Глава 12 Чувство семьи

Пять дней подряд люди непрерывным потоком входили в дом Энрике и Маргарет и поднимались по лестнице, по которой обычно ходили только они сами, их сыновья и домработница. Последние посетители миновали маленький кабинет, где Энрике работал по выходным, и сквозь раздвижные двери попадали в спальню, которая была такого же размера, как вся квартира Маргарет, где они впервые поцеловались. Из окна залитой светом спальни открывался захватывающий вид на Южный Манхэттен: раньше там возвышались сверкающие прямоугольные башни Всемирного торгового центра, а теперь зияющую рану на их месте рубцами пересекали стрелы подъемных кранов. Для самой большой группы — родителей Маргарет, ее братьев и их жен, которые должны были прийти на ланч, Энрике принес дополнительные стулья.

Последней семейной трапезе Коэнов с Маргарет предшествовало столкновение, которого Энрике в каком-то смысле всегда ожидал и опасался. Маргарет попросила его сообщить Дороти и Леонарду, что хочет, чтобы траурная церемония прошла в синагоге XIX века в Нижнем Ист-Сайде, куда атеист Энрике сопровождал ее с тех пор, как она заболела; что прощание будет вести странный буддийский рабби; что она хочет быть похороненной не на семейном участке в Нью-Джерси, а на холме кладбища Грин-Вуд в Бруклине с видом на Южный Манхэттен, где прошла ее молодость, где она встретила Энрике, жила с ним, растила сыновей — и где она умрет.

Увидев в глазах мужа ужас, когда он узнал о перспективе в одиночку противостоять ее родителям, Маргарет поспешила успокоить Энрике:

— Ты только расскажи им, а я подтвержу, что это мое желание. Просто у меня нет сил с ними спорить, так им и объясни. Пусть они немного привыкнут к этой мысли, а потом поднимутся ко мне.

Энрике ничего не ответил. Будь она здорова, он постарался бы увильнуть от такого поручения, но разве он может отказать ей теперь? И потом, необходимо овладевать новыми навыками: его сыновья — внуки Коэнов, ему нужно учиться иметь с ними дело.

— Ты справишься, — сказала Маргарет в ответ на его молчание. — Они пошумят, но сделают как я хочу. Я просто не хочу выслушивать чушь, которую они будут нести по этому поводу.

В ее видении ситуации было что-то неправильное, он не мог уловить, что именно, но времени на размышления, даже нескольких часов, уже не оставалось. Ее родители прибыли в десять утра. Макс, неделю назад окончивший школу, видимо, отсыпался после ударных доз алкоголя. Маргарет наверху все еще приводила себя в порядок. Это был сложный и длительный процесс: нужно было разобраться со всеми катетерами и пакетами, которые не удавалось полностью спрятать; наложить косметику на слезящиеся глаза и отсутствующие брови; натянуть парик поверх отросших после химиотерапии волос, тонких и ломких, но достаточно густых, чтобы усложнить эту задачу. Таким образом Энрике оказался в гостиной наедине с Дороти и Леонардом — отличная возможность, чтобы поведать им о траурных приготовлениях.

Выбора у него все равно не оставалось — это был второй вопрос, который задала Дороти.

— Макс еще спит? — спросила она, как только они с Леонардом уселись на диване. Не успел Энрике сказать «да», как Дороти засыпала его вопросами в типичной для нее «бутербродной» манере, перемежая их собственными ответами, предположениями и рекомендациями. — Так как насчет похорон и всего остального? Что ты собираешься делать? Я хочу сказать, откуда тебе вообще знать, как быть в такой ситуации. Ты ведь никогда не занимался такими вещами, правильно? Разве что когда умер твой отец, но и тогда все организовала во Флориде твоя сестра. Мы понимаем, вы хотите провести прощальную церемонию в Нью-Йорке, потому что здесь живут все ваши друзья. И Маг любит своего рабби. Мы это понимаем. Так что пусть ее рабби проводит церемонию здесь, на Манхэттене, с этим мы согласны. Только вот как насчет храма? Хватит ли там места? Столько людей захотят прийти! У нас много друзей. У вас много друзей. Не слишком ли много народу для такого маленького помещения? Как тебе такая идея: можно провести траурную церемонию в нашем храме для всех, кто захочет прийти, а потом ты устроишь вечер ее памяти в городе для ваших друзей? Это самый лучший вариант. Многие сейчас устраивают и траурную церемонию, и поминальный вечер. Теперь об участке. У вас ведь нет участка? Вы с Маг никогда ни о чем таком не думали, да и зачем вам было? — Она смущенно понизила голос, будто они говорили о чем-то неприличном. — На нашем семейном участке полно места. Когда придет твой час, что, разумеется, будет еще очень нескоро, но если ты тоже хочешь — я не знаю, где ты захочешь, может, с семьей твоего отца, — но мы считаем тебя членом семьи, так что… — Она помотала головой, словно отгоняя эти мысли, как назойливых мух, и всхлипнула: — Это ужасно, все это просто ужасно…

