В следующие дни все было спокойно, близилось Рождество. В доме Амфионов царила радость. Разнося в небе благую весть, звонили колокола, и они — муж и жена, — сидя у очага, беседовали о своем счастье. Живот Элоиз явственно увеличивался. И в этом не было ничего удивительного: она была на шестом месяце. Но Жозефу все еще не верилось, — он столько ждал, — они были женаты три года и уже все испробовали, даже отправились прошлой весной в паломничество в Сент- Клер.
Он говорил:
— Элоиз! Ах ты, такая-сякая! Я уже клял тебя на все лады из-за твоей засухи! Знаешь, если бы так продолжалось, я бы тебя разлюбил, это было уже невыносимо! Давай-ка, поцелуй меня поскорее…
Он подбросил в печь поленьев, взметнулось пламя, по черной от сажи стене полетели звездочки.
Она поцеловала его (даже дважды, если ему так угодно, сказала она); в небесной тиши — так бывает, когда дети идут из школы, — от колокольни разносился во все стороны перезвон.
Они вспоминали прошедшую жизнь, бесполезную прошедшую жизнь, пусть и скрашенную любовью, но ведь если вам чего-то недостает, это все затмевает. К счастью, все это в прошлом, а иначе бы и любовь долго не продержалась.
— И то правда, — продолжал он, смотря на нее, — сколько я ни старался зажать себя в кулак, я был на тебя в обиде. Дорожка эта вела в пропасть… Но ты вызволила меня оттуда! Тем, что у тебя появился этот милый толстый животик… Еще поцелуй!
Это был уже десятый или даже больше. Такие вечера прекрасны. На лице играют отблески горящих длинных буковых полешек, лицо это мило, знакомо. И никогда еще глаза так не смотрели в другие глаза. Подкладываешь полешко. Август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь, — всего пять месяцев.
Они продолжают. К этим пяти месяцам надо добавить еще четыре: январь, февраль, март, апрель, — получается почти год. Это случится, когда запоют птицы, а на ветвях появятся, словно коготки, маленькие зеленые почки.
Это было их общее счастье, и смотрели они друг на друга с радостью. Прежде они жили, отвернувшись от света, теперь для них начинался день новый.
Теперь, когда они видели его приближение, они строили планы, множество планов, было столько идей, что говорить можно часами, и то все не выговоришь. К примеру, то будет мальчик или девочка?
Он говорил:
— Ну, что думаю я?! Конечно же, мне бы хотелось, чтобы родился мальчик. Но если родится девочка, я все равно буду рад.
— А я — как ты. Главное, чтобы ты был доволен, тогда и я довольна.
— Неужели это правда? — Смеялся он.
Она кивала.
Он говорил:
— Это правда? Элоиз, это правда? Ну что ж, предположим, будет у нас мальчик, как мы его назовем?
— Надо поглядеть в святцы. — Она пошла за святцами. Теперь надо было узнать день. — Ищи между пятнадцатым и двадцать пятым.
— Пятнадцатого — святой Патерн.
— О, только не Патерн.
— Шестнадцатого — святой Фруктуоз.
Она покачала головой.
Семнадцатого — святой Аника… Восемнадцатого — святой Парфе, девятнадцатого — Квазимодо, двадцатого — святой Гаспар…
Он подумал: «Я что, весь вечер так буду читать?» Но двадцать первого был день святого Ансельма.
— Вот, — сказала она, — это имя мне нравится… Ему надо родиться двадцать первого.
— Было бы хорошо, а если будет девочка?..
И она вновь замолчала, не зная, что делать. Он пытался что-нибудь придумать:
— Надо посмотреть в других святцах, может, там есть еще святые.
Они обнялись, засмеялись, вновь начали все обсуждать, а потом уже не надо было ничего говорить, она села к нему на колени.
