Некоторое время спустя Адель (жена Люда, который переносил межевые столбы, а потом сбежал) однажды утром позвала дочку и спросила:
— Мари, ты меня любишь?
— Да, мамочка! — сказала Мари.
Адель хотела продолжить, но не могла. Она посмотрела перед собой. Она казалась старой, хотя ей не было и тридцати пяти. Это потому, что у нас поселилась тоска. И то, что хотела сказать Адель, сложно произнести вслух, особенно маленькой девочке, которая еще не все могла понять.
Ей надо было собраться с мыслями и сделать над собой усилие, она снова заговорила:
— Так вот, Мари, пойдешь ли ты со мной, если ты меня любишь?
— Да, мама, — сказала малышка.
— Но я тебе еще не сказала, куда мы собираемся. Ты знаешь, это далеко, там одиноко. Ты не сможешь больше ходить в школу, у тебя больше не будет подружек.
— Ой, мамочка, ты моя лучшая подружка! Что мне остальные?
Она повернулась к матери, у нее были очень красивые глаза. Она была очень аккуратненькой девочкой.
Адель обняла ее, посадив на колени. Какое же это все-таки утешение! Стояла полная тишина, лишь от времени до времени слышался хруст, словно кто-то ходил по крыше. То начал оттаивать снег.
Понимаешь, моя маленькая Мари, мы больше не можем здесь оставаться. И я подумала о нашем домике в горах. Мы будем там далеко отсюда, совсем одни. Но мне никогда не бывает одиноко, если ты рядом.
— И мне тоже, мамочка, когда ты рядом.
Адель долго ее целовала. Кажется, никогда не сможешь отвести губ, такую испытываешь нежность. По-прежнему слышался шум на крыше, вот упал ком снега.
— А папа с нами пойдет?
— О да, конечно, он пойдет с нами!
— А когда он вернется?
— Еще не скоро, он отправился в долгое путешествие, но когда он вернется, он сразу придет к нам.
Она опустила голову.
И все-таки нужно сдерживаться, нужно казаться веселой. Это самое тяжелое, самое трудное. После бегства мужа зло вымещали на ней. Ей говорили: «Что нет новостей от муженька-вора?» Многие с ней не здоровались. Другие, наоборот, напускали на себя ложную жалость, от которой она страдала еще сильнее. Вскоре она поняла, что больше не может тут оставаться.
Однако не бывает полного одиночества, если сердце принадлежит другому. Возникает рана, ее латает любовь. Она постепенно восстанавливает развалины, заполняет пустоту. Адель чувствовала великую храбрость, ведь она приняла все как есть.
Собрались они быстро. На следующий день на рассвете у крыльца стоял мул.
В сером холщовом мешке был провиант, в другом — одежда, поверх вьюка они прикрепили перевернутый котел, дверь заперли на замок.
Надо еще раз взглянуть на дом — Бог знает, когда вернемся. У Адель на глазах были слезы.
— Не плачь, мамочка, — сказала Мари.
Адель достала платок, взяла мула под уздцы. Мари повела козу, им надо было пройти половину деревни, навстречу никто не попадался. Хотя был час, когда люди обычно уже выходят из дома, ведь жизнь каждый день начинается снова, — улица была пустынна, двери оставались закрытыми. Они шли по дороге. Вскоре они оказались среди полей. Дорога начала подниматься в гору. Тяжело нагруженный мул смиренно брел меж запорошенными снежными изгородями, над которыми порхала большая красноголовая птица.
*
Чтобы председатель — человек осторожный и как никто озабоченный собственным спокойствием — в конце концов отважился на такой поступок, нужны были очень весомые обстоятельства. В середине марта самое красивое шале коммуны смела лавина. Через несколько дней сгорели дотла владения дез Эссерта.
Председатель понял, что люди с удивлением смотрят на то, что он ничего не предпринимает, но что можно было здесь предпринять? Тем не менее, поскольку народ продолжал приходить, говоря: «Мы так долго не продержимся!», — он решился и, еще немного поразмыслив, направился к единственному человеку, который, как ему думалось, хоть чем-то мог помочь, то есть к кюре.
