Читатели, вероятно, замечают, как заботливо мы ведем их по незнакомой им стране, среди незнакомых персонажей, дабы сохранить как целостность повествования, так и точность в мелочах. Эта заботливость привела к некоторым длиннотам, но в дальнейшем их больше не будет, потому что почти все персонажи, что встретятся нам в пути, уже выведены нами на сцену и, насколько это было в наших возможностях, успели проявить свои характеры в поступках. Впрочем, мы считаем, что продолжительность или краткость любого повествования не поддается материальному измерению: либо произведение интересно, и тогда, займи оно хоть двадцать томов, читателю покажется мало, либо скучно, и поместись оно всего лишь на десяти страничках, читатель закроет брошюру и выбросит ее, не перелистав до конца. Что касается нас, то, в общем, наибольший успех имели и читались с особым увлечением как раз самые объемистые наши сочинения, те, в которых мы позволили себе дать наиболее развернутые характеры и описать особенно много событий.
Теперь мы возобновим свой рассказ, говоря о лицах, уже известных читателю, о персонажах, к портретам которых нам остается добавить лишь несколько штрихов. На первый взгляд может показаться, что повествование наше отклонилось в сторону, когда мы последовали в Рим за нашим послом и графом ди Руво; но это было необходимо, в чем легко будет убедиться позже, когда мы вернемся в Неаполь неделю спустя после отъезда Этторе Карафа в Милан, а гражданина Гара — во Францию.
Итак, мы находимся около десяти утра на набережной Мерджеллины, кишащей рыбаками, лаццарони и другими людьми из простонародья; все они, как и повара из богатых особняков, спешат на торг, устроенный королем Фердинандом напротив его особняка. Сам король, одетый как рыбак, стоит у стола, заваленного рыбой, и лично распродает свой улов. Невзирая на заботы, связанные с политическими делами, невзирая на ожидание ответа, который он с минуты на минуту должен получить от своего племянника австрийского императора, невзирая на трудности, связанные с получением двадцати пяти миллионов по векселю, выданному сэром Уильямом Гамильтоном и индоссированному Нельсоном от имени г-на Питта, король не мог отказаться от двух своих главных забав: вчера он охотился в Персано, сегодня утром ловил рыбу возле Позиллипо.
Среди толпы, привлеченной этим нередким, но всегда новым для неаполитанского народа зрелищем, толпы, движущейся по набережной Мерджеллины, мы не можем не заметить нашего старого друга Микеле-дурачка — поспешим отметить это, — не имеющего ничего общего с Микеле Пецца, после убийства Пеппино скрывшимся в горах; нет, мы имеем в виду нашего Микеле, а он, вместо того чтобы, подобно всем прочим, бродить без дела по набережной, остановился у калитки сада, уже хорошо известного нашим читателям. Правда, у калитки стоит, прислонившись к стенке и обратив взор в небесную лазурь или, скорее, в безбрежность своих мечтаний, девушка, чье второстепенное положение в нашем повествовании позволило нам уделить ей до сих пор лишь немного внимания.
Это Джованна, или Джованнина, служанка Луизы Сан Феличе, обычно кратко именуемая Ниной.
Среди крестьян из окрестности Неаполя она представляет собою особый тип, своего рода человеческий гибрид, который порою с удивлением находишь под жгучим южным солнцем.
