Человек этот появился в деревне около семи. Стояло лето, и было еще светло.
Человек был худой, небольшого роста. Он прихрамывал. За плечами нес сумку из грубой серой холстины.
Появление его не вызвало удивления ни среди женщин, когда они, судача вблизи домов, увидели, как он приближается, ни среди мужчин, что, работая в садах и ригах, едва подняли головы. Это, верно, сельский рабочий в поисках пропитания, каких часто видишь в той стороне.
Некоторые несут на плече косу, к рукоятке которой подвязан скарб, у других на шее болтается пара сапог. Есть среди них и старые, и молодые, и высокие, и низкие, и толстые, и худые. Какими бы они ни были и откуда бы ни шли, труд их недорого стоит. Это всегда одна порода: пропойцы и бездари, да к тому же упертые, своенравные и прожорливые, никто с ними попросту не заговаривает и дело с концом.
Стояла прекрасная пора, воздух был свеж, этим вечером на сердце у всех была особая легкость. Погода установилась благоприятная, год обещал быть хорошим: виноградники разрослись, травы было вдоволь, сена тоже хватало, а что до пшеницы, которая лишь начинала желтеть, то и она уродилась на славу, была на редкость густой и крепкой. Есть чему радоваться, не так ли? И все же забываться не стоит, хотя чрезмерное радение также вредит. В то же время, когда люди слишком остерегаются, это приводит к унынию.
Было видно, как возвращаются с полей мужчины. С трубкой во рту подходили они друг к другу или, перекрикиваясь, обменивались шутками, а девушки у фонтана прыскали со смеху.
В отливающем зеленым небе проплывали облака. Здесь, на плато, было сто пятьдесят или двести домов, теснившихся возле церкви с прямоугольной колокольней. Жило тут семьсот-восемьсот человек, расположившихся довольно высоко, но в укрытии от северных и южных ветров в долине между двумя параллельными грядами. Все в деревне было как в остальных деревнях: председатель, три-четыре члена муниципалитета, совет коммуны, секретарь, две лавочки. Перед церковью было просторное место, где после воскресной мессы сходились мужчины.
Из всех труб шел дым, и было ясно, что это означает. Когда небо над большими скалами в верховьях гор розовеет, а внизу из труб начинает идти дым, пора ужинать.
По дорогам к деревне со всех сторон шли люди. На улицах было полно народа, брели в толпе мулы. И так, в радости погожего вечера — казалось, оживает даже сухая деревянная садовая ограда — повсюду движенье и из распахнутых дверей, за которыми на кухнях виднелись склонившиеся над очагом женщины, доносился запах супа.
Человек зашел в харчевню. Внутри было пусто, он устроился в глубине. Сумку положил под скамью. Облокотился о стол и принялся ждать. Подошел хозяин, Симон. Он спросил:
— Что желаете?
— Принесите вина. И я бы хотел поесть.
Говорил человек без обиняков, а Симон не особо усердствовал. Он сходил за хлебом и сыром и принес их на тарелке вместе с белым вином.
Под потолком висела не зажженная большая медная лампа. Уже темнело. Человек ел не спеша, как едят, не сильно проголодавшись, но поскольку пришло время для трапезы. Он покашливал, казалось, что он простужен. Медленно двигал губами под короткой бородой, которая была одинаковой длины что на подбородке, что на щеках и цвет которой было сложно определить. Казалось, глаза у него серые, но то было неточно, они были маленькими и впалыми. Что было сразу заметно, так это кривой нос. И еще бросалось в глаза, что кожа у него висела складками на шее, на руках и везде, словно то и не кожа вовсе, а нечто наподобие одежи, поддетой под верхнее платье, которую он мог скинуть в любой момент.
В его облике сквозило что-то тревожное, о чем сам он, казалось, ничего не подозревал и никакого неудобства не испытывал. Напротив, он держался уверенно и выглядел совершенно спокойным. Это был один из тех людей, что, где бы ни находились, словно у себя дома, словно раз и навсегда сказали себе: «Пусть меня принимают таким, какой есть!» Он ел и пил, пока тарелка и бутылка не опустели, после чего набил трубку. Настала полная тьма.
