу принесла. Будет в доме масло — купят и соли, и керосина, и обувку детям справят. А через два-три года, как станет та сама приносить буйволят, он старую продаст и купит землицы. Хоть маленькую полоску да чтоб своя была… Дядя Стамен встретился взглядом с большими темными глазами Вранки, которая смотрела на него как-то по-особому. Ему стало жаль ее:
— Э, чего там… Можно и не продавать тебя. Поживем — увидим…
Буйволица заволновалась, начала переступать с ноги на ногу, время от времени ненадолго ложилась, постанывала, уже не обращая внимания на ласку хозяина, сосредоточившись на том, что творилось у нее внутри. Вдруг, когда она опять прилегла, дядя Стамен заметил, что сзади появились и вновь спрятались крошечные белые копытца, но когда он подошел ближе, Вранка испуганно вскочила, и копытца скрылись, уже не появляясь. Она была по-прежнему неспокойна, глаза потемнели от боли.
— Видать, несподручно при мне, — подумал дядя Стамен. — Уж не впервой, а чего-то страшновато мне! — Привязав двух других буйволиц подальше от стельной, он вышел.
На улице еще порошил снежок. На востоке — над побелевшим полем, над густым лесом — зарождался новый зимний день. Холодное небо порозовело — занималась заря.
Свинья, почуявшая хозяина, захрюкала; куры в курятнике заклохтали, петух захлопал крыльями и одобрительно закукарекал.
Дядя Стамен потопал у порога, стряхивая снег, и легонько толкнул дверь ногой.
— Ма-а-ам, — лениво тянул Маринчо, согревшись возле затопленной печки, — хлеба хочется!
— Вот отелится буйволица, молочка парного дам, совсем свеженького.
— Ладно, тогда подожду.
— Хоть бы отелилась быстрей, а то уж и не знаю чем вас кормить. А когда молоко есть, нальем в миску — пей на здоровье… Зовут на крестины, на поминки — пойти к людям не с чем!
Пенка, сидевшая за ткацким станком, склонилась над кроснами и мечтает о том как продадут масло, купят пряжи, а то не хватает на полотенца…
За окном посветлело. Через разрисованное морозом стекло пробивался голубой утренний свет, озаряя неубранную постель, разбросанные кожи, поленья — только в углах комнаты затаился мрак. Свет керосиновой лампы, висевшей над станком, побледнел…
— Мама! Буйволица уже… облизывает его! Отелилась! — закричал, вбежав в дом, Маринчо.
Все бросились к хлеву, забыв закрыть за собой дверь. При появлении людей, Вранка подняла голову, поглядела кто пришел и, дружелюбно звякнув колокольцем, продолжила свое дело. Она сразу стала тоньше, костистее, выше. Протянув к лежавшему перед ней крохотному буйволенку голову, она облизывала его и время от времени бряцала колокольцем. А малютка уже весело посматривала по сторонам, смешно морща носик. Шерсть у нее была черная, блестящая, в завитках, а копытца — белые.
— Буйволица, — важно произнес дядя Стамен, подняв голову.
— Правда, Стамен? Ах ты, моя красавушка! Ну, будь жива-здорова!
— А на лобике белые волосики, — отозвалась Пенка задумчиво, держа руки под передником.
— Мама, мама, глянь! И кончик хвостика беленький… Подрастет, буду водить ее в лес пастись! — радостно воскликнул Маринчо.
Телочка тряхнула головой, пошевелила ушами, что привело в неописуемый восторг всю семью.
Маринчо заходил то с одного, то с другого боку, приседал, осторожно протянул было руку, чтобы потрогать малютку, но мать-буйволица сердито фыркнула и он попятился.
— Ну вот, поглядели — и будет, теперь пошли, мать хочет с ней побыть одна! Пускай… оближет, научит сосать.
— Уж такая пригоженькая! Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить! И вы поплюйте! Пенка, найди пробитый камень да бердо, надо молоко подоить через них. А ты, Маринчо, его в речку выльешь, чтоб молоко из Вранки текло как вода.
Бедняцкий двор огласился веселым гомоном. Соседи, взъерошенные со сна, выглядывали из дверей и говорили:
— У добруджанцев радость!
Перевод Н. Ерменковой.
На этом свете никому не обойтись без чужой помощи. Главными помощницами Стояна из Громодола были его буйволицы.
Он вернулся с войны, истосковавшись по работе, и первым делом взялся за починку телеги, от которой осталась ровно половина: доски да шины — остальное реквизировали во время войны, так что он заказал новую, железную. Осталась в хозяйстве и одна-единственная буйволица, Белка, другую забрали вместе с половиной телеги, да так и не вернули, верно, где-то там лежат ее косточки… И когда под бой барабана объявили на все село о том, что в соседнем городке будет распродажа телег и скота, возвращенных с фронта, Стоян с утра пораньше отправился в путь. А к вечеру привел буйволицу. Она была черная с головы до ног — ни единого светлого волоска. По ее крепким зубам было видно, что буйволица эта еще молодая. Да, к тому же, породистая: крупная, с длинным туловищем, отвисшим брюхом и с большим бугром между передними ногами. Серые крутые рога покачивались над ее головой точно разомкнутые клещи. Длинный хвост доходил чуть не до земли. Она так смотрела своими умными, подернутыми синевой глазами, что, казалось, вот-вот заговорит. Но долгая тяжелая служба в военных обозах не могла не оставить своих следов. От постоянного недоедания и долгих переходов буйволица совсем отощала, на шее шелушились зарубцевавшиеся раны, дышлом ей растерло до крови лопатку, а на заду от тычков нетерпеливых погонщиков живого места не осталось.
— Ничего, отойдет, — виновато сказал жене Стоян. — Вот увидишь! Будем подмешивать в пойло муки… Были бы кости, а мясо нарастет!
И, внезапно оживившись, добавил:
— Там, на торгах, один дед похлопал меня по плечу и говорит: «Вот увидишь, парень, не пожалеешь! Буйволица эта молочная!»
— Уж и то хорошо, что дешево куплена, — успокаивала его Денка. — Раз бы отелилась — и то ладно.
Новую буйволицу окрестили Вранкой и еще — Солдаткой.
Породу, к которой принадлежала Белка, громодольцы завели у себя давно. Буйволята появлялись на свет с белым пятном на лбу и с серо-голубыми глазами, а некоторые — белоногие. Их по привычке называли Сероглазками, порой получалось так, что у одного хозяина было две Сероглазки — старая и молодая. Буйволицы эти не были разборчивы в еде, но ели мало и оттого были поджарые, в работе отличались силой и выносливостью. У Белки же глаза были черные, но на лбу и на морде красовались белые отметины. Ноги длинные, высокие, а рога слегка загнуты вверх, и оттого громодольские в насмешку называли ее Криворогой. Короткая редковатая шерсть, сквозь которую на спине просвечивала толстая черная кожа, на брюхе и на ногах была гуще и длиннее, с рыжим отливом.
