Летом 1819 года Пушкин, вероятнее всего в Михайловском, написал свое знаменитое стихотворение «Деревня», опубликованное, как известно, лишь после смерти поэта, но при жизни его широко разошедшееся в списках. История «Деревни» (идейное, художественное содержание, текстология и т. д.) изучена досконально и самым подробным образом сведена в новейшем академическом комментарии издающегося сейчас Полного собрания сочинений А. С. Пушкина. На эти сведения по мере необходимости я и буду опираться[1094].
Своей неслыханной популярностью стихотворение обязано исключительно второму «куплету», которое в отличие от первого, сентиментально-элегического, пронизано самыми радикальными либеральными идеями. Совокупность этих идей, как и текстология «Деревни» (известной в двух редакциях — ранней и поздней), необычайно сложна; но — хочу оговориться сразу — я не буду в полном объеме касаться ни первого, ни второго вопроса. Моя задача гораздо скромнее: она определяется единственной — тридцать седьмой — строкой стихотворения, которая относится ко второй его половине и никак в новом Собрании не прокомментирована — хотя, как представляется, это впрямую касается проблемы окончательного выбора текста.
В первой редакции, принятой в Полном собрании за основную, эта строка звучит так: «Мудрец печальный замечает // Везде невежества убийственный позор» (здесь и далее курсив мой. — М.Т.). Однако уже к концу 1819-го — началу 1820 года Пушкин стихотворение переработал, и в авторизованной копии А. М. Горчакова (предположительно 1825 года), авторитетность которой подчеркнута в комментарии (с. 594), вариант из лексики «унылой элегии» — «Мудрец печальный» — был заменен на новый: «Друг человечества», гораздо органичнее соотносящийся со смысловой структурой второй части и, более того, ставший, если угодно, ее камертоном. В отличие от не получившей распространения первой редакции (с. 592) многочисленные списки второй, при всех прочих отдельных разночтениях, неизменно сохраняли интересующий нас вариант: «друг человечества». Согласно сложившейся эдиционной практике вплоть до недавнего времени он был принят в качестве окончательного авторского текста и прочно укоренился в сознании читателей. Думается, что на фоне хорошо известного радикализма юного Пушкина появление под его пером этой семантически важной формулы не только заключало в себе локальный смысл, но и указывало на вполне определенный ее источник (о чем ниже) — безусловно, известный, а следовательно, и понятый не только первыми, но и последующими читателями «Деревни». Формула эта выглядела как идеологема — маркированная и соответственно эмоционально окрашенная. Генетические же ее корни просматриваются довольно отчетливо.
24 августа 1792 года на утреннем заседании Национального собрания революционной Франции депутат Мари Жозеф Шенье, столь не любимый впоследствии Пушкиным поэт и драматург, выступил с предложением присвоить ряду иностранных политических и культурных деятелей, известных своими прогрессивными убеждениями, звание почетного гражданина Французской республики. Оглашая намеченный им список из семнадцати кандидатов, среди которых фигурировали Джордж Вашингтон, Иоганн Песталоцци, Фридрих Клопшток, Тадеуш Костюшко и др., Шенье сопровождал каждое имя краткими индивидуальными характеристиками. Среди прочих назвал он и знаменитого шотландского историка Уильяма Робертсона, слава которого не миновала и Россию. Оратор представил его как «мудрого и глубокого историка», «ardent ami de l’humanité»[1095]. Шенье был в своих определениях конкретен и точен: Робертсону сопутствовала репутация не только выдающегося историка, но и признанного гуманиста, человека «верховного достоинства», обратившего философию «на изучение человека в обществе»[1096].
Среди блестящих революционных ораторов, прославившихся множеством «знаменитых фраз», Мари Жозефу Шенье, неустанному организатору патриотических празднеств и автору немалого количества революционных гимнов, принадлежало не последнее место. Тем не менее вряд ли можно со всей определенностью приписывать ему исключительное авторство этой формулы: она, что называется, витала в воздухе и к началу революционных событий в различных близких по смыслу модификациях была довольно распространена. Так, маркиз Виктор-Риккети де Мирабо (Mirabeau), выдающийся экономист и отец страстного революционера, за свои филантропические идеи в области экономики заслужил имя «друг людей» — по названию одной из его книг, «L’ami des hommes», изданной еще в 1756 году. В Англии примерно в то же время известный филантроп и реформатор тюрем Джон Ховард (Howard), кончивший, кстати, свои дни в Херсоне и удостоенный там внушительного кенотафа перед зданием новой херсонской тюрьмы, также обрел общественное признание как mankind’s friend — «друг человечества»[1097]. Однако семантика этих и других близких им формул дореволюционной поры далека от каких бы то ни было идеологических смыслов; она соотносилась, повторяем, исключительно с филантропией и просветительством.