Симон вернулся в зал. Достал из-под ближайшего стола табуретку. Встал на нее. Чиркнул о штаны спичкой.
Было видно, как на грязном фитиле медленно появляется огонек, небольшое пламя разгоралось довольно долго. Такие лампы называются конго, они есть в каждой деревне: плафон из дешевого белого фарфора, а в сосуде под ним отверстие, через которое поступает воздух, и там горит пламя.
— У вас еще нет электричества?
Симон подышал в стакан, прежде чем поставить его на место:
— Нет, пока нет. Да нам оно и не нужно.
— И то верно, этими выдумками только понапрасну усложняют жизнь. Все равно что железные дороги. Мне больше по душе собственные ноги, да и обходятся они дешевле.
Он засмеялся. А Симон нет, он от рождения был подозрителен и недоверчив, особенно с незнакомцами.
Дверь отворилась и один за другим вошли трое мужчин. Они осмотрелись и заметили, что здесь уже кто-то есть, но вели себя так, как если б его не увидели, и, небрежно поздоровавшись с Симоном, сели за столик в противоположном конце. Симон спустился в подвал, избавив их от труда заказывать: он знал их привычки. И вот уже воздух в зале начал синеть, все пуще густея, а свет лампы тускнеть, огонек ослаб, подрагивая, будто засыпающий глаз.
Происходило это потому, что пришли еще мужчины и из трубок поднимался повсюду дымок от терпкого и немного влажного, грубо нарезанного табака из деревенских лавок, где пачка стоит два су и на ней черная картинка с красавцем военным в шинели с нагрудником и ружьем в ногах.
Пошли разговоры. Вскоре друг друга уже было еле слышно, все говорили громко. Что-то обсуждали, спорили. Время от времени кто-то ударял кулаком по столу, внезапно наступала тишина, но затем вновь поднимался шум.
Человек воспользовался одной из таких пауз:
— Простите, месье!
Все повернулись в его сторону.
О нем уже позабыли, но вот он вновь предстал перед ними. Он по-прежнему сидел за столом, где стояли пустые бутыль и тарелка. Народ удивился. Но, кажется, его ничто не смущало:
— Простите, если побеспокоил. Я бы хотел кое-что узнать.
Видно, что человек этот умеет жить. Что не он робкого десятка, а скорее все остальные. И они бы не знали, что предпринять, если б не оказался здесь Лот, кузнец, который мог, к счастью, выражаться более умело и ловко.
Заговорил он:
— Скажите, о чем речь, и мы поймем, можем ли помочь.
— Благодарю, — проговорил человек. Потом, поразмыслив, продолжил: — Ну, в общем, так. Это, быть может, вас удивит. Пришел я издалека, и вы ничего обо мне не знаете. Когда целую жизнь скитаешься, всех стран уж и не упомнишь. Обыкновенно, если я куда-нибудь захожу, то только чтобы сразу уйти. Но сегодня вечером, поднявшись к вам, — не знаю, что на меня напало, — я сказал себе: «А что, если тебе отдохнуть? Довольно ты побегал, начинаешь уже задыхаться, стареешь. Почему бы тебе здесь не устроиться?»
Он говорил не спеша, произнося слова размеренно, как если б доставал монеты, отсчитывая сумму к оплате, и складывая их в стопки. Затем замолк, потом внезапно продолжил:
— Вам в деревне башмачник не нужен?
Надо сказать, его предложение удивило, это было понятно по затянувшемуся молчанию. Не совсем это в обиходе, чтобы первый встречный заявлял, что остается. Про таких людей никто ничего не знает, ни кто их отец, ни кто мать. Даже имени. Сплевывают, завидев, что они приближаются, — и они проходят мимо. Сплюнули, — и дело с концом. Но было что-то в этом человеке такое, чего не было у всех остальных: «Почему бы и нет? — Подумали они. — Почему бы и нет, в конце концов?» Они переглядывались, ожидая, что скажет Лот. Лот при любом другом раскладе, спору нет, ответил бы: «Иди своей дорогой!» Но он ответил совсем противоположное:
— Быть по сему! Если б вас и просили, вы не могли бы прийти более кстати. Не минуло и трех дней, как старый Порт помер. Вчера схоронили. И все досадовали, не знали, кем его заменить, — он был башмачник, — лавка теперь сдается. Только вот… — Лот замялся. — Надо внести некую сумму, — о, не такую уж и большую, — но тем не менее… около трехсот франков, учитывая инструменты и оставшийся долг.
