В такую главу можно сваливать все подряд.
Пуще многого другого состарившийся Виталик не любил блаженных — по Чаадаеву — патриотов. Ну можно ли, думал он, убивать людей, заставляя их под пулями развешивать куски материи определенных цвета и формы на самых открытых местах — куполах, башнях, шпилях, высотах? Еще страшнее, коли их не заставляют, а доводят до исступления, истерики, когда лезут самозабвенно, сердце колотится, забыты мать, небо, цветы, что там еще — корова Красотка, любимая Машка, или, наоборот, корова Машка, любимая красотка, все побоку, — я первый привяжу эту тряпочку, и все узнают, все скажут…
Одно время, правда, готов был Виталий Иосифович сделать шаг навстречу горячим патриотам, утверждавшим, что наш вурдалак, Иосиф Виссарионович, все-таки лучше ихнего, Адольфа Алоизовича: то ли потому, что тезкой отцу пришелся, то ли сказалось еврейство Виталика. Хотя что ж тут удивительного: при наличии двух вурдалаков один всегда лучше другого. Вот и Николай Иванович Глазков, горький наш поэт, в военные годы написал:
Господи! Вступися за Советы!
Сохрани страну от высших рас,
Потому что все Твои заветы
Нарушает Гитлер чаще нас.
Русский патриотизм может заключаться в одной ненависти к России — такой, как она нам представляется… Россию можно любить как блядь, которую любишь со всеми ее недостатками, пороками, но нельзя любить как жену, потому что в любви к жене должна быть примесь уважения.
Говорил это Петр Андреевич Вяземский — он патриот? А может, истинному гражданину российскому более пристало по-языковски наслаждаться зрелищем растянувшегося на льду немца? Или — с Пушкиным — хулить тех, кому не по вкусу расправа верного росса над кичливым (каким же еще?) ляхом? И что со всем этим делать? Пушкину можно? А французам невместно судить русских? Ишь разболтались! Суньтесь, мы ужо завинтим измаильский штык — и в брюхо, всех уроем, места хватит на российских полях… Ох, «темен жребий русского поэта».
Особый у России путь. И поляков — спор славян между собою — перестреляем (с Гудерианом на пару), и туалетную бумагу станем вешать снаружи кабинок, и милицию будем бояться паче бандитов… Близнецы-братья: бритый ублюдок с арматуриной, бьющий азера, или хачика, или жида, и мент-антрополог в метро. И все же: одинаковые лица на халявном концерте в лондонской церкви Святого Мартина на полях и на вечере памяти Окуджавы в Москве, — так где, морщит лоб Виталик, самобытность россов? Ведь и лица на концерте Майкла Джексона в Нью-Йорке и «Сливок» («Блестящих», «Ранеток») в Чебоксарах — тоже одинаковы. А уж особость наша, милосердие без меры и края, эта, как ее, ах да — широта души, боговдохновенность… Детишек вот с синдромом Дауна богоносицы наши в роддомах оставляют, а в бездуховной Америке за каждым таким странным ребенком — очередь в двести пятьдесят семей. Неужто прочитали они: «Страннолюбия не забывайте, ибо чрез него некоторые, не зная, оказали гостеприимство Ангелам», — да и поверили Павлу? А наши то ли не читали, то ли не поверили?
Определенно, думал Виталик, щурясь на весеннее солнышко и оглядываясь вокруг, единица нравственности есть величина, обратная количеству окурков на квадратный метр газона, с которого в апреле сошел снег. А если на газон не смотреть, да и вообще глаза закрыть, то и родину любить проще, и людей — да и себя.
Размышления о патриотизме даже подвигли Виталика на создание собственной классификации цивилизаций, чрезвычайно простой: рабов и свободных людей. Ни тебе иудео-христианской, ни тебе мусульманской или, к примеру, буддийской. Различить — проще некуда. Все дело в том, какие фотографии стоят на столе (висят на стене) в кабинетах чиновников. Если президента, аятоллы, духовного вождя, властителя дум — одно. Если родителей, жены, детей, любовницы, собаки, лошади — другое. Спрашивается, как быть, если висит и то, и другое? По мнению устремленного к предельному упрощению Затуловского, в подобных случаях признак «аятолла» перевешивает: дежурный президент — ты раб, дочка и собака — свободный человек. И вся твоя цивилизация — свободна.
Помимо мифа о народе-богоносце, соборности и прочем, занимала Виталия Иосифовича еще идея особого печалования о ближнем, породившая русское понятие «интеллигентность». Коли человек ощущает вовсе необязательный неуют от собственного успеха, который заставляет его не только бить по клавишам компьютера в офисе или чертить мост за жалованье, но заполнять досуг разговорами особого толка: зачем мы? куда идем? — а то и, страшно сказать, что-то делать во благо других, то он уж и интеллигент. А если идеализм в его душе побежден прагматизмом (Обломов — Штольцем), то уж он и не интеллигент вовсе, а так себе — интеллектуал паршивый западного толка. Те нечасто думают, зачем и куда идут. Разве детей калечных усыно-дочерят — ау, интеллигенты! Где вы? Да вот туалеты и автобусы для инвалидов придумали, да собачье говно в пакетики прячут, да робеют палить фейерверки по ночам (нету удали, убогий, хлипкий народец), да шлют помощь куда ни попадя (чуют, видать, что виноваты, норовят отмыться).