Когда телега была наконец готова, Стоян — силой его бог не обидел — сам прикатил ее из тележной мастерской к воротам дома. Черная, окованная сероватым железом, новехонькая, она красовалась посреди двора, и громодольские мужики целый день толпились вокруг нее, радостно прищелкивая языками.
На другой день спозаранку Стоян Громодолец запряг буйволиц и покатил по крутой дороге: стук железных колес оглашал пробуждающиеся окрестности.
Доехав до своего надела, он распряг буйволицу у межи, привязал их к ярму и бросил сухих кукурузных листьев; потом снял с телеги соху и со стрекалом в руках зашагал по полю. Воткнутые в землю палки и ветки показывали, где должна пройти борозда.
Вернувшись к телеге, Стоян собрал объедки и повел буйволиц к сохе.
— Пошли, пошли, родимые! — подбадривал он животных. Крепко держа буйволиц за рога, он запряг их в ярмо и ласково потрепал по шее. Потом отошел назад и выпрямил соху. Буйволицы ждали, послушные, отдохнувшие, готовые к работе. Он постоял немного со стрекалом в руках, потом глянул на восток, где всходило красное солнце, и перекрестился.
— Ну, бог в помощь! Ни пуха, ни пера! Что сказано, то сделано!
Захватив горсть парной земли, он поцеловал ее, растер пальцами и бросил на поле, словно то было зерно, взмахнул стрекалом и весело закричал:
— Ну, пошли, кормилицы!
Буйволицы напряглись, ярмо заскрипело, лезвие сохи врезалось в землю и дернулось. Пахота началась.
Широкое, ровное поле расстилалось перед ним.
Ступив босыми ногами в свежую борозду, он почувствовал, как по всему телу пробежала приятная дрожь, ощутил бродившую внутри силу. Утренний ветерок дул навстречу, обвевая ему лоб. Волна радости поднималась у него в груди.
На широком, подернутом синей дымкой, чуть холмистом поле здесь и там шагали, склонившись над сохой, пахари. Волы напрягали шеи и двигались тяжелой поступью, мотая головами, хлеща себя по бокам хвостами. Вдали, на горизонте, сгрудились похожие на скалы, лиловые облака с рваными краями. Небольшая речушка, сбежав со склонов, блестела среди холмов, будто расплавленное солнце. А в долине, между двух холмов, лежало село — белые дома с красными черепичными крышами утопали в свежей зелени. Все, что есть живого на земле, пробудилось и спешило напомнить о своем существовании.
Солнце поднимается все выше и выше, начинает припекать. Видно, что и Вранка, и Белка притомились. Ноги их забрызганы грязью, кусками шлепающейся на невспаханную землю.
— Айда! Пошли! Еще немножко, а потом можно и передохнуть! — покрикивает на буйволиц Стоян, погоняя их стрекалом.
Они ускоряли шаг, но вскоре усталость вновь давала о себе знать. Стоило Стояну случайно ударить стрекалом по сохе, как животные останавливались, стоило слово сказать — и опять их не сдвинуть с места. Белке приходилось идти по вспаханному, и она, чтоб было полегче, норовила сойти в борозду, соха из-за этого оставляла позади огрехи.
— Назад! Назад! — сердился Стоян, тыкая буйволицу стрекалом, чтоб шла там, где положено.
Он терпеть не мог никудышной работы, потому старался на обратном пути распахивать огрехи, а если это не удавалось, то пускал в ход скребок.
— Притомились, видать, вот и начали отлынивать, — ласково укорял он буйволиц. — Ладно, ладно, вот докончим борозду, маленько отдохнем…
Дойдя до межи, Стоян повернул буйволиц и бросил стрекало на обух. Буйволицы, встрепенувшись, остановились.
— Сто-о-ой! Перекур! — крикнул Стоян и направился к буйволицам.
С нежностью приподняв руками морду Вранки и ласково глядя на нее, он сказал:
— Что, моя хорошая, притомилась? Ох, я тоже устал маленько… В поту приходится добывать свой хлеб! Тяжело, ничего не скажешь, а все-таки не так, как на фронте, под пулями. Что скажешь? Хе-хе-хе!
Буйволица не противилась ласке, шевелила ушами, будто хотела что-то ответить.
— Ну, а ты, шелапутная! — обратился он к Белке. — Тихо, тихо, успокойся! Назад! Ну же! Тебе говорю, плутовка, так и норовишь выкинуть что-нибудь.
Он присел на меже и закурил. Буйволицы жевали свою жвачку, время от времени облегченно вздыхали, у той и у другой изо рта свисали клочья пены. Черная, как была в ярме, тяжко опустилась на колени и улеглась. Полежав немного, она поднялась, отгребла копытами в сторону несколько больших комьев и, расчистив место, снова легла. Дышала редко и тяжело, потом затихла и успокоилась. Белка осталась стоять. Откуда-то прилетела ворона, уселась ей на спину и с отрывистым радостным карканьем принялась копошиться клювом в ее шерсти. Буйволица, разнежившись на солнце, вытянула шею, приподняла хвост и, блаженствуя, зажмурила глаза. Время от времени она запрокидывала голову, обнажая огромные крепкие зубы, будто смеясь.
Соседи тоже, видно, решили дать скотине передохнуть. Буйволы застыли на возвышениях, неподвижные, как монументы.
Стоян бросил окурок, задымившийся на грудах земли, посмотрел на солнце, определяя время, и поднялся. Вранка спала, то и дело вздрагивая и тихо, испуганно мыча. «Дурной сон видит», — подумал Стоян и наклонился над ней, чтобы разбудить. Буйволица открыла глаза, тряхнула головой, огляделась по сторонам и лишь тогда успокоилась. Стоян постоял над ней, призадумавшись, потом подошел к сохе и, взмахнув стрекалом, гикнул. Черная буйволица встала на колени и, лениво потянувшись, поднялась.
— Ну пошли, пошли!
Буйволицы послушно двинулись вперед. Стоян с силой нажал на рукояти, лемех сохи глубоко ушел в землю, проводя новую борозду. Стоян пахал, насвистывая мелодию старой песни:
Гей, мои белые буйволы,
Гей вы, поля мои черные!
