Для римлян именно опьяняющая природа власти делала ее столь опасной Управлять делами своих сограждан и вести их на войну — волнующая обязанность, способная вскружить голову кому угодно. В конце концов, на чем еще была основана Республика как не на единственном всеобъемлющем предположении — что вкус царской власти действует как наркотик и развращает? Если не считать, конечно, того, что Рим сделался теперь господином мира и арбитром народов, и власть его консулов далеко превосходила власть всякого царя. Тем больше в таком случае оснований настаивать на ограничениях, всегда сопровождавших этот государственный пост.
И тем не менее растущие масштабы Республики ставили перед римлянами трудную задачу. Теперь, когда они стали гражданами не просто небольшого города-государства, требования к ним возросли беспредельно. Войны вспыхивали повсюду. И чем более далеким и неведомым был враг, тем сложнее становилась возникавшая перед консулами логистическая задача. В крайних ситуациях это не оставляло Сенату другого выбора, кроме как назначить магистрата, способного заменить их, способного быть, согласно римской формулировке, «pro consule». По мере расширения Республики во II столетии до Р.Х. обращение к услугам проконсулов сделалось еще более привычным. Военные обязанности могли затянуть срок их полномочий, который обычно был равен году. Помпеи, например, провел в Испании пять лет. Война была должным образом выиграна, что, впрочем, лишь ощетинило «консервативную шерсть» на римских затылках. Высокое положение Помпея лишь подкрепило неприятие Сенатом экстравагантных полномочий проконсульской власти. Ситуация в Испании была отчаянной, но в других случаях, если интересам Рима не усматривалось непосредственной угрозы, сенаторы могли предпочесть небольшую анархию, чем предоставлять полномочия для ее устранения одному из своих первых лиц.
Такова была ситуация в провинции Азия. Война с Митридатом повергла ее в нищету и хаос. Города стенали под тяжестью карательных экспроприации; общество приближалось к коллапсу; возле границ щерились и цапались мелкие князьки. Над ранами измученной провинции деловито жужжали «римские мухи», среди которых находились не только честолюбивые молодые офицеры, подобные Юлию Цезарю: агенты разоренных Митридатом публиканов слетались на запах свежей крови. Невзирая на все это, Азия оставалась богатейшей провинцией Рима — и именно этот факт помешал Сенату беспристрастно урегулировать положение в регионе. Кому можно было доверить управление им? Никто не забыл последнего проконсула, назначенного для разрешения ситуации на Востоке. Сулла все еще бросал зловещую тень даже на своих сторонников.
Тем не менее все в Риме понимали, что война с Митридатом осталась незаконченной. Стремясь скорее возвратиться в Италию и победить в гражданской войне, Сулла осознанно пожертвовал правом Республики на полное отмщение: принятое им решение пощадить убийцу восьмидесяти тысяч итальянцев, когда он легко мог уничтожить царя, было обусловлено только личными соображениями. В частности, это особенно ясно понимали лица, вовлеченные в политику. Вот почему оставленные Суллой офицеры продолжали время от времени совершать набеги на владения Митридата, пытаясь спровоцировать его на ответные действия. Именно поэтому также сенаторский истеблишмент, возглавляемый архисулланцами Катулом и Гортензием, отказался ратифицировать мирный договор, подписанный их собственным «генералиссимусом». Когда посланники Митридата прибыли в Рим, их принялись мариновать в городе под тем предлогом, что у Сената нет времени на встречу с ними. Месяц за месяцем послы оставались предоставленными самим себе.
Все это не оставляло у Митридата ни малейших сомнений в том, что римляне добиваются его свержения. Он не отказался от собственных амбиций. Азия оставалась столь же полной богатой добычи, какой была всегда. Прячась от докучливых глаз римских наблюдателей, Митридат медленно восстанавливал свои военные силы, подорванные наложенными Суллой санкциями. На сей раз он обратился за вдохновением за рубеж, к своему врагу. Панцири с самоцветами и позолоченное оружие остались в прошлом, их сменила римская дисциплина и эффективность. Митридат начал оснащать свою пехоту гладиусами, короткими обоюдоострыми испанскими мечами, которые легионы приняли на вооружение примерно за столетие до этого. Жуткие раны, наносившиеся этим оружием, способным колоть и рубить, всегда вызывали особенный ужас на Востоке. Теперь Митридат вознамерился присвоить его.
С этой целью летом 74 года до Р.Х. он вступил в контакт с мятежными марианцами в Испании и заручился их помощью в оснащении и обучении его армии. Просочившиеся на поверхность слухи об этом вызвали в Риме ярость и ужас. Республика никогда не бывала настолько опасной, чем когда существовала угроза ее собственной безопасности. Римляне редко выходили в бой даже против самого ничтожного врага, предварительно не убедив себя в том, что их превентивные удары на самом деле являются оборонительными действиями. Митридата, конечно же, нельзя было считать слабым врагом. Над Азией вновь нависла реальная опасность. Волна народного негодования приобрела такие масштабы, что назначение восточного командования стало, наконец, неизбежным. Однако при этом следовало ответить на опасный вопрос: кому его доверить?
В 74 году сулланский истеблишмент еще сохранял достаточный контроль над Сенатом, чтобы забаллотировать всякого потенциального честолюбца. Таким образом, можно было оставить за бортом и Помпея, к тому же все еще находившегося в Испании, и Красса, с головой окунувшегося в борьбу за преторство. К счастью для Катула и его союзников, консулом в тот год являлся один из их людей. Луций Лукулл был деятелем наиболее способным и видным из всей высшей знати, связавшей свою судьбу с диктатором и его порядками. Карьера его оказалась бурной с самого начала. Лукулл происходил из старинного рода, известного в первую очередь неудачными браками и раздорами. Мать его с ненасытным пылом оставалась неверной своему мужу, и отец Лукулла ввязался в ряд вендетт, закончившихся его осуждением и изгнанием. Наследственная вражда досталась Лукуллу, который сделал себе имя, предав суду человека, добившегося осуждения его отца. Подобная непримиримость оказалась существенной чертой его характера. Она слишком легко могла перерасти в чопорность, ибо Лукулл не был наделен обаянием; он даже не пытался завоевать популярность, предпочитая оставаться человеком едким и отстраненным от общества. Одновременно он являлся гуманным и высококультурным интеллигентом, философом и историком, овладевшим греческой культурой и проявлявшим подлинную заботу о благосостоянии подданных Рима. Неизменный в своей ненависти, он проявлял не меньшую пылкость в привязанностях и верованиях. Он был особенно предан Сулле и его памяти. Почти несомненно Лукулл был тем самым единственным офицером, готовым сопровождать Суллу во время его первого похода на Рим. Во время войны с Митридатом он подчинял веления чувства долга приказаниям своего полководца и его стремлению умело и настойчиво защищать несчастных греков. Впоследствии он сделался душеприказчиком покойного, который посвятил ему свои мемуары и назначил опекуном своих детей. В отличие от Помпея или Красса Лукулл оставался верным своему мертвому другу.
