От постоянного почесывания о смолистые стволы сосен его щетина так плотно слиплась, что стала походить на блестящую стальную ризницу. Лоб тоже прикрывала надежная броня. Но на беду невидимое жало на этот раз пробило не спину и не лоб, а незащищенное место между лопаткой и первым ребром. Наверное, поэтому он, старый вепрь, столько повидавший на своем веку, попадавший в такие переделки, которые иным лесным обитателям даже и не снились, не почувствовал его прикосновения к коже, не услышал знакомого треска жесткой колючей щетины. Что-то чужое вошло в его тело легко и почти безболезненно, словно мясо под лопаткой прогнило.
Осенью, бывало, дикий кабан с легкостью вонзал острое рыло в гнилобокие тыквы, брошенные на полях вблизи ложбин, куда он ходил на водопой. Кора раскалывалась под пятачком, и в ту же секунду его пятачок окунался в сочную мякоть с крупными семечками — любимым лакомством каждой свиньи. Именно там, на голом, как яйцо, холме, у подножия которого росла кучка деревьев, и впилось в его тело проклятое жало.
Когда случилось непоправимое, кабан, коротко всхрапнув, рванулся было влево, к сиротливой куще деревьев, потом метнулся вправо, а дальше свернул к темнеющему вдали бору. Зимой в сосновом лесу ночь спускается на землю рано, а теперь его союзником могла быть только темнота.
Это был крупный и статный зверь с короткими, но крепкими и мускулистыми ногами; два огромных клыка угрожающе торчали из его пасти. Твердый, похожий на пилу загривок черной молнией мелькал над снежными полями. Там, где пробегал кабан, лапы деревьев еще долго качались, стряхивая ледяные сосульки, что со звоном опадали на покрытый настом снег. Сначала кабан бежал легко, грудью прокладывая себе дорогу сквозь глубокий снег, но потом вдруг правая передняя нога перестала слушаться, и он с трудом вытаскивал ее из сугробов. Постепенно стала неметь вся правая половина тела. Кабан торопился добраться до лощины. Спускаясь по стремнине, он издали увидел внизу речную излучину, синеющую на фоне ослепительной белизны, как клочок летнего неба. Он с разбегу плюхнулся в воду. Вода была ледяная, но чем больше кабан пил, тем больше его мучила жажда, внутри жгло, как огнем. Из раны под лопаткой не переставая сочилась теплая липкая жидкость, а из ноздрей вздувались крупные бледно-розовые пузыри, которые смывала и уносила прозрачная бегучая струя.
Время шло, а кабан все не решался выбраться из воды. Потом медленно тронулся вверх по течению, грудью рассекая быстрый горный поток. Это показалось ему легче, чем идти вниз или в сторону. Кабану хотелось поскорее уйти подальше от опасного места, но ноги плохо слушались, и он-то и дело останавливался. При каждой остановке тяжелые веки опускались, закрывая маленькие, глубока посаженные глазки, похожие на узкие прорези с двух сторон головы. На пути вдруг попался небольшой шумный водопад. Ледяные струи с силой обрушивались на пологую, позеленевшую по краям скалу, наполняя воздух мириадами мельчайших брызг. В другое время кабану ничего не стоило обойти этот водопад — да и что в нем особенного, только брызг много. Но теперь он превратился в непреодолимое препятствие. И поэтому, вместо того чтобы продолжать путь против течения, кабан свернул вправо. И тут он увидел оголенное корневище сладкого папоротника, торчавшее из-под снежного козырька, что нависал над крутым берегом. Оно сохранилось здесь, должно быть, еще с начала зимы. Да, не каждый день судьба посылает такой подарок. Кабан было остановился, уставясь бессмысленным взглядом на соблазнительное корневище, и даже попытался поддеть его рылом, чтобы вырвать из земли самую сочную и нежную часть корня… Эта попытка осталась единственной… Кабан с трудом выбрался на берег и двинулся вверх по склону: ему опять показалось, что наверх взбираться легче. Жало, вонзившееся под лопатку, как будто укоротило переднюю правую ногу, поэтому идти вниз было бы намного труднее. Крутизна неожиданно кончилась. Кабан очутился на просторной поляне, залитой алым светом заходящего солнца. Отблески его лучей отражались в глазах животного, наполовину прикрытых толстой сухой кожей. Отяжелевшие веки снова начали смыкаться, но прежде чем закрыть глаза, кабан заметил поваленную бурей ель, под мощным стволом которой темнел клочок земли, не покрытой снегом. Из последних сил он доплелся до ели и, облегченно вздохнув, грузно повалился на землю. С трудом вытянул уставшие ноги, которые безотказно служили ему днем и ночью, вплоть до нынешнего утра, и тут же тело его пронзила острая боль. Там, где морда касалась снега, вздулся бледно-розовый пузырь, он сразу лопнул, а на его месте вырос другой, намного больше и ярче.