Это девушка лет двадцати, роста выше среднего и прекрасно сложенная; общение с выдающейся женщиной привило ей вкус к чистоплотности, редкостный в народной среде, к которой она принадлежит; густые ухоженные волосы уложены в шиньон, обвязанный небесно-голубой ленточкой, они яркого рыжеватого цвета, похожего на пламя, порхающее над челом падших ангелов; лицо у нее молочно-белое, но испещрено веснушками, которые она старается уничтожить при помощи косметики и настоек, заимствуемых с туалетного столика хозяйки; глаза у нее зеленоватые, отливающие золотом, как у кошки, и зрачки их часто суживаются; губы у Нины тонкие и бледные, но при малейшем возбуждении становятся кроваво-красными, они прикрывают безупречные зубы, за которыми она ухаживает и которыми гордится, словно какая-нибудь маркиза; на руках ее, белых и холодных, как мрамор, не видно вен. До того времени, когда мы знакомим с нею наших читателей, она, казалось, была беззаветно предана хозяйке и не давала ей иных поводов к неудовольствию, кроме тех, что объясняются девичьим легкомыслием и причудами еще не вполне устоявшегося характера. Если бы тут находилась колдунья Нанно и если бы она изучила ее руку, как изучила руку ее госпожи, она сказала бы, что, в отличие от Луизы, родившейся под счастливым знаком Венеры и Луны, Джованнина родилась под пагубным союзом Луны и Меркурия и что именно этому роковому сочетанию она обязана приступами зависти, от которых у нее порою сжимается сердце, и порывами честолюбия, волнующими ее ум.
В общем, Джованнина не представляет собою то, что зовется прекрасной женщиной или миловидной девушкой; это существо странное, влекущее и завораживающее взгляд многих юношей. Стоящие ниже ее или равные ей не раз обращали на нее внимание, но ни одному из них она не ответила взаимностью; она честолюбиво мечтает возвыситься и не раз говорила, что предпочтет остаться на всю жизнь в девушках, чем выйти за человека низшего или даже равного с нею положения.
Микеле и Джованнина — старые знакомые; за шесть лет, что Джованнина служит у Луизы Сан Феличе, они имели множество случаев видеться; Микеле, как и других парней, привлекало внешнее и душевное своеобразие девушки, он даже пытался за нею ухаживать. Но она напрямик объявила молодому лаццароне, что полюбит только синьора, даже если синьор не ответит ей взаимностью.
В ответ на это Микеле, отнюдь не будучи платоником, пожелал ей всяких благ и обратился в сторону Ассунты: она была чужда аристократическим притязаниям Нины и вполне удовлетворилась Микеле. Атак как молочный брат Луизы, если не обращать внимания на его несколько восторженные политические убеждения, — превосходный малый, он, вместо того чтобы обидеться на Джованнину за отказ, предложил ей свою дружбу и просил ее о том же. Джованнина, чья повышенная требовательность распространялась лишь на любовные дела, протянула ему руку, и девушка и лаццароне обменялись обещаниями доброй и искренней дружбы.
Вот почему Микеле, собиравшийся, вероятно, навестить свою молочную сестру, при виде Джованнины, задумчиво стоявшей у калитки сада, остановился и не пошел к королевскому торгу.
— Что это ты уставилась на небо? — спросил он. Девушка пожала плечами.
— Сам видишь — мечтаю, — отвечала она.
— А мне сдается, мечтают только знатные дамы, нашему же брату довольно и того, что мы думаем. Но я забыл, что если ты и не знатная дама, так рассчитываешь стать ею в один прекрасный день. Как жаль, что Нанно не видела твоей руки! Она, верно, предсказала бы, что быть тебе герцогиней, как предсказала мне, что я стану полковником.
— Я не знатная дама, и Нанно не станет тратить время на гадание мне.
— А я-то разве вельможа? Все же она мне погадала. И то сказать, должно быть, ей просто вздумалось посмеяться надо мною.
Джованинна отрицательно покачала головой.
— Нанно не лжет, — сказала она.
— Значит, меня повесят?
— Возможно.
— Благодарю покорно. А почему ты думаешь, что Нанно не лжет?
— Потому, что хозяйке она сказала правду.
— Какую правду?
— Ведь она описала ей молодого человека, спускающегося с Позиллипо: рослый, красивый, молодой, двадцати пяти лет. И она сказала ей, что его выслеживают четверо, а затем шесть человек. А еще она сказала, что этому неизвестному, с которым мы потом познакомились, грозит великая опасность. Она сказала даже, что для хозяйки было бы счастьем, если бы этого молодого человека убили, потому что, если его не убьют, она влюбится в него и любовь эта окажется для нее роковой.
— Ну и что же?