Сулланский истеблишмент быстро заручился поддержкой Лукулла. На его сторону стали и прочие могущественные группировки Рима. Как раз перед избранием в консулы Лукулл породнился в браке с самой известной из всех патрицианских династий Рима. Клавдии были известны своей надменностью и капризами, однако они могли также похвастать более чем пятью веками высших достижений, не имея себе равных в этом постоянстве во всей Республике. Ни у одного семейства в прихожей не висело такого количества посмертных масок, не было больше наследственных клиентов, ни один род не имел такого богатого стола, отвечавшего всем прихотям того времени. Клавдии обладали такой знатностью, что даже дипломированный аристократ Лукулл превращался рядом с ними в нувориша, взбирающегося по общественной лестнице. Он настолько стремился породниться с Клавдиями, что даже согласился отказаться от приданого. Жена его, в лучших традициях невест Лукуллов, по прошествии недолгого времени пустилась во все тяжкие, однако Луций Лукулл, по всей видимости, считал, что может заплатить такую цену за союз с Клавдиями. Собственный расчет был и у его новых родственников. Глава семейства, Аппий Клавдий Пульхер, лишь недавно занял свое место после смерти отца, и помимо двух братьев и троих сестер, которых следовало обеспечить, у него имелись и собственные амбиции. При всем своем непомерном высокомерии Аппий превосходно понимал, что именно Лукулл способен обеспечить ему славную карьеру на Востоке. Любимое дитя семьи, Публий Клодий, также грезил войной. Ему только что исполнилось восемнадцать лет, а обычай предписывал молодому римлянину начинать в таком возрасте военную службу. Глаза Клодия, как и самого Аппия, были обращены к стезе славы. Но прежде чем оба брата вместе со своим зятем могли отправиться в Азию, Лукуллу еще предстояло получить утверждение своего командования. Даже при поддержке Катула и Клавдиев, оказывалось, что большинство сенаторов настроены против него. Отчаявшись, он понял, что не имеет другой альтернативы, кроме как обратиться к сенатскому архипосреднику, Публию Цетегу. Чрезмерная гордость не позволяла Лукуллу сделать это напрямую, и он предпочел соблазнить любовницу Цетега и уговорить ее оказать воздействие на своего любовника. Идея сработала: Цетег начал трудиться на благо Лукулла. В дело вступил блок прирученных им сенаторов, и ситуация нашла разрешение: Лукулл, наконец, получил главнокомандование.
Однако ему сопутствовал коллега по консульству Марк Котта. Факт этот следует рассматривать либо в качестве комплимента устрашающей репутации Митридата, либо, скорее, в качестве свидетельства того, что Сенат все еще не мог заставить себя доверить ведение войны одному человеку. Но какова бы ни была причина этого решения, оно скоро отозвалось неудачей. Пока Лукулл готовился к вторжению в Понт, Котта умудрился потерять весь флот в сражении с Митридатом, а затем едва не потерял и все сухопутное войско, бесславно закончив свой путь в осажденном порту на Босфоре. Митридат находился теперь на удобном расстоянии для вторжения в Азию. Не обращая внимания на негодование своих людей, верный делу Лукулл отменил собственное наступление и направился на спасение оказавшегося некомпетентным коллеги. Узнав о его приближении, Митридат снял осаду, однако не для того, чтобы отступить, а ради крупномасштабного вторжения в Азию. У него были все основания для уверенности в себе: его новое образцовое войско только что управилось с одним из консулов и численностью превосходило пять легионов Лукулла едва ли не в четыре раза. Митридат, вероятно, думал, что сможет вновь сбросить римлян в море.
Лукулл, однако, отказался брать наживку. Не желая рисковать всем в генеральном сражении, он принялся изводить понтийскую армию, перерезая ее коммуникации, «превращая ее желудок в театр военных действий».[119] К началу зимы Митридату пришлось отступить, оставив позади обломки осадных машин и тысячи людей. А потом, весной следующего года, Лукулл нанес новый удар. На сей раз он мог предпринять вторжение в Понт, не отвлекаясь на события в собственном тылу. И последующие два года он методично ослаблял хватку Митридата, рвущегося к власти. К 71 году до Р.Х. практически все Понтийское царcтво оказалось в руках Лукулла: новая провинция была готова к включению в Римскую империю. Война с Митридатом, казалось, подошла к триумфальному завершению.
Однако непокорный Митридат сумел просочиться сквозь пальцы Лукулла. Человек, обладавший мощным инстинктом самосохранения, позволившим ему закалить организм так, что яды не действовали на него, не мог просто так признать свое поражение и сдаться. Так что, улизнув от всех пытавшихся поймать его римлян, он перешел через горы в соседнюю Армению, где сдался на милость ее могущественного царя Тиграна. Лукулл немедленно направил Аппия требовать выдачи Митридата. Это был первый официальный визит Рима в Армению, царство до этого редко оказывавшееся в поле зрения Республики, поскольку оно всегда находилось вдали от сферы влияния Рима и начало играть видную роль в регионе лишь недавно. Всего лишь за десять лет до описываемых событий Тигран сделался доминирующей силой на территории нынешнего Ирака и принял красноречивый титул «царя царей», сопровождаемый всей восточной дворцовой помпой. Выезжал он всегда в сопровождении четверых зависимых от него царей, которые пыхтели возле его коня, пытаясь не отстать. Когда он сидел, те же самые царьки караулили возле трона, готовые в качестве слуг исполнить прихоть своего господина. Безусловно, подобный вздор не мог произвести ни малейшего впечатления на Аппия. При встрече с Тиграном он обращался с царем царей так, как Клавдии всегда обращались со всеми — с надменным пренебрежением. Тигран, не привыкший терпеть чье-либо высокомерие, а тем более проявленное иноземцем каких-нибудь двадцати лет отроду, пришел в ярость. Он отказался выдать Митридата римлянам. Дипломатический скандал еще более усилился, когда Аппий, вопреки всем международным правилам хорошего тона, задрал нос при виде предложенных ему Тиграном даров и наглым образом принял всего одну чашу.