Дом кюре — большое серое четырехэтажное здание — стоял возле церкви, посередине строгого фасада вперед выдавалось высокое гранитное крыльцо c перилами по обеим сторонам. И едва председатель подошел к крыльцу, случилось то, чего он менее всего ожидал: входная дверь распахнулась, и кто же за ней появился? Браншю! Браншю собственной персоной! — Ого! Это же невозможно! — Но это был он. Под мышкой он нес большой сверток.
Председатель оторопел, но Браншю, казалось, никакого смущения не ощущал. Во всем его виде читалась особая оживленность, он продолжал улыбаться, отвесив председателю низкий поклон, и, вероятно, будучи охотником поболтать, даже заговорил бы с ним, если бы тот не отвел взгляда.
И Браншю прошел мимо, а председатель стал подниматься. Увы, он был вынужден! Широкая лестница под козырьком вела на второй этаж. Медленно, ступенька за ступенькой, председатель поднимался, пытаясь по пути навести порядок в мыслях, однако ничего у него не получалось, к тому же и времени уже не было…
Кюре пришлось сразу же его усадить, иначе бы он свалился. Это из-за жары, что царила внутри, или густого дыма? Он едва успел заметить, что среди беспорядка на столе стояли два стакана и пустая бутылка, потом все в глазах помутилось.
Громкий голос заставил его очнуться:
— Итак, дорогой председатель, чему обязан удовольствием вас принимать?
Уже исчезли стаканы, бутылка, остался только кюре, кюре смотрел на него.
Это был тучный человек с красной шеей, — он весь был красный, — с широкими, огромными плечами, животом и всем остальным, имеющий большее пристрастие к вину и мясным блюдам, нежели к молитвам и мессам. И вот он смотрел, уставившись, на бедного председателя. Чувствовалось, что он теряет терпение.
Он повторил вопрос, тот по-прежнему не отвечал. Председателю надо было опять сделать над собою усилие. Но когда слова все же пришли на ум, пришли они сразу все вместе.
— Простите, дорогой кюре, но все это потому, что вы так нам нужны, так нужны! Мы не знаем, что с нами стряслось. Конечно, и раньше случались несчастья, несчастья происходят всегда… Нет, дело не в этом, как тут сказать? Будто над нами что-то тяготеет. Что-то наподобие горячки, когда все хорошее оборачивается худым, а худое становится еще хуже. И вот большое наше шале дез Антрег снесло, а Эссерты сгорели дотла; мужчины, женщины, дети мрут как никогда, объявляются всевозможные необъяснимые хвори… И чего мы боимся, так это того, что случится дальше. Это, наверное, только начало… Мы не знаем, все это противоестественно… Так что мы подумали, дорогой кюре, не придете ли вы нам на помощь, потому что иначе…
Он не стал продолжать.
— Все это меня нисколько не удивляет. — Кюре ударил кулаком по столу. — А не заслужили ли вы сами все эти смерти, скорби, болезни? Не заслужили ли вы того, что дома ваши горят, а животные дохнут? Что я могу посоветовать? Покаяться, например! — Он снова ударил кулаком по столу. — Или не предупреждал я вас? Лжецов! Блудодеев! Удивительно, что кара еще не столь ужасна. Господь терпелив! Он терпеливей меня! И когда к вам приходит несчастье, вы делаете вид, что не знаете, почему?.. — Он вдохнул, а затем зажал нос. — От вас смердит, вы воняете, как покойник.
Послушайте меня, есть только одно средство — исправиться… Пусть лгуны перестанут лгать, а богохульники — богохульствовать… Все просто! — И, засмеявшись, продолжил. — Но это все равно, что хотеть, чтобы реки повернули вспять, а летом пошел снег… Твое…
Он замолк, не закончив фразы, с опозданием вспомнив о почтении, которое должен испытывать к собственному облачению. К тому же, он уже успокоился. Вытер лоб. Теперь он казался крайне смущенным, Председатель сидел, замерев, на стуле. Возникла пауза. Затем кюре встал. Пошел за стоявшим в углу ружьем.
— Взгляните, какое ружье… Ах да, вы не охотитесь…
Председатель тоже встал, покачав головой.
— Бескурковое, пятьсот франков. Купил с рук. Взгляните же! — Он перевернул его, взводя пружину. — добротно сделано, как часы. Добротнее, чем мои прихожане.
И он снова наигранно засмеялся, в то время как председатель смотрел на него, уже ничего, вероятно, не понимая и всем сердцем чувствуя тяжесть упреков, которых он лично не заслужил…
Он следовал доброму побуждению, и вот награда. Он думал: «В следующий раз утруждаться не стану!»