Человек проговорил:
— Мне подходит… — И замолк. Он вновь начал, но тише, как если б говорил сам с собой. — Разумеется, нужны деньги, я подумал об этом, деньги есть… — Затем, вновь повысив голос, — Когда можно пойти взглянуть?
— Завтра утром, — ответил Лот.
И остальные:
— О, когда вам угодно! Владелец только того и ждет!
Все заговорили одновременно, покончив с застенчивостью и недоверием:
— Очень милая лавочка, — молвил один, — и расположена удачно…
— И клиенты уже имеются, — проговорил другой.
— И как бы ни были мы бедны, — сказал третий, — всегда платим друг другу.
— Спасибо, месье, — человек коснулся шляпы, — особенно вам, черная борода!
— Меня зовут Лот, я здешний кузнец.
Человек стукнул стаканом по столу:
— Эй, хозяин!
Как произошло, что все столь скоро переменилось? Того, как Симон поспешил к столу, было достаточно, чтобы понять, насколько сильно выросла значимость этого человека.
— Четыре бутылки этим месье, и наилучшего!
Вот это дела, четыре бутылки! Никто такого не ожидал. Все были настолько изумлены, что никто, — даже Лот, — не догадался поблагодарить. Да хорошо ли они расслышали? Четыре бутылки! А их было всего восемь, ни за что ни про что! Должно быть, человек этот богат и великодушен! Они не могли опомниться. И только когда хозяин вернулся с вином, они вновь обрели дар речи.
Хозяин поставил бутылки на стол. Они принялись говорить все вместе, одни говорили: «О, спасибо!», другие: «Ничего себе!», потом все замолкли. И снова вмешался Лот со словами, которым все сразу захлопали:
— Мы тут не особо умеем высказываться, однако вы сделаете нам честь, коли выпьете с нами!
Проговорив это, он глянул по сторонам, и все говорили:
— Да, идите сюда, давайте чокнемся!
Тот не заставил себя ждать:
— Это для меня честь! — ответил он, поднялся и сел возле Лота. И так они сошлись за одним столом, где было несколько тесновато, но ведь приятно ощущать сплоченность в моменты, когда чувства переполняют.
Налили вина, разговор стал общим. Вместе их было десять, включая хозяина, вскоре меж ними возникла та теплота, что бывает, когда выпьешь вина, словно на затвердевшую от мороза землю упали солнечные лучи. Человек принялся говорить об этой стороне и как она ему сразу понравилась, и слова его услаждали их самолюбие. Сколько ни тверди дурного, в сердце всегда лелеешь родную землю. И любишь ее так сильно, что почти ненавидишь, и бросаешь ее только по принуждению, чтобы, как это станет возможным, к ней возвратиться.
— Что, вам в самом деле у нас так нравится? Нам тоже здесь хорошо, будем рады, ежели вы останетесь.
И человек их расспрашивал: «Сколько тут жителей?» — «Семьсот или восемьсот». — «Каких промыслов?» — «Никаких, одни крестьяне». — «А кто кюре, кто председатель коммуны?» — И так далее. Они отвечали, им было, что рассказать. Потом пошли шуточки, как всегда, когда люди выпьют.
Так продолжалось до десяти вечера. Тогда человек спросил Симона, нет ли у того комнаты на ночь. Симон ответил, что есть одна, наверху.
Надо только пойти все приготовить. И пока хозяин ходил, Лот наконец отважился задать вопрос, который уже долго вертелся у него на языке:
— Извините за нескромность, но мы хотели б узнать, кому обязаны таким вечером, нам всем было очень приятно, — и это не пустые слова, — нам было очень приятно…
Человек:
— Коли я правильно понял, вы хотите узнать, как меня зовут?