Таким образом, Лукулл без какого-либо официального одобрения оказался в состоянии войны с государством, о котором в Риме даже слышали лишь немногие. И хотя надвигалась зима, Лукулл отреагировал с присущей ему решительностью. Переправившись через Евфрат, он двинулся на восток. Целью похода являлся Тигранокерт, город, не только с любовью выстроенный армянским царем на голом месте, но и удостоенный его царственного имени. Узнав, что его образцовая столица осаждена, Тигран бросился спасать ее. Именно на это и рассчитывал Лукулл, невзирая на то, что он находился от родного города дальше, чем любой полководец в истории Республики, и что легионы его, как обычно, существенно уступали в численности врагам. Сам Тигран, увидев, сколь прискорбно малое воинство противостояло его рати, изволил пошутить, сказав, что римлян «слишком много для посольства и слишком мало для войска». Царская острота вызвала полный восторг среди прихлебателей, однако улыбка скоро исчезла с лица Тиграна. Одержав одну из наиболее ошеломительных побед в истории Республики, Лукулл не только уничтожил войско армянского царя, но и взял приступом Тигранокерт и в буквальном смысле «раскатал» город по камушку. С привычной для них жестокостью римляне ограбили город дочиста, Лукулл взял себе царские сокровища, его люди все остальное. Потом город сравняли с землей. У Тиграна, ставшего беженцем в собственной стране, не было сил помешать римлянам. От величественных памятников и дворцов, которые царь царей так недавно воздвиг ради собственной славы, не осталось и целого кирпича.
Впрочем, разрушения оказались не столь уж и тотальными, а вот доход — значительным. Согласно общепринятым правилам войны Лукулл имел полное право продать в рабство всех захваченных им людей. Он отпустил их на свободу. Большую часть их под конвоем доставили в Тигранокерт, и, отправляя их по домам, Лукулл имел целью породить сепаратистские устремления в царстве Тиграна. Его политика в равной мере сочетала в себе проницательность и человечность. Ни один из римлян никогда не оспаривал обязанность побежденного оплатить привилегию быть завоеванным, однако Лукулл сочетал грабеж с пониманием того, что noblesse oblige («положение обязывает»). Он, безусловно, не считал себя агентом работорговцев или публиканов, к этим разновидностям человеческой породы он мог испытывать только аристократическое пренебрежение. Еще до выступления в поход против Тиграна он предпринял меры против столь надолго затянувшегося обескровливания Азии. Величина взимавшегося процента была уменьшена. Наиболее скандальные злоупотребления ростовщиков объявили преступными. Были установлены строгие правила. И в результате за какие-то четыре года было покончено с долгами, отягощавшими греческие города Азии.
Старинный аристократический идеал всегда являлся совестью республиканской империи, однако в лице Лукулла традиционный сенаторский патернализм соединился с радикально новой интерпретацией глобализирующей роли Рима. Страсть Лукулла к греческой культуре позволяла ему со всей отчетливостью понимать, что римское правление на Востоке не имеет долгосрочного будущего, если грекам не предоставят в нем хотя бы долю. Милосердие, явленное населению Тигранокерта, отражало осознанную политику. В Понтийском царстве Лукулл не только пощадил выступившие против него греческие города, но и оплатил их восстановление после штурма. Воздержавшись от их уничтожения, он сделал собственный вклад в будущее этих городов, а также в безопасность и долгосрочное процветание самой империи.
Естественно, что подобные соображения не заставили стихнуть поднявшийся в Риме негодующий вой. Долговые льготы провинциалам не входили в число популярных мер в большом бизнесе. И пока достижения Лукулла в провинции были отмечены блестящим успехом, положение его оставалось прочным, однако взятие Тигранокерта явилось высшей точкой в его карьере; начиная с этого мгновения он становился все более уязвимым для нападок. Несмотря на головокружительную победу над Тиграном, Лукулл не добился своей основной цели: Митридат остался на свободе. И весь следующий, 68-й, год до Р.Х. Лукулл гонялся за ним по горным пустошам Армении, отвечая на укусы врага, теперь не стремившегося к встрече с ним лицом к лицу. Победа все больше и больше разлучалась с Лукуллом. Остававшееся в Риме финансовое лобби более не ощущало причин сдерживать своих злобных политиканов. Различные трибуны начали по одной, лишать Лукулла его провинций, щерясь на него как волки, преследующие раненого зверя. В Понте снова возник неугомонный Митридат с новой армией; он сумел одержать ряд быстрых побед над римскими гарнизонами. Ну, а Лукулл увяз в Южной Армении, вдали от сцены всех этих неприятностей, тщетно пытаясь удовлетворительным образом завершить войну с Тиграном. Захватив стратегически важный город Нисибис, Лукулл вознамерился провести там зиму. Однако самая серьезная угроза его положению исходила теперь не от Тиграна. Как скоро предстояло узнать Лукуллу, источник ее следовало искать в его собственном лагере.
Зимой 68 года Лукулла окружали солдаты, проведшие рядом с ним шесть лет. Покорные безжалостной дисциплине, получая столь малые крохи, которые только что не позволяли им умереть от голода, они взад и вперед пересекали горы и пустыни, отмеряя шагами тысячи миль. Для многих из них — а некоторые уже прослужили на Востоке почти два десятилетия, — дом становился туманным воспоминанием. И тем не менее все они хотели вернуться домой. Ради этого они и сражались: не для того, чтобы проверить себя в одобренной Республикой форме, в сражении со свирепыми врагами, перед лицом насильственной смерти, а чтобы возвратить себе статус, потерянный из-за бедности. Мнение собратьев значило для отверженных столько же, сколько и для богатеев. Лишь война позволяла им продемонстрировать то, что признавали даже самые отъявленные снобы: «нет положения настолько низкого, чтобы к нему не могла прикоснуться сладость славы».[120] Потом — конечно — не стоит забывать про грабеж.
