Беседуя, приятели продолжали свой путь по набережной от Дворца дожей к Арсенальному мосту.
— Надеюсь, ты не станешь рассказывать мне о своих детских шалостях, — прервал друга Кеккино Дженнари. — Я знаю их не хуже тебя, мы ведь вместе проказничали. К тому же я наверняка мог бы рассказать об этом лучше, — ладно, ладно, не сердись, Джоаккино! — ведь у тебя всегда была привычка сильно приукрашивать всё. Хотя надо признать, что это получалось весьма занятно.
— Я ничего не приукрашиваю, мой дорогой Кеккино. Но не станешь ведь ты утверждать, к примеру, что это я рыскал по ризницам всех церквей Пезаро под предлогом, будто хочу записаться в хор мальчиков, а на самом деле для того, чтобы отведать белого вина, предназначенного для причастия.
Кеккино засмеялся:
— Это верно, впереди всегда шёл я. Ведь был риск, и немалый, получить несколько хороших ударов палкой, а ты предпочитал оставаться в надёжном укрытии. Но идея-то твоя. А вот если уж не было риска получить по шее и можно было смело опустошать бутылки, то вперёд шёл ты.
— Но мы делили добычу поровну, как добрые друзья, не так ли? Потом, правда, я узнал, что мы никакого святотатства не совершали, потому что вино ещё не было освящено. Когда я как-то рассказал обо всём этом дону Агостино Монти, тот очень смеялся.
— А вот мне совсем было не до смеха, когда однажды мы поссорились с тобой, не поделив добычу, ты запустил в меня этим проклятым камнем, и у меня вскочила вот такая шишка на голове.
— Не огорчайся, Кеккино, ты зато впервые обнаружил тогда, что у тебя есть голова. А я впервые понял, что надо уважать чужие головы. Потому что именно после этого удара камнем родители в наказание отправили меня подручным к кузнецу Джульетти. На площади Сант-Убальдо, помнишь? Впрочем, это было не без пользы — раздувание мехов научило меня хорошо отбивать такт в музыке и верно размерять ритм.
— А потом я на некоторое время потерял тебя из виду.
— Это верно. Когда мои горячо любимые, но странствующие родители поняли, что в Пезаро я не делаю ничего путного и наказание кузницей не слишком-то действует, они решили отправить меня в Болонью и там отдали в обучение не одному, а сразу трём учителям. Это были три священника — дон Инноченцо, он должен был научить меня читать и писать, дон Фини, который пытался вложить в мою голову арифметику, и дон Агостино Монти, он намеревался научить меня латыни. Ну а я в этой неразберихе путал уроки и учителей. И больше всего меня удивляло, что они не прогнали меня сразу, после первых же уроков.
— Но ты и сам мог уйти, как сделал это в Пезаро, бросив своего учителя.
— Верно, я бы так и поступил, дорогой мой, но это было опасно, потому что мой отец уже понял, что я бездельник, и определил меня на пансион к одному колбаснику, а тот не сажал меня за стол, пока я не приносил ему доказательства, что был на занятиях. Меня просто взяли за горло. Хорошо, что я подружился с дочерью владельца пиццерии, с той славной брюнеточкой, которая за несколько поцелуев снабжала меня ливерной колбасой. Но аппетит у меня был такой (и не могу сказать, что утратил его сегодня), что довольствия, получаемого у этой девочки, для меня было мало и нужна была ещё помощь отца. Я должен был брать уроки музыки у одного учителя. Думаю, что если б все остальные учителя, у которых я занимался, оказались бы такими же, как он, меня не пригласили бы сейчас сюда как композитора. Представляешь, он был почти нищим — жалкий, оборванный человек. Днём он служил у торговца спиртными напитками, вечером играл на органе в какой-то церквушке, ночью спал где придётся, потому что, насколько я знаю, у него никогда не было крыши над головой, а рано утром являлся ко мне давать урок. Он приходил в такую рань, что находил меня ещё в постели.
— Представляю! Ты и теперь сохранил привычку подниматься как можно позже?
— Конечно. Я вообще считаю, что человек превосходно чувствует себя только в постели, и убеждён, что подлинное, естественное положение человека — горизонтальное. А вертикальное — на ногах, — наверное, придумал потом уже какой-нибудь тщеславный тип, захотевший прослыть оригиналом. Ну а поскольку на свете, к сожалению, сумасшедших достаточно, то человечество и было вынуждено принять вертикальное положение. Но не будем отвлекаться. Так вот, этот мой болонский учитель — на самом деле он был родом из Новары и звали его Пеппино Принетти — будил меня каждое утро и усаживал за спинет [7] учить урок. Но после первых же нескольких тактов он, сидя на стуле, клевал носом и начинал храпеть, и я так и не мог понять, из-за моей ли игры, или из-за того, что не выспался ночью. Я тотчас же пользовался этим и мигом нырял в постель, а когда он просыпался, мне нетрудно было уверить его, что я уже несколько раз сыграл упражнение, причём очень старательно. Надо сказать, что, обманывая его, я мало что терял, потому что всё его преподавание сводилось к тому, чтобы заставить меня играть гаммы большим и указательными пальцами.