— Если это не покажется вам нескромным…
— Отца моего звали Браншю. Легко запомнить… Браншю — почти как Корню[1]…
И в самом деле легко, в той стороне ничего подобного не встречалось.
Было слышно, как Симон ходит наверху. Он кликнул жену, чтобы помогла застелить кровать.
*
Встреча была назначена на следующее утро. Все решилось без труда.
Дело происходило на улочке, что, начинаясь у церкви, шла полукругом по северной стороне к дороге, разделявшей деревню на две половины. Дом был старый, одноэтажный, похожий на каменный куб.
Лот пошел вместе с Браншю.
Они постучали в соседний дом, где жил старик-владелец.
Тот откашлялся и сказал, поглядев на Браншю снизу вверх:
— А, это вы хотите снять дом? С предыдущим жильцом были одни неприятности!
И он принялся жаловаться на жильца, который пропивал все заработанное. Беда еще заключалась в том, что, когда Порт возвращался с попойки, об этом становилось известно всем, такой он производил шум, тяжело вздыхая и громко сетуя: «Порт, Порт, ты проклят! Ты пропитан ядом, который губит радость. И ищешь радость в вине. Но едва находишь, как чувствуешь, что она испаряется, бедный Порт! Тебе не следует пить, у тебя нет сил!.. Боже, Боже… Боже, Боже!..»
Так он подолгу кричал. Затем вздыхал и бил себя в грудь. Невозможно было сомкнуть глаз. К счастью, он помер.
— Так что, — продолжал старый болтун, — вы понимаете, мне требуется спокойный жилец… И еще Порт задолжал за три месяца… И еще, — он бросил на Браншю косой взгляд, — плата за год вперед, иначе сдавать не буду… Пятьсот франков за год да двести пятьдесят долга. Пятьсот да двести пятьдесят, вместе получается семьсот пятьдесят.
Он мямлил. Надо было видеть Браншю! (Стоит отметить, что аренда была удвоена, Порт платил в месяц двадцать пять франков.) Он взял кошелек, достал восемь купюр:
— Вот восемьсот франков, получите.
Старик протянул руку, отдернул. Было видно, что рука дрожит.
Деньги у нас редко водятся. Мы почти не видим этих бумажек с картинками.
Старик вновь протянул руку, и снова убрал. Но Браншю воскликнул:
— Берите, говорю же! Если хотите убедиться, что я человек спокойный, достаточно лишь взглянуть на меня повнимательней.
Наконец, старик решился. Он взял восемь купюр, сосчитал, пересчитал, затем еще раз, сложил пополам, засунул в карман и, будто сожалея, вымолвил:
— Стало быть, я вам должен… Пятьдесят франков…
— Они ваши. Оставьте себе!
Ясно, что дальнейшее обсуждение не вызвало никаких препятствий. Сразу же отыскался ключ и Браншю вошел внутрь в сопровождении старика, поспешившего открыть ставни.
— Ну вот, вы дома. Надеюсь, вам здесь понравится. Место подходящее, сами видите, хорошее расположение, лучшего и не сыскать для вашей профессии…
«Место подходящее», — это только так говорят. Передняя часть дома представляла собой одну большую комнату, позади имелась еще клетушка, и все. Вроде как Порт должен был оставить тюфяк и инструменты. Но их и следа не было. Шаром покати, не считая грязищи, вони и нескольких ни на что не годных вещей: поломанная касса, бутылки, обрывки кожи, шляпа без полей, пара подтяжек. Лот немного стыдился, однако Браншю, казалось, вовсе не был разочарован:
— Как раз то, что мне нужно.
Старик приободрился:
— Тут небольшой беспорядок, но ежели хорошенечко подмести, все и исчезнет.
Таков был весь спектакль, после Браншю повел Лота выпить по стаканчику, а потом сразу же принялся разыскивать каменщика. Он сам занялся уборкой, одолжив тачку у владельца, который посчитал себя обязанным предложить помощь, но Браншю отказался. Вскоре появился каменщик и первое, что он сделал, — выкрасил стены известью и внутри, и снаружи.
Затем покрасил дверь и залил цементом пол, что прежде был земляным.