И вот, когда он добрался уже до дому, самый большой колокол издал долгий глухой звук. Кажется, голос этот поднимается из таких глубин, что пронизывает все насквозь. Будто стон, затем еще один и еще. И все, кто идет по дороге, работает в лесу, копает картошку, с маленькой пилой в руке чинит изгородь, пасущий коз пастух и старуха, жгущая хворост, спрашивают: «О ком звонит этот колокол?» и крестятся.
Бум!.. Случилось большое горе. Где бы ни находились, чем бы ни занимались, вы стоите перед лицом смерти. Она не дозволяет забыть о себе ни на минуту и сама помнит о вас.
Бум!.. Дедушка и бабушка умерли, тетя Фридолин умерла, младшие братья Жан и Пьер умерли, сестра Мартин скоро умрет. И я тоже умру.
Бум!.. Господь Бог наш, защити нас в час скорби нашей! Без Тебя мы ничто, Ты так нам нужен! Господи, сжалься над нами в нищете нашей! Господи!
Бум!.. Но мне не говорили, что кто-то сильно хворает! Не видел, чтобы кого-то причащали. Может, это старый Борша? Ему ставили пиявок.
Бум!.. День был серый. Их было около сотни мужчин и около сотни женщин, все в черном. Мужчины шли впереди, за ними женщины. Гроб был накрыт черным пологом с серебряным шитьем, изображавшим черепа со скрещенными костями, носильщики шли медленно, чтобы ни с кем не столкнуться. Они поднялись по деревенской улице, прошли мимо фонтана. С крыш, словно бороды, свисали сосульки. Старая липа, на которой не было ни листочка, была похожа на дерево из проволоки. Не слышалось никакого другого шума, кроме стука больших башмаков с набивками, бьющих по льду дороги, и глухого гула от ударов большого колокола, сокрушавших все на своем пути. Обогнули церковь, дошли до ограды кладбища. На деревянных крестах, покрашенных синей краской, висят венки из бусин и стекол, ниже виднеются букеты, надписи и пары молитвенно сложенных рук. Шли по центральной аллее. Жозеф шел в первом ряду. Ему уже нужно было идти, на кого-нибудь опираясь. Но когда подошли к яме, потребовалось даже больше: мужчины взяли его под руки.
Заходили ли они в церковь?.. Он того и не знает, он ничего не чувствует. Его держали двое мужчин, он раскачивался меж ними, как спиленное дерево. То склонится набок, то подастся вперед. Но его прочно держали, так что он мог при всем присутствовать, ему нужно было присутствовать. Он видел, как опускают вниз все: его прошлое, его надежду, его цель жизни. Господи Боже! Возможно ли это, словно кишки вырывают, рвут душу из сердца, лишают разума. Она была моим единственным праздником, моей житницей… Он застонал, словно ему ножом вспарывали живот. Бедный Жозеф Амфион! Он ждал ребенка, — ребенок умер, жена умерла. Он размышлял, говорил себе: «Был ли я ей хорошим мужем?.. Всегда ли был с ней таким, каким клялся быть, надев на палец кольцо? А потом, когда она отбивалась от хвори, я так несправедливо судил: «Это уже не она! — может, если бы я подошел и обнял ее, она бы избавилась от горячки силой любви… Она бы меня узнала, сказала бы: „Это ты!" О, она была лучше меня! Такая красивая! А я этого не сделал, и вот ее нет! Это моя вина, только моя!..» Комья летели на гроб, его увели.
Остальные пошли за ним, возвращаясь домой, но счастливее они не были. Они ничего не говорили друг другу, они были не в силах сказать что-либо. Колокол замолчал, царила великая тишина. Под низко нависшим небом, окутывавшим деревню, словно чтобы заранее показать ее скорое отчуждение, возвращались они группками и, подойдя к домам, наклоняя головы, проскальзывали в низкие двери, как звери в нору…
*
Никто не предполагал, что все будет происходить столь быстро. Не прошло и двух недель, как три женщины подряд были сражены той же напастью, что Элоиз. И каждый раз Браншю был рядом. Настал черед Эрмини.