После полудня стало прохладнее, буйволицы приободрились, лемех скользил легко, почва рассыпалась мелкими комьями. Громодолец начал пахать другую половину поля, лежавшую за грушевым деревом, что росло посередине поля. Со стороны села донесся мягкий, сладостно-печальный звон церковного колокола. Там, над зелеными садами, показался первый вечерний дымок. На миг струйка дыма замерла, словно не зная, куда податься, потом появилась еще одна, вторая, третья, и все село окуталось прозрачной пеленой голубоватого дыма. В нижнем крае села дым плыл по течению реки куда-то в долину.
Последние звуки колокольного звона растаяли в тишине. Стоян Громодолец, взглянув на солнце, смерил взглядом расстояние до межи и стал подгонять буйволиц. Они шли резво. Стоян все чаще поглядывал на запад, казалось, он соревнуется с солнцем.
Белая буйволица начала пощипывать травку, росшую вдоль борозды, а когда хозяин больно вытягивал ее стрекалом, она лягалась.
— Потерпи немного! Не помрешь с голоду! — покрикивал Стоян на буйволицу.
Он уже допахивал поле, осталась полоска около дороги шириной в одно стрекало. Но земля там была твердая, как камень, истоптанная копытами, изъезженная колесами телег. Лемех то скользил по поверхности, то вдруг врезался в землю, наталкиваясь на большие закаменелые комья земли. Стоян налегал грудью на рукояти, погонял буйволиц стрекалом, покрикивал на них. Животные прямо-таки распластывались на земле, пока не выкорчевывали глиняную глыбу.
Они все чаще поворачивали головы и нетерпеливо косились на хозяина.
— Вижу, вижу! — говорил он. — Нечего глазеть! Вот закончим борозду и пущу вас на волю!
Кончив пахоту и опоясав поле глубокой бороздой, Стоян пустил буйволиц, и те неуклюже потрусили к телеге, волоча за собой соху. Он со смехом побежал за ними и начал собираться в обратный путь.
Солнце, пропахав свою небесную борозду, озарило пурпурным светом вершину холма и скрылось. На западе плыли легкие кудрявые облака, похожие на небесные закатные сады.
Черная буйволица отличалась кротостью и терпением. Ребятишки ползали у нее между ног, карабкались на спину — она все сносила. Пастушок объездил ее уже в самом начале лета. Вечерами, когда приближалась пора гнать стадо с пастбища, он, стукнув ее по рогам, покрикивал: «Голову!» Буйволица послушно выполняла его приказ. Дождавшись, пока он ухватится за рога и вскарабкается ей на спину, она двигалась с места. Бывало, парнишка, выпрямившись во весь рост, расхаживал по буйволиной спине и при этом выделывал разные трюки, он мог лежать там часами, пока животное мирно щипало траву на лужайке. Вранка ходила за Белкой, как тень, хотя Белка норовила боднуть ее рогом. Надумав перегонять буйволиц в другое место, пастушок припускался за белой. Черная поднимала голову, в первую минуту не понимая, в чем дело, а смекнув, с призывным мычанием бежала за Белкой, слегка волоча ноги. Когда же Белку отдавали на день или два соседям, Вранка то и дело протяжно мычала, задрав голову, будто звала подругу, и, если на ее зов откликалась какая-нибудь буйволица с соседнего пастбища, она стремглав бежала туда — обнюхает ее, потрется мордой и, убедившись, что это не Белка, начнет щипать траву в сторонке, забыв о том, что надо вернуться, приходилось пастушку угонять ее обратно. Когда начиналась гроза, Вранка испуганно задирала морду и забирала на месте, словно находясь во власти каких-то неясных воспоминаний, но так продолжалось недолго, всего несколько мгновений, потом она, прядая ушами и помахивая хвостом, растерянно оглядывалась по сторонам, расставляла пошире передние ноги и снова начинала пастись как ни в чем не бывало. Она хорошо знала свою кличку, стоило кому-нибудь позвать ее, как она тут же откликалась, а услышав голос хозяина, задирала морду и мычала в ответ.
Белка же унаследовала от своих предков — буйволов светлой громодольской породы — характерные для них хитрость и своенравие. А еще она была, как они, не в меру любопытна. Шаталась по двору — всюду ей надо было сунуть свой нос, порой даже в дом заходила, все норовила понюхать, попробовать на вкус. При этом она частенько умудрялась зацепиться за что-нибудь рогом или прищемить хвост, а порой, бывало, ее угораздит съесть что-нибудь несъедобное. И ведь не из обжорства, а от дури! — сокрушался Стоян. И в упряжке белая оставалась верна себе. Она старалась опережать Солдатку, чтобы на долю той приходилась основная тяжесть работы. Остановит Стоян буйволиц, чтобы дух перевели, Белка постоит минутку да и рванет с места; станет погонять их — она вспомнит, что нужно помочиться; телегу могла опрокинуть, доставая пучок травы с обочины. Когда же наступала страда, между Громодольцем и Белкой начиналась самая что ни на есть война. Ему случалось и поколачивать ее, только она от этого становилась еще упрямее. Схватится Стоян за палку, не успеет замахнуться, а ее и след простыл. Если же ему удавалось застать ее врасплох, зайдя спереди, она вставала на дыбы и бросалась прямо на него. В такие дни она делалась пугливой, настороженно следила за каждым, кто проходил мимо, а лежа то и дело вздрагивала и порывалась вскочить на ноги. В конце концов Громодолец видел, что переборщил и шел на мировую. К вечеру он доставал из торбы оставшийся ломоть хлеба и протягивал его бунтарке. Та долго колебалась, но не могла преодолеть искушения — запах хлеба щекотал ей ноздри. Наконец, решившись, она брала хлеб с ладони. Хозяин гладил ее по голове, а Белка недоверчиво косилась на него, вздрагивая при каждом его прикосновении, будто это была не рука хозяина, а раскаленное железо.
Мальчишки-пастухи каждое лето пытались ее объездить, но она не поддавалась. Они хитрили — клали перед ней ломоть хлеба, Белка старалась ухватить его как можно быстрее и, заметив, что кто-нибудь из них взбирается, ей на рога, резко вскидывала голову. Если же пастушку удавалось вскочить ей на спину с пригорка, она бросалась, бежать, не разбирая дороги, то и дело взбрыкивала, извиваясь всем телом, терлась о стволы деревьев, забиралась в колючий кустарник, пока, наконец, ей не удавалось сбросить непрошеного наездника. Она любила, отбившись от стада, пастись в одиночестве. Бывало, задерет рогатую голову и бредет неведомо куда, сколько ни кричи ей вслед — ни за что не остановится. А то направится в кукурузу и, как ты не надрывайся, она не повернет назад, добежит до поля и сорвет початок-другой. Если же ей удавалось набрести на тыкву, то, завидев бегущего к ней пастушка, она бросалась навстречу, грозно наставив на него рога, и опять возвращалась к любимому лакомству. Иногда ей удавалось незаметно отбиться от стада. Пастушок отправлялся на поиски по следам, которые вели в густой колючий кустарник, продравшись сквозь заросли, он долго осматривался по сторонам и к своему ужасу обнаруживал, что буйволица пасется посреди чужого поля. Сколько раз ему доставалось по первое число от полевого сторожа, а все из-за нее, из-за Белки, которую не раз за потраву запирали в общинном хлеву, а потом штрафовали за это хозяина — Стояна Громодольца.