Армии Республики не всегда комплектовались добровольцами, не имевшими гроша за душой. Собираясь для выборов на Марсовом поле, выстроенные по имущественному ранжиру граждане хранили память о тех временах, когда призыву подлежали представители каждого класса, когда легион действительно являлся воплощением выступившей на войну Республики. В те ностальгически памятные времена из армии исключались только те, кто не имел никакой собственности. Факт этот отражал глубоко укоренившиеся предрассудки: римляне следовали премудрости, гласившей, что лишь «те, кто имеет свои корни на этой земле, являются самыми отважными и стойкими солдатами».[121] Крестьянин, мозолистыми руками обрабатывавший свой небольшой участок, являлся объектом сентиментальной симпатии и патриотической гордости. И это не удивительно — Республика «въехала» на вершину своего величия на его горбу. Век за веком непобедимая римская пехота состояла из селян, которые, отряхнув от сена мечи, оставив в борозде плуг, послушно отправлялись за своими магистратами на войну. Пока власть Рима оставалась ограниченной пределами Италии, кампании имели вполне разумную и недолгую продолжительность. Однако, по мере расширения интересов Республики за море, они удлинились — нередко до нескольких лет. Во время отсутствия солдата собственность его могла сделаться легкой добычей. Богатые крестьянские хозяйства все чаще поглощали бедные. И вместо лоскутного ковра из полей и виноградников, по просторам Италии расползались огромные поместья, по «пустынным просторам» которых маршировал Спартак. Конечно, пустынными их было трудно назвать, их заполняли группы скованных рабов — однако на них не было свободных граждан. Именно вид «сельской местности, почти лишившейся населения, на которой не было ни свободных пахарей, ни пастухов, и можно было увидеть только варваров-рабов»,[122] заставил потрясенного Тиберия Гракха приступить к своим реформам. Он предупреждал сограждан о том, что подточены сами основы их боевого величия. Каждый утративший свое хозяйство крестьянин становился потерянным для Рима солдатом. Поколения реформаторов видели в горестях обездоленных людей предзнаменование падения всей Республики. Кризис итальянского сельского хозяйства был настолько серьезен, что практически сделался неуправляемым, однако кризис военного набора требовал незамедлительных мер. И в 107 г. Марий подчинился неизбежности: армия стала открытой для любого гражданина вне зависимости от наличия у него собственности. Оружие и панцири начало предоставлять государство. Легионы превратились в профессиональные. И начиная с этого мгновения обладание единоличным хозяйством стало не условием пригодности к военной службе, но наградой за нее. Вот почему, когда зимой 68 года начались первые разговоры о бунте, предметом их стала зависть к ветеранам Помпея, которые за битвы с мятежниками и рабами уже «получили плодородную землю и устроились на ней с женами и детьми», — Лукулл же напротив, жалеет добычу для своих людей. Обвинение было откровенно несправедливым — Тигранокерт был взят и разграблен только год назад — однако ему поверили. Потом, разве не был Лукулл предельно скуп? И разве не он помешал разграбить греческие города Понта? И разве его люди «не тратят попусту свои жизни на скитания по свету без другой награды за свою службу, кроме чести охранять фургоны и верблюдов Лукулла, нагруженных золотом и драгоценными чашами»?[123]
Дисциплина в профессиональных легионах была еще более суровой, чем ранее, в городском ополчении. Речи о мятеже произносились с опаской. К счастью недовольных солдат, они располагали представителем своих интересов. С точки зрения Лукулла, человек этот не мог совершить большего предательства. Молодому Клодию Пульхеру, в отличие от его старшего брата Аппия, не доверяли важных дипломатических миссий. Не дождался он и быстрого повышения в чине, которое, по его мнению, было богами дарованным правом ему как Клавдию. Уязвленный подобной непочтительностью, Клодий дожидался возможности нанести своему зятю удар в спину. Когда настал подходящий момент, месть его оказалась совершенно бесстыдной. Отпрыск самого надменного из патрицианских родов Рима начал выставлять себя «другом легионера».[124] Его подрывная деятельность произвела немедленный и сокрушительный эффект — вся армия Лукулла отказалась повиноваться.
Отказ от работы всегда являлся крайним — и вообще, можно сказать, единственным — оружием недовольных плебеев. И в лагере, расположенном на самом краю цивилизации, вдали от границ империи — не говоря уже о границах самого Рима, — вновь повторились события начала республиканской истории. Однако мир, в котором бунтовщики учинили свой мятеж, более не был похож на тот, в котором жили их предки. Самой меньшей ставкой на кону, пожалуй, являлись их собственные интересы. Мятеж не только безнадежно ввязывался в «оскаленное» соперничество аристократов — он ставил под угрозу огромные территории, населенные миллионами подданных Рима, и грозил потрясти весь Восток. Таков был потенциал величия проконсула, что даже в час катастрофы тень от падения его могла затмить весь мир. Пока легионеры отсиживались в палатках, пришло известие о том, что Митридат возвратился в Понт и объявил о восстановлении своей власти в царстве. И Лукулл, холодный и надменный Лукулл, переходя от палатки к палатке, как проситель брал за руку каждого из солдат, и слезы текли по его щекам.
В месяцы, последовавшие за бунтом легионеров, когда Лукулл одновременно сражался с Митридатом и мятежниками, редкую улыбку на его лице, должно быть, вызвало известие о том, что Клодий попал в плен к пиратам. «Друг легионеров» поспешил покинуть стан Лукулла. Направившись на запад, он прибыл в Киликию, римскую провинцию, находившуюся на юго-восточном побережье современной Турции. Ею управлял его шурин, Марций Рекс, муж младшей сестры Клодия. Марций, недолюбливавший Лукулла, рад был возможности показать тому кукиш и предоставил молодому мятежнику командование военным флотом. Клодия захватили во время патрулирования берегов. Пленение пиратами явно успело войти в моду у римских аристократов. За восемь лет до него был захвачен Юлий Цезарь, направлявшийся в высшую школу Молона. Когда пираты затребовали за него выкуп в двадцать талантов, Цезарь возмутился и заявил, что стоит по меньшей мере пятидесяти. Кроме того, он предупредил своих похитителей о том, что когда его освободят, поймает их и распнет; обещание свое Цезарь выполнил. Общение Клодия с пиратами не принесло ему столь лестной репутации. Когда он отправил царю Египта письмо с требованием уплатить за него выкуп, тот решил поиздеваться — выслал два таланта, вызвав тем самым гомерический смех пиратов и ярость самого пленника. Обстоятельства освобождения Клодия теряются во мраке скандала. Его враги — которых было достаточно, — утверждали, что ценой стала его «анальная девственность».
Но какие бы доходы ни приносило пиратам похищение людей, для них оно все равно являлось побочным занятием. Просчитанные устрашающие набеги позволяли им беспрепятственно грабить на море и на суше. Размаху грабежей соответствовали их претензии. Предводители «требовали для себя статуса царей и тиранов, а для своих людей положения солдат, ибо считали, что, соединив свои ресурсы, станут непобедимыми».[125] В откровенной их жадности, в желании превратить весь мир в свою добычу, было нечто большее, чем пародия на саму Республику, — ее призрачное зеркальное отражение, предельно несимпатичное римлянам. Теневой характер пиратской организации и распыленность операций делали их врагом, непохожим на любого другого. «Пират не связан правилами войны, но является общим врагом всех и каждого, — жаловался Цицерон. — Ему не может быть доверия, нельзя даже пытаться связать его взаимно оговоренными соглашениями».[126] Как же можно было обнаружить такого противника, а тем более уничтожить его? Даже предпринять такую попытку значило вступить в сражение с призраками. «Это будет не имеющая прецедента война, война без правил, война в тумане»;[127] война, у которой не могло быть конца.