Счастье, живущее в человеческом сердце, есть только ты, все остальное лишь дополнение. Все слова, жесты, улыбки и даже поцелуи — все это сотрясание воздуха, надо смотреть глубже. Там видится прекрасный малыш, с большим лбом, толстыми щечками. Вот основа, где можно заложить угловой камень, возвести стену. Хотя он еще совсем маленький, этот ребенок, но вокруг него все и вертится. Надо быть очень внимательным, коли строишь дом. Но вдруг Элоиз загрустила. Жозеф спросил, что с ней такое. Но знала ли она сама? На нее нашла тень, как бывает, когда незаметно появляется туча и путь впереди мрачнеет.
К счастью, он начинал разбираться в женских тревогах и заставил ее лечь. На следующий день, в канун Рождества, она снова была в прекрасном расположении духа. Они ходили на полуночную мессу, принимали у себя родителей и налили тем горячего вина, в которое кладут сахар, две-три палочки корицы, гвоздику и даже перец.
Прошло Рождество, настал Новый год.
*
Следует знать, что творится в такие времена в деревнях. После месяцев, когда можно свободно передвигаться повсюду, дороги становятся непроходимыми, Горы показываются такими, какие они есть на самом деле. Вид гор зимой наводит тоску. Настает момент празднования Рождества, когда словно свет снисходит с небес, но сразу после все погружается во тьму, люди оказываются в низких комнатах, и воздух, которым там дышат, весьма терпкий. Снаружи туман. Лишь только выглянет солнце, и снова стужа. И поскольку на улице делать нечего, — хотя кто-то и ходит, прихватив веревки и топоры, в лес, — лучше оставаться дома, пытаясь убить тянущееся время. Единственное занятие — присматривать за скотом. Кроме этого можно заняться ремонтом: болтается ставня, нужно сделать новую рукоятку для вил или грабель, но лень одолевает. Спрашиваешь себя: «А зачем?» И сидишь в связанной из грубой коричневой шерсти кофте и смотришь в окошко, греешься у печи или пытаешься читать газету. Кричат дети. У многих из них голова обвязана платком, поскольку болят зубы.
Благость развеялась. Снова начались ссоры. В семействе Кленша все шло хуже и хуже. Жена напрасно ему во всем уступала; чем больше она старалась наладить мир, тем больше муж с нее требовал. У Батиста, который, казалось, поправился, нагноился большой палец; он жаловался на боль в руке, под мышкой образовалась опухоль. Констан Мартен, у которого была лавка, разорился. Люд перенес все межевые столбы и почти вдвое увеличил площадь своих владений. Тем не менее Люд не чувствовал никакого успокоения. Нельзя сделать шаг, чтобы не сделать второй. Невозможно стать таким богатым, чтобы не хотелось представить себя еще богаче. У него было теперь вдоволь земли, но ему захотелось денег, позвякивающих золотых монет.
Шестого января он вновь поднялся в Эссен, где был его последний надел — большой луг, но с худой травой, поскольку лежал высоко в горах, — и проявил там к себе такую щедрость, передвинув межевые столбы, что в его владение перешла по меньшей мере треть двух соседних лугов. Наверное, это было заметно. И даже очевидно. Но его это не заботило. Ему даже хотелось, чтобы все стало известно. Снег выпал недавно, и вся последовательность шагов запечатлелась на нем черным по белому, будто буквы, складывавшиеся во фразы, и поэтому он пошел окольным путем. Но пройдя его, он уже не старался прятаться. Он испытывал одновременно множество чувств, будто перемешали в бочке разные вина: гордость, стыд, ложную самонадеянность, страх, задор, подавленность, — в общем, в его ощущениях был жуткий хаос. На нем были гетры. Глаза под низко надвинутой шляпой сияли. Несмотря на холод, шея, выступавшая над курткой из грубой шерсти, была голой. Он вытягивал ее вперед, возвращаясь домой по глубокому снегу, в который проваливался иногда почти по пояс. Что нужно, чтобы быть