Оставался потолок, его тоже побелили.
Но подлинным чудом было, когда несколько дней спустя, субботним вечером вся деревня пришла посмотреть как продвигается работа: над окошком висела еще не высохшая прекрасная вывеска, где желтыми буквами на синем фоне было выведено:
Браншю
Башмаки на заказ
Слева женская туфелька из красной кожи, справа мужской сапог из черной, висевшие на веревках прямо словно внутри что-то лежало.
Все восхищались вывеской, в той стороне никогда не видели столь красивой. Должно быть, Браншю сам все нарисовал, причем тайком, никто не видел, как он над ней трудится. Должно быть, хотел сделать сюрприз! Какой забавный человек! Откуда у него столько денег?
Все это обсуждали, когда он как раз появился, придя из харчевни, поскольку жил все еще там, а плотник, у которого он заказал мебель, пока ее не принес.
Одни, завидев, что он приближается, стали расходиться, другие сделали вид, что не замечают (некоторые все еще не доверяли ему), но многие пошли навстречу. Он протянул им руку. И когда его принялись поздравлять с вывеской, сказал:
— Никак не мог выбрать. Может, лучше было сделать фон красным… Цвет пламени — мой цвет!
И впервые засмеялся.
*
Через несколько дней плотник принес мебель, а в понедельник Браншю пропал. Никто не видел, как он ушел.
Вернулся он лишь в субботу в сопровождении человека, ведшего под уздцы мула.
Животное все было в поту, удила в пене, словно мул долго бежал под палящим солнцем. Браншю помог человеку снять вьюки: вначале два огромных мешка, затем нечто в виде приплюснутой кожаной сумки, в которой, судя по лязгу, лежало что-то металлическое.
Все внесли в переднюю комнату, где уже стоял верстак, и Браншю заплатил человеку, ведшему мула, пятьдесят пять франков и тридцать су. Затем человек пошел обратно, задержавшись в харчевне, где рассказал, что он из Борн-Десу, небольшого городка в долине. Он не скрывал, что мул привез разного вида кожи и множество вещей, требующихся башмачнику, который обосновался на новом месте.
Он говорил правду, как показал следующий день, когда Браншю открыл лавку. На стенах повсюду висели кожи, на верстаке лежало множество новых инструментов: молотков, резаков, шильев; пек в горшке, гвозди в ящичках, колодки.
Сам он сидел на низеньком стуле без спинки, перед ним стояла маленькая, закругленная с одного края наковальня, и, хотя было еще очень рано, он уже стучал молоточком.
Погода была прекрасной, солнце, что как раз вставало, царило на вершине горы, откуда, словно стремясь прочь, поднимались все дальше в небо круглые облачка. Но можно было чуть прикрыть глаза рукой, хотя, казалось, солнце совсем не мешает Браншю: одетый во все новое, в новом полотняном зеленом фартуке и полосатой фланелевой рубашке с засученными рукавами он в свете погожего утра казался совершенно счастливым.
«Вот человек, довольный жизнью, — говорили люди, — это так редко встретишь!» «Наконец-то хороший башмачник!» «Уже немолодой, но какое это имеет значение? Хотя он и не очень старый. А кто из нас здоров да не хлебнул горя?»
По улочке то в одну сторону, то в другую ходил народ. И все думали: «Наконец-то какая-то замена папаше Порту, каким же мерзким он был стариком!»
Надо сказать, улочка эта была одной из самых людных в деревне — мужчины, женщины, дети, — все время кто-нибудь шел мимо. Еще и полдень не наступил, а все уже знали, что Браншю принялся за работу.
Тем не менее, прошло четыре или пять дней, прежде чем появился первый покупатель. У всех сидит в уме, что надо вначале присмотреться, людям нравится исходить из чужого опыта, даже когда они собираются сделать совсем мизерную покупку. Осторожность не повредит, так ведь? Браншю все это время трудился над парой туфель с лакированными союзками, которую повесил на крючке в окошке.
Многие девушки сразу же захотели иметь такие туфельки. Тем не менее туфли по-прежнему висели на гвозде, когда однажды утром Лот принес пару сапог и сказал: «Нужно набить новые подметки».