— А то, что, по-моему, все так и случилось: незнакомец спускался с Позиллипо, он был молод, красив, ему было двадцать пять лет, за ним следовали шестеро, ему грозила великая опасность, его почти смертельно ранили возле этой калитки. Словом, — продолжала Джованнина чуть дрогнувшим голосом, — предсказание сбылось и сбудется, вероятно, во всем. Короче говоря, хозяйка в него влюблена.
— Что ты говоришь! — воскликнул Микеле. — Перестань!
Джованнина осмотрелась вокруг.
— Нас не подслушивают? — спросила она. — Нет. Так что же? Ты ведь предан своей молочной сестре не меньше, чем я своей хозяйке?
— Предан до гробовой доски. Она может похвалиться этим.
— В таком случае в один прекрасный день ты, быть может, понадобишься ей, а я ей и сейчас уже нужна. Что, по-твоему, я делаю здесь у калитки?
— Ты же сказала, что любуешься небесами.
— Тебе кавалер Сан Феличе не встретился по дороге?
— Вблизи Пие ди Гротта? Встретился.
— Я смотрела, не повернул ли он домой, как вчера.
— Неужели? Вернулся с дороги? Уж не заподозрил ли он чего?
— Заподозрил? Бедный милый синьор! Он скорее поверит в то, во что не хотел поверить на днях: что, мол, Земля всего лишь кусок, оторвавшийся от Солнца при столкновении с кометой, а что жена ему изменяет — не поверит никогда. Да она ему и не изменяет… во всяком случае, еще не изменила. Она влюблена в синьора Сальвато — вот и все. Однако если бы муж сейчас пожелал видеть хозяйку, я оказалась бы в страшном затруднении, потому что она возле своего дорогого раненого, которого не оставляет ни днем ни ночью.
— Значит, она поручила тебе убедиться, что кавалер Сан Феличе действительно идет в направлении к королевскому дворцу?
— Нет, нет, слава Богу, до этого еще не дошло; но дойдет, будь покоен. Просто я заметила, что она волнуется, мечется по комнатам, заглядывает в коридор, потом в сад, умирает от желания стать у окна, но не решается. Тут я ей сказала: «Может, вам проведать, не нужны ли вы господину Сальвато, ведь вы ушли от него в два часа ночи?» — «Не решаюсь, дорогая Нина, — ответила она, — боюсь, как бы муж не забыл чего-нибудь и не вернулся, как вчера. А доктор Чирилло, помнишь, говорил, как это важно, чтобы муж мой не знал о том, что молодой человек находится у герцогини Фуско». — «Ну и что же, — говорю, — я могу последить за улицей, и если хозяин, как вчера, с полпути повернет обратно, то я, едва только увижу его, прибегу предупредить вас». — «Ах, милая моя Нина, — вздохнула она, — ты будешь столь добра?» — «Разумеется, госпожа, — отвечала я, — да и мне это пойдет на пользу, мне полезен свежий воздух». Вот я, как часовой, и стала у калитки, где имею удовольствие беседовать с тобою, пока моя хозяйка с удовольствием беседует со своим раненым.
Микеле взглянул на Джованнину с некоторым удивлением: в словах девушки чувствовалась какая-то горечь и голос ее звучал резковато.
— А он-то как, раненый? — спросил Микеле.
— Что?
— Влюблен в нее?
— Еще бы! Глаз с нее не спускает. Едва она выйдет из комнаты, веки его смыкаются, словно ему уже не на что глядеть и даже света Божьего не надо. Доктор Чирилло, который не позволяет, чтобы мужья знали о том, что их жены ухаживают за привлекательными ранеными юношами, запрещает нашему раненому разговаривать, иначе у него может что-то разорваться в легком. Но доктора не слушаются. Едва только они останутся вдвоем, так щебечут, не умолкая ни на минуту.
— О чем же они говорят?
— Не знаю.
— Как? Не знаешь? Что же, они тебя прогоняют?
— Нет, напротив. Госпожа почти всегда знаком предлагает мне остаться.
— Значит, они разговаривают шепотом?