Тем не менее народ, гордившийся своим несогласием терпеть даже малое унижение, считал такую политику непривычной и пораженческой. Действительно, скалистые заливы Киликии и горные хребты за ними трудно было контролировать. Край этот всегда считался разбойничьим. Однако по иронии судьбы «выплеснуться» за пределы своих твердынь пиратам позволила сама гегемония Рима на Востоке. Дав укорот всем региональным державам, способным угрожать интересам Республики и тем не менее не желая обременять себя прямым управлением, Рим очистил поле действий для разбойников. Пираты предоставляли народам, измученным политическим бессилием властей и беззакониями, хотя бы покровительство «рэкетиров». Некоторые города платили им дань, другие предоставляли гавани. С каждым годом щупальца пиратов протягивались все дальше.
Лишь один раз, в 102 году, римляне были спровоцированы на открытые действия. Великого оратора Марка Антония, героя Цицерона, отправили в Киликию с войском и флотом. Пираты немедленно бежали из своих крепостей; Антоний объявил, что одержал решительную победу, и Сенат должным образом удостоил его триумфа. Однако пираты всего лишь перегруппировались на Крите и вскоре вернулись в прежние логова, нисколько не утратив своей хищной природы. На сей раз Республика предпочла закрыть на это глаза. Тотальная война с пиратами являлась предприятием абсолютно безнадежным, а, кроме того, в Риме существовали могущественные и влиятельные группировки, поощрявшие бездействие. Чем более экономика насыщалась рабами, тем более зависимой от них она становилась. Подпитывать потребность в рабах следовало и в те времена, когда Республика не находилась в состоянии войны. Наиболее надежными поставщиками такой рабочей силы являлись пираты. Утверждают, что в огромном вольном порте Делоса за один день могли продавать до десяти тысяч рабов. На этой ошеломляющей размахом торговле жирели и пиратские капитаны, и римские плутократы. Для делового лобби выгода значила куда больше, чем какое-то там непочтение.
Многих римлян, особенно представителей высших слоев аристократии, подобное пятно на добром имени Рима попросту приводило в ужас. Лукулл стал тем смельчаком, который выступил против такой выгоды. Однако Сенат давным-давно «разделял ложе» с деловыми кругами. И, быть может, по этой причине наиболее дальновидным критиком голода Республики по разумному «двуногому скоту» стал совсем не римлянин, а грек Посидоний. Философ, прославлявший Римскую империю как образец универсального государства, усмотрел в чудовищном масштабе работорговли мрачную сторону своего оптимистического видения. Во время своих путешествий он видел и сирийцев, надрывавшихся в испанских копях, и закованных в цепи галлов на просторах сицилийских поместий. Он был потрясен нечеловеческими условиями жизни этих людей. Правда, конечно, философу и в голову не пришло выступить против рабства как такового. В ужас его привело ожесточение миллионов и миллионов и та опасность, которую оно представляло для его великих надежд на Рим. Если Республика, вместо того чтобы соблюдать верность аристократическим идеалам, столь восхищавшим Посидония, позволит подчинить свою глобальную миссию интересам большого бизнеса, то империя ее деградирует до состояния всеобщей анархии и разгула жадности. И власть Рима, вместо того чтобы возвестить о приходе золотого века, явит всеобщий мрак. Коррупция в Республике грозила заразить весь мир.
В качестве примеров, послуживших поводом для его опасений, Посидоний указал на восстания рабов, среди которых восстание Спартака было всего лишь самым последним. С тем же правом он мог бы упомянуть и пиратов. Разбойники, подобно своим жертвам, представляли собой беженцев от горестей своего времени, от вымогательства, войны и социального неустройства. В результате по всему Средиземноморью, там, где людей различных культур соединяли вместе в рабских бараках или на пиратских кораблях, возникало отчаянное стремление к тому апокалипсису, которого так боялся Посидоний. Бесприютность и страдание заставляли забывать про почитание традиционных богов и предоставляли благоприятную почву для мистических культов, подобно пророчествам Сивиллы, являвшим в себе соединение влияний многих верований: в первую очередь греческих, персидских и еврейских. По природе своей «текучие» и тайные, они не были заметны тем, кто писал истории, однако по меньшей мере одно из них оставило свой постоянный след. Митре, которого чтили пираты, предстояло стать богом всей Римской империи, хотя первоначально культ его практиковали враги Рима. Таинственные связи тянулись от этого бога к Митридату, чье имя означает «данный Митрой». Митра первоначально являлся персидским божеством, однако в том виде, в котором его почитали пираты, он более всего напоминал греческого героя Персея, к которому, кстати, Митридат возводил свою родословную. Подобно Митридату, Персей являлся могущественным царем, объединившим восток и запад, Грецию и Персию, державы куда более древние, чем выскочка Рим. На монетах Митридата первоначально присутствовали полумесяц и звезда, древний символ в виде меча греческого героя. Такой же меч можно было видеть в руке Митры, вонзающей оружие в грудь огромного быка.
В результате искажения первоначального персидского мифа бык стал рассматриваться как символ Великого Врага, Всеобщего Зла — не таким ли пираты видели Рим? Покров тайны, лежавший на мистериях, не позволяет нам сделать точного заключения. Не сомневаться можно только в одном: в том, что союз между пиратами и Митридатом, и без того тесный, выходил далеко за рамки обычных политических соображений. С не меньшей степенью уверенности можно утверждать и то, что пираты, при всей своей любви к грабежу, видели в себе также врагов всего, что было связано с Римом. Они не упускали возможности потоптать идеалы Республики. Если оказывалось, что их пленник является римским гражданином, пираты сперва изображали перед ним ужас, падали к его ногами и надевали на него тогу; и только после того, как на нем оказывался символ его гражданства, за борт выставляли сходни — ему предоставляли возможность самостоятельно плыть домой. Совершавшие набеги отряды метили в расположения римских чиновников и охотно уносили символы их власти. Когда Антоний похитил пиратские сокровища, чтобы с триумфом повезти их по улицам Рима, пираты ответили — захватив его дочь в приморской вилле. Столь тщательно просчитанные выпады свидетельствуют об их тонком понимании психологии римлянина. Они были нацелены в самую сущность республиканского понятия престижа.
Естественно, честь требовала соответствующего ответа — но того же самого во все большей степени требовал коммерческий интерес. Римский бизнес, воспитав монстра, начинал ощущать угрозу, исходившую от собственного детища. Растущее господство пиратов над морем позволяло им душить торговые маршруты. Поставки всего, от рабов до зерна, сократились до минимума, и Рим ощутил голод. Однако Сенат колебался. Пиратство приобрело такой размах, что было ясно: бороться с ним можно лишь учредив единое командование в масштабах всего Средиземноморья. А это, с точки зрения многих сенаторов, выливалось в создание еще одного проконсульства — пойти на этот шаг не было возможности. В итоге в 74 г. до Р.Х. командование получил второй Марк Антоний, сын великого оратора, основным качеством которого было отнюдь не наследственное умение воевать с пиратами. Скорее рекомендацией к назначению стала как раз его никчемность — как было сказано, «нетрудно продвигать тех, чьей власти нет причин бояться».[128] Антоний начал с маленького грабежа на Сицилии; вторым деянием его было поражение от рук критских пиратов. Пленных римлян забили в колодки, которые они приготовили для пиратов, а затем развесили по реям пиратских судов.