Он пришел первым из вежливости и не пожалел: вечером сапоги были уже готовы. Он спросил, сколько должен. Два франка. Половина того, что платили обычно. И Лот забеспокоился, заторопился домой проверить работу.
Он не верил глазам: кожа была превосходного качества.
Он надел сапоги, никогда еще он не чувствовал себя в них столь комфортно.
Но ведь странно, не правда ли, коли платишь мало, а сделано все по первому классу? Я носил эти сапоги четыре года, а выглядят они, будто новые. К тому же ОН их навощил, неизвестно, как он это сделал, но блестят они так, что глазам больно.
Лучшая реклама — та, что делает клиент. Со следующего дня заходило много народа, и до конца недели туфли с пуговичками, выставленные в окошке, исчезли.
Приобрела их Виржини Пудре (если слово «приобрела» тут подходит), она так сильно хотела их, к тому же близилось воскресенье. Наконец, она решилась. «Лучше, чтобы никто ничего не знал, — сказала она себе, — а то эти подружки… Что ж, они не решились, тем хуже для них! Я посмелее буду. Не съест же он меня!»
Она пришла около полудня, когда на улицах никого нет.
— И сколько так будет продолжаться? — спросил Браншю. — Мадмуазель, да вы хотя бы подняли на меня глаза! Что я, зверь какой-то? Вы столь милы, а… Я их вам дарю!
Виржини вся раскраснелась, а он протягивал ей туфли. Следовало принять. Браншю даже захотел самолично ей их примерить и, опустившись на коленки, уже стягивал с нее башмаки.
Бедняцкие, старые, бесформенные башмаки — вот, что это было, — то красные от росы, то все серые, как булыжники; вместо шнурков — бечевка. Какая была обновка для Виржини, когда на ногах у нее оказались туфельки! Они невероятно ей шли. Как заявил Браншю, они сделаны будто по ее мерке. И когда Виржини со свертком в руках вернулась домой, — забавно, но… — она чувствовала девичьим сердцем, что чего-то да стоит, она собою гордилась.
Тем не менее вплоть до воскресенья она ничем не похвалялась, сидела на утренней мессе вместе остальными девушками, и никто и предположить не мог, что будет дальше. После мессы все сходятся на площади, где приятно постоять в жаркие дни в тени древней липы (которой якобы более трехсот лет). Виржини направилась к подружкам: ей стоило только слегка приподнять юбку.
«Посмотрите-ка!» — Говорили одни. — «Как такое возможно?» — Говорили другие. — «И что ж, она думает, что красивая?! Жаль, что головка не похожа на ножки!» Однако чувствовалось, что смеются они принужденно.
Некоторые невероятно досадовали и, пожав плечами, отворачивались. И все-таки у большей части любопытство одержало верх над завистью, и они подходили к Виржини: «Скажи… сколько ты за них отдала? Это те самые, что мы с тобой видели?.. Какие у тебя в них красивые ножки! А они не малы? Не жмут?»
Все задавали кучу вопросов. А тем временем по соседству Лот нахваливал сапоги: «Два франка, говорю вам, и ни су больше!»
Можно догадаться, что репутация Браншю лишь укреплялась: вскоре заказов было столько, что с ними не сладили бы и трое работников. Как ему удавалось справляться в одиночку?
Но он справлялся, хотя в это сложно поверить, и никто не мог на него пожаловаться, и цены были по-прежнему более чем низкие: «Естественно, — говорили все, — он зарабатывает за счет количества, надо лишь проворно работать!» И все восхищались, поскольку было это восхитительно, а люди уважают хороший труд.