— Нет, они говорят громко, но по-английски или по-французски. Кавалер — человек предусмотрительный, — добавила Нина с язвительным смешком, — он научил жену двум иностранным языкам, чтобы она могла свободно говорить о своих делах с иностранцами, а домашние ничего не понимали. Вот госпожа и пользуется этим.
— Я шел, чтобы повидаться с Луизой, — сказал Микеле, — но после твоего рассказа боюсь, что помешаю ей; поэтому ограничусь пожеланием, чтобы и для нее и для меня все кончилось лучше, чем предсказала Нанно.
— Нет, Микеле, не уходи; в прошлый раз, когда ты приходил, она побранила меня за то, что я тебя отпустила и ты не повидался с нею; раненый, кажется, тоже хочет тебя поблагодарить.
— Что ж, я тоже не против сказать ему несколько лестных слов — это славный малый, и Беккайо на собственном опыте убедился, какая тяжелая у него рука.
— Так пойдем в дом. Теперь уже нет опасности, что кавалер вернется. Я доложу о тебе хозяйке.
— Ты уверена, что она не рассердится на мое появление?
— Говорю тебе — она будет очень рада.
— Ну, так пойдем.
И они скрылись в саду, но вскоре промелькнули на террасе и вошли в дом. Как и сказала Нина, с полчаса до этого ее хозяйка появилась в комнате раненого.
С семи часов утра, когда она обычно вставала, и до десяти, когда муж уходил из дому, она не решалась навещать больного, хотя ни на минуту не забывала о нем. Все это время она посвящала хозяйству, которым пренебрегла в день появления Чирилло; но далее пренебрегать им показалось ей опасным. Зато с десяти до двух часов дня она не оставляла Сальвато ни на минуту, а в два, как мы знаем, обычно возвращался ее муж. После обеда, часа в четыре, кавалер Сан Феличе удалялся к себе в кабинет и оставался там час или два.
В течение часа, по меньшей мере, Луиза могла быть спокойна и тоже уходила к себе под предлогом, что ей надо переодеться; но, легкая, как птичка, она то и дело выпархивала в коридор, и ей удавалось раза три-четыре навестить раненого, и каждый раз она просила его не волноваться и не двигаться; потом, с семи до десяти вечера, во время приема гостей или прогулки, она снова покидала Сальвато, поручая его заботам Нины; около одиннадцати, то есть как только муж удалялся в свою комнату, она опять приходила к Сальвато и оставалась у его изголовья до двух часов ночи; в два она возвращалась к себе и выходила из спальни, как было уже сказано, лишь в семь.
Так, без малейших изменений, все происходило со дня первого посещения Чирилло, то есть в течение девяти дней.
Сальвато всегда с великим нетерпением ждал прихода Луизы, а в тот день он и вовсе не отрывал глаз от часов и, казалось, не мог дождаться появления молодой женщины.
Как ни легки были шаги прекрасной гостьи, ухо раненого привыкло отличать их, по первому же поскрипыванию двери узнавать, что отворяет ее не кто иной, как Луиза; когда он улавливал шорох ее атласной туфельки, касающейся пола, на уста его возвращалась улыбка, вновь исчезавшая с уходом Луизы, а взор обращался к двери и останавливался на ней так же неотступно, как буссоль, обращенная к северной звезде.
Наконец, Луиза вошла.
— А, вот и вы! — сказал он ей. — Я боялся, что, опасаясь неожиданного возвращения мужа, вроде вчерашнего, вы придете позже. Но, слава Создателю, вы тут как всегда, в тот же час!
— Да, вот и я — благодаря нашей доброй Нине; она сама предложила мне посторожить в саду у калитки. Как провели вы ночь?
— Отлично. Но скажите…
Сальвато взял руки молодой женщины, стоявшей у его кровати, и, приподнявшись, чтобы приблизиться к ней, обратил на нее пристальный взор.
Луиза, недоумевая, что именно он хочет спросить, тоже смотрела на него. Во взгляде молодого человека не было ничего такого, что побудило бы ее потупиться. Взгляд его был нежным, но скорее вопрошающим, чем страстным.
— Что же вы хотели узнать? — спросила она.
— Вы ушли отсюда вчера в два часа ночи, не правда ли?
