Знаки стали появляться гораздо позже. Прошло три или четыре месяца с тех пор, как Браншю обосновался в деревне.
Это случилось в начале октября. Однажды утром, когда Батист, охотник, целился в зайца, ружье у него в руках разорвало.
Его усадили на кучу хвороста перед домом, женщины принесли таз с водой, та вмиг сделалась алой. А он, хоть и был крепким малым, увидев, сколько натекло крови, побелел как полотно. «Боже, — говорили женщины, — вот ведь беда!» Меж тем сердечная мышца продолжала выталкивать кровь тонкой струйкой наружу, и остановить ее удалось, только когда принесли паутину и толстым слоем наложили на рану.
Три дня спустя Мюдри — кузен Батиста — упал со склона высотой в сотню метров и размозжил голову.
У маленькой Луиз, дочки звонаря, началась дифтерия. Той же ночью в их стойле пали две коровы. Сгорел новый сеновал.
Но все это были события внешние. И можно считать, что речь лишь о совпадениях, ведь даже пословица говорит, что беда не приходит одна. Самое главное — что творилось внутри, с самими людьми, природа их быстро менялась, и не в том направлении, которое могло послужить им во благо.
К примеру, Тридцать-Сорок[2], у которого был ребенок не от жены, а от другой женщины. Ребенок обходился дорого, а ту, первую женщину он уже не любил, так что однажды вечером, когда малыш спал, а мать пошла набрать воды, он положил малыша в мешок и завязав тот узлом, направился по склону к равнине, где текла речка, и бросил мешок в воду. Перед этим он привязал к мешку большой камень. Он видел, как мешок опускается все ниже, смотрел, как он погружается в воду все глубже, и это доставляло ему удовольствие.
Потом еще эта драка парней ночью после сбора винограда, когда они поднимались в деревню — правда, они немного выпили, а молодое вино — вино опасное, но ведь не могло всему причиной быть только вино.
Потом рассказывали, спор начался из-за девушки, один из парней хвастался, будто поцеловал ее, хотя это была неправда; тогда чего же он похвалялся?
Можно кого-нибудь и подразнить, но только если умеешь распознать, когда шутка заходит уже далеко, а Бернар, о котором речь, сделал как раз наоборот.
Второй, в самом деле влюбленный, Жан, не сдержался:
— Заткнись, или…
— Или что? — спросил Бернар.
Их было человек пятнадцать, стояла темная ночь. Все это происходило вверху крутой тропинки, по которой ходят, чтобы не петлять по проторенной дороге, то есть в нескольких шагах от деревни. Внезапно в тишине раздались громкие мужские голоса.
Они бросились друг на друга. Остальные же, вместо того чтобы разнять их, как всегда делается, разделились на два лагеря, натравливающих их друг на друга: «Давай, Бернар!», «Давай, Жан!» Хотя в том не было никакой нужды, оба пришли в полнейшую ярость.
Трижды они падали и трижды поднимались, из- за облаков едва показалась луна. Луна, ты свидетель, тем вечером на тропинке, после сбора винограда, все были выпивши; но это не объясняет, почему два парня лежат друг на друге и тот, что сверху, нещадно избивает того, что снизу. А теперь, стало ли яснее? Теперь не только те двое, а все полезли в драку. Распахивались окна. Мужчины выходили с фонарями на улицу восклицали: «Что здесь такое?» — и потом, когда луна освещала происходящее: «Господи, вон там вон!», — и женщины: «Боже! Боже!» — женщины тоже выходили на улицу, и даже дети в рубашках, ночь была холодной, дул биза[3].
Самые смелые подошли ближе, кто-то вооружился палкой, но напрасно они пытались вмешаться, надо было ждать, когда драка закончится сама собой, желающих поучаствовать было мало.
Четыре парня остались лежать на дороге. Утром растекшаяся лужами кровь еще не высохла и долго на земле была бурая корка, которую мало-помалу отшелушивал и уносил ветер.