В конце улицы стояло с десяток мужчин, когда появилась бедняжка Эрмини. В то же самое время Браншю вышел из дома. Казалось, он уже ни от кого не скрывается. Он повернулся к Эрмини. Руки его были в карманах, он весело улыбался. Говорят, с тех пор у него изменился цвет глаз. Но совершенно точно, что Эрмини почувствовала боль именно в то время, когда он на нее смотрел. Она так же вскрикнула, так же всплеснула руками, а потом повалилась, словно ноги под юбками отказали. Он же засмеялся (во всяком случае так рассказывали) и громко сказал (так потом говорили): «Уже пятая! Неплохо, неплохо!..»
Удивительно, что мужчины даже не подумали на него наброситься. Все происходило так скоро, что застигло всех врасплох. Браншю мог исчезнуть совершенно спокойно.
Тем временем жители деревни, которые еще не имели мнения (таких было большинство), постепенно пришли в движение. Вначале Эрмини отнесли домой, четырех из присутствовавших для этого было достаточно, другие же побежали по улицам, останавливаясь у дверей, стуча или распахивая их и крича: «Выходите, скорее!» Их спрашивали: «Что стряслось?» Но они были уже далеко. На площади собралось полно народу. Они вооружились первым, что попало под руку. Кто-то схватил вилы, кто-то рукоятку от инструмента, некоторые взяли ружье, другие держали косу. И со всех сторон нарастал гул, будто поток обрушивался на камни.
Кто-то только что подошел, они спрашивали:
— Что случилось?
И новость опять обсуждалась, качали головой, поднимали руки, а многие начинали смеяться от гнева, поскольку думали: «Как могли пустить все на самотек? Почему не догадались прежде? Бедные женщины! Еще бы немного, и они бы все пострадали!»
Хотя творившееся и было неслыханно, никто не пытался понять, как именно Браншю мог все это вызвать: «Для начала надо его уничтожить, — говорили они, — вот самое главное!» Вот почему они все собрались, да в таком количестве. Если идти против человека подобного сорта, то чем нас больше, тем лучше. В итоге площадь перед церковью оказалась слишком тесна. Им не хватало только старшего. К счастью, большой Комюнье был на голову выше всех, так что обратились к нему: «Ну что, идем? Идем, решай, ты командуешь!» И большой Комюнье, хоть его и застигли врасплох, поднял руку. Все замолчали.
— Сначала пойдем посмотрим, дома ли он.
Толпа двинулась с места, часть пошла по улице, другая позади домов. Какое это было волнение! Сошлись не только мужчины средних лет, в полном соку, но и старики, немощные, да и женщины с детьми тоже, все бежали наружу, кричали из окон, взывали с крылец. Были и девушки, они смеялись, в таком возрасте все в радость, они подбирали юбки и на толстых икрах виднелись шерстяные чулки всевозможных оттенков.
Комюнье постучал в дверь Браншю, крикнул:
— Есть кто? — Он схватился за ружейный ствол и начал колотить по двери прикладом.
Их колотило уже двое или трое, однако длилось это недолго, дверь поддалась. Они все вбежали внутрь. Браншю не было, но какая разница. «Все равно, давайте!» Из окон полетели осколки. Замечательная вывеска с украшениями висела уже на одной веревке, затем раскололась, упав на землю. Люди забрались на крышу и били по ней палками, тяжелая черепица сыпалась вниз, обнажались стропила.
Из окна соседнего дома кричал старик:
— Несчастные! Что вы творите?! — Это был владелец, но его никто и не слушал.
Он мог кричать сколько душе угодно: никогда еще работа так не спорилась, никогда прежде не видели таких ловких умельцев. Они не останавливались, пока не довершили дело, хоть и перехватывало у них дыхание и пот тек ручьями. Но с горой обломков тоже надо было что-то придумать, и они метались по ней, топча и утаптывая.
Это потому, что нам нравится чувствовать свою силу. Над нами насмехались? Что ж, покажем теперь, кто мы такие. И они все возвращались к развалинам, словно чтобы развалить их еще больше, ногами расшвыривая обломки.
Затем наступил спад, они не знали уже, что делать, да и усталость сказалась.
Решили пойти на розыски в леса над деревней, где, как они полагали, спрятался этот человек. Но их было теперь не так много и пыл уже поутих.