Тут Джоаккино заметил, что приятель уже некоторое время с любопытством рассматривает его.
— Почему ты смотришь на меня так? Плохо завязан галстук? Пятно на рубашке?
— Нет, нет! Ты, как всегда, элегантен и аккуратен. Но я не понимаю — как же ты стал маэстро композитором при таких-то занятиях? Где и как ты учился?
— Дорогой мой, не смейся. В какой-то момент я начал заниматься серьёзно, по-настоящему серьёзно. Когда? Когда понял, что это необходимо мне для жизни, но прежде всего потому, что мне очень нравилась музыка. Я не переутомлял себя учёбой, потому что если ты вынужден утруждать себя из-за чего-то, то теряешь всякое удовольствие от жизни. Знаешь, когда я начал заниматься с охотой? Когда мне было десять лет и отец привёз меня в Луго, в свой родной город.
Кеккино Дженнари невольно рассмеялся:
— Ну, во всяком случае, не тогда, когда и я был там, потому что мы и в Луго вытворяли вместе с тобой всё, за что нам влетало в Пезаро. Тем более что отец опять отправил тебя в наказание раздувать мехи к кузнецу — к этому Дзоли, что жил у моста Броццо. Мы с отцом потом уехали в Фано, и я не знал, как у тебя сложились дела.
— Всё верно. Именно после этого нового наказания у Дзоли я и решил взяться за ум. Знаешь, ещё и оттого, что, когда я работал в кузнице, мальчишки смеялись надо мной, и мне это было неприятно. Но самое главное, отчего я начал заниматься всерьёз, — это потому, что впервые в жизни увидел, как плачет моя мама. Она плакала из-за меня, она была в отчаянии, что её сын растёт бездельником и будет её горем. Дорогой мой, я могу шутить с чем угодно, но только не с любовью и страданиями моей мамы. Мама обожает меня, а я её. И эти её слёзы заставили меня понять, что надо быть хорошим сыном, чтобы заслужить любовь мамы. И с тех пор никогда больше не возникала необходимость отправлять меня в наказание в кузницу. Я не могу сказать, что сильно утруждал себя, потому что музыка для меня — это как воздух, которым я дышу. Но всё же я занимался прилежно.
Какое это было славное время — годы, проведённые в Луго! Отец его нашёл там замечательного покровителя — дона Джованни Сассоли, а Джоаккино обрёл увлечённого и знающего учителя — каноника дона Джузеппе Малерби.
Братья священники дон Джузеппе и дон Луиджи Малерби были состоятельными людьми. Они жили на площади Паделла рядом с Россини, и мальчик каждый день бегал на урок к канонику-музыканту. Тот учил его играть на гравичембало, но ещё больше старался научить петь, потому что обнаружил у него красивый, чистый голос, очень подвижный, гибкий, с тончайшими оттенками в пассажах, что невольно поражало — ведь ребёнку было чуть больше десяти лет. Поразительна была и лёгкость, с которой мальчик овладевал всеми правилами. Ему явно помогал в этом безошибочный музыкальный инстинкт. Дон Джузеппе Малерби был в восторге от этого случайно попавшего к нему ученика и определил его в свою певческую школу; воздействуя на самолюбие мальчика, он демонстрировал его искусство, и оно делало честь и учителю и ученику.
В семье Малерби, одной из самых известных в Луго, маленький Джоаккино впервые получил широкое представление о музыке. В библиотеке учителя он обнаружил произведения патриархов итальянской музыки, а также Моцарта и Гайдна, которые привели его в невероятное изумление.
В доме Малерби, располагающая обстановка которого отражала хороший вкус и художественное чутье, встречаясь с бывавшими у братьев-каноников людьми, он получил также первые понятия о жизни в обществе и об изысканном аристократическом стиле.
Джоаккино не любил никого из своих первых учителей, потому что они превращали занятия в наказание. Но он испытывал восхищение, любовь и признательность к дону Джузеппе, который научил его любить музыку. И его бесконечно занимали разговоры с доном Луиджи, тоже очень опытным музыкантом и остроумнейшим человеком, который видел в маленьком сыне Виваццы незаурядную личность, человека, всегда готового сострить и пошутить, и сам он, хоть и был пожилым, любил посмеяться и нередко провоцировал Джоаккино на разные забавные шутки.
— Видишь ли, если говорить откровенно, то именно там, в Луго, в доме этих двух славных священников, и началась моя жизнь.