Что до остального, то Браншю знал, как себя вести, чтобы поддерживать дружбу с людьми: не проходило недели, чтобы он не приглашал кого-нибудь раз или два в харчевню. Кому ж не понравится, если тебя приглашают выпить, хоть и будешь потом в долгу. И поскольку С течением времени люди могли начать удивляться, что до сих пор ничего о нем не узнали, он предусмотрительно принялся потихоньку рассказывать свою историю: родился он очень далеко, неизвестно где, в каком-то месте на равнине, не знал ни отца, ни матери; воспитывали его злые люди, заставлявшие его спать на куче опилок; однажды он уже больше не мог терпеть и ночью сбежал, так-то и началась долгая бродячая жизнь, когда, лишь только он зарабатывал франк, сразу покупал какую-нибудь мелочь, что можно перепродать за франк двадцать; так у него получилось скопить небольшую сумму, но он ее заработал, и заработал честно, ведь долгие дороги невероятно выматывают, «и ноги мои порядочно исхудали, словно их терли наждачной бумагой!»
Что же удивительного в том, что однажды ему надоело постоянно переходить с места на место?
— Но теперь я доволен, я среди друзей.
— И то правда!
Но кто-то из слушателей продолжил:
— А где вы научились ремеслу башмачника?
— Ах, ну конечно, забыл! В Германии.
— В Германии?!
*
В деревне был лишь один человек, продолжавший твердить: «Остерегайтесь!» Проходя мимо дома Браншю, он отворачивался.
Это был Люк. Правда, слыл он за умалишенного. Он учился на священника, потом — на нотариуса, но у него никогда не было профессии; жил он у сестры, что приютила его, иначе он бы помер от голода.
Дни напролет он читал толстенные книги или прогуливался по деревне, останавливаясь перед домами и взывая, как он говорил, к людям, дабы они «чтили заповеди». Обветшалую шляпу-котелок он натягивал до самых ушей, густая борода была нечесаной, носил он нечто наподобие истрепанного в бахрому сюртука. Мальчишки на улице кидались в него камнями.
Он останавливался и оборачивался к ним, грозя кулаком.
Он был из тех, кто иногда попадается на глаза, кто, не в силах устроиться в жизни, ушел в мир воображаемого, откуда порой спускается, взволнованно жестикулируя, говоря невразумительные фразы. Но никто таких людей не боится. В конце концов, они перестают удивлять. И годятся лишь на то, чтоб посмеяться над ними.
Так что когда Люк принялся поносить Браншю, все лишь пожимали плечами и советовали ему пойти покричать где-нибудь в другом месте.
И он кричал дальше.
Впрочем, жил в деревне еще один башмачник, звали его Жак Мюзи. Это был бедный парень, вечно больной, печальный, со впалыми щеками, очень худой, сутулый, и часто лавка его много дней кряду стояла закрытой, он был не в состоянии работать. Он часто заставлял ждать, когда работа будет готова, и если она еще у него была, то лишь потому, что его жалели. Правда, жалость у человека проявляется чаще всего только по воскресеньям, это как нарядная одежда, ее не каждый день надевают. Когда люди узнали, насколько хорошо делает свое дело Браншю и как мало берет, Жака все оставили. И напрасно он теперь все время сидел в лавке, не сходя с низенького стульчика, никто не приходил. Он смотрел за окошко, видел, как маленькие девочки играют в «ад и рай», подталкивая мысками плоский камушек в прочерченных палочкой по земле клетках, проходил час, затем другой, никто не приносил больше, ставя на прилавок, где прежде он их осматривал, ни единой пары ботинок. Он прождал две недели, три, неизвестно, на что он жил. Однажды утром его лавка стояла закрытой. Вероятно, он заболел, но никто о нем не побеспокоился. Прошло еще два или три дня. И случайно, на четвертый, кажется, день соседка увидела его за дверью повесившимся. От него уже пахло и тело его почернело.
В колокола по нему не звонили, зарыли, как собаку, в углу. И сразу позабыли, и само происшествие было вскоре забыто, висельников у нас видят не так уж редко, и только Люк, воспользовавшись случаем, кричал еще громче:
— Видите?!
Его спрашивали:
— Ты о чем?
— Был я прав, когда говорил вам остерегаться?!
И вот, Жак Мюзи помер!
— Жак Мюзи? А кто это? То, что одних делает счастливыми, другим несет горе. Всегда так было и всегда так будет.
Таков еще один способ смиряться с жизнью, может быть, это мудрость. Люк так и продолжал кричать и расхаживал по улицам, тряся головой.