Правда, и ей доставалось за самовольство. Пастушок швырял в нее чем попало, как в злую собаку. Бросит палку, а буйволица пригнет голову, зажмурившись, и бежит прочь, только ее и видели. За особо большую шкоду мальчишки гуртом колотили ее, ухватив за длинный хвост, а Белка мчалась по лугу, волоча их за собой. Бывало, по утрам у нее гноился подбитый глаз, и мухи весь день не давали ей покоя.
Наступили жаркие летние дни. Поля побелели, запахли хлебом, туго налитые колосья клонились к земле. Бабочки в пестрых нарядах плавно парили в пронизанном светом воздухе. В глубоком, просторном июльском небе не было ни облачка, но порой где-то вдали, над горизонтом, беззвучные сухие молнии расправляли свои алые паруса. То была верная примета, что хорошая погода задержится и можно будет без потерь собрать урожай, — крестьяне радовались и благословляли судьбу.
Все Стояновы домочадцы вышли в поле. Денка с детьми и две молодые поденщицы жали хлеб и вязали его в снопы. Стоян следом перепахивал поле. Обливаясь потом, склонившись до земли, жницы двигались вперед, оставляя после себя широкую полосу стерни. Колосья тревожно раскачивались и шелестели, словно хотели убежать от острых серпов. На сухой стерне тут и там весело зеленели пучки травы, перекатывались, словно бочонки, тяжелые снопы, светлые тропинки были протоптаны к телеге, к баклаге с водой, оставленной в тени груши, к зеленеющему неподалеку лесу.
Всем распоряжалась Денка, жена Стояна. Она не только сама жала за троих, но и следила за тем, как работают другие. Подбадривала ребят, подавая им пример, хвалила за старание, порой журила. А разогнув спину, обводила глазами ниву и принималась нахваливать пшеницу:
— Хлеб-то уродился на славу. Высокий, густой, колосок к колоску, и все на один бок клонятся! А уж чистый — любо-дорого поглядеть. Так и просится: «Жни меня скорей!» — Немного помолчав, она добавляла озабоченно: — Поторапливаться надо, как бы не разразился град — без куска хлеба останемся!
Высохшая после весенних дождей, потрескавшаяся земля казалась красноватой от пшеничных зерен, осыпавшихся в знойные и ветреные июльские дни, с колосистых снопов раскаленными угольками опадали на землю зерна — куда ни глянь, всюду была пшеница.
Стоян пахал нижнюю часть поля. Земля была ссохшаяся, комковатая, тут и там на плужной пахоте белели полузасыпанные остатки пшеничных стеблей. Буйволицы под знойным солнцем совсем приуныли, еле брели.
— Ну, пошли! — лениво понукал их Стоян. — Солнце напекло? Ишь, неженки!
Поравнявшись с телегой, он останавливал буйволиц и лил им на головы воду из баклаг; те немного оживали, радостно фыркали, блаженно задирая хвосты. Мухи, вконец обнаглев, тучами вились над ними, садились буйволицам на ноги, на брюхо, лезли в глаза. Животные оборонялись как могли: хвостом, ушами, ногами. Но мухи, прогнанные с одного места, садились на другое, на коже проступали алые, как рубин, капельки крови. Стоян, остановившись где-нибудь в тени, отламывал несколько веток и принимался гонять мух, с ожесточением преследуя особенно настырных, а они знай перелетали с места на место, с одной буйволицы на другую. Распалившись, Стоян начинал бегать за ними по полю. Спина и бока у Белки и Вранки были в крови раздавленных мух, они во множестве темнели у буйволиц под ногами, отчего земля казалась серой. Мухи так донимали животных в эти жаркие летние дни, что даже ночью, во сне, они хлестали себя по бокам хвостами и прядали ушами.
Стоян остановился на борозде, отер пот с покрасневшего лица и подул себе за пазуху.
— Ну и жара! Ни людям жизни нету, ни скоту! — закричал он жницам, в немом молчании взмахивающим серпами.
Его одинокий крик, казалось, расплавился в летнем зное.
Июльское солнце заливало золотую ширь ослепительным светом, в небе дрожало сплошное марево, горы, утратившие свои очертания, густо клубились. Листья деревьев и кукурузы, казалось, увяли: в неподвижном раскаленном воздухе лениво плыл вербный пух. С лесных лужаек доносился горячий запах ветел, деревья словно плавились в этом июльском пекле. На меже синели разросшиеся васильки; стояла мертвая тишина, нарушаемая жужжанием мух, похожим на стон. Все вокруг замерло, притаилось, околдованное летним зноем… Но вот на верхней ветке груши вдруг затрепетал один лист. То застывая неподвижно, то опять начиная дрожать долгой мелкой дрожью, он, казалось, прислушивался к чьим-то словам, а затем сердито возражал. Там, наверху, зарождалось непонятное движение.
Когда стало припекать полуденное солнце, Стоян распряг буйволиц и повел к небольшому пруду на водопой. Пруд лежал в ложбине, где под старой дуплистой вербой били из-под земли студеные родники. Местами он был глубокий. На одном его берегу стеной стояли зеленые камыши, откуда доносилось неумолчное кваканье лягушек, а по другому к воде вело несколько тропинок. Вокруг, перемежаясь лужайками, росли деревья и кустарник. В полдень здесь стоял невообразимый шум и гам, зато вечером при виде прозрачной, красноватой от лучей заката воды нельзя было не удивиться царившей окрест тишине. Буйволицы, поняв, куда их ведут, заторопились, а когда перед их глазами заблестело озерцо, они бегом бросились к берегу и с шумом плюхнулись в воду. Другие буйволы, блаженно дремавшие под полуденным солнцем, потеснились, давая им место. Белка и Вранка окунали головы в воду, переворачивались на спину, били по воде хвостами и так громко фыркали, что водная поверхность дыбилась волнами. Легкие волны выплескивались на берег, оставляя мокрый, моментально испаряющийся след. Стоян, присев на корточки, глядел на это и смеялся от души.