С началом революционных событий слова «друг, друзья», «человечество» явно меняют свои вербальные функции. Нет нужды напоминать о газете Марата «Друг народа». В 1791 году был образован якобинский клуб «Общество друзей конституции» — и Шенье специально писал о нем; существовали «Клуб друзей монархической конституции», «Общество друзей свободы и равенства» и т. д. Примеры можно множить, однако среди них точное словосочетание «друг человечества» не прослеживается, и, кажется, именно Шенье не только аккумулировал эту новую семантику в афористически точной формуле, но и вписал ее в четкий идеологический контекст, придав ей тем самым значение политически окрашенной идеологемы. Неслучайно эта его яркая речь позже была включена в собрание сочинений писателя, в раздел политической публицистики[1098].
Предложение Шенье было принято, и уже 26 августа представленный Национальной Ассамблее проект декрета о присуждении звания гражданина Республики поименованным иностранцам обрел силу закона.[1099]
Во время оглашения списка произошел знаменательный эпизод: депутат от Эльзаса, член Законодательной палаты Конвента Филипп Якоб Рюль (Ruhl), с места предложил дополнить представленный перечень именем «le sieur Giller, publiciste allemande» (г-н Жиллер, немецкий публицист). Рюль имел в виду Фридриха Шиллера, заслужившего, по его словам, эту честь своими произведениями, — и его предложение было единогласно одобрено. Но Рюль произнес имя Шиллера на французский манер, что имело довольно курьезные последствия.
Имя же Робертсона по неизвестной причине в окончательный список не вошло, однако примененная к нему формула «друг человечества» была подхвачена министром внутренних дел Французской республики Жаном Мари Роланом, чье письмо сопровождало разосланный новоиспеченным французским гражданам диплом (или патент) за подписью Дантона. В письме говорилось:
Имею честь направить Вам, месье, удостоверенный государственной печатью оттиск закона от 26 августа 1792 года, согласно которому звание гражданина Французской республики присваивается ряду иностранцев. Вы там прочтете, что французская нация числит Вас среди друзей человечества и общества (au nombre des amis de l’humanité et de la société), которых она удостоила сим званием.
10 октября 1792 года оттиск принятого закона с сопроводительным письмом Ролана был направлен и Шиллеру. Однако из-за путаницы, происшедшей в результате французской транскрипции имени (в дипломе он поименован уже «Gille»), пакет, проплутав несколько лет, достиг адресата лишь 1 марта 1798 года — по словам Шиллера, «совершенно из царства мертвых», так как ни Дантона, ни Ролана уже не было в живых, да и у самого поэта после казни Людовика XVI революционный энтузиазм заметно поугас. По просьбе своего покровителя герцога Карла Августа Шиллер передал ему эти «интересные» документы, которые тот, в свою очередь, отдал в Веймарскую публичную библиотеку (ныне Институт Веймарской классики), где с тех пор и поныне они хранятся[1100].
Но вернемся к революционным дням. Озвученная Шенье и подхваченная Роланом, вышедшая из недр Конвента формула «друг человечества» в новом своем семантическом звучании обрела широкую популярность, причем смысловой ее диапазон был стихийно расширен — от частных и конкретных до обобщенно-нарицательных значений. Однако генетическая ее связь с эпохой и лексикой Революции отчетливо осознавалась как превалирующая.
Так, жена Ролана Жанна Мари, хозяйка известного салона жирондистов, арестованная в 1793 году якобинцами и ожидающая казни, писала свои воспоминания в тюрьме св. Пелагеи, где, между прочим, значится:
Революция наступила и воспламенила нас; друзья человечества, поклонники свободы, мы думали, что она должна переродить людей, уничтожить позорную нищету того несчастного класса, которому мы так часто соболезновали; мы встретили ее с восторгом[1101].
Невольно приходит на ум пушкинское: «Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный // И Рабство, падшее по манию царя». Параллель, конечно, совершенно умозрительна, но спровоцирована удивительным сходством строя чувств и мыслей.