Ее похожее на маску лицо исказилось от беспокойства: она сильно переживала, как пройдет это последнее общественное мероприятие в жизни ее дочери. Хотя Дороти считала себя обязанной организовать его, Энрике видел, что для нее это слишком болезненно. Стараясь говорить как можно мягче, он начал:

— Дороти…

Но, услышав его сочувственный голос, Дороти мгновенно перестроилась, внешне справившись с печалью, — черты лица под толстым слоем косметики разгладились, в голосе вновь появились организаторские нотки:

— Это ужасно, но мы должны все обдумать. Вот, например, парковка. Есть ли возле вашей синагоги место для автомобилей? И ваш рабби. Нам надо будет с ним встретиться. Он нас не знает. — Она вдруг резко остановилась, словно в ее пулемете кончилась лента. Энрике судорожно соображал, как распутать клубок ошибочных фактов и ложных предположений. Дороти сидела, неестественно выпрямившись, в блеклых голубых глазах плескалась тревога. Леонард, наоборот, сгорбился, но и его фиолетовые глаза подернулись отчаянием.

Энрике прокашлялся, чтобы избавиться от кома накопившихся за двадцать девять лет проглоченных возражений, недовольства тем, что мнение Дороти по любым вопросам всегда оказывалось решающим, и растущего страха, что он не сумеет выполнить волю Маргарет, не причинив при этом боли ее матери. Глядя на смущение и горе родителей жены, он вдруг осознал одну вещь. Ситуация осложнялась прежде всего потому, что переговоры между Маргарет и Дороти требовали искусной дипломатии, в чем Энрике никогда не был силен. Дети Коэнов в отношениях со своей матерью проявляли виртуозное умение находить окольные пути: выражать свою волю без открытых заявлений, отказываться, не говоря «нет», приходить к соглашению без согласия, драться без синяков. Энрике же умел действовать только громко и напрямую, выкрикивая «нет» и восклицая «да», он любил ясное небо, но время от времени ему требовалась буря: штормящее море, черные тучи, вой урагана — после такой бури в атмосфере любви небо становилось еще яснее и чище, чем раньше. Он никогда не обрушивал на Дороти сабасовский шторм, но поддаться искушению теперь, когда оно было сильно, как никогда, означало катастрофу, последствия которой никто уже не смог бы ликвидировать.

А избежав этого урагана, мог ли он точно знать, что Дороти, этот могучий дуб властности и контроля, склонит голову под слабым бризом желаний Маргарет? Как еще побороть ее желание видеть мир послушным и неизменным? Ей хотелось прийти в то же безликое здание храма, куда она ходила в течение тридцати пяти лет, радуясь, что рядом есть парковка. Ей хотелось оказаться в кругу старых друзей, сидеть на той же деревянной скамье, где долгие годы она каялась в грехах, над которыми ангелы могли разве что посмеяться, и слушать своего старого друга рабби, повторяющего все те же избитые фразы, утешительные именно потому, что они уже давно потеряли смысл. Она хотела ездить по тем же дорогам, по которым ездила из года в год навещать могилы своих родителей и родителей мужа; в этих новых трагических обстоятельствах она чувствовала бы себя в большей безопасности, если бы могла говорить те же слова, глядя в ту же перекопанную землю.