счастливым? Десять франков в день? Накинем до пятнадцати. Но даже этого не хватало бы. И чтобы не надо было их зарабатывать: лучше, чтобы они поступали сами, день в день, как те, что богатые называют рентой, они предназначаются именно вам, приходят к вам сами. Вот тогда бы я чувствовал себя человеком. Он не замечал, что близится ночь, к тому же деревня была уже близко. Но все вокруг словно переменилось. Серые сумерки уходящего за облака дня сменились зеленоватым свечением, что исходило неизвестно откуда, ни луны, ни звезд еще не было. Казалось, оно исходит из заснеженной глубины, как если б снег стал прозрачным, а поверх лежали какие-то черные предметы, похожие на глыбы с размытыми очертаниями. Ниже располагались словно покачивающиеся крыши деревни представлявшей собой огромную кучу булыжников в которую, будто палка, воткнута колокольня. И хотя Люд видел достаточно, чтобы двигаться дальше, он не узнавал ничего вокруг, временами проводя по глазам рукой, конечно же, все это происходит у меня в голове, все шатается и качается у меня внутри. Он рассмеялся, но больше не верил своему смеху. Вскоре он увидел собственный дом. На кухне горела лампа. Должно быть, час уже поздний и жена его ждет, но что-то мешало ему войти. Он подошел к окну и, встав у стенки, осторожно заглянул внутрь. У края стола за книжкой сидела, шевеля губами, маленькая Мари. Конечно же, это был учебник, и она учила задание. Было видно, как старательно читает она по буквам каждое слово, а потом, дойдя до конца предложения и закрыв глаза, повторяет наизусть всю фразу. Подвешенная под потолком лампа тускло освещала ее круглый лобик с убранными назад волосами. Все было совершенно спокойно, как и всегда. Горел в очаге огонь, вокруг супницы были расставлены в ожидании тарелки. Жан Люд видел все это и не решался войти.
Когда на кухне появилась жена, он отпрянул от окна, как бы она его не заметила. Вновь увидел вокруг странное зеленое свечение, правда, оно казалось чуть темнее, поскольку он только что смотрел на лампу. Он прекрасно понимал, что не может тут оставаться, но куда пойти и что делать? Вначале, как он ощущал, следовало принять решение, выиграть время. Он обогнул дом и вошел в сарай, где устроился на старом плуге, столь низком, что колени доходили до подбородка. Голова опустилась сама собой. Он положил ее там, где следовало. Господи Боже, избави нас! Даже если ради этого придется идти по худой дорожке! Когда ты в туннеле, неважно, куда двигаться, вперед или назад, главное — выбраться. Он сжал зубы, ему представились страшные вещи. Вот он входит ночью в чей- то дом, сняв ботинки, вот перед ним спящая старуха, он едва касается ее постели: кто догадается, что она умерла не своей смертью? Но вот, совсем рядом, в шкафу под стопкой белья лежит набитый деньгами кошелек. Да, вот так! Ему стало лучше, он поднял голову, глубоко вдохнул, а потом увидел, что нет ни старухи, ни кошелька. Перед ним была только ночь, разве что в проеме приоткрытой двери едва светлее, и он снова опустил голову.
Через какое-то время он расслышал звук шагов.
— Смотри-ка! — Сказал чей-то голос. — Я так и думал. Что ты здесь!
Кто-то зашел без всякого стеснения, но внутри сарая можно было разглядеть лишь тень, только по голосу Люд угадал, кто говорит. По спине у него пробежал мороз. Но это потому, что холодно. К тому же, мне не в чем подозревать того, кто вошел. Это Крибле по прозвищу Змей, которое получил за высокий рост и лживость. Все знали, что он ничего не стоит, скатившись из-за выпивки по крутой дорожке до самого низа.
— Чего тебе?
— Ничего.
Настала тишина. Может быть, тот собрался уходить. Но все-таки, что за странная мысль пойти за мной в сарай, когда никто не видел, как я сюда заходил!
— Скажи-ка на милость! Крибле!
— Чего такое?
— Как ты узнал, что я здесь?