Жанна Мари Ролан была казнена 8 августа 1793-го. А несколько ранее, зимой или весной того же года, Н. М. Карамзин пишет статью «Нечто о науках, искусствах и просвещении», где полемизирует с идеями Руссо, кумира Революции, о плодотворности влияния наук на нравы. Как уже отмечалось исследователями, статья интересна также и косвенно отраженным в ней отношением русского писателя к Французской революции, в водоворот которой, как известно, он окунулся в Париже в 1790 году и ревностно продолжал следить за ее трагическими перипетиями. Г. П. Макогоненко справедливо отметил, что свои возражения Руссо Карамзин переводит в плоскость общественных нравов, заканчивая статью «прямым обращением к законодателям и, судя по терминологии, целиком заимствованной из революционной публицистики, к законодателям не венценосным»:
Законодатель и друг человечества! Ты хочешь общественного блага: да будет же первым законом твоим просвещение![1102]
При этом чрезвычайно важен не отмеченный до сих пор факт несомненного знакомства писателя со знаменательной речью Шенье и принятым вслед за ней законом, а может, и с письмом Ролана. В 1796 году, с восшествием на престол Павла I, когда возродились было надежды на общественные преобразования, венцом которых, как мечтал, «разгорячив воображение», Карамзин, могло бы стать «человеческое блаженство», он писал Андрею Ивановичу Вяземскому: «Вы заблаговременно жалуете мне патент на право гражданства в будущей Утопии»[1103].
Вернувшись из-за границы, в сентябре 1790 года Карамзин был представлен Г. Р. Державину. Его живые и острые рассказы о европейской жизни в доме поэта не миновали и описаний революционного Парижа. А спустя год в только что организованном Карамзиным «Московском журнале» появляется известное стихотворение Державина «Смерть героя», посвященное полководцу князю Н. В. Репнину, победителю турок, которого поэт представил «образцом общественного служения и гражданских доблестей»[1104]. В последующие два года стихотворение несколько раз публиковалось отдельным изданием, но единожды — в 1792 году — оно вышло со следующим эпиграфом:
Друг человечества! Войною
Быть громким может и злодей,
Но славою блестят прямою
Подобны души лишь твоей[1105].
В последнем прижизненном издании стихотворения — в «Сочинениях» 1808 года — эпиграф поэтом был снят — вероятнее всего, вследствие конфликта с Репниным в начале царствования Павла I[1106].
Ни происхождение, ни авторство эпиграфа, звучащего отголоском революционной лексики, не установлены. Не имея к такого рода его прочтению прямых доказательств, я тем не менее смею предположить, что Державин — возможно, впервые в русской художественной практике — вполне мог этой лексикой, что была на слуху и соответствовала смысловому контексту его стихотворения, воспользоваться. Во всяком случае, известно, что, когда поэт в 1795 году поднес Екатерине II рукописный сборник своих сочинений, императрица, изрядно напуганная событиями Французской революции, заподозрила в некоторых стихах якобинские настроения — и сборник тогда издан не был[1107].
Идеологема «друг человечества» в новом своем осмыслении была и в дальнейшем ассимилирована русской общественно-политической лексикой, сохраняя при этом широкий диапазон нюансов и значений, обозначенных выше.
Уже в лицейские годы Пушкин мог слышать рассказы о революционных событиях во Франции от их очевидцев — от того же Карамзина, от лицейского преподавателя Будри, брата Марата, или от квартировавших в Царском гвардейских офицеров, дошедших в наполеоновскую кампанию до Парижа.
Интересующая нас идеологема, несомненно, звучала и в кружке братьев Тургеневых — в той непосредственной идейной среде, где формировалась политическая концепция «Деревни».
В 1803 году, в Геттингене, Александр Иванович Тургенев усердно слушает лекции о Французской революции. Он сообщал родителям, что имеет теперь о ней «довольно подробные сведения», потому что каждый из трех читавших этот курс профессоров «смотрел на нее из особливой точки зрения: Герен проходил ее, как историк, и как часть новейшей истории; Мартенс — как политик, показывал все трактаты, заключенные республикой… Эйхгорн — читал о ней en detail…»[1108]. Трудно предположить, чтоб на этих лекциях не было подробно рассказано об акте присуждения звания почетного гражданина Французской республики известным иностранцам. Между прочим, в это же время А. И. Тургенев сообщает Жуковскому и подробности образа жизни высокочтимого им и его братьями «почетного гражданина» Шиллера, которым он интересуется не менее страстно, чем Французской революцией[1109].
Вместе с Тургеневым продолжал образование в Геттингене и его друг Андрей Сергеевич Кайсаров, известный приверженец радикальных тираноборческих и антикрепостнических настроений, завершивший свое обучение здесь диссертацией «Об освобождении крепостных в России». Осенью 1803 года обоих друзей навещает близкий семейству Тургеневых М. Я. Мудров. Отчитываясь отцу Александра Ивановича о своем визите, Мудров между прочим не без удовольствия сообщает, что угощавший его щами Кайсаров «первую рюмку шампанского пил за здравие Друга Человечества, Ивана Петровича Тургенева»[1110].
