Глава 27

Каким-то чудом ему удалось вырваться. Дождь перестал, в палате было тихо. Мучители его исчезли, но потемки, тьма, глубокая ночная тьма усиливала чувство безысходности.

«Надо пойти, узнать, который час?» — оперся на локоть Климов, но мертвенная слабость не давала встать с кровати, и он, перевернувшись на живот, решил сползти. Все-таки гипнозом Шевкопляс владеет здорово.

Коснувшись пола занемевшими ногами, он стал нашаривать шлепанцы и вдруг почувствовал, как зло, резуче зашевелилась в нем боль. Где-то глубоко, под ложечкой, почти у сердца. Ему показалось, что боль внутри него прожорливой чуланной крысой прогрызала нору. И как только он представил эту отвратную тварь, его стошнило. Еле добежал до туалета.

Из открученного крана слабо, дерганно свиваясь в хлипкую струю, иссякающе журкотела вода, и Климов с ужасом подумал, что из больницы ему вряд ли вырваться. Еще два- три таких визита, и его сознание померкнет. Не столько от кошмарной боли, сколько от боязни соскользнуть… Галлюцинации были настолько зримыми, что он начал терять ощущение реальности.

Вернувшись в палату, он растерзанно упал на кровать и закусил край одеяла. Боль надо было перетерпеть. Где-то в глубине сознания, в самом его дальнем уголке жила догадка, что сейчас любое из лекарств будет смертельным. Он попытался разглядеть лицо Чабуки, но в палате было так темно, точно оконное стекло, не в силах выдержать осеннего мокропогодья, внезапно хрустнуло, и в сирое больничное узилище напорно хлынула густая мгла полночья. Кажется, на воле вновь полился дождь, там все гудело, и качающиеся ветки вымокших деревьев задевали водосточную трубу. Жестяной звук заставлял Климова время от времени вздрагивать, и он с горестным терпением смотрел на дверь, как будто она вот-вот откроется и он увидит своих близких: сыновей, жену…

«Передаются же кому-то наши мысли», — подтянул он колени к подбородку и слезно предположил, что «должны». Иначе смерть.

Придя к такому горестному выводу, он скрипнул зубами и застонал. Похоже, он стал понимать предназначение случайностей, не связанных одна с другой на первый взгляд, но отчего-то оставивших в его сознании глубокий след. Взять хотя бы случай с сыном Легостаевой. Сомнений нет: он стал очередной жертвой Шевкопляс, также, как и Климов, и еще незнамо кто…

За окном порывисто постукивали ветки, шумел ненастный дождь, и мысли, словно водяные потоки, размывали русло кошмарного сна. Постепенно становилось ясно, что человеку можно не бояться темных пятен истории, они еще однажды полыхнут светлой зарницей… Это так же верно, как и то, что душа взыскует нового, хотя ход жизни ею понят, и рано или поздно надо знать о свойствах и законах всего мира. Поэтому и существует магия.

Боль стала утихать, и он порадовался своему умению терпеть. Исполнясь чувством облегчения, он чуточку расслабился и ощутил в себе не только власть над изнуренным телом, но даже не испытывал былого страха перед сумасшествием. И в это время его снова затошнило. Чуланная крыса прогрызла все-таки дыру, и судорога боли подтянула к горлу задохнувшееся сердце. Уф! Такого еще не было. Кошмар какой-то… Даже сетка поплыла перед глазами. Это все лекарство Шевкопляс, будь она проклята! А дрожь внутри, как будто он спускается в колодец… Согреться бы теперь, согреться…

Он дошкандыбал до туалета, его вырвало.

Обтрагивая лбом холодную фарфоровую раковину, Климов ужасался и не понимал, откуда в нем так много жидкости? Ведь он почти ничего не пил…

На выходе его качнуло, он споткнулся о порожек и схватился за дверной косяк. Споткнуться не упасть, ха-ха!

«Боль малость отпустила, и он повеселел», — подумал он о себе, как думают о постороннем, и двинулся по стеночке в палату. Теперь согреться и уснуть. В постель, под одеяло… А завтра на работу, маляром.