Но даже сей раскачивающийся лес виселиц не стал самым унизительным символом бессилия сверхдержавы. В 68 г. до Р.Х., когда Лукулл шел походом на Тиграна, пираты ответили ударом в самое сердце Республики. Пиратские корабли вошли в гавань Остии, — туда, где Тибр впадает в море, едва ли не в пятнадцати милях от Рима, — и сожгли находившийся в доке военный консульский флот. Порт алчной столицы поглотило пламя. Удавка голода еще сильнее затянулась на шее Рима. Оголодавшие граждане бросились на Форум, потребовав неотложных мер и назначения проконсула для разрешения кризиса, причем не подобного Антонию «бумажного тигра», но человека, способного сделать дело. Однако Сенат упирался даже тогда. Катул и Гортензий превосходно понимали, кого хотят получить их сограждане. Они знали, кто прячется в тени.
После завершения срока своего консульства Помпеи осознанно залег на дно. Избранная им роль скромника, как и все его прочие роли, была старательно рассчитана с точки зрения производимого эффекта. «В соответствии со своей излюбленной тактикой Помпеи изображал, что не стремится к тому, чего на самом деле более всего хотел»,[129] разыгрывая хитроумный гамбит и в лучшие времена, но особенно сейчас, когда устремления его взлетели так высоко. Чтобы самому не афишировать себя, он избрал тактику Красса, использовавшего разного рода подручных для воздаяния себе надлежащей хвалы. Одним из них был Цезарь, возносивший в пользу Помпея одинокий голос в Сенате, — не столько ради великой симпатии, сколько из четкого понимания того, как скоро лягут кости. Теперь, после свертывания реформ Суллы, в игру вновь вступили трибуны. И Помпеи восстанавливал их старинную власть во время своего консульства отнюдь не бескорыстно. Трибуны помогли ему лишить Лукулла командования, и трибун же в 67 г. до Р.Х. предложил, чтобы народному герою выдали полную лицензию на отстрел пиратов. Несмотря на страстный призыв Катула не ставить «над империей фактического монарха»,[130] граждане спешно ратифицировали законопроект. Помпеи получил беспрецедентную рать в 500 кораблей и 120 000 солдат, вместе с правом набрать при необходимости то количество, которое ему потребуется. Область его командования полностью охватывала Средиземноморье со всеми его островами и простиралась вглубь материка на пятьдесят миль. Никогда еще ресурсы Республики не концентрировались подобным образом в руках одного человека.
Впрочем, назначение Помпея во всех смыслах представляло собой прыжок в неизведанное. Никто, даже сторонники полководца, не представляли с полной определенностью, чего следует ожидать от него. Решение предпринять мобилизацию подобного масштаба являлось жестом отчаяния, и пессимизм, с которым римляне рассматривали перспективы даже собственного любимца, отразился в сроке его полномочий, выданных всего на три года. Как оказалось, новому проконсулу потребовалось всего три месяца на то, чтобы очистить моря от пиратов, взять приступом их последнюю крепость и покончить с угрозой, не одно десятилетие досаждавшей Республике. Блистательная победа стала триумфом самого Помпея и открытой демонстрацией находящихся в распоряжении Рима сил. Ошеломлены ею были даже сами римляне. Она предполагала, что сколь бы нерешительной ни оказалась их первая реакция на вызов, противостоять Риму не может никто — если предел его терпения достигнут. Акция была подобна многим кампаниям устрашения. Рим остался сверхдержавой.
И все же, хотя победа Помпея снова продемонстрировала, что Республика может позволить себе все, что пожелает, она не завершилась дикарскими мерами, традиционно применявшимися для закрепления урока в памяти побежденных. Являя милосердие, не менее удивительное, чем его победа, Помпеи не только не стал распинать своих пленников, — он приобрел для них земельные участки и помог осесть на земле в качестве свободных крестьян. Он отчетливо понимал, что на разбой людей толкали бездомность и незанятость. И пока вину и за то, и за другое возлагают на Республику, ненависть к Риму никуда не исчезнет. Не стоит даже напоминать, что реабилитация преступников не входила в число обычных мер римской политики. Быть может, существенную роль сыграло то что Помпеи в самый разгар кампании против пиратов нашел время, чтобы посетить обитавшего на Родосе Посидония. Нам известно, что он посетил одну из лекций философа и долго разговаривал с ним после нее в приватной обстановке. Поскольку не было такого обычая, чтобы философы бросали вызов римским предрассудкам, и они только наводили на них интеллектуальный глянец, можно не сомневаться в том, что Помпеи услышал лишь то, что хотел услышать, — однако Посидоний должен был, по меньшей мере, помочь ему сформулировать собственное мнение. Помпеи произвел глубокое впечатление на философа. Посидоний увидел в Помпее долгожданный ответ на свои молитвы: римского аристократа, достойного ценностей своего класса. «Всегда сражайся отважно, — посоветовал он проконсулу при расставании, — и будь выше других». Помпеи с восхищением принял на свой счет эту цитату из Гомера.[131] Словом, он прощал пиратов, пребывая в таком благоприятном расположении духа. Так уж случилось, что поселил он их в городе, получившем имя Помпейополис: милосердие и щедрость должны были вечно прославлять величие полководца. Суровый в бою, милостивый в мирные времена, — что ж удивляться тому, что Посидоний готов был провозгласить его героем своего времени.
Однако Помпеи, со всей присущей ему жадностью, добивался большего. Ему было мало значиться в истории новым Гектором. С раннего детства, причесывая чубчик перед зеркалом, он мечтал о том, что станет новым Александром. И теперь он не намеревался упускать свой шанс. Перед ним лежал весь Восток, суливший такую славу, которой еще не добивался ни один из граждан Рима.
Однажды, весной 66 г. до Р.Х., Лукулл заметил поднявшееся на горизонте облако пыли. Хотя стан его располагался возле леса, на простиравшейся впереди сухой равнине не было ни травинки. Наконец, заметив укрытую облаком пыли бесконечную воинскую колонну, он заметил, что связки прутьев, лежавшие на плечах ликторов командовавшего прибывшим войском полководца, были обвиты лаврами и что листья венков засохли. Его собственные ликторы, отправленные навстречу новоприбывшим, приветствовали их свежими лаврами, в обмен на которые получили сухие венки.