Размышляя подобным образом наедине с собой, Виталий Иосифович обычно избегал прилюдных обсуждений этой темы: партнер по дискуссии часто требовал аргументов, а тут он был слаб и неубедителен, горячился уж очень. С тех давних пор, как Виталик выяснил, что умное слово «интеллегибельный» имеет отношение не к гибели интеллекта, а напротив — к постижению этим самым интеллектом истины, он старательно уклонялся от словесных схваток, требующих включения мозгов: боялся прослыть совсем уж дураком. Правда, один — ловкий, по его мнению, — аргумент у него всегда был в запасе, но обычно просвещенные собеседники его не принимали всерьез. А потому споры он вел воображаемые и с воображаемым же противником. Ехал, скажем, в свою деревню, путь долгий, дорога пустая, как бы не заснуть за рулем. Пузырился от отвращения к очередному народному кумиру. Ну и пускал в ход этот самый аргумент.
— Ты на рожу его посмотри — подонок, как пить дать. Да и неужто нужны резоны для такой штуки, как любовь, приязнь, раздражение, ненависть, наконец? Как там в короле Лире: your countenance likes те not! Тебя, брат, возмущает отсутствие во мне той разновидности любви, которую кличут патриотизмом. А в моем представлении патриотизм — нечто туманное, невесомое, да еще извне в тебя вбиваемое. Тут все просто — для меня вселенная отдельного человека наполнена большим смыслом, чем вселенная страны, народа, целой цивилизации… Вот у моего тезки и друга Виталия Бабенко есть удивительное — биологическое — описание гибели целого мира при убийстве одного человека. А судьбы стран и народов, их возникновение и исчезновение — это где-то там, далеко… Ты вот чувствуешь свою укорененность в стране, культуре, истории. А потому, куда ни кинь, выходит Россия лучше всех. Пусть и мерзости кругом, но это наши мерзости, так? Ну хоть смирись с тем, что можно мыслить и инако. Знаешь, кстати, что в елизаветинской Англии, когда здесь царил Иван Грозный, Иосиф Виссарионович образца шестнадцатого века, там в университетах шли диспуты «О пользе мирского инакомыслия для государства»?.. Я, видишь ли, космополит, моя родина — несколько десятков родных, друзей, коллег. И я построил свою вселенную без аргументов, на порицаемом Иисусом песке. И предвзятость моя велика, ох велика: пусть всеобщий кумир сейчас бросится в огонь и спасет ребенка, я все равно заподозрю неладное. Ну не люблю я эту компанию! Its countenance likes те not. И страну, унылое место всеохватного, ликующего, торжествующего хамства, где на дорогах, на улицах, в метро, в магазинах, в конторах тебя унижают, почитают козявкой. И — о ужас — богоносца нашего, народ то бишь. Не то чтобы какой другой любил — нет для меня эмоционально значимого понятия народ. Скорее готов сказать, какой из них, народов, меня меньше раздражает. И скажу: чистоплотный, спокойный, умеренный, обязательный, милосердный — чтоб о калеках заботился, арматуринами на улицах не махал, в ментовках до смерти не забивал, собак не отстреливал… Ох, не знаю. Вот тебе картинка. Газон у нашего дома. У бордюра останавливается джип, какой-нибудь лексус-крузер-гелентваген, хрен его знает, опускается темное стекло, высовывается безупречной лепки женская кисть в кольцах и гелевых ногтях длиною — возьми сравнение из «Сирано» — и роняет на землю окурок с нежным розовым следом. Потом исчезает — и тут же появляется с новым даром: переполненной пепельницей. И на газон — кувырк. Скажи мне, где еще такое возможно? А где еще народ настолько поражен мазохизмом, что выберет своим владыкой и станет славить истерическими и совершенно искренними воплями старательного служаку из организации, которая этот народ десятки лет гнобила? Что? Стыдно так о народе? Да не слишком. Ведь не о людях — о народе. А люди — они всякие, как и везде. Вот, скажем, и Бунин не шибко-то народ жаловал: будет он, народ, впоследствии валить все (это он о мерзостях революции) на другого — на соседа, на еврея. Мол, «что ж я? Что Илья, то и я. Это нас жиды на это дело подбили…». А вот еще народ-богоносец: в семнадцатом мужики, разгромив очередную усадьбу, для потехи оборвали перья с живых павлинов и пустили искалеченных окровавленных птиц летать. Интеллигенцию честил — не видит она человека, только «народ» да «человечество». Не будь «народных бедствий», не у дел окажутся несчастные интеллигенты: о чем кричать, о чем писать? Ох и умница был, Иван Алексеевич. Злой очень. А в его «нелюбви» — горечь и состраданье.