Жан пролежал в постели полтора месяца. И это тоже странно, он, по сути дела находившийся на законной стороне и действовавший по праву, был весь покалечен, Бернар же — цел и невредим. У Жана была сломана челюсть, рассечен лоб, вывихнута нога, раны по всему телу, его лихорадило, врач заявил, что у Жана раскроен череп, все думали, он не выкарабкается. А Бернар павлином расхаживал по деревне, болтая: «Будет знать, с кем связался, больше не полезет!» И, выпячивая грудь, хохотал. И случилось то, что должно было случиться, он увел у Жана возлюбленную, хотя и не помышлял о ней прежде, она сама пришла и, обвив руками его шею, сказала: «Люблю тебя, ты самый сильный!»
Это было несправедливо, но, казалось, она покончила с прошлым. И еще эта семья Кленша, который прежде был человеком благоразумным и ласковым, жена его — честной, а дети — милыми и послушными, но внезапно характер Кленша переменился, и каждый раз, возвращаясь домой, он принимался несправедливо бранить и обвинять жену.
То суп был слишком горячим или холодным, то неприятно, по его словам, пахло на кухне, и из-за запаха он начинал кашлять, то дом был не прибран или же, если все было на месте, пенял жене, что та растрачивает попусту время, и всегда искал повод для ссоры. Увы! Впереди были побои.
Он начал ее избивать. Вначале жена ничего ему не отвечала. Мягкая и покорная от природы, она лишь удивлялась, что муж ее так переменился, но ведь известно, что мужчины могут быть переменчивы, и она ждала и терпела.
Но скверное настроение у Кленша не проходило, напротив, каждый день он становился все более требовательным и грубым.
— Ох, Жан, — сказала она однажды, не в силах уже сдерживаться, — как так случилось, что ты обо всем позабыл? Вспомни время, когда ты за мной ухаживал, ты не был таким жестоким, наоборот, ты говорил, что слова твои недостаточно нежные, я же все время отказывала, но когда ты пришел ночью ко мне под окошко и заплакал, я сжалилась… Теперь ты не желаешь меня знать…
Он ответил:
— Не лезь! Ты попусту тратишь время. Возьми-ка швабру да побыстрее, иначе...
Он замахнулся. Дети заплакали.
В доме творился ад. Было слышно, как маленький Лиги говорит отцу: «Папа, пожалуйста, папа, папа, не бей, на коленях ползет на кухню, но тот ничего не видит, не слышит лупит маленького Анри, колотит жену, и вся деревня знает об этом по доносящимся воплям, но вот налетает ветер и все уносит с собой. Только ветер потом стихает, и в тишине из сумрака доносится детский голосок, постепенно стихающий, превращающийся в заунывную жалобу, похожий на голос ветра, когда тот устремляется в какую-нибудь щель в стене.
*
Люд вышел в этот вечер на улицу, не зная ни зачем, ни куда пойдет, но на месте ему не сиделось. Жена спросила, скоро ли он вернется, он ответил: «Займись-ка ты своими делами!»
Она удивилась, раньше он был с нею ласков, но с недавних пор и в этом доме все поменялось.
Что же его терзало? Он сам не знал. На душе невыносимая тяжесть, от которой тянуло избавиться: он шел, куда глаза глядят, словно навьюченный зверь, в надежде сбросить ношу.
Небо затянуло еще вчера. Ветер сменил направление, но столь малой вещи было достаточно, чтобы все выглядело иначе. Там, где прежде сверкали красивые золотистые листья, были голые ветви. Уже не блестела объеденная на корню трава. Над гребнями нависало низкое небо. Вы вдруг ощущали невероятную тяжесть бытия. Вот, что ощущал Жан Люд. Перед глазами простирался итог всей работы, и Жан, продолжая идти, думал: «Как мог я так долго терпеть это нищенское существование?»
Если уж на то пошло, он никогда до сего дня не страдал. И мало найдется людей его счастливее. Он слыл в коммуне образцом любящего мужа.
Он был высокий, худой, у него была длинная, с выступающим кадыком шея, приветливый, ласковый взгляд. Весь он исполнен был доброй воли, как люди, принимающие жизнь такой, какая есть.
Однако он больше не принимал ее. Он сглотнул. Кадык задвигался. Во рту сухо, словно при болезни.
Он дошел до небольшого уступа, где дорога раздваивалась.