— Да.
— А после больше не входили?
— Нет.
— Нет? Вы решительно отвечаете: «Нет»?
— Решительно.
— Значит, то была она, — прошептал молодой человек, обращаясь к самому себе.
— Кто это «она»? — спросила крайне изумленная Луиза.
— Моя мать, — ответил юноша, и взгляд его стал мечтательно-неопределенным, а голова поникла на грудь; он вздохнул, но во вздохе этом не было ничего страдальческого, ни даже грустного.
При словах «моя мать» Луиза вздрогнула:
— Но ведь ваша мать умерла?
— А верите ли вы, дорогая Луиза, — отвечал молодой человек, глядя перед собою все так же мечтательно, — что среди людей встречаются натуры избранные, которые нельзя распознать по каким-либо внешним признакам, причем они и сами не сознают своих способностей, на!уры, которым дано общаться с духами?
— Я несколько раз слышала, как кавалер Сан Феличе рассуждал об этом с немецкими учеными и философами; они считают, что такое общение между обитателями нашего мира и обитателями мира высшего служит доказательством бессмертия души; они называли таких людей ясновидящими, а таких посредников — медиумами.
— Самое удивительное, Луиза, в вас то, — промолвил Сальвато, — что вы, сами того не подозревая, под женской грацией таите образованность, достойную ученого, и знания, достойные философа; поэтому с вами можно говорить обо всем, даже о явлениях сверхъестественных.
— Значит, — взволнованно прошептала Луиза, — вы считаете, что ночью, после того как мы расстались…
— Раз не вы входили ко мне этой ночью и не вы склонились над моим ложем — думаю, то была моя мать.
— Но, друг мой, — спросила Луиза, трепеща, — как объясняете вы появление души, разлученной с телом?
— Есть вещи, не поддающиеся объяснению, Луиза, — сами знаете. Ведь говорит же Гамлет, когда перед ним появляется тень отца:
There are more things in heaven and earth,
Horatio, Than are dreamt of in your philosophy. 61
Вот об одном из таких чудес я вам и говорю.
— А ведь вы порою пугаете меня, друг мой, — сказала она.
Молодой человек ласково сжал руку Луизы и с нежностью посмотрел на нее.
— Но как могу пугать вас я, готовый с радостью пожертвовать ради вас жизнью, которую вы спасли? — возразил он.
— Пугаете потому, — продолжала молодая женщина, — что порою вы представляетесь мне существом не из нашего мира.
— Да я и в самом деле, чуть было не покинул этот мир, еще не появившись в нем, — засмеялся Сальвато.
— Неужели правду сказала колдунья Нанно, что вы рождены покойницей? — бледная, проговорила Луиза.
— Колдунья вам так сказала? — спросил юноша с удивлением, приподнявшись на постели.
— Да. Но ведь этого не могло быть, не так ли?
— Нанно сказала правду, Луиза; эту историю я как-нибудь вам расскажу, мой друг.
— Да, конечно, и я буду слушать вас всем сердцем.
— Но только не сейчас.
— Когда хотите.
— Сегодня у меня не хватит на это сил, — продолжал молодой человек, вновь откинувшись на подушки. — Скажу только, что меня извлекли из материнского лона, и первый трепет мой смешался с последними содроганиями умирающей, но какие-то неизъяснимые узы, вопреки могиле, продолжали связывать нас друг с другом. Так вот, то ли это галлюцинация крайне возбужденного ума, то ли действительное явление, то ли, наконец, в известных ненормальных обстоятельствах законы, существующие для прочих людей, перестают действовать для тех, кто рожден вне этих законов, но время от времени — я едва решаюсь говорить об этом, столь это невероятно, — время от времени мать, несомненно потому, что она была и мученицей и святой, испрашивает у Создателя позволения посетить меня.
— Что вы говорите! — прошептала Луиза, содрогнувшись.
— Я говорю то, что есть. Но то, что есть для меня, может быть, не существует для вас, а между тем не я один был свидетелем этого чудесного явления.
— Кто-то другой, кроме вас, видел ее? — воскликнула Луиза.