— Пусть их! Пускай немного остынут! — говорил он мальчишкам-пастухам.
Буйволицы постепенно угомонились. Белка резвилась в воде, пускала пузыри, уходила на самое глубокое место, погружаясь в воду, снаружи торчала только голова. Она жмурилась на солнце, обнажая зубы в блаженной ухмылке, погружалась в воду, оставаясь там, к восторгу мальчишек, по несколько минут. Тем временем Вранка выбралась на берег и улеглась на солнышке. Хозяин посмотрел на нее с беспокойством. Разувшись и засучив штанины, он вошел в воду, вывел Белку туда, где было помельче, и взялся за дело. Первым делом он смыл с нее присохшие комья глины, которая отделялась кусками вместе с шерстью, потом, зачерпывая пригоршнями со дна холодную, жирную, как масло, грязь, с наслаждением принялся размазывать ее ладонями по спине и бокам буйволицы. Водоем славился своими целебными грязями. Белка прядала ушами, грязь брызгала Стояну в лицо, моментально засыхая и стягивая кожу. Потом, оставив Белку в покое, он взялся за Вранку. Покрытых густым слоем грязи буйволиц теперь невозможно было отличить одну от другой — одни только глаза поблескивали из-под залепленных илом ресниц. Пока Стоян мылся в ручейке, буйволицы паслись на берегу, Белка все норовила забраться в трясину, поросшую молодыми побегами какого-то растения с нездоровыми красноватыми пятнами на листьях. Стоян умылся, сунул под мышку обувь и, забыв отвернуть одну штанину, повел буйволиц наверх, на лужайку. Он не давал им тереться о кусты и стволы деревьев, на коре которых виднелись следы засохшей грязи с клочками шерсти.
Буйволиц в страду редко пускали вольно попастись на лугу, и они с жадностью накинулись на сочную траву. Опьяненные ее запахом, перебегали с места на место и громко фыркали. Обежав весь луг, они присмирели и начали спокойно пастись. Облюбовав местечко возле куста, закинув на спину хвост, каждая, не сходя с места, выпасала перед собой большой круг и только когда уже было невмоготу дотянуться до травы, делала шаг вперед. Буйволицы, пыхтя от удовольствия, резко дергали головой, захватывали пучки травы губами и отправляли их в рот, помогая себе языком, а уже после этого шли в ход зубы. Время от времени то одна, то другая на минуту прекращала это занятие, чтобы почесать за ухом или потереться мордой о ствол дерева, и опять с прежним усердием принималась за свое. Хозяин стоял возле, прислушиваясь к мерному похрустыванию молодой травы и следя за тем, чтобы буйволицы продвигались вперед равномерно, не вытаптывали ее.
Вскоре буйволицы порядком оголили лужайку, их бока заметно округлились, и они начали искать место, где трава погуще да повкуснее.
Верхушка высокого дерева дрогнула, закачалась, и весь лес зашумел, зашелестел листвой. Повеял свежий ветерок. Солнце клонилось к закату, лучи его становились все мягче, тени деревьев стали длиннее, в траве дружно застрекотали на разные голоса кузнечики. Земля отдыхала от дневного зноя.
Стоян повел сытых, отдохнувших животных наверх, к телеге.
Кончились жатва и молотьба, наступила осень. Работы теперь было меньше, а дни стояли по-прежнему ясные, погожие. Стоян Громодолец, подковав буйволиц, смазав тележные оси, клал на телегу рогожу и отправлялся на заработки. Он возил лес с государственной лесопилки на станцию. По целым дням колесил на своей телеге по проселкам, белевшим среди тихих осенних просторов. Вот он поднимается по склону холма, издали кажущийся крохотным, похожим на букашку. Рога буйволиц покачиваются над ярмом, безжалостно натирающим бедным животным шею. На вырученные за извоз деньги Стоян накупил соли, керосина, обул своих домочадцев и даже грош-другой отложил на черный день. Ласково поглядывая на Белку и Вранку, он приговаривал: «Вот они, кормилицы наши!»
Когда подходило время свозить с огородов кукурузу и тыквы, заготовлять сено, для буйволиц наступали дни отдыха. Они вволю отъедались. Вранка ела, фыркая и мотая хвостом, а когда она, сытая, ложилась отдохнуть, в животе у нее долго урчало и клокотало. Белка оставалась верна себе: она вдвое больше сена разбрасывала и топтала, чем ела. Приближалось время отела. Стоян начал подкармливать буйволиц солью. Сено им приелось, они с жадностью лизали соленые глыбы и даже пытались откусить кусок, а потом начинали громко мычать и взбрыкивая бегать по двору…
Шли дни, бока буйволиц округлились, они ходили, тяжело переваливаясь. Черная после отела в первые дни все норовила убежать с пастбища в село, к своему буйволенку, потом она постепенно угомонилась и только вечером, когда пастух гнал стадо домой, беспокойно мычала и шла впереди всех. Пока буйволенок был совсем мал, она защищала его от скота, от озорных мальчишек и от дворовой собаки. Однажды она приперла бедного пса рогами к плетню и тот с тех пор, завидев буйволицу, жалобно взвизгнув, убегал прочь. Зато буйволята у нее были все такие юркие да игривые! И все до одного — ужасные лакомки. Бывало, хозяйка смотрит на то, как маленький постреленок, задрав хвостик, с залитой молоком мордочкой с жадностью сосет молоко, подталкивая материнское вымя и чуть не сбивая буйволицу с ног, пока та, вконец обессилев, не ляжет, и возмущается: «Да гони ты его прочь, дурочка! У-у, вампир, всю кровушку материнскую готов выпить! Все мы, матери, одинаковы, дуры дурами! Ишь, паршивец! Пожалел бы мать!» Черная телилась почти каждый год, принося, как выражался Громодолец, «одних только девочек». Буйволята ходили за Вранкой по пятам, ластились к ней и все норовили подобраться к материнскому вымени — так было чуть ли не до тех пор, пока для них самих не наступало время отела. Когда же матери не оказывалось рядом, они недовольно мычали.
— Прямо не знаю, откуда у нее столько молока берется! — хвалилась Денка соседкам. — Сама-то — глядеть страшно, кожа да кости! А молоко в маслобойке само в масло сбивается!