В поисках следов они пустились по склону, что поднимается над деревней. На белой гладкой поверхности следы обычно заметны издалека, но они ничего не нашли. На дорогах же, где следы были, их оказывалось слишком много, все они слишком перепутались, чтобы можно было распознать нужные. Так что они продолжали искать наугад, одни идя по этой дороге, другие по той, и почти одновременно дошли до леса. Тут дороги терялись. Напрасно они колошматили по кустам, нигде не находя ничего, что указывало бы на чье-то присутствие. Только время от времени показывалась большая серая птица, тяжело взбиравшаяся под укрытие из разросшихся ветвей, образовавших что-то наподобие естественного навеса, и в отчаянии там билась. Еще они спугнули зайца, которого даже не смогли поймать. И ничего более, совсем ничего. Чем выше они поднимались, тем больше вокруг громоздилось квадратных глыб, одна к другой, словно преграждён им путь, да попадались всякого рода белые видения, которые были на самом деле поваленными стволами, кустами и обломками скал. Дело шло к вечеру, вскоре упорство их поистратилось. И когда они прошли сквозь первый лес, а после него предстало нечто вроде очередного горного яруса, они собрались и пересчитали друг друга, и стало очевидно, что у них уже не хватит сил пройти лес, разросшийся далеко вперед, еще более густой и еще более грозный, смыкающийся с самими скалами.
Они потоптались какое-то время на месте, кто-то проговорил: «Если хотим вернуться до ночи, мешкать не стоит».
*
Их ждал горячий кофе, в кухнях горел огонь. Они сели у пламени. От одежды шел пар.
Они говорили:
— Мы сделали, что могли.
— Это злой рок.
И говорили друг с другом шепотом, на ухо, речь шла о вещах, о которых не осмеливаются сказать громко.
Но все же было и то, о чем толковали в полный голос. Так бежал по деревне шум, что с тех пор, как исчез Браншю, никто не видел и Лота.
Так и было. Лот не появлялся дома в течение всего дня, а когда наступил вечер, старая Маргерит уже вся измучилась от ожидания. К тому же случившееся днем повергло ее в смятенье, этот человек ее вылечил, она была при смерти, когда он пришел, и ему стоило лишь взять ее за руку, чтобы вернуть к жизни. Как бы там ни было, существует некий долг. А тому, кому не можешь отплатить, отдашь все. Теперь же толкуют, что человек этот злой. Они разломали ему весь дом, а потом пустились в погоню.
Она была одна, она сидела, прислушиваясь: из деревни все еще доносился шум, хотя было уже поздно, но, кажется, никто не хотел ложиться. Словно настала еще одна ночь Рождества, ложного Рождества. Пробило полночь, люди продолжали ходить взад и вперед мимо ее двери. Было слышно, как болтают в соседних домах. И с трудом поднимая голову (сидя перед огнем в старом и плоском черном корсаже, огромной юбке в складках), каждый раз, когда слышался звук шагов или чей-то голос, она спрашивала себя: «Это он?»
Лот не возвращался. Постепенно все стихло, пробило час, и скоро должно было пробить два.
Она вернулась в спальню, начала раздеваться. Ей показалось, что кто-то пытается нащупать замочную скважину. Она прислушалась. В самом деле, кто-то пытался открыть ключом входную дверь, это был старый и непростой замок с потайной задвижкой. В конце концов послышался щелчок. Она больше не медлила, наполовину раздетая, поспешила на кухню. Дверь без всякого скрипа медленно отворилась, и она увидела сына. Подняв руку, он сделал ей знак молчать.
Лот затворил дверь с такой же осторожностью, с какой и открывал, подошел ближе и прежде, чем она успела раскрыть рот, сказал:
— Мать, — он говорил очень тихо и быстро, — собери мне хлеба, сыра, вяленого мяса и бутылку вина. И дай еще одеял, самых теплых, тех, что у меня на кровати… Она обратила внимание только на последнюю фразу, сказав:
— А ты?..
Он продолжил, не отвечая:
— Пожалуйста, поторопись, уже поздно и ночь скоро пройдет…
И поскольку она не сходила с места, он сам пошел открыть кладовку, взяв оттуда лежавшие на тарелках продукты…
— Андре!
Он обернулся.
— Андре, сынок, скажи, что случилось!
— Что тебе сказать?
— Скажи, кому…
— Это правда, мать? Ты еще не поняла?