Солнце скрылось за ближним хребтом, и сразу повеяло холодом. Высокие горные вершины, наверное, еще были освещены солнцем, но здесь, в котловине, вечерние тени уже сгустились, и под развесистыми кронами деревьев стало темно.
Кабан еще не успел дух перевести от столь долгого и трудного подъема, как, вдруг почуял чье-то присутствие. Среди множества неясных шумов и запахов, переполнявших его воспаленный мозг, он ясно различил тихие, крадущиеся шаги и дыхание близкой опасности. Кабан с трудом поднял голову и, как в тумане, увидел расплывчатый, неясный силуэт зверя, который является всем лесным обитателям в кошмарных снах. Щетина на загривке стала дыбом. Собрав последние силы, кабан поднялся на ноги и, повернувшись мордой к страшному зверю, угрожающе хрюкнул. Неприятель отпрыгнул в сторону и присел на снег. Это была старая, тощая волчица, которая вот уже целый год бродила по горам одна — и зимой, и летом. Глаза ее горели свирепым огнем, высохшие соски торчали на пустом брюхе как обглоданные сучки боярышника. В животе урчало — у волчицы давно во рту не было маковой росинки, и она не собиралась оставлять кабана в покое. Кабан постоял на сухом клочке еще немного, как бы собираясь с силами, потом медленно, неуверенным шагом заковылял через поляну. Передняя правая нега уже перестала повиноваться; когда раненый зверь, забывшись, ступал на нее, туловище заваливалось набок, и, чтобы не упасть, он упирался в землю рылом. Кабан брел как в тумане, ощущая во рту вкус собственной крови. Странное безразличие охватило его — он сам не знал, куда идет. Спешить было некуда. Однако и остановиться он уже не мог. Остановиться — означало добровольно отдать себя на растерзание. Волчица только этого и ждала… Кровь продолжала сочиться из пасти, оставляя позади алый след. Глаза застилала пелена. Конец был близок, но жизнь еще стучала в висках, не сдаваясь.
На крутом склоне оврага задняя часть туловища начала сползать назад, передние ноги уже плохо слушались, и кабан не мог, уперевшись ими в снег, подтянуться и выбраться наверх. Тогда он в ярости ухватился зубами за что-то черное, торчавшее из-под снега — то ли обломок камня, то ли кусок ствола, — и выкарабкался на ровное место. Последние капли сил взялись невесть откуда в уже немощном теле, видимо, порожденные боязнью насильственной смерти, Да, в теле зверя еще тлела искорка жизни, поддерживая его инстинкт существования. А пока сердце гнало кровь по жилам и жажда жизни не угасла, смерть была бессильной.
Волчица издали настороженно следила за своей жертвой. Она даже позволила кабану уйти довольно далеко. А потом, крадучись, принялась сокращать это расстояние, забегая то с одного боку, то с другого. Порой она останавливалась на краю борозды, пропаханной в снегу тяжелым зверем, тыкалась мордой в окровавленный снег, и в ее желтых злых глазах загоралось яростное нетерпение, Теплый дух, исходивший от чужого, кровоточащего тела, выродил ее из себя… Волчица тоже выбивалась из сил, она тощала, но в отличие от кабана, была невредима и могла ждать, сколько понадобится — час, два, и пять. Но ждать, когда уже целую неделю желудок сводило от голода, а жертва — вот она, под носом, да к тому же еле держится на ногах!.. Как бывают томительны последние минуты любого ожидания и как часто именно они оказываются роковыми…
Уже четверть часа тащился раненый зверь по голому заснеженному плато. Вдали темнела высокая стена леса. Кабан видел только эту стену, там было его спасение, туда он направлялся. Но когда на вершине кряжа вспыхнул огонек, единственный в этих местах (кабан видел его и раньше), раненый зверь вдруг резко изменил направление. Казалось, теперь ему было не все равно, куда несут его ноги, он двинулся прямехонко на этот желтый огонек. Что он там надеялся найти? Помощь? Защиту? И у кого? У тех, кто вогнал в его тело ядовитое жало?..