Что же касается А. И. Тургенева, то много позже, в 1833 году, цитируя в письме П. А. Вяземскому из Рима слова президента Американских Соединенных Штатов Джексона о преимуществах нового мира в сравнении со старым, то есть с Европой, он сопровождает их комментарием:
Сколько здесь ни пленяюсь сим последним, но в новом, там, там за синим океаном — едва ли не более пищи, не для воображения, но для души, для друга человечества. Здесь, в сумраке прошедшего, рисуются тени патриотов, законодателей, но diese Zeiten sind vorbei, diese Menschen sind nicht mehr, сказал Шиллер: «мы не от сего мира»[1111].
Брат Александра Ивановича Николай Иванович, служа за границей, в 1811 году посещает в Ивердоне Институт Песталоцци; с неким попутчиком-французом они спорят о Лафайете, говорят о революции. Среди дневниковых записей Н. И. Тургенева появляется в эти дни и такая: «…разговор мой с моим товарищем был прерван — другом человечества: учитель французского языка в Институте…»[1112].
Эти примеры призваны удостоверить лишь одно: идеологема «друг человечества» прочно вошла в сознание и лексику братьев Тургеневых. И не исключено, что появление ее во второй редакции «Деревни» — результат общения Пушкина с ними, по возвращении его из Михайловского. Вполне возможно также, что Александр Тургенев, априори считавший, что юный поэт в своих политических императивах способен «пересолить»[1113], касательно «Деревни» имел ввиду, в частности, и этот новый, дерзкий камертон второй части стихотворения, генезис которого был ему более чем внятен. При этом немаловажно, что «Деревня» сохранилась в его архиве именно в поздней редакции.
В начале 1830 года выходит в свет невинный семейный роман Антония Погорельского (А. А. Перовского) «Монастырка». Одно из действующих его лиц, опекун героини Маши — Клим Сидорович Дюндик, человек «глупый и хвастливый», но жаждущий при этом славы и наград за мнимые свои благодеяния. Владея поместьями в Полтавской и Черниговской губерниях, он демонстрировал случавшимся здесь важным чиновникам начерченный по его заказу губернским архитектором план бесплатной больницы, которую он якобы устроил для бедных. Причем гостей в Полтавской губернии Дюндик уверял, что лазарет, который он хотел бы им показать, находится, к сожалению, в Черниговской — и наоборот. Немалыми стараниями он был-таки представлен за благотворительность к Владимирскому кресту. При обсуждении его награждения в Петербурге два гостивших у него некогда чиновника (не сошедшихся, правда, в точном местоположении мифического лазарета) единодушно утверждали, что Дюндик — «предобрейший человек, истинный друг человечества!» Их слова и принял на веру решавший вопрос награды вельможа, уверовавший в то, что Дюндик и вправду «истинный христианин и друг человечества»[1114].
Эта хлесткая, с явным подтекстом ирония Погорельского — в романе, далеком от злобы дня, — отнюдь не случайна. Европейские события, новое революционное предгрозье во Франции дискутировались, как известно, и в пушкинском окружении. Конец же 1820-х — начало 1830-х годов было временем наиболее тесного личного и литературного общения Перовского (Погорельского) с кружком Пушкина — Жуковского. О его аналогичном «литературном» полемическом отклике (например, на разгоравшиеся здесь религиозно-философские споры) — о новелле «Посетитель магика» — нам уже доводилось писать[1115]. Подобного рода отголоски «живых разговоров» были вполне в художественной манере писателя. Поэтому без особой натяжки резонно предположить, что в устах Перовского, убежденного противника всяческих революций, «друг человечества» Дюндик — полемическая реплика и в адрес Пушкина, ироничное напоминание о его юношеских политических максимах. Пушкин в «Деревне» интерполировал политическую идеологему в структуру художественного текста — и Погорельский воспользовался его примером. Конечно, мы ни в коей мере не касаемся серьезнейших размышлений о Французской революции зрелого Пушкина, стимулированных июлем 1830 года. Но описанный частный эпизод — пожалуй, наиболее раннее вышедшее на поверхность примечательное свидетельство не восстановимых сейчас изустных идеологических споров. При этом, думается, показателен тот факт, что первые главы «Монастырки» в марте 1830 года, в преддверии поступления романа в продажу, были опубликованы в «Литературной газете», а в апреле тема Французской революции возникает в пушкинском послании «К вельможе»[1116]. Небезынтересно также, что в августе 1830 года Александр Тургенев, только что покинувший революционный Париж, переписывает в дневник из разысканной им в своих бумагах копии «Деревни», в которой еще недавно находил «преувеличения», начальные строки второй части стихотворения — и именно с «другом человечества»[1117].