Из-за тумана деревни позади уже не было видно. На ней лежала поволока тумана, она скрывала от взора все за исключением колокольни. Там, внизу, перемещались потоки воздуха, и от них туманная поволока начинала двигаться, на поверхности возникало волнение, будто волны на озере, и вот от нее отделялся клок и двигался в вашу сторону.
Это походило на клубы дыма от трубки старика, курящего у стены. Один из дымных клочьев скользнул над Жаном, вот надвигался второй, они быстро множились.
Всем известно, как туман поднимается, во всяком случае, ему это было известно. И поскольку становилось все темнее и темнее, к остальному добавилось еще и чувство жуткого одиночества, он был отделен от других людей, сам по себе, наедине с собой этим вечером, на развилке дорог.
Одна продолжала подниматься, другая шла ровно, в стороне от откоса. Казалось, он еще мгновение колебался, затем ступил на ту, что шла ровно.
Он по-прежнему не знал, куда направляется. Ясно было лишь, что нужно идти, а когда он остановился, нужно было остановиться, теперь он двигался вновь, нужно было двигаться. И так он очутился в местечке Презим. В голове вертелись все те же мысли: «По четырнадцать часов работы летом, шесть часов отдыха, а хватает только на суп! На нас троих — всего одна комната! Это и есть справедливость? У других есть все, чего пожелают, у нас — ничего! Другим, когда понадобится обновка, достаточно лишь раскрыть кошелек. Мы же должны носить старье всю жизнь и даже после, в нем же нас и хоронят!
— Черт возьми! — он замахал кулаком.
Он остановился и, будто нарочно, оказался прямо перед полем, с верхней части по краю сбегала тропинка, словно шов, соединявший поле со склоном.
На поле не было ни единого дерева, ни куста, ни борозды — ничего, что могло бы служить ориентиром, за исключением трех-четырех больших остроконечных камней, разделявших пашню на более-менее равные прямоугольники.
Он смотрел на камни, не сводя глаз, но на самом деле взгляд был обращен внутрь. Его озарила идея: «Нужно лишь слегка передвинуть столбы, и мы перестанем быть бедными!»
Пять-шесть выигранных квадратных футов — не столь уж много, но послужит началом. Он задался целью перестать бедствовать, и неважно, какими средствами.
Мы были слишком глупы, пора показать всем, что мы поумнели. Он вновь огляделся по сторонам. Пошел в поле, обеими руками взялся за столб…
Прокричал ворон. Было слышно, как вдалеке скрипит ось телеги.
Когда он вернулся, уже стемнело. Жена варила суп. Он обнял ее.
Казалось, он стал прежним Жаном Людом. Вошла малышка пожелать родителям доброй ночи.
— Мари, подойди, — сказал он и посадил ее к себе на колени. — Мы любим папочку?
— О! Да!
На кухне было жарко. Хорошо закрыться в комнате, когда снаружи дует ветер и на дворе ночь. Мы сидим здесь, а наверху, в широкой трубе висят на прутьях колбасы и куски шпика, недавно забили свинью, и мы говорим: «Еда у нас есть!», «У меня есть дом, жена, дочка!», и на сердце тепло. На сердце спокойно, будто пташка в ненастье вернулась в гнездышко. Ничего больше не нужно.
Накрыли на стол, давно он не ел с таким аппетитом. Адель пошла уложить малышку.
Она вернулась, он позвал ее сесть рядом. Теперь и ей было жарко, она радовалась, глаза светились от счастья.
— Ну что, моя скромница, иди, я поцелую тебя в шейку, где тебе нравится. Ого, какая она у тебя красивая, и это — после двенадцати лет замужества! Иди же скорее сюда!
Ей надо было всего лишь чуть-чуть приблизиться. Настала тишина.
И вдруг:
— Послушай, а что бы ты сказала, если б мы вдруг разбогатели?
Она внезапно выпрямилась.
— Отвечай!
— Не понимаю, о чем ты.
— Как так? Чего ты не понимаешь? Я спрашиваю, обрадуешься ли ты, если мы станем богаты, такое ведь возможно?.. Ведь это будет, — он ударил кулаком по столу, — по справедливости!
Он продолжил:
— Мы уже давно бедствуем, пришла наша очередь!
И снова ей стало страшно.