Он выпрямился, она видела, как блестят при свече большие черные глаза. Она видела, что это ее сын, что он большой, красивый. Она видела, что одежда его промокла, на бороде капли от растаявшего снега.
Она метнулась к нему, обхватила руками шею:
— Андре, опомнись, мы всегда жили вместе. На улице холодно, ты заболеешь. Останься со мной! Он ничего не узнает… Говорят, он дурной человек.
Но он резко ее оттолкнул, повысил голос:
— Мать, опомнись! Опомнись! Когда тебя положили на кровать, все говорили: «Она погибла!» Это не так давно было. Я не забыл…
Руки у нее упали, она ничего больше не говорила. Он продолжил:
— Надо торопиться.
Она едва держалась на ногах. Он взял корзину, положил туда хлеб, мясо, сыр, поверх сложил одеяла. Все это время она лишь напрасно суетилась возле него, ее руки без толку сновали из стороны в сторону и лишь мешали ему.
Но это его не остановило. Он направился к двери. И уже выходя, сказал.
— Я вернусь следующей ночью. Постарайся, чтобы я не ждал.
Он был уже далеко, когда она спохватилась, что он ее перед уходом не обнял.
Он вернулся, как и обещал. Прошло три ночи. Настала четвертая, мороз стоял, какого еще не бывало, он сильно кашлял, в груди все хрипело. Она не могла больше держаться, говоря себе: «Все из-за этого человека, он может из-за него умереть. Правда, этот человек меня вылечил, но если тому суждено было случиться, лучше бы он оставил меня умирать». Невозможно разделить сердце на две половинки, как яблоко. Она знала, что нужно отдать его полностью. И она знала, кому она собирается его отдать. На четвертую ночь она пошла за сыном и, украдкой следя в свете луны, узнала место, куда он ходил.
Она спустилась, оставалось найти Комюнье. Она сказала ему: «Только при условии, что моему сыну, если окажется с ним, не причинят вреда, у него ведь не было злого умысла, а человек этот его обманул».
*
Когда рассвело, они были уже в пути. Они разделились на две части, чтобы окружить место, где скрывался Браншю.
По словам старой Маргерит, оно находилось за массивной оградой вверху поля, звавшегося Муай, внизу которого в долину сбегал крутой каменистый уступ.
Стоял густой туман. Они едва различали друг друга, и те, что шли впереди, казались идущим следом их собственными тенями. Но думали они только о том, чтоб подобраться к этому человеку незамеченными, и сильный туман, хоть и мешал движению, служил гораздо большую службу, нежели самое яркое солнце. Они старались не производить никакого шума. К счастью, повсюду был снег: шаги скрадываются, идешь как по вате, совсем неслышно. И пока не дошли до камней, все вокруг было тихо, они будто охотились на куропаток (тех, что в нашей стороне зовутся красными, их надо уметь подкараулить). У них были палки, вилы, черенки от вил. Тем, кто взял ружья, Комюнье сказал: «Если побежит, стреляйте!»
Они добрались до уступа, обойдя его с фланга. Снега местами не было или же он осыпался, они шли, в основном, по замерзшей земле. Следовало быть осторожными, учитывая, сколь покатое это место. Но все же они жили у гор и не впервой им было подниматься по склонам зимой: нужно было ходить за дровами, многие были охотниками. И придя к месту, где, по словам Маргерит, прятался этот человек, то есть к началу поля Муай, еще скрытого от их взоров горным хребтом, они принялись взбираться.
Задул ветер. В тумане появились словно пробоины. Они углублялись, ширились. Мутные своды оседали. То, что виделось единым массивом, оказывалось нагромождением шатающихся частей. Массы играли, наплывая одна на другую. В конце концов все рассыпалось, для них не могло быть ничего более досадного. Они быстро пригнулись и так и преодолевали оставшееся пространство. Сбоку ударил луч солнца. Они вытянули шеи, стали приглядываться. Не удивляясь, что поле Муай предстало взору все полностью, равно как и леса над ним, где еще виднелись клочья тумана, словно брошенные то тут, то там подушки. Чаще всего их взгляды останавливались на высокой тернистой изгороди, тянувшейся вдоль всего поля. Далее она шла по склону. От тяжести снега верхние ветки согнулись и нависали над нижней ее частью, словно крыша, под которой кое-где виднелись углубления наподобие ниш. Возле одной снег был вытоптан.