Спустя десятилетие, в 1840 году, тот же Александр Тургенев, вновь путешествуя по Европе, откуда он регулярно посылает в Россию корреспонденции, печатавшиеся в «Современнике», посещает Веймар и здесь, в Публичной библиотеке, копирует интересующие его документы. 10 август / 29 августа в его дневнике появляется запись:
В библиотеке видел грамоты французского республиканского правительства, подписанные Дантоном, Шиллеру, переименованному в m. Gille, и прелестное письмо Виланда 1776 года Фр. Якоби о первом его свидании с Гете, в Веймаре. Все для меня и, следовательно, для нас переписывается[1118].
А чуть позже, недовольный журнально-цензурной редактурой, он жалуется в письме Е. А. Свербеевой:
Всего досаднее, что то, что всего любопытнее для читателей, не признано достойным к напечатанию; например письмо Французской Директории к Шиллеру[1119]…
В следующем году Тургенев возвращается в Россию, и нетрудно догадаться, что не изданное, но переписанное им «для нас», пускается по рукам.
А еще через семь лет Францию потрясает третья революция, отозвавшаяся в среде прогрессивной русской молодежи необыкновенным энтузиазмом. По свидетельству А. П. Милюкова, осенью 1848 года на одном из вечеров будущих петрашевцев, у С. Ф. Дурова, где горячо обсуждались революции в Европе и более всего — «вопрос об освобождении крестьян», молодой Ф. М. Достоевский восторженно читает «Деревню» Пушкина — полный ее текст[1120]. При этом не исключено, что слова «друг человечества» он ассоциирует непосредственно с именем Шиллера, ибо переписанный Тургеневым в Веймаре Диплом Конвента и приложенное к нему письмо Ролана были, скорее всего, Достоевскому уже известны. Это неудивительно: писатель, по собственному его признанию, Шиллером «бредил» и, конечно, жадно интересовался всем, что касалось немецкого поэта. Круг же его общения этого времени — братья А.Н. и Н. Н. Бекетовы, А. Н. Плещеев, братья А.Н. и В. Н. Майковы — отличался такой широтой не только литературных, но и социально-политических интересов, что подобные документы, да еще на революционной волне, едва ли могли его миновать. Тем более что, как известно, здесь циркулировали и списки неизданной литературы[1121].
Впрочем, свое знакомство с шиллеровскими документами Достоевский подтвердил — правда, много позже — лично. В 1876 году, рассуждая в «Дневнике писателя» об открытости русской души мировой культуре, он так иллюстрирует свою мысль:
Французский конвент 93 года, посылая патент на право гражданства au poète allemand Schiller, l’ami de l’humanité, хоть и сделал тем прекрасный поступок, но и не подозревал, что на другом краю Европы, в варварской России, этот же Шиллер гораздо национальнее и гораздо роднее варварам русским, чем не только в то время — во Франции, но даже и потом, во всё наше столетие, в котором Шиллера, гражданина французского и l’ami de l’humanité, знали во Франции лишь профессора словесности, да и то не все, да и то чуть-чуть[1122].
Воспоминание о патенте — конечно, по памяти, с характерной аберрацией: неточный год (вместо 1792-го — 93-й); естественно, проигнорирована курьезная неточность имени адресата, указанного в дипломе (m. Gille). Но характерно, что память писателя сохранила не пространный текст самого закона, а лаконичное и четкое «письмо Директории», то есть Ролана с его «l’ami de l’humanité». И, разумеется, ошибочно предположение комментаторов этого текста в академическом Собрании сочинений Достоевского, что формулу «друг человечества» он, опираясь на «суммарные впечатления об эпохе Великой французской революции», создал сам[1123].
Что же касается этой политической идеологемы в «Деревне», то, даже «переведенная» Пушкиным на язык поэтического текста, она, без сомнения, ассоциировалась с Французской революцией. И хотя у нас нет к тому прямых доказательств, не исключено, что на фоне этих «прижизненных» ассоциаций маячила уже и тень Шиллера. А позднее, в 1840-х, имя «почетного гражданина Французской республики» прихотливой волею общественно-политических и культурных метаморфоз могло оказаться связанным с пушкинским «другом человечества» в сознании не одного только Достоевского.