Как Энрике мог объяснить, что Маргарет — пусть она этого и не увидит — нужно знать, что ее будут провожать люди, которых она любила, и в том месте, которое она любила? Что прощание пройдет в изысканном храме из дерева и камня, построенном выходцами из Европы посреди грязи и запустения Нижнего Ист-Сайда, где нет места для парковки — в то время улицы были запружены толпами новоприбывших иммигрантов. Что ее будут оплакивать в здании — символе еврейского народа, к которому Маргарет себя причисляла, а не в безликом доме ее детства в Квинсе, и не среди газонов и аллей Лонг-Айленда, места последующего благоденствия ее родителей. Что слова утешения над ее телом произнесет буддийский рабби, пытающийся примирить откровенную родоплеменную жестокость Ветхого Завета с современным стремлением к гармонии и терпимости. Что ее последним жестом женщины, обреченной столь рано покинуть мужа и сыновей, было желание лежать как можно ближе к тому дому, где она окружала их любовью и заботой, в самом приятном и красивом месте, которое она смогла найти; что даже в смерти своей Маргарет хотела искушать, а не требовать; что урок, который она вынесла из общения с матерью, состоял в том, что от семьи она хотела не послушания, а тепла.

За двадцать девять лет общения с митохондриальными предками своих сыновей Энрике осознал сложность своего положения: чтобы одержать верх над Дороти (или Маргарет), если он действительно хотел выиграть поединок с любой из них, ему приходилось ставить перед фактом, настаивать на своем, не ввязываясь в дебаты. Стоило ему вступить в переговоры, он проигрывал. После первых бурных лет брака он только несколько раз жестко требовал чего-то от Маргарет и никогда — от Дороти. Во всяком случае, не напрямую. Один или два раза он воздействовал на Дороти через Маргарет, но в этих случаях Маргарет была на его стороне и использовала его как наемника. Но тогда речь шла о противодействии Дороти в таких бытовых вопросах, как, например, провести ли им каникулы в доме Коэнов во Флориде. В нынешних печальных обстоятельствах решались проблемы куда более важные. Чтобы примирить, он должен был стать непримиримым.

Энрике начал с того, с чего, по его мнению, мог бы начать дипломат: сел на диван рядом с Дороти, придвинувшись как можно ближе. Он заговорил негромко и спокойно:

— Мы с Маргарет все обсудили. Маргарет уверена в том, чего хочет. Не знаю, помните ли вы, что мы больше не ходим в маленькую синагогу в Виллидж, где проходили бар-мицву Макс и Грегори? Теперь мы ходим в старинную синагогу в Нижнем Ист-Сайде. — Дороти попыталась перебить его, но Энрике продолжал: — Это частично восстановленная синагога XIX века. Фактически это самый старый из сохранившихся храмов в Нью-Йорке…

— Маргарет о нем рассказывала, — сказал Леонард, выпрямляясь. Врожденный интерес к еврейской истории отвлек его от грустных мыслей. — Но ведь сейчас он не функционирует, не так ли?

— Наша община арендует его раз в две недели по пятницам и в дни всех крупных еврейских праздников. Наш рабби, буддист…

— Буддист? — переспросила Дороти то ли с удивлением, то ли с испугом. Так или иначе, этот факт ее не вдохновил.

— Он называет себя буддистом, но много лет он был обычным рабби — исповедовал консервативный иудаизм. Последние два года мы посещаем все его службы, каждую вторую пятницу и по праздникам. Маргарет очень хорошо к нему относится. Она говорит, что это первый рабби, который ей нравится.

Дороти и Леонард заговорили одновременно, напоминая ему, что все это им известно, но Энрике знал, что они почему-то все равно считают, будто он предлагает проводить прощальную службу в маленькой синагоге на Двенадцатой улице, куда раньше Маргарет сама водила детей — тогда она была здорова, а Энрике мог бравировать своим атеизмом. Не останавливаясь и не отвлекаясь на их возражения, он продолжал: — Храм намеренно сохранили почти в точности таким, каким он был в XIX веке. То есть выглядит он не особенно ухоженным, кое-где даже видны следы разрушения. Но на самом деле здание это очень прочное и чистое, и места там более чем достаточно и для ваших и для наших друзей. Не знаю насчет парковки, но, думаю, поблизости наверняка что-то есть. И Маргарет хочет, чтобы ее траурная церемония прошла именно там. Еще одно ее пожелание. Она не хочет быть похороненной в Нью-Джерси. Она хочет быть ближе к Нью-Йорку. В Бруклине есть кладбище, это закрытое место, исторический памятник, но иногда там еще хоронят, и я договорился…

Для Дороти это было уже чересчур.