Знаком этим боги лишь подтверждали то, что было превосходно известно всем. После зимнего мятежа власть Лукулла таяла буквально на глазах. Почти не общаясь со своими людьми и, безусловно не доверяя им в бою, он неторопливо вытаскивал свою армию из Армении. Зализывая раны на нагорьях западного Понта, Лукулл был вынужден в беспомощности наблюдать за тем, как Митридат вновь окапывается в своем царстве. Однако испытание это еще не было худшей из мук. На смену Лукуллу прибыл тот самый человек, который более всего домогался его проконсульства, который руками финансистов и прикормленных ими трибунов покушался на его командование.
После победы над пиратами мало кто рискнул бы стать на пути Помпея Великого. Сенатское большинство, немедленно оценившее победителя, отбросив нерешительность, дружно проголосовало за предоставление ему дальнейших, еще более беспрецедентных полномочий. Он не только получил под свое командование величайшее войско из всех, когда-либо посылавшихся Римом на Восток; ему предоставили право решать на месте по собственному разумению вопросы войны и мира. Лукулл, напротив, лишился всего. Многие из его прежних союзников, включая двух бывших консулов и целой рати именитых аристократов, дружно перешли на службу к новому проконсулу. Наблюдая за тем, как его свежие лавровые венки переходят в руки ликторов Помпея, Лукулл, безусловно, одну за другой узнавал безупречно аристократические физиономии, оказавшиеся в свите его врага. Но находили ли они в себе силу посмотреть ему в глаза или же отворачивались в смущении? Триумф и неудача, с точки зрения римлян, представляли собой равным образом занимательный спектакль.
Неудивительно, что встреча Лукулла с Помпеем, начинавшаяся с ледяных интонаций, скоро превратилась в грубую перебранку. Помпеи осмеивал проявленную Лукуллом неспособность разделаться с Митридатом. Лукулл с горечью называл своего сменщика обезумевшим от запаха крови стервятником, прилетающим на трупы войн, начатых лучшими, чем он, людьми. Стычка приобрела такой агрессивный характер, что полководцев пришлось растаскивать, однако проконсулом являлся Помпеи, и в его власти было нанести убийственный удар. Лишив Лукулла оставшихся легионов, он продолжил свой путь, предоставив неудачливому сопернику зализывать раны, нанесенные его уязвленному достоинству на долгом пути в Рим уже в качестве частного гражданина.
Однако нанесенное им оскорбление было куда более жестоким. События подтвердили его похвальбу в том, что именно он сломал спины Митридата и Тиграна, а в стремлении Помпея впиться в загривок своей добыче действительно было нечто от хищника, учуявшего по ветру запах крови. Митридата, теперь уже в последний раз, выставили из собственного царства. Как обычно, царь Понтийский скрылся в горах, однако, несмотря на то, что он вновь сумел обмануть преследователей, грозить теперь он мог только призраком славы — собственным именем. Увидев перед собой преобладающего врага, Тигран немедленно признал это и, не желая скрываться в горах, поспешил сдаться на милость Помпея. Явившегося в лагерь римлян Тиграна заставили спешиться и отдать собственный меч. Добравшись пешком до места, где его ждал Помпеи, царь снял с собственной головы корону и — в злате и пурпуре — опустился в пыль на колени. Однако прежде чем он успел простереться в прахе перед римским полководцем, Помпеи взял его за руки и поднял с колен. Далее он любезно пригласил царя воссесть рядом с ним. А потом с неизменной вежливостью начал излагать условия мира. Армения становилась зависимой от Рима. Тигран должен был отдать в заложники своего сына. Взамен он получил право занять свой собственный престол и еще какие-то мелочи. Несчастный царь поспешно принял все условия. И чтобы отпраздновать событие, Помпеи пригласил Тиграна отобедать в его походном шатре. Таково было образцовое поведение римского полководца: после бесстыдной демонстрации мощи Республики он милостиво даровал побежденному крохи со своего стола.
Актерский гений Помпея нашел для себя превосходную сцену на Востоке. Остро ощущая обращенный на него взгляд истории, великий человек редко упускал возможность занять по отношению к нему самую выигрышную позу. Следуя Александру, он даже возил с собой собственного историка, регистрировавшего всякий геройский поступок, каждое благородное деяние. Сражаясь с царями и ниспровергая их, Помпеи одним глазком все время присматривал за тем, как при этом выглядит. Ему было мало сопротивления непокорных жителей Востока. Ему еще нужно было обниматься с ядовитыми змеями, искать амазонок, продвигаться к опоясывающему землю великому океану. А пока, избавившись от опеки придирчивых зануд из Сената, он мог распоряжаться территориями, как фишками на игральной доске, перекраивать их согласно собственному желанию, распределять короны, упразднять престолы, по-мальчишески верша участь миллионов.
При этом Помпеи отнюдь не забывал о том, что является магистратом римского народа. В конце концов величие гражданина определялось той славой, которую он принес Республике. Помпеи с гордостью хвастал тем, что «застал Азию на краю владений Рима, а оставил ее в самой их середине».[132] Смиряя царей, распоряжаясь царствами, направляя свои походы к краю света, он все подчинял своей единственной цели. Поднимая Тиграна из праха, Помпеи поступал, как подобает суровому защитнику интересов Республики. Иначе сцена лишилась бы своего героического обаяния. Всякая царственная пышность производила внушительное впечатление на варваров, однако истинным предназначением ее было служить занавесом за добродетелями, рожденными свободами Рима. Неудивительно, что рабское подражание Помпея Александру, вызывавшее презрительные насмешки подобных Крассу соперников, весьма одобрялось огромным большинством его сограждан. Они инстинктивно ощущали, что за всем этим кроется не пренебрежение к обычаям надоевшей Республики, но, напротив, подтверждение их высшего достоинства и ценности.
Дело в том, что память о величии Александра всегда служила римлянам укором. Хуже того, она была источником вдохновения для их врагов. На Востоке образ созданного Александром царства никогда не терял своей привлекательности. Более столетия он вызывал неприятие со стороны Рима, и систематически подвергался им уничижению. Однако царство Александра оставалось единственной разумной системой правления, которую можно было противопоставить республиканским принципам новых покорителей мира. Это объясняет ее привлекательность для монархов, даже не греческих, как Митридат, и, что удивительнее всего, — для разбойников и взбунтовавшихся рабов. Когда пираты провозглашали себя царями, предпочитая золоченые паруса и пурпурные одеяния монархов, это делалось не из простого тщеславия, а в качестве осознанной пропагандистской меры, публичного заявления об оппозиции Республике. Они понимали, что смысл такого заявления будет правильно истолкован, ибо, когда в предшествующие годы существующий порядок вещей грозил вот-вот рухнуть, знак к восстанию был подан рабом в короне. Коммунизм Спартака был тем более уникален, что практически все без исключения вожди предшествовавших ему восстаний рабов намеревались воздвигнуть свой трон на костях бывших господ. Большинство, подобно пиратам просто принимало внешнюю сторону монархии, однако находились и такие, кто придавал своей жизни самый фантастический ореол и претендовал на происхождение от царей. Вот какую форму приняла революция в мире, где правила Республика. Царственные претензии рабов, безусловно, подпитывали бурные, хотя и не видимые глазу водовороты тревожного века, соединяясь с пророчествами о явлении всеобщего царя, о новой мировой монархии и о падении Рима, которые столь блистательно использовала пропаганда Митридата.