Когда наступала зима и выпадал снег, жизнь в селе замирала, для буйволиц и их хозяев начинались дни бездействия. Животных держали в хлеву под амбаром и лишь в полдень да к вечеру водили на водопой, родниковая вода чернела, дымясь, среди белых сугробов. В полдень Вранка и Белка любили постоять на берегу, погреться на солнце, то и дело прятавшемся за облаками, а вечером торопились домой в теплый хлев, подгоняемые морозцем, трусили по синеватому снегу, оставив хозяина далеко позади. Если одна из них занимала не свое место, то другая, боднув ее сзади рогом, заставляла потесниться. Входил Громодолец, раскрасневшийся с холода, и привязывал буйволиц, добродушно поругивая за шалости, а они никак не могли успокоиться, взбудораженные морозом, вечерним шумом и запахами села. Когда наступали сильные холода, Вранка, высунув нос наружу, сразу же возвращалась обратно в хлев. В такие дни ее поили в хлеву.
Вечером, повертевшись на привязи, она выбирала удобное местечко, и, опустившись на колени, тяжело укладывалась на солому, подобрав ее под себя ногами. Улегшись, она долго ворочалась с боку на бок; то почешется рогом, то облегченно вздохнет. А Белке было все равно, где лежать, она могла улечься прямо на Вранку, и той приходилось потесниться. Подняв головы и зажмурив глаза, буйволицы лежа жевали жвачку, морды их покрывались пеной, в такт движениям челюстей позванивали цепи. Время от времени они переставали жевать, как бы прислушиваясь к бурчанию в животе. Ночь длилась, и животные все чаще впадали в дрему, пока не засыпали окончательно, прижав головы к телу. Было слышно их мерное, спокойное дыхание. Мыши и крысы всю ночь бегали по балкам, осыпая на головы и спины спящих буйволиц пыль и паутину. А Громодолец спал на широкой семейной кровати в жарко натопленном доме и ему снилось, будто одна из буйволиц говорит ему что-то и, задрав голову, смеется в лицо.
День ото дня Вранка тощала — видно, какая-то болезнь подтачивала ее силы. Она стояла, подолгу вслушиваясь в нечто очень важное и гнетущее, происходившее в ней. Бывало, Вранка целыми днями ничего не ела. При виде сена буйволица оживлялась, ткнувшись мордой в сено, принималась было его жевать, но съев пучок, отворачивалась и стояла неподвижно, совсем приунывшая, а изо рта у нее торчали стебельки сухой травы. Вранка вконец обленилась. Весь день могла пролежать в дреме, порой поднималась на ноги, будто собравшись куда-то, но, передумав, ложилась опять, откинув ноги и положив голову на землю, как мертвая.
На белом, все еще зимнем небе стали яснее обозначаться контуры облаков. Все чаще светило солнце, лаская лучами землю, которая то там, то здесь показывалась из-под снежного покрывала. Крестьянин-пахарь, выходя во двор, поглядывал на мокрые оголившиеся поля, выглядывавшее из-за облаков солнышко и довольно потягивался.
Как только на дворе потеплело, Стоян выпустил буйволиц из хлева и искупал их с мылом в теплой воде. Застоявшиеся в хлеву буйволицы норовили подольше погреться на солнце. Отощав за зиму, с поредевшей, а кое-где и вылезшей шерстью, они расхаживали по двору тяжелой поступью, покачивая головами, подходили то к плетню, то к воротам, то к загону, принюхивались, будто искали что-то. Вранка оживилась. Как-то утром, увидев, как резвится на воле Малыш — серый, белоногий Белкин буйволенок — она взбрыкнула пару раз, опустив голову к земле и тяжело вскидывая зад, но вдруг споткнулась и упала на колени. Потом медленно поднялась и, глубоко вздохнув, стала смотреть на шалости Малыша.
— Эх, старушка, наша песенка, видать, спета! — с грустью промолвил Стоян, чинивший телегу.
В полдень он запряг буйволиц и поехал за дровами. Приехав обратно, он остановил буйволиц перед сараем и принялся распрягать Вранку, поглядывая на нее с беспокойством. Буйволица, освободившись от ярма, на мгновенье неподвижно застыла на месте, потом ее стала бить дрожь, она повалилась на землю и начала биться. Глаза подернулись пеленой, на губах выступила пена. Испуганный Стоян в растерянности схватился было за нож, а потом побежал звать соседа, деда Илию, сельского мясника.
— Не могу я, понимаешь, рука не поднимается, — оправдывался он. — Тебе-то она чужая… Не пропадать же мясу!..
Когда они прибежали во двор, буйволица тяжко хрипела. Денка и дети громко плакали. Дед Илия строго на них крикнул, с некоторой торжественностью вынул нож и, проведя пальцем по лезвию, склонился над буйволицей. Вранка, изнемогшая от мук, вдруг почувствовала особенно острую боль в шее, попыталась было сопротивляться — зашевелилась, задергалась, но тут ей показалось, что именно эта боль несет избавление от страданий, что-то теплое хлынуло из ее тела, постепенно ее охватила приятная слабость, боль куда-то исчезла, исчезло все…
Когда буйволов гнали на водопой мимо того места, они начинали беспокойно принюхиваться, широко раздувая ноздри, с ревом рыли копытами землю, их с трудом отгоняли оттуда. А когда прогоняли отару овец, та, что шла впереди с колокольчиком на шее, останавливалась и, беспокойно потоптавшись, обходила это место стороной. Одни только куры копошились там целыми днями, клевали пропитанную кровью землю и радостно кудахтали.
Перевод С. Литвиненко.
— Фонарь взять, что ли?
— Да зачем он? Луна на дворе, светло, как днем! И без фонаря управимся!
Тетушка Здравка подошла к загону и остановилась у ворот. Овцы лежали, пережевывая жвачку, а ягнята резвились в серебристой осенней ночи. Пятеро или шестеро из них бегали по кругу, весело постукивая копытцами. Вот они взбежали на горку навоза и остановились в нерешительности. Тот, что впереди, поглядел вниз, как бы раздумывая, комья навоза посыпались у него из-под копытец. Ягненок прыгнул, изогнувшись в воздухе, словно рыбка, и помчался сломя голову. Остальные последовали его примеру. Один из них взобрался на спину матери и стал рыться в ее шерсти, будто искал блох. Другой встал на задние ножки и, упершись передними в подпору навеса, принялся с любопытством постукивать по ней копытцем.
И только один ягненок плутал, как неприкаянный, по загону среди лежавших на земле овец в поисках матери. Тетушка Здравка присмотрелась к нему, но не вспомнила, от какой он овцы.
Она с улыбкой наблюдала за резвящимися ягнятами, а потом вдруг затаила дыхание и прислушалась. В тишине до нее донеслись прерывистые вздохи, похожие на стон.