— Ну у меня есть глаза. — Он засмеялся. — Я доволен вопросом, он мне многое облегчает. — Он замолк, потом продолжил. — Я люблю прогуляться. Гулял вот тут. Смотрел на камни…
— Чего? — спросил Люд, и дыхание у него перехватило.
Но тот, кажется, не заметил.
— Камни есть всякие. Есть большие, есть маленькие. Есть очень тяжелые, есть такие, которые можно поднять… Берешь их вот так, обеими руками, и подымаешь…
— Заткнись! — закричал Люд.
— Вот видишь!
Крибле принялся тихонько посмеиваться:
— Я так и думал, что мы сойдемся.
Все было расписано как по нотам. Когда говоришь правду, бояться нечего. Просто говоришь: «Некоторые камни легко поднять», — а потом говоришь все, что захочешь. Крибле говорил:
— Сколько денег у тебя дома?
Люд не старался себя защитить, он даже не помыслил о том, чтоб соврать, сразу же выпалил:
— Должно быть, франков двести, триста.
— Сходи принеси.
Первые станут последними, говорится в Писании. Люд чувствовал, что едва стоит на ногах Он зашел в дом, Адель собиралась что-то сказать, он запретил. Пошел в спальню. Вернулся, она глянула на него, он сказал: «Не ходи за мной!» и, взяв висевший на гвозде ключ, запер за собой дверь.
Он пришел в сарай, он по-прежнему чувствовал сильную слабость. Крибле в темноте пошевелился, он покашливал, будто простудившись. Люд вытащил из кармана деньги:
— Здесь сто франков.
— Идет.
И Крибле забрал их. По-прежнему ничего не было видно, будто никого и не было, одни только голос, — но в руках у Люда было пусто.
Затем в проеме двери снова нарисовалась высокая фигура, Крибле остановился, обернулся:
— Большое спасибо! — Он снова покашлял. — Когда закончатся, я вернусь.
Он был уже далеко, звук шагов стих. Да что же со мной? Я что, сплю? Нет! Не сплю. Ах ты. Господи! Он прознал о моей тайне и может делать со мной что угодно. Люд сполз вниз, будто у него отнялись ноги. Но почти тотчас поднялся. Он чувствовал, как внутри разгорается огонь, кровь закипает, все это несправедливо. Он вышел, им двигал гнев. Оказалось, Крибле ушел еще не так далеко. Люду нужно было лишь пойти следом, он шел позади Крибле. «Он от меня не скроется!» — думал Люд. На улицах никого не было, все виделось довольно ясно в зеленом свечении, средь которого двигался Крибле, а Люд шел ему вслед. Он смотрел тому в затылок, вот, куда надо целиться, прыгнув как кошка, поразив одним ударом. Да, он прав: невозможно оставаться в туннеле, и он ведь уже в пути. Чем дальше идешь по тропе зла, тем меньше его в тебе остается, оно истощается, ты от него избавляешься. И он еще приблизился к Крибле, который, казалось, ничего не подозревал.
Он мог выбрать подходящий момент. Удар был таким сильным, что Крибле всем телом повалился вперед, Люд упал на него, даже не успев разжать кулаки.
«Попался! Попался! Дело сделано!» — думал он.
Но теперь уже Люд лежал на спине, руки Крибле сжимали ему шею, а колено Крибле упиралось в грудь.
Они оба катались по снегу, в котором, падая, проделали большую брешь. Крибле улыбался уголком рта:
— С тобой покончено, мой бедный Люд!
Крибле отряхнулся, как выбравшийся из воды пес, из ушей вываливался снег.
— Вот что значит оказаться брошенным всеми! Эй, ребята! — Кричал он. — Идите сюда, коли угодно развлечься! — Летевшее по деревне эхо возвращало каждое его слово. — Идите посмотреть, до чего доводит страсть к чужому добру!
Должно быть, он продолжал бы и дальше, но Люд вдруг вскочил и, хотя Крибле и не пытался его удержать, помчался по полям в темноте прочь.