*
В то время у многих женщин началась падучая.
Они шли по улице и вдруг останавливались. Падали навзничь, в уголках губ выступала пена, глаза закатывались.
Сложно было не заметить, что никогда столько бед не обрушивалось разом на жителей этой стороны. Но когда они принимались искать причины, меж ними наблюдался разлад. Одни утверждали, что это из-за воздуха; другие, что из-за воды в источниках; еще кто-то говорил, это из-за перемены погоды; а некоторые уверяли, что дело в эпидемии гриппа.
И только у Люка было собственное, отличное от других объяснение. Кстати говоря, оно и не менялось:
— У него лицо лгуна, — заводил Люк, — все его жесты — жесты лгуна!
И он продолжал прогуливаться по деревне, порождая криками среди людей смятение. Тем не менее казалось, оно не наносит ни малейшего вреда новому башмачнику, даже наоборот. Лавка его никогда не пустовала. Людям нравилось составить ему компанию, он рассказывал им истории, да и сам умел слушать. Вокруг него в лавке всегда сидело по пять-шесть человек. А он разминал кожу и тянул дратву с видом, что шум не имеет к нему ни малейшего отношения, быстро все примечая, быстро на все отвечая. Его маленькие серые глазки сверкали, руки были ловки и проворны как никогда, и количество работы, которое он проделывал за несколько часов, было просто невероятным.
Он умел так развлечь, что все забывали о его присутствии.
И вдруг слышался вдали голос Люка, становясь все громче, и звучали все те же слова: «ослепление», «несчастье, «проклятие» и так далее. Люди возвращались из своих мыслей. Некоторые, самые нетерпеливые, говорили: «Как надоел этот старик!» И лишь Браншю оставался спокоен. Маленький молоточек все постукивал по наковальне.
— Скажите на милость, — говорил он, — ну какой вред это может вам причинить? Как вас это касается?
— Браншю приставлял палец к виску. — Он просто несчастный человек, вот и все.
— Ну конечно, — отвечали ему, — нас это никак не касается, но вы…
— Ох! Я… — Браншю пожимал плечами. Он уже вернулся к работе, но в эту минуту как раз появился Люк. Конечно, его нельзя было упрекнуть в трусости. То, что он один, а их семь или восемь, не заставило его отступить. Он стоял возле лавки, борода топорщилась, глаза сверкали, словно высекая огонь:
— Вы совсем стыд потеряли? Другие глухи и слепы, но вы — вы по собственной воле отказываетесь слышать и видеть… Изменники, нечестивцы, сами ищете погибели!..
Голос его звучал все громче. Однако Люка прервали, кто-то распахнул окно. В сточную канаву упал здоровенный камень, полетели брызги. Все захохотали, и Браншю вроде бы тоже, но, казалось, против воли.
Спустя несколько дней, утром около 11 часов Лот, возвращаясь домой, увидел, что у дверей полно народа. На возвышавшемся над маленькой лесенкой крыльце стояли женщины, что-то оживленно показывавшие друг другу. Они замолчали. Лот подходил все ближе.
Одна из женщин подбежала к нему:
— Лот, Лот, не ходи туда, — она преградила дорогу, — не ходи, на это больно смотреть… Подожди, мы позаботимся о ней сами… Подожди, пока ей станет получше, а то… а то…
Он с силой толкнул ее в сторону и бегом взобрался по лестнице.
Затем увидел, что мать лежит на постели.
Она не двигалась. Но она не была мертвой, это было понятно по глазам. Она все видела и слышала, только не могла больше двигаться, будто душа ее была погребена в теле, как иное тело погребено в могиле.
Он встал на колени:
— Мама! — Звал он. — Мама! — Восклицал он, будто снова став маленьким. — Мама, ты меня слышишь? Это я.
Он склонился над ней, но она лежала без движения, даже не обратив на него взора. Она была, как статуи, что покоятся на церковных плитах, но, в отличие от них, у нее билось сердце, и сколько же боли в нем было, если она слышала, как сын зовет ее!
Женщины расталкивали друг друга локтями, шепотом говоря друг другу:
— Тут никто не поможет, это паралич!