Кровавые отблески заката уже давно исчезли с чистого лика горы, а луна еще не успела озарить окрестность белым, мертвенным светом. Все вокруг было синим — лес и поляна, воздух и небо над головой. Но кабаньи глаза уже не видели ничего, кроме бледного огонька, мерцавшего где-то вдалеке, на краю света.
Волчица догадалась о намерениях своей жертвы и забеспокоилась. Она не решалась в открытую напасть на сильного, хотя и раненого врага, а еще больше пугало ее место, куда теперь направлялся кабан. Боязнь эта жила в ней с того дня, когда молодая косуля, которую она подняла с лежки и слепо преследовала, вывела ее именно к такому одиноко мерцавшему огоньку. С тех пор у нее побаливало в левом боку: там засел кусок свинца, и с переменой погоды у нее деревенела нога. Чтобы заставить кабана повернуть в другую сторону, она забежала вперед и встала у него на дороге. В глазах у нее светилась решимость. Но черного вепря не так легко было провести. Он хорошо знал, что волчица не посмеет напасть спереди, и бесстрашно продолжал идти вперед. Когда расстояние между ними сократилось до нескольких шагов, волчица вдруг отпрянула и вцепилась в кабаний зад чуть пониже хвоста. Укушенный зверь хрюкнул от боли и рывком обернулся назад. Но сил оказалось мало, чтобы задержаться на ногах, и кабан тяжело рухнул в снег. Все-таки ему удалось сделать то, что нужно — он вновь оказался с неприятелем глаза в глаза. Его огромная голова с вытянутым рылом уткнулась в снег, который сразу стал алым. Волчица стояла напротив, не сводя с него горящих глаз. Запах свежей крови щекотал ей ноздри, заставляя судорожно вздрагивать. Нетерпение ее с минуты на минуту возрастало, и как только толстое веко смежилось над следившим за ней глазом, хищница, не теряя ни секунды, рванулась, будто распрямилась тугая пружина, и впилась в брюхо умирающего противника.
Почувствовав небывалый холод в том месте, откуда всегда исходило тепло, кабан содрогнулся. Последним усилием воли он сумел поднять голову и по привычке нанес удар спереди, а потом ковырнул сбоку. Огромный клык, подобно молнии сверкнувший во мраке, вонзился в чужое тело со звуком, до боли похожим на хруст, с которым осенью он вспарывал кору огромных мясистых тыкв. А потом кабан тяжело рухнул на снег и больше на шевельнулся. Один его глаз продолжал пристально смотреть туда, где светилось в ночи окошко охотничьего домика.
На нижнем краю поляны выросли силуэты двух мужчин с ружьями за плечами. Было видно, что они прошли немалый путь. Охотники остановились передохнуть и один из них, — тот, что повыше, — протянул вперед руку и спросил:
— Это и есть охотничий домик? Я уже было подумал, что мы до него не доберемся.
Другой охотник, низкорослый крепыш, вероятно, старше по возрасту, ничего не ответил. Он пристально вглядывался в пятно, темнеющее шагах в двадцати.
— Ну-ка, ну-ка, посвети!
Высокий достал из кармана фонарик и направил луч света туда, куда указывал его спутник.
— Так вот ты где! — обрадованно воскликнул он. — Кажется, это тот самый кабан, которого мы подстрелили сегодня?
— Погоди! — властно остановил его крепыш. — С этим зверем нужно быть начеку. Мне рассказывали, что бывали случаи, когда смертельно раненный кабан набрасывался на охотника. — Он не спеша нагнулся, слепил небольшой снежок и метнул его в кабанью голову. — Э, нет, этот уже не встанет. Пошли.
Они приблизились к мертвому кабану, что лежал, вытянувшись во весь рост на белом саване снега, и казался намного больше, чем в самом деле.
— Эх, ну и экземпляр! — восхитился высокий.
— Не иначе, как царь здешних кабанов! — довольно усмехнувшись, заметил крепыш.
— Здорово мы его шарахнули!
— Постой-ка! Кажется, у нас были конкуренты, — вдруг сказал крепыш и быстро наклонившись, сунул руку в глубокую рану на брюхе: — Еще теплый!
— То-то бай Рангел будет пыхтеть от зависти, как увидит наш трофей!
— А до этого нам придется хорошенько попыхтеть с такой ношей. Сбегай в лес, найди жердь. Да смотри, выбирай покрепче.