*
На следующий день утром светило солнце. Ночью небо прояснилось, показалась луна. Тучи неслись в сторону, а она подтачивала их, словно камень веревку. И когда начался день, ее еще было видно, бледную и округлую, одинокую в синем небе.
Жозеф встал рано, ему нужно было работать в лесу, Элоиз поднялась вместе с ним.
Он сказал ей:
— В твоем положении лучше, если б ты осталась в кровати.
— Еще не хватало!
Это была тихая и работящая женщина невысокого роста. Поэтому что бы там ни было, она зажгла огонь, налила воду, смолола кофе, приготовила чашки. Он в это время укладывал в сумку провиант. В конце концов, они сели за стол друг против друга, а посередине стоял большой металлический кофейник, было слышно, как время от времени в нем падают капли.
Горела лампа, он смотрел на жену, она была чуть бледна, на щеках синеватые прожилки.
Он поднялся.
— Послушай, обещай, что ляжешь, как только я уйду.
Она пообещала, он ушел, успокоенный. Несколько человек уже ждали его под распятием, все вместе они пустились в дорогу.
Она долго смотрела из окна на маленький отряд потом подумала лечь, как обещала. Но чего же ложиться, коли солнце только что встало? А дела кто будет делать? К тому же, сказала она себе, Жозеф ничего не узнает.
Так что она не стала ложиться, чувствовала себя бодро, и настроение у нее было прекрасное. Она принялась петь все песни, которые знала. Ребенок составлял ей компанию. Иногда он слегка пинался, она распрямлялась с гримасой, но сразу же улыбалась. Пусть двигается, ворочается, пусть делает больно, тем лучше ведь это знак, что он живой. Чем больше от него страдаешь, тем больше любишь. Она рассматривала живот, спрашивая себя: «Бедный малыш, хватает ли ему места? У него нет ни глотка воздуха, он ничего не видит, ничего не слышит, ничего не ест, — естественно, злится». И вместе с великой жалостью она чувствовала великое счастье, оставалось лишь набраться терпения. «Можешь пинать меня сколько угодно, жаловаться не буду!»
Вот почему ей так нравилось быть одной, пусть соседки на нее жаловались, говоря, что она загордилась, но теперь у меня своя компания, а время идет слишком быстро, чтобы я теряла его, попусту болтая, как прежде.
Теперь она никогда не бывает одна, и время летит, уже десять часов.
Она сняла фартук, повесила на гвоздь и пошла привести себя в порядок, затем, укутавшись в шаль и повязав на голову черный шерстяной платок с коричневой каймой, отправилась в лавку — не ту, что у Мартена, Мартен разорился, как было уже известно.
Солнце светило вовсю, оледенелая дорога сверкала, словно начищенный котел, по ограде бежали искорки, крыши отливали синим и серебром.
Она заметила, что у фонтана стоит много женщин, это ее слегка расстроило, они наверняка ее позовут, но она была уже слишком близко, чтобы свернуть на другую улицу. Так что она продолжала осторожно идти маленькими шажками; как только женщины ее увидали, они побежали навстречу. И рассказали, что Люд сбежал.
Это была новость, которую все утро обсуждали по всей деревне, вот почему столько народа, женщины окружили Элоиз:
— Только представь, исчез, жена ищет его повсюду. И судя по тому, что говорит Крибле, правильно сделал что сбежал. Вор! Ходил по ночам переставлять межевые камни. Крибле утверждает, что он одержим. Крибле говорит, от него пахло серой!
Так из стороны в сторону ходила молва; это был день, богатый событиями.
Но она среди всего этого шума сохраняла обычный вид. Так ведь и надо жить, не правда ли? И вскоре она уже миновала фонтан, лавка была недалеко. Брук, торговец с большой черной бородой (человек этот всегда был молчалив и даже в такой день не раскрыл рта) быстро взвесил ей соль. Затем муку. Получилось два свертка по два фунта каждый, которые она впихнула в корзинку, заплатила и вышла, погода была прекрасной.