Ворота скрипнули. Овцы зашевелились, зазвенев медными колокольчиками. Пройдясь по загону, тетушка Здравка остановилась в тени у плетня, куда не достигал лунный свет, и наклонилась. Оказалось, это Чернушка дышала так тяжело и неровно. Тетушка Здравка слегка потормошила овцу, но та даже не повернула головы и продолжала издавать тяжелые вздохи. Подбежавший ягненок начал вертеться возле матери. Чернушка глянула на него, но не двинулась с места. Тетушка Здравка взяла его на руки и, лаская, стала приговаривать:
— Пеструшка, Пеструшка, да уймись же ты! Ну чего ты вырываешься! Голодная, небось? Сейчас, сейчас мама даст молочка!
Постояв возле больной Чернушки, она унесла ягненка и подпустила к другой дойной овце. Остальные ягнята разбрелись по загону, каждый подобрался к материнскому вымени. Овцы подталкивали их мордами сзади, а ягнята, задорно помахивая задранными хвостиками, еще напористее теребили соски, смакуя материнское молоко.
— Ну, чего ноги расставила, безмозглая скотина? Молоко у тебя лишнее, что ли? — прикрикнула тетушка Здравка на одну смирную овечку и отогнала от нее чужого ягненка.
— А ты, непутевая, никак надумала своего с голоду уморить? Ну-ка, подставляй вымя! — сердито обругала она другую овцу, поднося к ней ягненка. — Смотри у меня, вот привяжу к плетню, может, образумишься!
Тут подбежала Пеструшка, но хозяйка, ласково помахивая рукой, прогнала ее. Не успела тетушка Здравка отвернуться, как вдруг почувствовала, что кто-то дергает ее сзади за подол. Оказалось, это ягненок сосет край платья. Тетушка Здравка рассмеялась и легонько оттолкнула его ногой.
Прибежали дети, Витан и Бойка, отогнали ягнят от овец и тоже подошли к Чернушке. Подстилка возле овцы была разрыта. Она лежала, уткнувшись мордой в навоз. Дыхание было не таким громким, но участилось.
— Знать бы, когда это у нее началось! Мы даже не спросили у дедушки Выльо, как она паслась сегодня! — задумчиво сказал Витан смешным густым басом.
— Если что, он бы сам нам сказал, — вмиг немного сердито возразила Бойка, старшая сестра.
— Стою я, значит, у ворот, слышу: одна из овец тяжело дышит, — стала объяснять тетушка Здравка, — Ну, думаю, объелась какой-нибудь травы. Прислушалась, вхожу, — и что же вижу? Чернушка захворала!
Кое-как овцу подняли на ноги и отвели в дом. Дети ее поддерживали с боков и подталкивали, потихоньку ссорясь, а мать от расстройства никак не могла запереть ворота.
Падающая звезда медленно скатилась по небосводу, словно серебряная слеза.
Чернушку ввели в дом, она тут же рухнула на пол. Тетушка Здравка зажгла фонарь и, позвав Бойку, пошла в чулан. Она долго рылась в сундуках со старой одеждой и на полках, пока не извлекла два пожелтевших мешочка с лекарственными травами — девясилом и запольником. Надо было лечить больную овцу. Травы давали овце с хлебом, но Чернушка отворачивала голову и брыкалась. Тетушка Здравка долго изо всех сил старалась затолкать ей краюху хлеба в рот, потом рассердилась:
— Ишь ты — не хочет! Поглядела бы, на кого ты стала похожа, моя бедовая! Для тебя же стараемся… Да погоди же, глупышка!
Тетушка Здравка так рассердилась, что пару раз легонько ударила Чернушку.
Войдя в дом, они зажгли свет, забыв погасить фонарь, и, когда тетушка Здравка остановилась перевести дух, то заметила, что горят и лампа, и фонарь.
— Потуши фонарь-то! — прикрикнула она на Бойку. — Или, по-твоему, можно жечь керосин без всякой меры? Денег у нас куры не клюют!
Бойка подняла фонарь и задула огонь.
Наконец после долгой возни и уговоров удалось принудить Чернушку съесть ломоть хлеба. Когда ее оставили в покое, она притихла, дыхание стало ровнее. Тетушка Здравка, повеселев, стала вспоминать:
— Чернушка появилась на свет весной, прямо на пастбище. А вечером дед Выльо, он ведь весельчак и балагур, каких мало, приколов к шапке пучок фиалок и чемерицы, подошел к калитке и кричит: «Ну-ка, Здравка, неси угощение! Смотри, кого я тебе принес!» И подает мне ягненка, такого рябенького, упитанного, с темными отметинами возле глаз. Осенью дедушка ваш, земля ему пухом, пригнал из равнинных сел барана и пустил его в стадо. Наши-то овцы с ихними не могут сравниться, те покрупнее, и шерсть и молоко у них лучше. И все как на подбор с темными отметинами. Да почему-то одна только Чернушка пошла в ту масть…
Помолчав немного, тетушка Здравка тихо рассмеялась.
— Как сейчас вижу! Положила я того ягненка возле матери, он встал, поковылял прочь на своих хилых ножках. Овца тревожно заблеяла и — за ним. Лизнула его, несмышленыша, а он уселся прямо в навоз, весь измарался… А на другую весну Чернушка сама овечку принесла. Помнишь, Витан? С той поры ты стал пасти овец…
Да, вот уже три лета Витан пасет овец. По утрам, перекинув через плечо торбочку с едой, в пастушьей накидке, с длинной палкой в руках, он распахивал ворота загона и выгонял стадо. Сбоку бежал пес Гривчо, радостно помахивая лохматым хвостом. Чернушка, как всегда, шла впереди, ведя за собой остальных овец. На шее у нее болтался желтый медный колокольчик, позванивая весело, заливисто. Тонконогий ягненок с повязанной на шее алой ленточкой превратился в белую тонкорунную ярку с двумя лоснящимися черными отметинами у глаз — все остальные пятна исчезли. Днем Витан спускался со стадом в ложбинки где было попрохладнее и трава густая да сочная, а под вечер, когда жара спадала, гнал овец на покосы и кукурузные поля. Если поблизости не было людей, он подзывал к себе Чернушку и, набив колокольчик кукурузными листьями, чтоб не звенел, пускал ее в кукурузу. Занявшись другими делами, он совершенно забывал о ней, и тут вдруг до него доносился тихий шорох. Мальчишка испуганно вздрагивал и оборачивался. Чернушка с округлившимися боками стояла на меже и смотрела на него спокойными умными глазами, словно благодаря за угощение. Затем она возвращалась к стаду, а Витан выколупывал из колокольчика листья, и над притихшими лужайками снова разносился ясный заливчатый звон, оглашая поля и дремучий лес, оживляя все вокруг.