Они сразу поняли, что это означает. Они побежали, рассредоточившись полукругом, другой отряд появился в стороне у лесной опушки. Тем не менее никакого движения возле изгороди не наблюдалось. Переплетенные ветки напоминали бока корзины, и вот в этой изгороди была устроена будто комната, и там был Браншю, и Браншю спал.
Случай им явно благоприятствовал. Они сказали себе: «Счеты сведем попозже, а пока помешаем ему отбиться». Они подошли ближе, затем еще, трое смельчаков набросились на Браншю, один вцепился в шею, другой схватил за руки, третий за ноги, им бросили веревки, началась суматоха, Браншю уже вытащили из укрытия и связали ему руки и ноги.
Кажется, он даже не думал ни бежать, ни защищаться. Даже не пытался отбиться. Лежа на спине, со связанными запястьями, он смотрел вокруг улыбаясь. Те, кто его схватил, за себя не боялись. Улыбается он или нет, такой у него вид или сякой, — какая разница? — главное, что его взяли. Порядком повеселев, они теснились вокруг этого человека, громко над ним насмехались. Говорили: «Надо все сделать красиво, устроим шествие! Комюнье, ты нам уже не указ, пусть он командует!» Они выстроились на дороге попарно. Посреди колонны оставили словно брешь, приволок ли Браншю, — вот где ему место — те, что идут впереди, будут о нем возвещать, а те, что позади, сопровождать как королевская свита.
Король несчастья, теперь ты правишь над нами! Его принесли, все хохотали, глядя на такой сверток, передаваемый из рук в руки, затем двое мужчин водрузили его на плечи.
Они несли его будто на троне, ведь там и должен находиться король. Процессия отправилась в путь. Они шли парами по неторной тропе, но их было столько, что трудностей никаких не ждали. Над головами виднелись палки, ружейные стволы, из колонны доносились смех, крики, передавались из конца в конец шутки. Повсюду вокруг сверкали блики великой снежной белизны, из которой сочился солнечный мед.
Солнце тоже явилось на праздник, и наш король с нами! Мы несем его на руках, королей всегда так носят, короли не покидают трона! Сплетем ему венец да дадим в руки скипетр! Всю дорогу они разговаривали, но это не мешало им продвигаться вперед. И вскоре показалась деревня, они увидали ее, оказавшись на последнем склоне, съежившуюся в ложбине, словно замерзший котенок.
Процессию там сразу заметили, сразу устремились навстречу ей люди. Впереди шла старая женщина. Несмотря на боль, покалеченная и сгорбленная от возраста, хромавшая, она все же обогнала остальных и, остановившись посреди дороги, спросила:
— Он с вами?
Они по-прежнему шли вперед. Было так шумно, что никто ее слов не слышал. Но они сразу узнали старую Маргерит, и о том, что она испрашивала у них, сразу догадались.
— Нет, — прокричали ей, — его не видели!
Они уже были в нескольких шагах от нее. Она всплеснула руками:
— Тогда зачем же все это… — Она закачала головой. — Зачем же я предала того, кто меня излечил, если сына не отыскали? — Затем, изменившись в голосе, протягивая руки, — Ах! Господи Боже! Они схватили его!
Она смотрела на него, смотрела, как его несут.
— Что он вам сделал плохого? — Кричала она, затем бросилась вперед, словно чтобы вырвать его из их рук.
Но ее уже оттолкнули. Было слышно, как она рыдает, затем все поглотил шум. Толпа быстро разрасталась, из толпы неслись крики, в ответ в колонне тоже кричали, и по-прежнему все смеялись:
— Мы привели короля! Чтите его, как подобает!
Из преграждавшей путь толпы вышла женщина. Плюнула ему в лицо. Подошла вторая и тоже плюнула.
Подошла третья.
Носильщики опустили его, он оставался в пределах их досягаемости, и подходили другие женщины и плевали ему в лицо.
Они добрались до первых домов, среди которых был дом Жозефа. Жозеф вышел, у него в руках была ветка терна, он со всей силы ударил человека по лицу, так что потекла кровь.
Они двигались по огибающей всю деревню дороге, миновали фонтан, поднялись выше, добрались до площади, где было полно народу. Свиты не стало, она далась с толпой. Казалось, меж крыш разлилась река, река из голов, что текла во все стороны. И словно вздыбившееся в ней бревно, удерживаемое вертикально силой потока, виднелся над ней человек с перепачканным лицом, по которому струились кровавые слезы.