Так распалялся Виталий Иосифович, давя на газ и гоня от себя мысль, что и ему, как интеллигенту по-бунински, люди не особенно интересны — исключая себя любимого да родных. Ну и павлинов тоже жалко.
Ты просто погружаешься в прожитый мир и снимаешь зажимы.
Звездочки спускаются хрустальные, под ногами чуть скрипит снежок, вспоминаю я сторонку дальнюю и тебя, любимый мой дружок…
Или вот.
Я понимаю, что смешно в глазах искать ответ, в глазах, которым все равно, я рядом или нет. Глаза то лукаво блестят, то смотрят сердито, то тихонько грустят о ком-то незабытом.
Ну итак далее.
Мамайокеро, мамайокеро, мамайокеромаамайа… Чтобы тело и душа были как лапша, чтобы галки и вороны были как макароны. И мороженое вафельным пятаком-сэндвичем, оно стекает, а ты языком по кругу, по кругу. Черные чулки девочки-поэтессы Инны К., парень я простой, провинциальный, на все имею взгляд свой специальный, лишь об одном завидую-жалею, что быть большой персоной не умею. Этапы большого пути. К тому самолету Москва — Новосибирск.
Что заставило Орфея так некстати оглянуться?
Кто толкнул супругу Лота на поступок неразумный?
Вот и я в том самолете на тебя случайно глянул —
Так судьбе угодно было — и…
Оставим этот хорей Лонгфелло. Знаешь, как я тебя обманул? Ну, ну. Слушай. Как-то раз на даче, на Трудовой, ты надавила огромный таз «витаминов» из черной смородины, натолкала в три большие банки и велела отвезти домой. Я погрузил банки в рюкзак и попер на электричку. Уже в Москве, в метро, проклятая лямка не выдержала, и это добро грохнулось на мраморные плиты. Весь в сладкой массе, я выволок истекающий липкой жижей мешок с месивом стекла, сахара и смородины наверх и вывалил содержимое в урну. Добрался до дома, долго мылся, стирал рюкзак. А на следующий день, в страхе перед твоим гневом — или не желая тебя огорчать, выбирай сама, — решил восстановить утраченное. С утра пошел на рынок, купил смородину. Запасся сахаром. Накрутил примерно то же количество ставшего мне омерзительным «витамина», взял трехлитровые банки, хотел разложить — и тут вспомнил, что одна из разбившихся банок была особенной — пятилитровой банищей от венгерских маринованных огурцов. Я кинулся в магазин «Будапешт» на Юго-Западе (уже прикидывал, как избавиться от огурцов), но там таких не оказалось. Соседка выручила, дала банку. Правда, немного другую, но ты не заметила. Таки обманул. Прости.
Ах да, как же я забыл о считалках? У нас с тобой наверняка были общие считалки, что в Москве, что в Питере.
На золотом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной — кто ты такой?
Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана, буду резать, буду бить, все равно тебе водить.
Катилася торба с высокого горба, в этой торбе хлеб, соль, вода, пшеница, с кем ты хочешь поделиться?
Заяц белый, куда бегал? — В лес зеленый. — Что там делал? — Лыко драл. — Куда клал? — Под березу. — Кто украл? — Родион, выйди вон.
И эта: выбирай из трех одно — дуб, орех или пшено. Начала не помнил. Спросил у Алика — и он не помнит. А больше и спросить не у кого. Правда, следствия выбора не забыл: орех — на кого грех? дуб — три раза в зуб, пшено — это дело решено, и поставили печать, можно снова начинать. Помучился, посмотрел в Интернете — и вот: «Драки-драки-дракачи, налетели палачи, кто на драку не придет, тому хуже попадет, выбирай из трех одно…» — ну и так далее.
А у Ольги были совсем другие считалки. Сплошной звуковой поток, слов не уловить:
Дюба дюба дюба дюба
Дюба до ни до ни мэ
А шарли буба
А шарли буба
А шарли буба буба буба
Аа аа аа а
А дони мэ
А шарли бэ
А — ми
Замри
Кошка тави
Рики тики тави
Эус дэус космодэус
Бац.
Кошку жалко. Чего это она — тави?
Ну и под занавес этой самой интерлюдии:
Почему сегодня галки
Оглушительно галдят?
Что они сказать хотят?
И зачем сегодня кошка,
Облизав сметану с ложки
И сожрав всю рыбу в плошке,
Притулилась у окошка
И мяучит, спасу нет?
Догадайся, где ответ!
По какой такой причине
Затрубил сегодня слон?
Что поведать хочет он?
Громко тявкают собаки,
Мышь отчаянно пищит,
Бьют клешнями в панцирь раки,
И фонтан пускает кит.
Посходили все с ума
От лягушки до сома.
Вот и в Кириной квартире
Целый день покоя нет.
Почему? —
Сегодня Кире
Исполняется пять лет.
Да, нашему внуку пять лет. Он славный и капризный, какой была Ольга.
А теперь, думаю, настало время для рассказа о таких вещах, как