Шагая плечом к плечу, мы прошли по деревенской улице, пересекли широкие поля и углубились в лес. Гильф трусил впереди нас, обследуя каждую заросль и каждый куст. Скоро тропинка стала уже, и я пошел перед старым Таугом, держа лук наготове; но Гильф по-прежнему бежал впереди. Близ Гленнидама деревья были низкорослые и чахлые, поскольку лучшие вырубили местные жители для разных хозяйственных нужд. По мере удаления от деревни они становились выше и старее, хотя изредка по-прежнему встречались пни от поваленных людьми деревьев. Еще дальше начинался настоящий густой лес, простиравшийся на сотни миль между Солнечными горами и морем и между Северными горами и южными пахотными землями; в этом лесу росли деревья, которые были старыми еще в те времена, когда здесь не ступала нога человека; деревья со стволами в обхвате больше самого большого дома в Иррингсмауте; деревья, возносящие свои ярко-зеленые кроны к самому Скаю и приветливо кивающие оверкинам.
Из-под их корней бьют родники, ибо в поисках воды они, раскалывая скальные породы, запускают корни глубже самых глубоких в мире колодцев. Вокруг родников растут мелкие дикие цветы, такие нежные и прелестные, что на них нельзя смотреть без умиления. С северной стороны стволы деревьев покрыты блестящим зеленым мхом, более густым, чем медвежья шерсть. При виде его я всякий раз вспоминал Дизири и жалел, что она не с нами, хотя от моих сожалений ничего не изменилось: она так и не появилась – ни тогда, ни впоследствии.
Честно говоря, я боялся задохнуться, поскольку при мысли о Дизири у меня перехватывало горло, и потому я сказал:
– Теперь я понимаю, почему воздух в Эльфрисе словно полон света. Здесь воздух тоже как будто светится.
– А, значит, вот как выглядит Эльфрис, – сказал старый Тауг.
– Нет, – сказал я. – В Эльфрисе гораздо красивее. Деревья там больше, и они самых невероятных видов: странные, опасные или дружелюбные. И воздух там не кажется полным света, а действительно источает сияние.
– Возможно, мой сын расскажет мне об Эльфрисе, если вернется.
Я спросил, чего он хотел, когда назвал своего сына тоже Таугом, – чтобы тот походил на него или чтобы снова почувствовать себя ребенком. И теперь я невольно задаюсь вопросом, что он подумал о раненом молодом рыцаре, вернувшемся к нему, и что они сказали друг другу.
В скором времени через тропу перед нами метнулся молодой белый олень, уже с рогами. Гильф не бросился за ним, и я не выпустил стрелу в него. Я бы сказал, мы оба понимали, что нам нужен вовсе не олень.
– Облачный олень, – заметил старый Тауг.
– Что ты имеешь в виду?
– Так они называются, – сказал старый Тауг и больше не добавил ни слова.
Местность повышалась и понижалась – сначала плавно, почти незаметно, а потом все резче, превращаясь в холмистый край вроде того, где я нашел Дизири. Деревья росли на скалистых возвышенностях, уже отдаленно напоминающих горы.
Наконец мы взобрались на самый высокий холм, на голом гребне которого росли лишь редкие кустики травы. Отсюда я различил далеко на севере снежные горные вершины.
– Теперь уже близко, – сказал старый Тауг.
Гильф заскулил и оглянулся на меня. Я понял, что он хочет заговорить, но не может при постороннем человеке, и потому велел старому Таугу идти вперед, а когда мы скроемся из виду, остановиться и подождать нас там. Естественно, он спросил, зачем, но я сказал, чтобы он либо выполнил мой приказ, либо возвращался к жене и дочери, – и он подчинился.
– Они знают, – предупредил меня Гильф.
– Разбойники?
Пес кивнул.
– Откуда ты знаешь? – спросил я.
– Нюхом чую.
Я ненадолго задумался и вспомнил, как ты говорил мне, что собаки чувствуют запах страха. Я спросил Гильфа, испуганы ли разбойники, и он кивнул.
– Как они узнали о нашем приближении?
Он не ответил. Узнав Гильфа поближе, я стал понимать, что он обычно игнорирует вопросы, если не знает ответа (или считает вопрос глупым). Вероятно, у разбойников были дозорные. Я бы выставлял дозорных, будь я предводителем разбойничьей шайки.
– Я уж отчаялся дождаться вас, – сказал старый Тауг, когда мы подошли к нему.