Итак, когда Помпеи принялся выставлять себя новым Александром, он просто воспользовался мифом, приемлемым сразу и для раба, и для властелина. Если этот миф мог по достоинству оценить кто-либо из римлян, так это сам Помпеи. Победитель пиратов и покровитель Посидония, он превосходно осознавал ту грозную связь, которая существовала между идеей монархии и революцией, между заносчивостью восточных князьков и недовольством обездоленных. Подавив угрозу пиратства, он намеревался затоптать все аналогичные очаги сопротивления, тлевшие на Востоке. Особого его внимания явно требовал один регион. Десятилетиями Сирия служила местом умножения анархии и бурных апокалипсических видений. Во время первого великого восстания рабов против власти римлян, состоявшемся на Сицилии еще в 135 году, предводитель восстания именовал своих сторонников «сирийцами», а себя «Антиохом», каковое имя звучало многозначительно. Носившие ее цари некогда правили великой империей, унаследованной самому Александру и в лучшие свои дни простиравшейся до пределов Индии. Однако те славные дни давно миновали. Наследники династии сохраняли в своей власти — и то лишь потому, что Республика считала их слабыми, — только Сирию. Впрочем, даже и она в 83 году была захвачена Тиграном, и только Лукулл, воскрешая то, что, казалось, не способно ожить, вновь посадил Антиоха на сирийский престол. Помпеи, радуясь возможности перевернуть все, что было сделано его предшественником, подчеркнуто отказался признать нового царя. Однако личные мотивы, даже если они добавили уверенности его решению, не могут объяснить всего, что стоит за ним. Антиох был одновременно и слишком слаб, и слишком опасен, чтобы ему можно было позволить жить. Царство его прозябало в хаосе, являясь центральной точкой социальной революции, а блеск старинного имени придавал ему гипнотическую и опасную по сути популярность. Оставляя Сирию такой, как она была, нарывающей болячкой на краю территориальных владений Рима, можно было опасаться того, что этим своим гноем эта страна заразит нового Тиграна, новое поколение пиратов или мятежных рабов. С точки зрения Помпея, это было недопустимо. И поэтому летом 64 года он оккупировал столицу Сирии Антиохию. Тринадцатый царь своего имени Антиох бежал в пустыню, где был бесславно убит арабским племенным вождем. Призрачное царство, наконец, упокоилось в могиле.
Но на его месте поднималась новая империя. Вместо традиционного изоляционизма Сената, Помпеи практиковал новую доктрину. Если деловым интересам Рима что-либо угрожало, Республика должна была вмешаться и при необходимости установить прямое правление. И прежний плацдарм на Востоке превращался в длинную цепь провинций. За ними простирался еще более широкий полумесяц зависимых государств. Всем им надлежало быть ручными и послушными, все они должны были вовремя уплачивать дань. Именно это и должно было обозначать понятие pax Romana («римский мир»), Помпеи, добившийся проконсульства при поддержке финансового лобби, не намеревался, повторяя ошибку Лукулла, наступать на пальцы своим союзникам. Однако если интересы Помпея и лобби счастливым образом совпадали, он старался принять все меры, чтобы не оказаться орудием финансистов. Время ничем не сдерживаемой эксплуатации закончилось. Бюрократия утратила право править без помех. С точки зрения длительной перспективы, что признавало даже деловое лобби, политика эта обещала в будущем не меньший доход. Кто захочет убивать гуся, несущего такие великолепные золотые яйца.
Великим достижением проконсульства Помпея стало то, что ему удалось показать, что деловые интересы можно вполне разумно согласовать с идеалами сенаторской элиты. Помпеи установил схему правления, которой суждено было просуществовать столетия. Такое достижение не случайно вознесло самого Помпея на вершину славы и богатства. Клиентские правители, пополнявшие свиту Рима, увеличивали и его свиту. Осенью 64 года Помпеи выступил на юг из Антиохии, чтобы еще более расширить ее. Первой его целью стало лоскутное царство Иудейское. Иерусалим был захвачен. Храм взяли штурмом, невзирая на отчаянное сопротивление. Заинтригованный сообщениями об особенном характере иудейского бога, Помпеи отмахнулся от протестов священников и вошел в святая святых храма. К удивлению полководца, там ничего не оказалось. Нечего даже сомневаться в отношении того, кому, по мнению Помпея, оказывалась большая честь этим визитом — Иегове или ему самому. Не желая еще более озлоблять иудеев, он оставил храму его сокровища, а Иудее — ее политический режим, возглавлявшийся ручным первосвященником. Далее Помпеи отправился на юг, намереваясь предпринять поход через пустыню на Петру, но так и не достиг этого города, стены зданий которого отливают розовыми лепестками. На половине пути его остановило драматическое известие: умер Митридат. Старый царь так и не научился покорности, но когда даже собственный сын восстал против отца и запер в собственных покоях, архивраг Рима, наконец, попал в смертельную западню. Тщетно попробовав отравиться, он в итоге прибег к услугам предмета, против которого не бывает иммунитета, — к острию меча своего верного охранника. В Риме эта новость была встречена десятидневным общественным ликованием. Объявив сию новость обрадованным легионам, Помпеи поспешил в Понт, куда тело Митридата доставил его сын. Не выказав никакого интереса к трупу, Помпеи удовлетворился тем, что немедленно перебрал пожитки старого царя. Среди них обнаружился красный плащ, некогда принадлежавший Александру. Помпеи немедленно примерил его на себя — предвкушая триумф.
Мало кто станет отрицать, что он имел право на это. Достижения его выдерживали сравнение с любыми подвигами, известными истории Рима. И все же, когда великий человек, наконец, собрался домой, умиротворив Восток и завершив свое непомерное трудное дело, мало кого из сограждан не смущала перспектива его скорого возвращения. Состояние его превышало пределы мечтаний всякого скупца — даже самого Красса. Слава его своим ослепительным блеском затмевада любого соперника. Разве мог римлянин сделаться новым Александром, оставаясь при этом гражданином? В последнем случае лишь сам Помпеи мог ответить на поставленный вопрос — однако многие, ожидая его, страшились самого худшего. Многое произошло в Риме за годы пятилетнего отсутствия Помпея. Республика вновь оказалась в тисках кризиса. И лишь время могло сказать, поможет ли возвращение Помпея домой разрешить его или только приведет к еще большему кризису.