— Она не хочет быть похороненной рядом с нами! — истерически воскликнула она. Для Дороти желание Маргарет лежать в том месте, которым та не могла налюбоваться, означало неприятие родной матери.

Как часто на протяжении их семейной жизни Энрике хотелось наорать на Дороти за эту слепоту, за упорный отказ видеть, насколько дочь уважает и стремится исполнить волю матери. Ему хотелось закричать, что хотя бы сейчас Дороти должна попытаться взглянуть на мир глазами своего ребенка. Он пассивно, как сторонний наблюдатель, прислушивался к себе в ожидании взрыва. Ему казалось, что он не сможет сдержать ярость даже ради жены, настолько болезненно он ощущал собственное бессилие, настолько остро ему хотелось дать выход эмоциям. Он ждал, что вот-вот появится прежний Энрике, дикий, закомплексованный, спасенный Маргарет юноша, и в приступе гнева превратит очень трудную ситуацию в безнадежную.

Но в сердце его не было бури. Он взял руки Дороти в свои, чего раньше никогда не делал. Она была поражена и попыталась отнять их, но Энрике не выпустил. Ее негнущиеся пальцы и напряженные ладони расслабились. Энрике произнес «Дороти» так мягко, как, по его представлениям, отец мог бы обратиться к дочери, сердце которой разбито. Он слегка сжал ее руки и ощутил ответное пожатие. Удивленные, беспокойные глаза Дороти остановились на нем.

— Дороти, Маргарет вас любит. Она хочет быть похороненной в Грин-Вуде не потому, что не желает лежать рядом с вами, а потому что любит это место. Там похоронена ее подруга из группы онкобольных, и красота этого кладбища помогла Маргарет примириться с потерей. Только поэтому. Она от нас уходит. Оставляет нас. Это очень тяжело. Ей необходимо знать, что все, что касается ее смерти, будет именно так, как ей хочется. Ей это нужно, чтобы принять то, что происходит. Это все, о чем она нас просит. Грин-Вуд гораздо ближе, чем Нью-Джерси. Вы сможете часто ее навещать.

Бледные глаза Дороти потемнели и стали синими: она будто сняла защитный экран, позволяя ему заглянуть ей в душу. Энрике показалось — ему очень хотелось знать, чувствует ли она нечто подобное, — что они впервые смотрят в глаза друг другу. Он увидел не раздражавшую его властную главу семьи, матриарха, не буржуазную даму, которая никогда не одобрила бы его, не занудную мамашу, которая боялась лишний раз похвалить свою дочь. Он увидел маленькую девочку, болезненно нуждавшуюся в родительской поддержке.

— Дороти, — как можно мягче попросил Энрике. — Давайте сделаем это для нее. Нам очень тяжело. Особенно вам очень, очень трудно, возможно, хуже, чем всем остальным, но давайте, насколько это в наших силах, облегчим участь Маргарет. Ради нее, хорошо?

— Конечно, — тепло и с готовностью ответила она. Истерика исчезла. — Конечно, я хочу, чтобы ей было легче. Я ее мать, я люблю ее. Мое сердце разбито, — призналась она со слезами на глазах. — Конечно, мы сделаем все, что она захочет.

Смущенная открытым проявлением чувств, Дороти попыталась прикрыть лицо, и Энрике выпустил ее руки. Она полезла в сумку за салфетками. Это помогло ей справиться со слезами. Дороти нужно выглядеть сильной, чтобы чувствовать себя сильной, заключил Энрике и повернулся к Леонарду. В глазах старика тоже стояли слезы, но он не спешил их вытирать. Торжественно, словно клятву, Леонард произнес:

— Все будет, как хочет Маргарет. Тебе нужна помощь в организации?

Энрике покачал головой.

— Ты уверен? — потребовал патриарх.

— Уверен, — сказал Энрике и вздохнул с облегчением. На мгновение он даже почувствовал себя счастливым — пока не вспомнил, как горьки его достижения.