Я сказал, что мы хотели проверить, не предупредит ли он разбойников о нашем приближении.
– Вы с собакой?
Я кивнул.
– Они сразу убьют пса.
– Пожалуй, вы правы. Если он найдет их раньше, чем мы.
– Однажды я видел рыцаря, который даже надевал на своего пса кольчугу.
– Я попытаюсь раздобыть кольчугу для Гильфа, коли он пожелает, – сказал я. – Но с этой минуты ты должен держаться позади и не отпускать от себя пса. Я пойду первым.
– У вас всего восемь стрел, я сосчитал.
Я спросил, сколько стрел у него, и приказал держаться далеко позади меня. Потом я велел Гильфу держаться позади и присматривать за старым Таугом.
До сих пор я рассказывал о том, что делал я, и что делали другие, и что мы говорили друг другу. Думаю, теперь мне следует остановиться и объяснить, как я чувствовал себя тогда и впоследствии и почему поступал так, а не иначе.
Я был своего рода генералом, а хорошие генералы, скажу тебе, успешно совершают длинные переходы, но никогда не идут день и ночь. Есть время для переходов, а есть время останавливаться на привал и разбивать лагерь.
Как я уже сказал, я пошел вперед один, держа наготове лук с натянутой тетивой и прислушиваясь к тихим невнятным голосам великого множества жизней, из которых Парка спряла тетиву, – к приглушенному людскому гомону, если можно так выразиться. К голосу самой жизни. Мужчины, женщины и дети, вплетенные в тетиву Парки, ничего не знали обо мне, о моем луке из ветки колючего апельсина, о стреле, которую они совместными усилиями скоро выпустят в одного из разбойников, – но мне кажется, они все чувствовали, чувствовали, что нить их жизни туго натянута и вот-вот начнется битва. В голосах слышались страх и возбуждение. Люди сидели у своих очагов или занимались повседневными делами, но они чувствовали, что близится сражение, исход которого зависит от них.
Я находился примерно в таком же положении. Я знал, что мне придется вступить в схватку с полудюжиной разбойников, вооруженных луками и стрелами, мечами, топорами и копьями. Если сейчас я сверну вправо или влево, то спасу свою жизнь; а Гильф и идущий с ним мужчина ничего не узнают, поскольку погибнут от руки разбойников. Если я поверну назад, они узнают об этом, но тогда я спасу жизнь не только себе, но и им тоже. Спасение человеческой жизни считается великим делом, а убийство людей, которые пытаются убить тебя (или других), не идет в счет.
Тем не менее я продолжал идти вперед.
Если ты когда-нибудь прочитаешь эти строки, ты скажешь, что мне придавала решимости мысль о словах сэра Равда. Ты будешь в большой мере прав. Я хотел быть рыцарем. Я хотел быть рыцарем больше, чем хотел когда-либо вступить в футбольную команду или войти в почетный список. Я имею в виду, что хотел не просто называть себя рыцарем, как делал до сих пор, или заставлять других людей называть меня так. Я хотел быть настоящим рыцарем. В нашей команде была пара игроков, которые оказались там только потому, что мы не нашли никого лучше. И в почетном списке числился один парень, который оказался там только потому, что хотел попасть туда любой ценой.
Он старался изо всех сил и, если не получал высшего балла, шел к учительнице и спорил, упрашивал, возможно, даже угрожал немножко, покуда она не ставила отметку повыше. Мы все знали это, и я не хотел быть таким рыцарем. И сейчас наступил час серьезного испытания. Сейчас сложилась ситуация вроде той, когда один игрок в девятой, два вне игры и один на второй линии. Я бы не сделал такого выбора, будь у меня выбор, но у человека никогда нет выбора.
Однако это было далеко не все. Позволь мне сказать правду. Я думал, что Бертольд Храбрый погиб. Я думал, что его тело лежит где-то неподалеку от пепелища и что я просто не сумел найти его. Я бы и Дизиру не нашел, если бы не плач Оссара; и ничто не могло подобным образом указать мне на местонахождение тела Бертольда Храброго. Будь я с ними там, наверное, я бы убежал при появлении разбойников и, наверное, попытался бы уговорить Бертольда Храброго убежать со мной. Но к тому времени я довольно хорошо знал Бертольда Храброго: он не согласился бы.