Такое нередко случается, паралич одна из наиболее распространенных болезней у стариков, израсходовавших все силы, тогда-то и рвутся веревочки, и ясно, что врачам не удается вылечить болезни, которые приходят издалека, сверху.
Вот почему, когда Лот заговорил о том, чтобы позвать врача, женщины закачали головами:
— Бедный Лот, думаешь, поможет? Врач не в силах что-либо сделать, и за один только его приход надо будет отдать франков двадцать!
Он знал, что они правы. Он не настаивал. Он придвинул к кровати табуретку и сел, скрестив руки.
А та, что была на кровати, лежала без движения, без движения было старое одеревеневшее тело, поджатые губы, большой крючковатый нос, впалые глаза. Под голову в белом чепце положили клетчатую подушку. Она, можно сказать, не дышала, настолько незаметным было движение груди, а сердце, оно еще билось? Долго ли оно будет еще биться?
Люди входили, выходили, одни что-то говорили другие молчали, произносили они что-то или нет — какая разница? Лот не двигался. Прошло много времени, уже было заметно, что наступает вечер. Тяжелые деревянные башмаки продолжали стучать по крыльцу дверь болталась из стороны в сторону, шел снег, было пасмурно, под низким потолком чувствовался тяжелый запах влажного белья.
По вот пробило четыре, дверь снова открылась и появился Браншю.
Никто не удивился, все знали, что они с Лотом дружны. Люди посторонились, давая пройти.
Он подошел к кровати, на которой лежала старуха, рядом сидел Лот. Он положил руку на плечо Лота. Лот поднял голову, смотря на него мутными глазами, казалось, не понимая, что от него хотят.
— Лот — сказал Браншю, — ты меня узнаешь?
Лот кивнул, затем вновь опустил голову.
Тогда все увидели, что Браншю повернулся к старухе. Он взял ее бедную посеревшую руку, поднял и какое-то время держал.
Он держал ее и, казалось, о чем-то размышлял в молчании. Когда он снова заговорил, голос был едва узнаваем.
— Что скажешь, Лот, если я ее вылечу?
Лот по-прежнему ничего не отвечал, но теперь неотрывно глядел на Браншю.
Браншю подошел еще ближе, вытянул руки, простер их над старухой и медленно опустил. Коснулся ладонями груди, стал водить руками из стороны в сторону, для начала едва касаясь тела, потихоньку нажимая сильнее, руки опускались, поднимались, отыскивали сердце, доходили до шеи, касались щек, лба, внезапно послышался громкий вздох.
— Вот, — сказал Браншю, — это совсем не сложно.
И он засмеялся во второй раз.
Все в комнате приблизились к кровати, образовав круг, в центре которого была изменившаяся в лице старая Маргерит. Глаза, до той поры неподвижные, оглядывали помещение, руки ощупывали юбку, губы двигались, будто она хотела что-то сказать, внезапно она произнесла: «Где это я?» и попыталась сесть.
— Как такое возможно? — Говорили люди. — Она ожила! — И суетились вокруг.
— Лот! Ты что, не слышишь? Она заговорила!
Казалось, Лот единственный ничего не слышал. Люди подошли к нему, помогли подняться, подвели к кровати, и Лот смотрел на мать, а мать смотрела на него. Старый беззубый рот задвигался, на губах нерешительно — будто порхающая бабочка — начала проступать улыбка, и старуха протянула к сыну руку.
Наверное, до сего момента он так ничего и не понял, но когда она сделала этот жест, ему все стало ясно.
Что невозможно далее сомневаться в том, что она выздоровела. Она обняла сына, говоря: «Это ты? Это ты!» И стоявшие вокруг женщины уже принялись говорить с ней, в спешке рассказывая, что случилось, поскольку старуха еще ни о чем не знала:
— Вы упали, мы подошли, подняли вас, вы были как мертвая, к счастью Браншю… Но теперь-то ведь все в порядке?.. — но они не успели продолжить, потому что Лот встал и, подняв руку, молвил:
— Я знаю, кто он! Он — Иисус!
Снаружи послышался шум. От сильных толчков дверь поддалась и ударила в стену. Где разместить столько народа? На всех места не хватит. Тем не менее люди заходили внутрь, их влекло любопытство, они толкались возле старой Маргерит и спрашивали ее: «Это правда?» Она отвечала: «Сами видите!»