Молодой побежал к темнеющему неподалеку лесу. Где-то на полдороге он вдруг остановился и позвал спутника:
— Посмотри, там что-то темнеет. Может, еще один кабан? Ну и дела!
Они подошли поближе, но вместо еще одного кабана увидели мертвую волчицу со вспоротым брюхом. Там, где она ползла, на снегу, остался кровавый след.
Пожилой окинул этот след глазами знатока и покачал головой.
— Да, лютой была схватка… Не на жизнь, а на смерть.
Перевод Н. Нанкиновой.
Трудно узнать нашего Эдуарда, который раньше, бывало, надумав пофорсить, лапой открывал дверь на балкон и с гордо поднятой головой шел, как акробат, по перилам балкона. Пешеходы на улице останавливались посмотреть на выходки кота. Эта картина — самое яркое воспоминание о нашем домашнем тигре с шерстью африканского льва, перепоясанном десятками темных и светлых полос. Глаза у него были под цвет шерсти, они, как все желтые глаза, придавали коту злой и свирепый вид. На самом же деле за этой мнимой свирепостью скрывалась неожиданная кротость, деликатность, я бы даже сказал какое-то врожденное благородство.
Но все сказанное относится к прежнему Эдуарду, а не к нынешнему… Дреме. Даже имя ему пришлось сменить, потому что его владелец перестал соответствовать смыслу, вложенному в прежнее имя. Представьте себе, что отчаянного труса, который всю жизнь держится за юбку жены, зовут Христофор Колумб… Надо, однако, сказать, что перемена, которая произошла с Эдуардом, наступила не сразу… Он как-то стал больше залеживаться на диване в кухне, уткнув нос в теплое пушистое одеяльце. Да, этот огромный кот, весивший столько, сколько весят два новорожденных младенца, любил во сне сосать, причмокивая, краешек одеяльца. Эта привычка осталась у него с тех пор, когда он был маленьким беспомощным котенком… Постепенно наш Эдуард раздобрел, шерсть его потускнела, как будто увяла, в глазах застыло выражение тихой меланхолии и покорности. Вскоре кот так разжирел, что еле передвигался по комнате, а об акробатических номерах на балконе и думать было нечего. Это нас не на шутку встревожило. Помимо того, что все мы были к нему очень привязаны, каждый взрослый член нашей семьи вбил себе в голову, что малый возраст кота Эдуарда и нашей дочери омолаживает семью, средний возраст которой трудно было назвать молодым… А получилось так, что самый молодой из нас состарился раньше всех. Один наш друг, ветеринарный врач, внимательно послушав кота, обнаружил перебои сердца. И я тут же вспомнил, что такой образ жизни ведет к ожирению сердца. Из-за маленькой дочки, которая даже спала с Эдуардом, мы не выпускали его на улицу. Он всегда взирал на мир, в том числе на своих сородичей, расхаживавших по земле, с высоты балкона. Возможно, вид гоняющихся друг за другом котов и кошек, их призывное мяуканье бередили его кошачью душу, но он явно осознавал, что время его уже прошло… Грустно чувствовать себя глубоким старцем в возрасте… двух лет. Глядя на него, и мы тоже как-то разом постарели.
Время шло, Дрема ел все меньше, а полнел все больше. По целым дням он сосал уголок одеяльца, и не было силы, которая могла бы расшевелить его, заставить разыграться. Дочка, которая прежде очень любила играть с котом, так что вечерами приходилось силой отбирать его у нее, постепенно перестала обращать на Эдуарда внимание и, подобно нам, взрослым, все дольше засиживалась перед телевизором. Иными словами, она, как и все мы, немного «постарела». И это не могло не встревожить меня — я глубоко убежден, что и в наш век дети остаются детьми, а, следовательно, они должны как можно больше общаться со всем тем, что ближе всего детству. И планомерное сокращение периода детства, чем в последнее время увлекаются некоторые институты, наносит вред будущему человеку, отнюдь не делая его более здоровым, более умным, более тонким и чувствительным… Впрочем, речь не о детях и их ограбленном детстве, а о коте Эдуарде, который продолжал толстеть и стареть: взгляд стал мутным, шерсть поредела и потеряла прежний блеск, а за ушами появились проплешины. Походка стала флегматичной и какой-то унылой. Но такое состояние его, казалось, вовсе не тяготило. Помнится, известный болгарский поэт Атанас Далчев где-то писал, что первый признак старости — потеря зубов и друзей… Наверное, это так, но я думаю, что старость начинается тогда, когда лежание начинает доставлять человеку радость, когда оно становится смыслом его жизни…