— Да, совсем простая женщина, крестьянка, не способная выдумать такую историю: моя кормилица.
— Ваша кормилица видела тень вашей матушки?
— Да. Хотите, я расскажу вам об этом? — спросил молодой человек, улыбаясь.
Вместо ответа Луиза схватила руки раненого и обратила на него пристальный взор.
— Мы жили во Франции, ибо если мои глаза открылись и не во Франции, то видеть они начали там. Дом наш стоял в большом лесу; отец взял для меня кормилицу из деревни, находившейся в полутора или двух льё от нашего жилья. Однажды она попросила отца отпустить ее к ребенку: ей сказали, что он заболел; это был тот самый младенец, которого она отняла от груди, чтобы я занял его место; отец не только отпустил кормилицу, но пожелал проводить ее и навестить этого ребенка; меня напоили, уложили в колыбель, а так как я никогда не просыпался раньше десяти часов вечера, а отец тратил на поездку в деревню и обратно не более полутора часов, то он запер дверь, положил ключ в карман, усадил кормилицу на лошадь рядом с собою и спокойно отправился в путь.
Болезнь младенца оказалась неопасной, отец успокоил кормилицу, оставил ее мужу рецепт и луидор, чтобы быть уверенным, что предписание его будет выполнено; он уже совсем собрался домой вместе с кормилицей, как вдруг к ним прибежал юноша, весь в слезах, и сообщил, что его отец, лесник, минувшей ночью был опасно ранен браконьером. Мой отец не мог не откликнуться на такое горе, он передал ключ от нашего дома кормилице и велел ей возвращаться, не теряя ни минуты, тем более что надвигалась гроза.
Кормилица ушла. Было семь часов вечера; она рассчитывала еще до восьми оказаться дома, а отец, после того как он убедился, что она пошла по дороге, которая должна была привести ее ко мне, отправился к леснику. В течение получаса все шло хорошо, но потом вдруг стемнело, загремел гром и разразилась страшная гроза с молниями и проливным дождем. К несчастью, кормилица, стремясь поскорее добраться до дому, свернула с проторенной дороги и пошла по тропинке, которая сокращала расстояние, но идти по ней было гораздо труднее из-за темноты. Дорогу кормилице перебежал волк, сам напуганный грозой; вне себя от страха, она свернула в лесную поросль, заблудилась в ней и шла уже наугад; ее охватывал все больший ужас, она кричала, плакала, звала на помощь, но в ответ слышала только крики филинов и сов.
Так целых три часа брела она в темноте, обезумев от ужаса, наталкиваясь на деревья, спотыкаясь о корни, падая в канавы и слыша, как среди раскатов грома где-то бьет девять, потом десять, одиннадцать часов. Наконец, при первых ударах двенадцати, яркая молния озарила наш дом, оказавшийся совсем близко, а когда молния погасла и лес снова погрузился во тьму, путеводным огоньком послужил ей свет из комнаты, где стояла моя колыбелька; она подумала, что отец вернулся раньше нее, и ускорила шаг. Но как мог он войти в дом, если отдал ей ключ? Значит, у него был запасной? Так она подумала. Насквозь промокшая, вся разбитая, в ушибах, ослепленная молниями, она отворила и захлопнула за собою входную дверь, посчитав, что заперла ее, поспешно поднялась по лестнице, прошла через комнату отца и открыла детскую.
Но на пороге она остановилась, вскрикнув…
— Друг мой! Друг мой! — прошептала Луиза, сжав руки молодого человека.
— У моей колыбели стояла женщина в белом, — продолжал он дрогнувшим голосом. — Она тихо напевала песенку из тех, какими матери убаюкивают младенцев, а рукою качала колыбель. У этой женщины, молодой, красивой, но смертельно бледной, на лбу было красное пятнышко.
Кормилица прислонилась к косяку двери, чтобы не упасть; у нее подкашивались ноги.