Казалось, она счастлива. Вид у нее был такой, словно она даже помолодела: лицо посвежело, взгляд оживился. Ей приготовили кофе, она отхлебывала его, сидя в старом плетеном кресле, куда ее посадили. А соседки вокруг каждому, кто входил, принимались рассказывать всю историю с самого начала, размахивая руками. В наступившей сумятице о Лоте на какое-то время забыли. Что до Браншю, то его и след простыл.
Но вот в темноте, что уже заполнила и кухню, и комнату, послышался голос, то заговорил Лот, и голос его был глух, как бывает после долгого размышления:
— Иисус вернулся!
Кто-то поднялся на скамью зажечь лампу, Лот прошел в середину комнаты:
— Слышите, здесь собравшиеся? Ибо беды теперь прекратятся. — Лицо его в обрамлении черной бороды было белым. Тот ли это человек, что был хорошим товарищем, говоруном, человеком в кожаном фартуке, чей мул бежал так, что дымились копыта, а сам он обменивался шуточками с тем, кто держал поводья? Вот снова он поднимает руку:
— Говорю вам, слушающие меня, Господь среди нас, Он был плотником, теперь он башмачник, но какая разница? Его узнают по тому, что он исцеляет больных, поднимает из гроба умерших!
Многие имели схожее мнение, другие по-прежнему не могли поверить в случившееся. Но в конце-то концов! Невозможно отрицать, что совершилось великое чудо. Последуют ли за ним другие?
Сквозь оставшуюся раскрытой дверь было видно, что идут все новые люди, и неведомо было, откуда они, а потом перед ними простерлась тьма, все пошли вслед за Лотом на улицу. Среди них были даже больные, но они знали, где восходит звезда, и к какой именно звезде они направляются, поскольку впереди шел Лот. «Может, все так и есть?» — говорили они себе. В конце концов, что мы знаем? В нас живет столь сильная жажда веры! Лот шел впереди. Он повернул налево. Продолжал порошить легкий снег, снежинки сыпались сверху, летели снизу, со всех сторон одновременно, как бывает, когда веет ветер и его холодные иголочки тают у вас на щеках. На небе не было ни одной звезды, но внезапно все увидели другую звезду вон там, у земли. Там находилась лавка, в которой он обустроился, на что и указывал свет, и все они шли в ту сторону.
И вот, все видели, что Лот идет первым, он постучал в дверь. Дверь открылась, затем закрылась. И все толкались, чтобы попытаться хотя бы заглянуть в окно. Больные спрашивали: «Он не будет врачевать нас сегодня? Как тяжко ждать». Некоторые кашляли. Один бедный маленький мальчик, который пришел на костылях и больше не мог стоять, сел в грязь.
*
Они не могли войти, дверь Браншю оставалась закрытой, потом кто-то сказал, что он исцеляет только от некоторых болезней.
В этот вечер разрешено было войти только Лоту.
Шел восьмой час, а в восемь обычно деревня уже спит. Зимой в такое время в самом деле нечего делать и, чтобы не переводить керосин, люди ложатся в кровать. Когда в небе светит луна или поднимается туман, над маленькими крышами, что теснятся одна к другой, стоит полная тишина; единственное, что слышно, словно звуки маленького намокшего барабана, — плеск фонтана. Но этим вечером все еще слышались голоса, и вдали различался шум, как если б люди на улице продолжали переговариваться, несмотря на падавший снег. И вдруг зазвучали чьи-то громкие слова вблизи мастерской Браншю, где все еще стояло несколько человек, что пришли вместе с Лотом:
— Послушайте, говорю вам, пока еще есть время!
Дабы обмануть вас, он обратился во все ему противоположное! Так на тарелку кладут мед, чтобы слетелись мухи…
— Его голос ни с чьим не спутаешь. — Проговорил кто-то.
— Пора бы его заткнуть.
— Заткнуть? — Переспросил Лот. — Я этим займусь…
Но Браншю удержал его, и голос уже удалялся. Beроятно, Люк лишний раз обходил деревню, останавливаясь перед домами, «ибо настал час последний».