Так обстояли дела с нашим красивым и некогда гордым котом Эдуардом, превратившимся в меланхоличного и вялого Дрему… Но однажды мы услышали в квартире тоненькое и слабое мяуканье. Мы, взрослые, терялись в догадках, как попал к нам на четвертый этаж крохотный котенок, а дочка, от которой мы надеялись получить более-менее исчерпывающие сведения, казалось, была удивлена больше всех. И правда, как мог забраться к нам в квартиру хорошенький котенок тигристой масти с белым ошейничком, с белым, как у горностая, брюшком и огромными серо-голубыми глазами? А эта малявка, несколько раз мяукнув и стрельнув во все стороны глазками, проследовала на кухню, оттуда на балкон, а потом опять на кухню… Котенок еле держался на слабеньких ножках, и когда ему приходилось резко менять направление, его заносило в сторону. Однако это не помешало ему посетить самые важные места, как это делал Дрема, вылакать из блюдечка остатки молока, явно предназначавшегося не ему… А потом он с достоинством принялся прихорашиваться…
Проснувшийся Дрема с любопытством воззрился на кроху…
Это было начало, а потом… Думаю, уважаемые читатели уже догадались, какие за этим последовали уговоры, слезы, обвинения, упреки: «ты самый жестокий и злой человек на свете», «ты ненавидишь всех беззащитных существ на свете»… Вы, наверняка, поняли, кто из домочадцев мог самоотверженно, со слезами на глазах защищать нового члена нашей семьи. Вы также поняли, что решение приютить пришельца было обусловлено целым рядом причин, обстоятельств и соображений. Где-то около полуночи в доме установилась мертвая тишина, которая в это время суток везде одинакова, но благотворна для раздумий только дома; так вот, когда я, надеясь привести в порядок свои мысли и чувства, принялся ходить по квартире и зашел в кухню, навстречу мне сверкнули два раскаленных уголька. Дрема! Вечно дремавший домашний тигролев бодрствовал, усевшись на хвост, вперив напряженно-любопытный взгляд в противоположный угол дивана. Там, на его любимом, изрядно потрепанном одеяльце тихо посапывал маленький комочек. Его бока чуть заметно вздымались, а хвостик почему-то торчал чуть в сторону, как вопросительный знак. Я на цыпочках подошел к дивану и провел рукой по хрупкому тельцу. И вдруг послышалось сонное «мур-р-р! мур-р-р!» Это меня несказанно обрадовало. Согласно уверениям нашего друга ветеринарного врача, кошки делятся на мурлыкающих и сосущих. «Ну, — сказал я себе, — этот, по крайней мере, хоть мурлыкать будет!» Так совершенно неожиданно мы стали обладателями котов двух видов, и впредь, устав наблюдать за ними, мы просто закроем глаза и будем слушать кошачью песню. В конце концов, жизнь и все, что нас окружает, легче познать, если рассматривать их с разных сторон и с помощью различных средств… Иногда изменение точки зрения не менее важно, чем сама точка зрения…
Пара глаз, вспыхнувших мне навстречу, вновь обратилась в сторону пришельца. Трудно сказать, что заставило Дрему покинуть излюбленное место: бесцеремонность малыша, привычка уступать место младшему или врожденное благородство…
Но сюрпризы на этом не кончились. Утром мы усадили дочку завтракать и по привычке налили коту молока в его блюдечко. Дрема брезгливо подошел к блюдечку. Никто из нас не заметил, когда малыш соскочил с дивана, но мы увидели, что он зашлепал к кошачьей посудине… Дрема тут же с достоинством удалился, уступив ему место. А котенок только того и ждал: поудобней устроившись у блюдечка, он принялся с удивительной для его возраста ловкостью лакать молоко. А вскоре в блюдечке не осталось ни капли. Наевшись, поднял мордочку и с явным удовольствием начал облизываться. Покончив с умыванием, котенок принялся теребить бахрому накидки, свесившейся с дивана. У него это получалось очень забавно — вцепившись в край накидки когтями и зубами, он то повисал на ней, подобно маленькой обезьянке, то молотил по ней передними лапками, то изо всех сил мотал ее из стороны в сторону. Когда это занятие ему наскучило, Эдуардик (мы твердо решили назвать его Эдуардом II) вдруг заметил теннисный шарик и погнал его по комнате. Потом он устремился к Дреме, явно желая вовлечь и его в игру, но тот предпочел благоразумно удалиться. Однако Эдуард II, похоже, воспринял этот ход как приглашение к игре и, забавно урча, вскочил Дреме на спину. Не на шутку испугавшись, старый кот стремглав бросился в гостиную, чтобы забиться куда-нибудь в укромный уголок.