Она понимала, что перед нею существо сверхъестественное и благодатное, ибо свет, озарявший комнату, исходил от него; впрочем, контуры видения, сначала вполне четкие, стали стираться; черты лица становились все расплывчатее, тело и одежда, в равной степени бледные, стали сливаться, очертания их стушевываться; тело превратилось в облачко, облачко — в пар, наконец и он исчез, оставив после себя непроницаемую тьму, в которой разлился какой-то неведомый аромат.
Тут возвратился отец; кормилица услышала его шаги и, еле живая, позвала его. Он поднялся наверх, зажег свечу и увидел кормилицу, словно прикованную к месту, трепещущую, с выступившим на лбу потом, еле переводящую дух.
Появление моего отца и зажженная свеча вернули ей самообладание, она бросилась к колыбели, взяла меня на руки: я безмятежно спал. Думая, что я ничего не ел с четырех часов и проголодался, она дала мне грудь, но я отвернулся.
Тут она все рассказала отцу, кого крайне озадачили и темнота, которую он застал, и волнение кормилицы, и ее страхи, и в особенности загадочный запах, еще витавший в комнате.
Отец выслушал ее внимательно, как человек, старающийся проникнуть во все тайны природы и поэтому не удивляющийся ни одной из них, а когда кормилица описала облик женщины, которая напевала, покачивая мою колыбель, и прибавила, что заметила у нее на лбу красное пятнышко, он в ответ лишь сказал: «Это была его мать».
— И не раз, — продолжал раненый взволнованным голосом, — отец рассказывал мне впоследствии об этом случае. Этот несуеверный и умный человек не сомневался в том, что, слыша мой крик, блаженная тень вымолила у Бога позволения снизойти на землю, чтобы утолить голод младенца и утешить его.
— А позже, говорите вы, вам тоже случалось видеть ее?
— Три раза, — отвечал молодой человек. — Первый раз это случилось в ночь накануне того дня, когда я отомстил за нее: я увидел, что она приближается к моей постели, на лбу у нее красное пятнышко; она склонилась, чтобы поцеловать меня; я почувствовал прикосновение ее холодных уст, а когда она выпрямилась, нечто похожее на слезинку скатилось мне на лоб; я хотел обнять и удержать ее, но она исчезла. Я вскочил с постели, бросился в спальню отца; горела свеча, я подошел к зеркалу; то, что я принял за слезу, оказалось каплей крови, выступившей из ее раны; я разбудил отца, он спокойно выслушал мой рассказ и заметил, улыбнувшись: «Завтра рана закроется».
На другой день убийца моей матери был мною застрелен.
Луиза в ужасе зарылась лицом в подушку раненого.
— После той ночи я видел ее еще дважды, — продолжал Сальвато почти совсем глухим голосом. — Но теперь она была отомщена, и красное пятно с ее чела исчезло.
То ли от усталости, то ли от волнения, но под конец этого рассказа, обессиленный, в изнеможении, бледный, Сальвато откинулся на подушки.
Луиза вскрикнула.
Раненый, тяжело дыша, смежив глаза, вытянулся на своем ложе во весь рост.
Луиза бросилась к двери и, отворяя ее, чуть было не сшибла с ног Нину, которая подслушивала, приложившись ухом к замочной скважине.
Но Луиза почти не обратила на это внимания.
— Эфиру! — вскричала она. — Скорее эфиру! Ему дурно!
— Эфир у вас в спальне, госпожа, — ответила служанка.
Луиза бросилась в спальню, но пузырька не нашла. Когда она вернулась к раненому, Джованнина одной рукой поддерживала его голову и, прижав ее к груди, другою давала ему нюхать эфир.
— Не сердитесь на меня, госпожа, — сказала Нина. — Пузырек стоял на камине, за часами. Когда я увидела, как вы взволнованы, я сама потеряла голову. Но все к лучшему. Господин Сальвато уже приходит в себя.
Действительно, молодой человек открыл глаза, и они уже искали Луизу. Заметив, куда направлен его взор, Джованнина осторожно опустила его голову на подушку и отошла к окну, утирая набежавшую слезинку, а Луиза снова заняла свое место у изголовья больного.
В это время Микеле, заглянув в полуотворенную дверь, спросил:
— Я тебе нужен, сестрица?