Женщины по-прежнему судачили у фонтана, она пошла по улице позади.
Здесь оказалось гораздо спокойнее, одни привычные прохожие. Несколько сараев, два или три жилых дома, лавка Браншю. В этом месте улица поворачивала. Здесь дорога тоже была покрыта толстым слоем льда. И тоже следовало быть внимательной. Она шла так медленно, что ее подружка Жюли могла не спешить, дабы нагнать ее. Они несколько минут поболтали.
— Это невероятно! — Говорила Жюли. — Человек, которого никто не мог до сего дня ни в чем упрекнуть! Такой милый парень! Счастливый, любящий жену! О чем он думал?
— Ну да… ну да…
Они разошлись. Но вместо того, чтобы пойти домой, Жюли все еще стояла на дороге.
— Я замешкалась, — рассказывала она позже, — меня забавляла ее походка, еще я немного сердилась. У нее был такой рассеянный вид. Я подумала: «Как она изменилась!» Ведь правда? Мы ведь с детства знали друг друга. Я сказала себе: «Ее совсем не узнать! Какая хорошенькая тыковка выросла у нее под юбкой! Небось фартук уже не годится!» И еще сильно так подморозило, правда? Она шла очень тихо, чуть приподымая руки, чтобы сохранить равновесие. Есть ведь такие, что поверх башмаков надевают обрезанные чулки. Она медленно удалялась прошло минут пять. Это случилось, когда она поравнялась с домом Браншю, я прекрасно все помню, она даже повернула голову, чтобы взглянуть на лавку. В тот момент она как раз остановилась. Запрокинулась назад будто падая на спину, и страшно так закричала. Ее крик до сих пор у меня в ушах. Я ринулась к ней. Когда добежала, она уже каталась по земле, хватаясь за живот…
*
Ее положили на носилки — двое спереди, двое сзади, накинули одеяло. Было тяжело, но донесли. Положили на кровать. Быстро послали за повивальной бабкой и священником, они пришли слишком поздно. Это был мальчик.
Они смотрели на него, удивляясь, что он уже такой большой и развившийся, говорили: «Как жалко! Еще бы месяц-другой и его можно было бы спасти!» Но правда ли его можно было спасти? Когда он вышел из материнской утробы, то был уже мертвым.
К счастью, Элоиз ничего не знала об этом. Забота женщин, их голоса, снадобья, теплое белье — ничто из этого больше ее не касалось. Она ушла в какой-то иной мир, перешла в другую жизнь, кто-то над ней сжалился. Она смеялась, была весела. Все говорили: «Что ж так лучше!» — и в то же самое время: «Как все-таки жалко! Она так ждала его, счастье было так близко!»
Повсюду стояли группками люди и слышалось:
— Невозможно!
— Сами видели, собственными глазами!
— Как это случилось?
— Неизвестно.
— Она ведь крепкая женщина!
— Именно.
— Может, болела?
— Она была здорова как никогда.
— Может, корзинка была слишком тяжелой? Или она устала?
Люди качали головами. Дело было в чем-то другом.
Маленький круглый булочник Тронше выкатился из дома и, словно снежный ком, куда-то помчался. Стрелка на синем циферблате отмерила полдень. Звонили в большой колокол. Звонарем был Этьен, отца его тоже звали Этьеном, и деда. И отец, и дед его тоже были звонарями. Сын и внук звонарей, твои колокола отзываются в самом сердце! Он прекрасно звонил. Его жена нарезала в салатницу свеклу, руки у нее были красные. Она что-то прокричала в окно соседке, та тоже ей что-то кричала. Там, дальше, на крыльце, возле которого стоял мул, со спины виднелся человек в шерстяной куртке.
Накатывала дурнота. Никто не заметил, какая скверная в небе туча? Уже часа два, как она закрыла солнце и так и не двигается с места.