На следующее утро я вновь застал маленького Эдуарда на Дремином одеяльце, а сам Дрема спал на стуле возле стола. В этот день коты почти было нашли общий язык, хотя старый старался напустить на себя вид до смерти уставшего и солидного кота, которого оскорбляют приставанья маленького задиры. На третье утро они уже спали вместе, спинка к спинке, но не на диване, а на стуле — значит, Дрема все еще сердился, и малыш первым сделал шаг к примирению. Думаю, что с этого дня началась их дружба, что было вполне объяснимо. Эдуард II оказался таким озорником, что даже самое жестокое и холодное сердце не устояло бы перед его шалостями. И Дрема не смог устоять, сбросив маску холодной сдержанности и высокомерия. Так начался второй, а скорее даже третий период его жизни, который во многом напоминал первый — беззаботный, веселый, когда всем нам было хорошо с ним. Разумеется, даже в самый разгар игры он, как старший, вел себя более благоразумно и осмотрительно. Из-за своей тучности он был неуклюж и неповоротлив, и в то же время бесконечно осторожен и уступчив. Истинным удовольствием было следить за тем, с каким трудом он отражает наскоки маленького чертенка, стараясь его не обидеть, боясь повредить хрупкое тельце противника ударом лапы, весившей столько, сколько весь Эдуард II, или острыми, крепкими зубами, что с завидной легкостью разгрызали кости цыпленка из нашего воскресного меню. Вечером кот и котенок укладывались на диване, и я заметил, что Дрема перестал сосать свое одеяльце, казалось, ему было неудобно перед малышом за эту привычку.
В наш дом вернулась радость тех дней, когда Эдуард, будучи маленьким котенком, игриво носился по квартире, сметая все на своем пути и сбивая в кучу половик, или же, улегшись на спину, к неописуемой радости нашей дочки, перебирал в лапах игрушечную табуреточку, вертел, ее как цирковой артист. Теперь они с Эдуардом II целыми днями гонялись друг за дружкой, катались в обнимку по полу, рыча как дикие звери, пока тот, кто постарше и поумнее, не уступал малому. Да, в дом пришла радость, и мы, вернувшись с работы, подолгу засиживались на кухне или в другой комнате, где находились наши четвероногие друзья. Нас даже перестало тянуть к телевизору. Молодость поселилась в нашем доме, а известно, где молодость, там и веселье, там и жизнь.
Вскоре мы заметили, что Дрема начал худеть — то ли от постоянных игр, то ли от недосыпания. За довольно короткое время он сумел вернуть себе «лучшую форму». Когда мы показали его, нашему другу-ветеринару, тот не обнаружил никаких шумов в сердце. И мы вновь стали величать его Эдуардом, а он вспомнил свою давнишнюю привычку важно расхаживать по перилам балкона и захотел обучить этому искусству маленького Эдуардика. И вновь пешеходы на улице стали останавливаться под нашим балконом и, задрав головы, с восторгом следить за необыкновенным зрелищем…
В то воскресное утро мы все проснулись поздно. Было около девяти, когда я открыл дверь в кухню. Первое, что бросилось мне в глаза, — странная, необычная поза Эдуарда II и взгляд взрослого кота — недоуменный и в то же время смущенный, виноватый. Когда я переступил порог, он выразительно посмотрел на меня, как бы спрашивая, почему это Эдуардик отказывается с ним играть. Шагнув к котенку, я сел на корточки, и мне сразу бросилась в глаза мокрая, свалявшаяся шерстка у него на загривке. Перевернув трупик, я увидел под ним лужицу крови.
Эх, Эдуард, Эдуард!
Я нисколько не сомневался, что он сделал это не нарочно. Но как я мог объяснить это маленькой дочке, убедить ее в этом, уменьшить ее скорбь да и мою тоже? Я завернул почти невесомый трупик в несколько газет и опустил на самое дно мусорного бака… Дочке я сказал, что Эдуарду II, видно, у нас не понравилось и он убежал…
После этого Дрема опять стал залеживаться на своем любимом одеяльце, а в доме воцарилась знакомая, отдающая старостью тишина, время от времени нарушаемая лишь голосом диктора телевидения.
Перевод Н. Нанкиновой.