XI

Приблизительно в это время они постепенно перестали понимать свое счастье.

Они не знали, что происходит: им казалось, что счастье уходит, ведь оно было всегда одинаковым.

Еще какое-то время они сравнивали новую жизнь с прежней, а потом воспоминания истратились, истощились. Они пришли со своими историями, они их друг другу рассказали, они к ним привыкли: воспоминания куда-то попадали, как падают плоды с деревьев и потом дерево больше не плодоносит.

— Что с тобой? — спрашивал Августен.

— Все хорошо.

Они шли по дорожке, по которой ходили уже столько раз.

— Ничего такого, — отвечала Августин.

Снова на дереве скакала белка, бежала вверх, спускалась ниже.

— Тебе хорошо?

— Мне хорошо.

Белка пробиралась по ветке к соседнему дереву; ветка стала под ее весом раскачиваться, и вот она уже раскачивается без белки.

— Ты всем довольна?

— Да, я всем довольна.

Он уже ничего не понимал. Невозможно было понять. Невозможно было ни с чем сравнить. Не было больше меры.

Он сорвал желтый цветок арники, бросил его на воду; цветок, кружась, поплыл прочь.

— Августин, моя маленькая Августин, смотри, цветок уплывает…

— Уплывает.

— Ты знаешь, куда он плывет?

— Он проплывет по лесу, доберется до луга, проплывет мимо склона с тальником, что похож на людей, раскинувших руки, поплывет под дорогой, затем спустится, спустится ниже…

— А дальше?

— А дальше будут края, которых я не знаю.

— Но я знаю…

Но тут же он понял, что больше не знает. Там, где он думал отыскать их в воспоминаниях, зияла пустота.

Ничто никогда более не изменится. Сердце ни в какое путешествие более не отправится. Сердце находит все там, где оно есть. Люди делают то, что делали прежде. Он снова бросит цветок в воду. Он опять будет смотреть, как белка бегает по стволу то вверх, то вниз. И все тот же цвет неба будет виднеться в просветах в сени ветвей.

Питом по-прежнему сидит на табуретке возле перегонного куба; гладит короткую белую бороду, говорит:

— Больше нет никаких грязных примесей. Прежде, когда я замачивал корни, страшно было смотреть, какой толщины поднималась на поверхности пена, надо было ее снимать три, а то и четыре раза. Теперь корни бродят, но вода остается такой же прозрачной, как если бы ее только что принесли из родника.

Из куба капля за каплей в глиняный кувшин сочился еще теплый ликер, будто часы отмеряли время.

Когда кувшин наполнялся, Питом шел перелить содержимое в склянку.

Еще были оплетенные бутыли — огромные стеклянные баллоны, до самого горлышка увитые ивовыми прутьями; прежде он привешивал к ним этикетки с указанием года; давая отведать ликера, он был похож на рассказывающего о вине винодела; говорил, к примеру: «Это — 1928-го. Вот это — 1931[21]-го». Теперь же все урожаи были похожи, меж всеми было сходство: «Это все отличного качества, — говорил Питом, — высшего качества, лучшее из лучшего, само совершенство!»

Взяв большой толстый стакан, наливали немного для пробы; и в самом деле, невозможно было представить вкус совершенней; принимались кивать, одобряя; но во всем этом не хватало радости удивления, сюрприза, может быть, превосходный вкус был ожидаем и нельзя было им насладиться так, как хотелось?

— Ведь в прежние времена, — говорил Питом, — все было не так. Конечно, в этих бутылках сидел еще и дьявол, в них оставалось что-то нечистое. В прежней жизни никто не знал, что именно будет с теми, кому я подношу выпить; надо было дождаться, когда подействует градус. Вы можете мне сказать, когда человек в прошлой жизни был истинным? Был ли он настоящим тогда, когда еще ничего не пригубил? Или тогда, когда уже выпил? Он показывал свою суть каждый день или в определенный момент? Ни в чем не было уверенности. Эти лучшие друзья… «Пропустим по стаканчику?» — говорил я. И, понимаете, сразу все становились задушевными приятелями…

Все думали, он собирается рассказать историю; вероятно, он и хотел поведать что-то еще, но вдруг замолчал.

Словно обрезали нить и то, что было привязано к ней, упало.

А Шемен в мастерской продолжал рисовать картину, используя лишь светлые краски, и дивился, что они кажутся ему уже недостаточно светлыми.

Он продолжал стоять перед картиной, на которой все было прекрасным; все на ней было таким, словно бы уже и не существовало.

Теперь все было слишком красивым. Уже не случалось так, как в минувшей жизни. Прежде, в той, минувшей жизни сердце человеческое было, как небо, а то чаще всего оказывалось серым; теперь каждый день в окна сияло солнце, и освещаемые им предметы, вырезанные из чудесной розовой лиственницы или благоухающей еловой сердцевины, начинали светиться. Прежде почти никто никогда не был собою доволен; может, на десять дней и придется один хороший; порадуешься на себя разок в две недели. В прежние времена на сердце редко случались праздники, может, поэтому их столь ценили. Шемен выколотил о верстак почти полную трубку. Чаще всего ничего вообще не хотелось, даже табака, потому что сам себе был противен. Напрасно принималась щебетать птица, которая вам прежде нравилась; напрасно качались ветки на склонившемся дереве, словно оно тянуло к вам руки. Шемен уселся в углу, уперся локтями в колени, опустил голову. Таким Шемен был в прежней жизни, сердце его было чутким, слишком чутким для той суровой жизни, он искал самого себя и не находил, но теперь… Что же происходит?

Пока Шемен держал кисть и ходил с ней туда-сюда, что творилось у него внутри? И что за странное поднимается в глубине сожаление, словно зверь взбаламутил ил на дне лужи?

— Я смотрю на своего малыша, говорю: «Ты такой милый! Улыбнись мне еще разок!» Мой маленький, он больше не плачет. Я надела на него рубашечку и вязаный чепчик, а поверх — хлопковое платьице и курточку, вот и все — теперь не надо надевать столько теплых вещей, как прежде. Иногда я кладу его в кроватку голеньким, а иногда сажаю его голенького на стенку ограды, там ему нравится. Машет ручками и ножками, сколько хочет.

Она подносила его к свету, показывала:

— Посмотрите. У него вокруг ротика все покраснело, словно он ел малину. Но водой это не смоешь.

Она брала носовой платок, терла:

— Видите?

И вторила остальным:

— Это потому, что у нас все теперь есть.

Единственное, чего нам не хватало, так это перемен.

И вот шла Катрин с внучкой, шла толстушка Мари с Печальной Люси (правда, та уже не могла печалиться). Слышался шелест воды: Феми поливала сад. За окном, как всегда, сидел Питом.

Шерминьон шел на своих двоих, словно у него всегда было две ноги.

Приходил Бе, его спрашивали: «Ты видишь?»

А когда добавляли: «В прошлой жизни ты такого не видел!» — он оглядывал вас с таким удивлением, словно бесконечное небо и все вещи под ним принадлежали ему веки вечные.

На вершине горы сверкает солнце. Одна гора — остроконечная, другая — ровная. Эта — зеленая. Та — серая.

Вот — одна гора, вон — другая, затем снова — гора, и опять — гора.

Одна — ровная, другая — остроконечная. Вон та — зеленая, а там вон — серая…

Загрузка...