Долго выводили цифру под цифрой, надо было уже, в конце концов, подсчитать. Если вспомнить все по отдельности, становится страшно; каждый мысленно складывал одно с другим. Повесившийся Мюзи, рука Батиста, дифтерия у детей, падучая у женщин, павшая скотина, драки парней, теперь вот Люд, и еще Элоиз, — все-таки все вместе это противоестественно!
Люди пытались понять, к чему это приведет.
Чувствуете ли вы, когда вдыхаете, кроме свежего воздуха, еще легкий аромат ванили? Это запах дыма от лиственницы. Из ее красноватой древесины изготавливают карандаши. Когда жгут эту хвойную породу, над деревней кроме приятного запаха незаметно повисает синеватая дымка, в которой понемногу сливаются очертания крыш, а над трубами развеваются подобия легких знамен…
Жозеф спустился в деревню. За ним посылали. Он сразу же хотел увидеть его. Никто не осмеливался показать. Но он так рассвирепел, что в конце концов ему уступили.
Шапку он не снял, от него еще пахло лесом. Он принес сверху запах мха и коры, а в складках одежды оставался горный холод. Он приблизился к месту, где положили ребенка, накрытого тканью. Ткань откинули.
Через какое-то время он спросил:
— Священник успел прийти?
— Нет, не успел.
— Значит, он потерян для неба. — Он говорил глухим голосом. — Даже этого не случилось!.. Даже этого!.. Боже мой, бедный малыш!.. Бедный малыш! Что дурного он сделал, чтобы его так наказывать? Или это мы так согрешили?..
Но зря он пытался вспомнить, он не находил ошибки, которую мог совершить. И все видели, как он понемногу оседает, словно при таянии осыпается склон.
Он все еще не спросил, что стало с женой. Вдруг он сказал:
— А она, где она?
Его отвели к спальне. Он еще не переступил порога, когда она принялась смеяться. Но его предупредили:
— У нее горячка, понимаешь?
Понял он или нет — неизвестно, он стоял возле кровати. Она на него даже не взглянула. Поскольку смотрела за пределы этого мира. Отблеск горячки отражался в ее глазах белой поволокой. Она уже долгое время не двигалась. Руки ее были вытянуты вдоль тела будто чужие. Она молчала. А он, что он собирался делать? Разразиться рыданиями, броситься к ней? Взять ее за руку? Ничего из этого он не сделал. Он пришел, посмотрел на нее, затем сказал:
— Это уже не она. Ее подменили. — Затем, гневно: — Кто ее подменил? — Он топнул ногой, челюсти его сжались.
Его взяли за плечи:
— Жозеф, — говорили люди, — успокойся!
Но он продолжал:
— Кто ее подменил? Кто подменил?
Вместе с остальными он вернулся на кухню; придвинули скамью, он буквально упал на нее. Он еле сидел, вся одежда, казалось, вдруг стала ему велика. Казалось, он ничего не слышал. Его звали, он не откликался. Большой Гюг Комюнье[4] подошел и, положив руку ему на плечо, сказал:
— Жозеф, веди себя как мужчина. Жене может потребоваться помощь.
Он поднял на него пустой взгляд. Губы по-прежнему были сомкнуты. Он пожал плечами, будто говоря: «Что я могу? Я теперь ничто!»
Тем сильнее была перемена, когда он вдруг произнес:
— Послушай-ка, Комюнье… Я бы хотел знать, как все случилось.
Комюнье воспрял.
Он принялся рассказывать в подробностях, что Элоиз около десяти часов вышла из дома, что ей нужно было сделать покупки, она остановилась перемолвиться словечком возле фонтана, — в общем, все, что было известно:
— Возвращаясь, она шла по улице, которая в противоположной стороне…
В этот момент Жозеф поднял голову.
— Она еще обменялась парой слов с Жюли. И потом как раз все и случилось…
— Где именно?
— Прямо напротив дома нового башмачника.
Жозеф вскочил:
— Я так и знал.