Ангриды нанесли ему столь тяжелые увечья, что непонятно, как он вообще остался в живых. Он не мог стоять прямо. Руки у него тряслись, и иногда так сильно, что он едва мог поднести пищу ко рту. Временами он словно повреждался рассудком, забывал вещи, произошедшие совсем недавно, или вспоминал вещи, которые никогда не происходили. Он принимал меня за своего брата Эйбела, и мне приходилось подыгрывать ему; а порой он заставлял меня самого почти поверить в наше родство – и он по-прежнему считал меня братом, когда я вернулся к нему в обличье взрослого мужчины, выше его ростом.
Все это было так, и даже хуже; но Бертольд Храбрый не боялся никого на свете. Разбойники могли убить его и, вероятно, так и сделали, но им просто пришлось. Он не испугался их и наверняка защищал Дизиру и Оссара до последнего.
Итак, Бертольд Храбрый умер.
Он приютил меня, когда мне было некуда идти. Он любил меня как брата и научил всему, что знал сам: как надо пахать, как обращаться с коровами, лошадьми и овцами. Как охотиться и как ставить западни. Как драться копьем, если у тебя нет ничего, кроме копья; и как драться дубинкой, если у тебя нет ничего, кроме дубинки. О стрельбе из лука он знал мало, но все равно научил меня всему, что знал; и он понимал меня, когда я тренировался часами, и помогал мне, чем мог. Когда ты голоден и тебе надо убить зверя, ты должен стрелять очень метко и очень быстро. Когда голоден также человек, которого ты любишь, и тебе надо убить зверя, ты учишься всему прочему: как бесшумно подкрасться поближе, как не наступить на сухую ветку и не промахнуться мимо цели, как преследовать раненого оленя, даже если он не истекает кровью, – поскольку иногда кровотечение бывает внутренним.
Как угадать, куда зверь направится, прежде чем он сам примет решение. Однажды я заставил раненого оленя свернуть к укрытию, в котором прятался сам, и он подошел так близко, что я смог схватить его и повалить на землю. Я научился всему этому быстро и только благодаря Бертольду Храброму. Его убийцам придется иметь дело со мной, а я не стар и не болен.
Еще была Дизира. Я никогда не любил ее. Я всегда любил только королеву Дизири и никого больше. Если ты не поймешь этого, ты совершенно не поймешь всего, что я собираюсь рассказать тебе, – поскольку любовь к ней всегда оставалась главным для меня. С течением времени в моей жизни изменилось почти все. Я завел новых друзей и потерял старых. Сэр Гарваон научил меня владеть мечом, а Гарсег объяснил, как стать сильнее и проворнее, чем возможно представить, – порой сохранять спокойствие, а порой проявлять такую безумную ярость, что смелые мужчины при виде меня пускаются наутек. Но одно оставалось неизменным. Я любил Дизири, одну только Дизири, – и в любую минуту был готов отдать за нее жизнь.
Я хочу поговорить еще об одной вещи. Я знал, что по сути я всего лишь ребенок. Тауг-младший всегда считал меня взрослым мужчиной, даже когда я сказал ему, что это не так. Его отец тоже считал меня мужчиной (и Ульфа тоже) – моложе себя, но мужчиной; и я был гораздо выше и сильнее его. Я знал, что это не так, что просто Дизири изменила мою внешность, а на самом деле я всего лишь подросток. Много раз мне хотелось расплакаться. Один раз именно тогда, когда я шел к логову разбойников, на каждом шагу настороженно посматривая, не прячется ли кто за камнями или на деревьях, подобно эльфам. В другой раз я действительно заплакал, о чем расскажу буквально через минуту. Когда ты еще ребенок и находишься в такого рода трудном положении, ты не должен даже думать о своем возрасте, поскольку стоит тебе подумать о нем – пиши пропало.
Поэтому я не думал. Я просто продолжал медленно, шаг за шагом, приближаться к большой пещере, говоря себе: что ж, если они убьют меня, значит, убьют – вот и все дела.
Но главным для меня по-прежнему оставалась Дизири. Я всегда думал о ней – и во время моего путешествия в Йотунленд, и во время Битвы на реке, и в ходе всех прочих событий. Я любил Дизири и тосковал по ней так, что сердце рвалось на части.
Если ты не понимаешь моих чувств к Дизири, не имеет значения, что еще ты поймешь, поскольку в результате ты все равно не поймешь ровным счетом ничего. Сейчас между мной и ней стояли разбойники, а любую преграду, стоящую между нами, надо смести с пути и втоптать в грязь – так я считал всегда и так всегда делал.