Люди на площади, увидев, что его ведут, кричали:
— Что вы с ним сделаете?
— Отрежем голову.
— А до этого что будете делать?
— Вырвем ногти на руках и ногах, выколем глаза, отрежем язык, выжжем уши каленым железом…
— А что еще?
— Прибьем его гвоздями, как сову, к дверям риги.
— Да, прибьем его к дверям!
Девушки стояли на скамье возле липы, мальчишки забрались выше до самых окон церкви. Девушки хватались руками за голову, мальчишки наклонялись вперед, чтобы лучше видеть. Толпа вокруг пришла в движение, в центре которого крутился Браншю. Он согнулся, распрямился, опять согнулся, исчез. В этот момент сквозь толпу шли двое мужчин, у одного было что-то наподобие копья, у другого кузнечный молот. И после кружения возле Браншю толпа вдруг отхлынула, перед ними все расступались; вокруг Браншю, которого по-прежнему не было видно, образовалось кольцо.
Мужчина поднял копье. Прокричал:
— Так что, это правда?
Все отвечали:
— Разумеется, правда!
И копье обрушилось вниз, затем снова.
Кричали:
— Они уложат его на месте!..
— Не надо, — выкрикнул кто-то, — прибейте его живым!
Голоса подхватили:
— Прибейте его живым!
— Как сову!
— Как вестника тьмы!
Державший молот засмеялся во весь рот, но смеха не было слышно. Все по-прежнему пытались что-то разглядеть, но ничего не видели, только лишь что Браншю куда-то тащат. В стене церкви была дверь, выкрашенная в синий. Человек с молотом поднялся на плечи стоявшего рядом. Все увидели, как с земли подняли нечто наподобие тяжелого серого мешка и приставили к двери. Еще один мужчина забрался кому-то на плечи, держа в руке нож. Все замолкли. Мужчина взмахнул ножом, разрезал веревки на левой руке, затем на правой, голова Браншю висела поникшей. Они развели его руки в стороны, поднялся молот, чтобы вбить гвозди…
И тогда раздался смех. Никто больше не знал, что творится.
Люди едва успели увидеть, что Браншю поднял голову (в то же самое время его отпустили, мужчины с ножом и с молотом спрыгнули на землю), и уже площадь была пустая, улицы опустели, слышалось, как повсюду хлопают двери.
Ничего более, лишь раскатистый смех, после которого настала великая тишина.
Великая тишина, и площадь вся опустела, и в центре нее был Человек: он крепко стоял на ногах, освещаемый солнцем; веревки, которыми он был связан, упали; на лице не осталось и следа грязи; весь вид его был таким свежим, словно он только что встал с постели, одежда была в порядке, без единого пятнышка или дырки. И Человек этот стоял посреди площади, и Человек этот смеялся, обводя все вокруг взглядом.
Затем он спокойно принялся набивать трубку, раскурил.
Но вот появился кто-то, кто бежал с дальней улицы.
— Я все видел, я здесь!
И, простершись перед Человеком:
— Они плевали тебе в лицо, они били тебя шипами…
Лот говорил все тише:
— Они хотели тебя распять, но ты явил им свое величие, ибо сказано: «Он будет велик…»
Человек уставился на него, не отвечая, временами выпуская из трубки синеватое облачко. Поэтому той, что тоже должна была прийти, хватило времени.
Это была старая Маргерит, ведь она дожидалась сына. Теперь она пришла и сказала:
— Делай со мной что хочешь, я верю в то, во что веришь ты, люблю того, кого любишь ты…
Она подошла, бросилась на колени.
Но Лот вскочил:
— Уходи! Я больше тебя не знаю.
Она упала лицом в снег.
Послышались ухмылки, кто-то сплевывал, тихо покашливая. Это был Крибле по прозвищу Змей, который был третьим и последним.
Шел он, пошатываясь, он всегда ходил пошатываясь.
— Мне неважно, Бог ты или дьявол, но я знаю, что с тобой лучше, чем с кем-то еще…
Он хотел поднять руку, но не смог, иначе б упал. Он снова закашлял, вытер рот:
— И ты дал мне заработать уже сто франков, так что… я сказал себе, ты позволишь мне заработать столько же и в следующий раз.