В нем не осталось более ничего от Жозефа, которым он был минуту назад. Что-то в нем распрямилось, черты его стали прежними. Лицо раскраснелось, глаза засверкали:
— Я так и знал!
Подняв руку, он громко воскликнул:
— Это наша кара за то, что мы не послушались его раньше. Он единственный видел правду. А теперь нам на беду его больше нет…
Все стали спрашивать:
— О ком ты?
— О ком? О Люке!
Люди не сразу поняли. Но понемногу стали припоминать, что говорил Люк, пророчествуя. Кто знает, может, он говорил правильно? Так все и происходит: сначала у одного появляется какая-то идея, его пример становится заразителен. Тех, что разделяли эту идею, было уже шестеро. Шестеро тех, что были вокруг Жозефа. Там был большой Комюнье, Мейрю, Брандон, Тоннер, братья Жан. Они сказали:
— Мы с тобой!
Будем вести себя тихо. — Сказал Жозеф. — Но если он ответит хоть что-то не так, если хотя бы замнется… Он не стал продолжать, но поднял кулак, и все почувствовали в нем пугающую решительность…
Семеро мужчин пустились в путь, пока женщины усердствовали вокруг болящей. Идти было недалеко, сотню метров, не более. Они шли меж низких покосившихся садовых оград и вскоре оказались на повороте: вот уже видна нарядная синяя вывеска.
Жозеф шел первым. Браншю был у себя. Жозеф постучал в окно. И сопровождавшие Жозефа несколько испугались, как бы не поддался он сразу же гневу, не перешел с первых же слов к оскорблениям и, чего доброго, ударам. Но тут, опять-таки, удивлению их не было предела, Браншю сразу же распахнул окно, спрашивая у Жозефа, чего тот желает. И Жозеф не знал, что ответить.
В этой лавке было так спокойно! Там был человек, что вощил дратву, вот он поворачивается к нам без задней мысли, обращает к нам взгляд того, кто думает лишь о работе. Вот кто-то постучал в окно, он откладывает молоток, кладет шкуру на стул. Разве так ведут себя те, кого есть, в чем корить?..
— Прошу вас, заходите, пожалуйста, — сказал Браншю. Потом, заметив Комюнье и всех остальных: — И вы, месье, тоже, если желаете доставить мне удовольствие…
Может, он думал, ему хотят сделать заказ? Жозеф был застигнут врасплох.
Он ничего не ответил, только встряхнул головой, вскоре уже шел обратно, остальные за ним. Они возвращались по проулку. И пока они удалялись, Браншю так и стоял, склонившись за окном, с таким же видом, будто чего-то не понял, будто говорил себе, что произошла какая-то ошибка.
В розовых сумерках пробило четыре. Туча по-прежнему закрывала солнце. По мере того как солнце продвигалось вперед, шла вперед и она, словно закрывающее глаз веко. Но пробившиеся несколько лучей пронизывали лежавшую внизу дымку, и цвет этот распространялся повсюду. Погруженной в него высилась колокольня.
Позади виднелся чернеющий склон, на заостренной, поднимающейся в пустоте вершине которого словно это была Голгофа, возвышался крест. На тропинках, что петляя поднимались к распятию, без труда можно было представить толпу любопытных, солдат и жен-мироносиц. Но при этом не верилось, что Тот, за которым они идут, находится среди нас, сколько бы Лот ни твердил об этом.
*
Сердца наши оставлены, и нет среди них Божественного Присутствия.
Только бредет по деревне молва. Только мерцает в доме Жозефа лампа. Только растет жар Элоиз. Только сидит на кухне Жозеф, сгибаясь под тяжестью да вящей тоски.
Ему слышатся ее смех и слова переговаривающихся женщин. Никто не подумал подбросить в огонь поленьев, огонь затухает.
Какое-то время еще он держался, затем почувствовал легкое покалывание в уголках глаз, дважды тяжко вздохнул.
Наконец полились слезы — тихие слезы мужчин, которые он даже не думает утирать, они текут по лицу, одна за другой падая на брюки.