Вновь наступила тишина. Все были в замешательстве. Браншю предложил:
— Знаете что? Не будем тут стоять!
И, как часто делал, повел приятелей в харчевню.
Там хотя бы было натоплено, горел свет, да и вино подкрепляет беседу. Они сели за стол, Браншю много говорил, остальные отвечали, заходили другие люди, спрашивая:
— Это правда, что вы совершаете чудеса?
Браншю пожал плечами:
— Я? Чудеса? Увы, мой бедный друг, ни я их не совершаю, ни кто другой в этом мире. Просто некоторые немного изучали медицину, что позволяет сослужить службу при случае…
Приходили еще люди, спрашивая:
— Вы Иисус или дьявол?
Браншю начинал смеяться:
— Ни Иисус, ни дьявол, где-то между, увы! Где-то между…
Лот в этот момент как-то странно посмотрел на него.
Понятное дело, никто уже не знал, что и думать, люди пока не свыклись с произошедшим. Как бы то ни было, Браншю вызывал теперь еще большее уважение и даже почитание. Во всяком случае, теперь говорили: «Он очень сведущ и скрывает это». С такими людьми надо быть обходительным. К тому же, он ведь хорошо все делает. Может, у него что-то на уме?
Никогда еще вино не лилось столь обильно. Всем, кто входил, сразу подносили стакан. Было жарко, стоял густой дым. Вокруг были только друзья и друзья друзей. Казалось, он рад, что все они здесь, и хочет их удержать, подливая вина (за исключением Лота, который не пил). Вечер затянулся. И в этот миг, словно нарочно, снова послышался голос, звучавший все ближе и ближе:
— Настал час последний!.. Он завлекает вас тихо, медленно, но я покажу, куда он вас завлекает, дабы успели вы от него укрыться…
Некоторые засмеялись. Лот же поднялся. И поскольку Браншю сделал ему знак сесть на прежнее место, заговорил:
— Нет! — Молвил он, покачав головой. — Нет, вы же видите, это несправедливо! Я повинуюсь вам, но это несправедливо…
— Давай, — ответил Браншю, — вспомни, о чем я тебе говорил.
И, делая вид, что хочет уладить дело, продолжил:
— В конце концов, он никому не причиняет вреда. Ну, может быть, только мне… И, конечно, для доброго имени деревни его следовало бы запереть, но никто с этим не торопит.
И так он говорил еще какое-то время, а затем пропал.
Как это произошло, никто никогда так и не узнал. В помещении было очень дымно, многие встали во время разговора, поскольку принялись обсуждать случай с Люком: может быть, Браншю воспользовался беспорядком, в то время как Люк остановился напротив харчевни:
— Эй, вы там! — Продолжал он. — Вы что, не слышите? Ведь я пришел ради вас, и ради тебя, Лот, в особенности, у тебя чистое сердце, но оно обратилось к ложным плодам. Так слушай, лучше бы твоя мать умерла, лучше бы она умерла, Лот, лишь тело…
Лот так быстро рванул к окну, что никто не успел его удержать, и, распахнув его, крикнул:
— Ну-ка повтори!
— И я повторю.
— А если я сейчас выйду?
— Я буду повторять, ибо это правда…
Далее происходило все очень быстро. Тот еще не закончил фразы, а Лот уже оказался на улице. Все ринулись за ним. Стояла темень, и никто не увидел, что приключилось, было лишь ясно, что двое мужчин разговаривают вблизи: «Это не он Сатана, а ты!» И послышался звук, какой бывает, когда падает тело, затем вновь голос Лота: «Эй, люди!..» Они подошли, все были взбудоражены. «Возьмем его за ноги!» — проговорил Лот. И все, гогоча, за исключением Лота, который вовсе не смеялся, прицепились к телу, словно кони впряглись в повозку. Но повозка была легкой, да и тело по тающему снегу скользит без препятствий. «Куда его? — К фонтану!» Фонтан бил совсем близко. Возле него был обустроен большой деревянный резервуар. Широкий, глубокий…
Так на девятый день умер от пневмонии единственный, кто, быть может, разбирался в подобных вещах, хотя и не принадлежал к числу местных умников и, наверное, видел все в ином свете.