«Не штукатуры мы, не плотники…» — замычал себе под нос и сделал шаг к кровати. Его снова повело, шатнуло вбок. «Не пьян, а качается, — снова, как о постороннем, подумалось ему, — а в грудь толкало, точно твердый ветер: сердце, — он вяло присел в изножие кровати, повалился на постель. — Пускай стучит».

Сознание хотело забытья, а в голове звенело, бухало, кружилось. Вот так же у него звенело в голове, когда он бежал с младшим сынишкой в ближайшую больничку, убито чувствуя ладонью худенькую шейку сына. Господи, такая кроха и упал с качелей! С самой верхотуры. Все лицо размозжено, и счастье, что больничка рядом: два квартала, за углом. Климов подскуливал от страха за себя и за жену, не зная, что они с собой сделают, если случится с сыном то страшное, непоправимое, которое бывает лишь у других. Он видел, как его зашедшемуся в крике мальчугану больно, и не мог взять на себя сыновью боль. Его родительская сущность не умела перевоплощаться, и он ненавидел себя. В детстве он сам пробивал голову — упал на вентиль газовой печки — но издалека не чувствовал даже той своей боли. Мать ушла с подругами в кино, отец был на дежурстве, а он куковал дома. Как назло, в их флигеле перегорели пробки, и ему, усевшемуся на диванный валик, откуда было интереснее смотреть в окно, покрытое морозным инеем, светил лишь фосфорический орел да кружевной узор на стеклах от луны. Как уж это вышло, он сейчас не помнит, но диванный валик сыграл под ним «чижа», и, падая навзничь, Климов зацепил коробку с ворохом подсолнечной лузги, которой мать подтапливала печь. Заодно он сдернул легкое, висевшее на металлической дуге кровати креп-жоржетовое платье, и никак не мог стянуть его с гудящей от ушиба головы. Он ощупывал его в кромешной тьме: уж не порвал ли? — а оно выскальзывало из его рук. Тепло-липкое текло между лопаток, склеивало пальцы. Климов почувствовал тошнотный запах крови и панически сообразил, что он пробил затылок и, наверное, умрет. И закричал. Он выбежал во двор, угласто суженный верандами и мрачными каморками, и крик его повис в морозном воздухе. Он верил людям и надеялся на выручку. И в эту ночь, в тот поздний смертно- одинокий миг поверил в чудо: от ворот к нему бежала мать…

Климова трепал озноб, и он не мог избавиться от ощущения паутины на лице. Перебравшись к изголовью, он прижал подушку к животу и попытался согреться. До утра оставалось немного, разбирать постель казалось лишним. Язык кисло пощипывало, как будто он раздавил во рту муравья или лизнул электрод батарейки. Страх перед сумасшествием и отпускал его, и обезволивал, как обезволивают и гнетут нездешним светом потрескавшиеся холсты великих мастеров, такие же доступно-безучастные к людскому суемудрию, как и потрескавшиеся русла выпитых полынной жаждой рек. Так свистит в кулак тоска перекати-поля, перекати-счастья.

Климов неслышно выдохнул и первый раз не ощутил мучительной потребности во вдохе. Боль медленно, но все ж отпустила, и в его измученном и меркнущем сознании соломенно-ржаной крутой волной горячей августовской темени вынесло на всхолмье далекие огни вечерних изб. В деревенской, пропахшей вянущим укропом роздыми ему померещился слепой, еле слышимый дождь, легко замирающий в доннике и лопухах — светлый и чудный в мерцании вызревших звезд, поспевающих яблок. Прислушаешься к этому дождю — и неожиданно дрогнет душа, и вскинут головы чуткие кони, стреноженно ждущие всадников, и ни гром, ни ветер — кровь славянина вернет первородство подлунному миру, где нет пока ни крыши, ни угла, ни троп- дорог, — одно лишь чистое непаханное поле, да вещий дар любить земную волю. Чьи это синие очи во тьме? Чья это песня тоскует и плачет о милом?

Теплый, слепой, еле слышимый дождь сеется в звездном мерцании.

Загрузка...