Стоило Витану, засунув руку в торбу, отломить кусочек хлеба, как Чернушка оказывалась рядом. Она подбегала, вздернув голову и топоча копытами. Мальчик давал ей хлеб, и она ела прямо с ладони, подергивая головой. А потом Витан легонько отталкивал ее рукой, и Чернушка послушно принималась щипать траву, стараясь держаться поближе. А вечером он высыпал перед ней на траву хлебные крошки.
Когда наступали сумерки, Витан выводил сытое стадо на дорогу, ведущую вниз, к селу. Овцы взбрыкивали, резвились, а Чернушка, подпрыгнув раз-два, чинно шла впереди, словно понимая, что ей, у кого на шее позванивал колокольчик, не пристало скакать с обочины на обочину.
Внизу блестела река, опоясывая село, среди зелени садов белели домики. Над селом плыл синеватый вечерний дымок.
После жатвы, когда поля пустели, Витан и дедушка Выльо пасли овец и ночью, при свете луны. Отара разбредалась по темной, хранившей дневное тепло стерне. Необъятное летнее небо было усыпано звездами, горы казались более далекими и низкими, словно они улеглись спать; внизу, на бескрайней равнине, сквозь дымку тут и там чернели леса; уставшее за день село почивало, окутанное легкими белыми крыльями тумана. Дедушка Выльо, набрав полную грудь воздуха, кричал что есть мочи:
— Ау-у-у!
Его низкий, хрипловатый голос разносился вдаль и вширь, нарушая тишину теплой ночи, и тотчас, будто эхо, с одного из окрестных холмов отзывался другой пастух:
— Ау-у-у!
И встряхнутся пастухи, сбросят сон. Витан же не выдерживал и часто незаметно для себя засыпал, лежа в какой-нибудь борозде и ведя бесконечный разговор со звездами. Его будила Чернушка — наклонившись над ним, она лизала языком ему лицо.
Высоко поднималась белая круглая луна, падала роса, овцы понемногу начинали ложиться. Тогда дедушка Выльо, громко и протяжно засвистев, гнал их обратно в загон. В теплые дни Витан перебирался со стадом через реку вброд, и тогда шерсть у Чернушки становилась белой и пушистой, как снег. Он не мог нарадоваться, глядя на нее, все ходил за ней следом, пробираясь сквозь лесные чащобы, приглядывал, чтобы клочья шерсти не оставались на колючих кустах. Даже осенью, когда овечье молоко становится густым, как сметана, Чернушка давала большую глиняную миску молока, доилась до самых холодов.
Другие овцы этой породы тоже были хороши, но ни одна не могла сравниться с ней ни шерстью, ни молоком… Мальчик глубоко задумался и не слышал, что ему говорят мать и сестра. Тетушка Здравка несколько раз окликнула его по имени. Он вздрогнул и опомнился.
— Ты что, оглох? — накинулась на него мать. — Не видишь, пропадает горемычная! И откуда вы взялись на мою голову, всю жизнь с вами возиться! Да подожди же ты, моя проворная! Поглядите на нее, она еще и нос воротит!
Тетушка Здравка пыталась разжать овце зубы и влить в рот похлебку с мелко нарезанным чесноком.
— Может, позвать дедушку Выльо? Он знает, как ее вылечить, — робко предложил Витан.
Бойка сердито покосилась на брата.
— Как же! Пойдешь людей будить среди ночи! Лучше бы помалкивал да помог чем. А то стоишь, как истукан!..
— Ты, что ли, будешь мне указывать? Тебя не спрашивают!
— Опять начинаете? Ну-ну, ешьте друг друга поедом! А потом и меня съешьте заодно! — с тихим отчаянием сказала тетушка Здравка и вдруг взорвалась: — Как завелись с самого утра, я сразу поняла: не к добру это. Чуяло сердце — быть беде… И вот — подыхает, окаянная! Вот так же повздорили вы в тот день, когда отца не стало…
Немного помолчав, она сказала уже мягче, задумчиво.
— Да вина-то, видать, не ваша. Что-то изнутри вас гложет…
Почти вся похлебка разлилась на пол и на подол тетушки Здравки, но немного жидкости все же попало в рот больной овечки. Морда у нее была искрой, прозрачная капелька повисла на черном волоске, будто скатившаяся слеза. Тетушка Здравка наклонилась, смахнула ее.
— Да она же вся горит, бедняжка! Господи, смилуйся! Самая лучшая наша овца. А шерсть-то у нее шелковая да мягкая, как душа человеческая!
Глаза у тетушки Здравки увлажнились, но она совладала с собой:
— Летом Чернушка молочком бы нас побаловала, а теперь…
— Теперь у нас останется тринадцать овец, — сказала Бойка.
Тетушка Здравка взглянула на дочь, потом перевела глаза на потолок, что-то прикидывая в уме, а когда вновь обернулась к детям, в ее глазах светилось новое, почти радостное чувство.
— Зато теперь будем платить деду Выльо триста девяносто. Правильно я подсчитала, а, Бойка?
— Правильно. Столько будет, если отнять тридцать.
— А ведь Юрьев день на носу… Откуда денег взять, ума не приложу! Холод-то какой!
Чернушка, вытянув шею, беспомощно лежала на полу и так тяжело дышала, что крупные завитки шерсти шевелились. Широко открытые помутневшие глаза казались красноватыми от отраженного в них пламени, изо рта текла слюна.
Сливовое дерево скреблось ветвями в темное окошко, словно какой-то ночной дух просился в дом.
Так они и сидели втроем в тишине, пока глаза у детей не стали слипаться. Тетушка Здравка задула лампу, и все улеглись спать. В другие разы, когда в доме гасили свет, за стенкой заводил песню сверчок. Но в эту ночь он так и не запел.
Наутро они нашли Чернушку на том же месте. На полу валялись недожеванные кусочки хлеба и чесночная шелуха. Тетушка Здравка потрогала овцу с одного, потом с другого боку — труп уже окоченел. Витан предложил не стричь ее красивую шерсть.
— Ты что, рехнулся? — засокрушалась мать. — Такую шерсть — да в землю! Пострижем ее в последний раз, нету тут греха…
Но ни Витан, ни сама тетушка Здравка не решились взяться за ножницы. Более твердая и хладнокровная Бойка позвала на подмогу соседских ребят, и они выволокли овцу на задний двор.
А тетушка Здравка и Витан, подогнав телегу к загону, принялись бросать на нее вилами навоз — надо было вывезти его на изголодавшиеся нивы.
Белый ягненок с черными отметинами бегал от овцы к овце, тычась мордочкой в их густую шерсть и жалобно блея.
Перевод С. Литвиненко.