Братья Маргарет с женами прибыли около одиннадцати и задержались почти до вечера. По просьбе Маргарет ланч заказали в «Дэли на Второй авеню», знаменитом кошерном ресторане. Сама она съела две сосиски с горчицей и квашеной капустой и картофельный кныш. Они ели в столовой за большим столом, но потом Маргарет, почувствовав усталость, попросила Энрике донести штатив и пригласила всех следовать за ней наверх. Она принимала их, сидя в постели, и семья отбросила свой обычный снобизм в том, что касалось места, но не в том, что касалось одежды. Все были одеты как для приема: мужчины в пиджаках, брюках и рубашках, женщины в платьях, будто это был День благодарения или Песах. Но вместо привычных светских бесед звучали трогательные детские воспоминания, речь шла в том числе и о материнских заслугах Маргарет. Дороти не хвалила Маргарет напрямую. Она якобы цитировала лестные замечания своих друзей о Маргарет, что было совершенно неубедительно. Поскольку контакты Маргарет с этими людьми ограничивались приветствиями при случайных встречах в клубе, все понимали, что главным автором была Дороти.

Такой окольный способ похвалить Маргарет, когда она уже лежала на смертном одре, разочаровал Энрике и вновь привел его в состояние раздражения. Он знал, что Дороти не специально была так скупа на похвалы. Энрике наконец-то понял, что Дороти и Леонард были не эмоционально холодны, а эмоционально скованны; их сдержанность не означала отсутствие любви. Тем не менее настало время пересилить себя. Энрике хотел, чтобы они наконец преодолели свою хроническую застенчивость. Его раздражение возрастало по мере того, как день воспоминаний шел к концу. Энрике особенно возмущало, что Дороти ни слова не сказала о своей дочери как о художнице. Наконец, после нескольких часов, проведенных перед большим портретом Грегори и Макса, висевшим над кроватью Маргарет, Дороти заметила:

— Я никогда не видела этой картины.

Энрике ожидал, что она скажет, что портрет хорош, или хотя бы отметит, как хороши на нем ее внуки. Вместо этого она просто повторила:

— Нет, этой я не видела.

— Вы не видели очень многих ее работ, — не сдержался Энрике.

— Она меня никогда не приглашала! — Дороти подскочила, как ужаленная, что в переносном смысле было правдой. — Ты никогда меня не приглашала. — Она повернулась к Маргарет. — Я хотела прийти. Помнишь? Я сказала, что хочу посмотреть твои работы, а потом сходить с тобой на ланч. Рядом с твоей мастерской много галерей, разве не так, Маг? Ты помнишь? Я сказала, что хочу прийти, посмотреть твои картины, потом мы бы сходили на ланч, и ты показала бы мне все эти новые галереи. Но ты так меня и не пригласила, — повторила Дороти, словно это она была лишенной внимания маленькой девочкой, а Маргарет — ее равнодушной матерью.

Дороти стояла на носках, прямая и настороженная, как птица на жердочке. Рукой она опиралась на спинку кресла, в котором сидел ее муж, печально глядя на дочь. Их сыновья сидели на складных стульях в ногах кровати Маргарет. Двое богатых успешных мужчин средних лет. Но и они виновато опустили подбородки, словно и их обвиняли в том, как несправедливо Маргарет обошлась с матерью. Сама Маргарет в изумлении уставилась на Дороти, озадаченная ее жалобами. Глаза на истощенном болезнью лице казались огромными, тело было совсем маленьким, бледная кожа могла соперничать прозрачностью с торчащими из ее груди пластиковыми трубками. Некоторое время все молчали.

Энрике внезапно понял, насколько мать и дочь чужды друг другу. Дороти ждала объяснений Маргарет, хотя — и все это знали — это была одна из их последних встреч. Дороти была очень закрытым человеком, вопрос был очень личным, и тем не менее она задала его в комнате, полной людей — правда, все они были членами ее семьи. Боялась ли Дороти, что наедине Маргарет может ранить ее своим ответом? Безусловно, во время болезни Маргарет всячески старалась держать мать на расстоянии, но все в семье, включая, как подозревал Энрике, саму Дороти, были ей за это благодарны. Страдания матери, которая оказалась бессильна перед тем, что происходило с ее ребенком, лишь делали ситуацию для всех еще более болезненной. Маргарет прекрасно знала о главной особенности характера собственной матери: той надо было все контролировать, только так она чувствовала себя спокойно, — но никто не мог контролировать болезнь.

Но почему Маргарет соблюдала дистанцию и тогда, когда все еще было хорошо? Энрике казалось, что ответа именно на этот вопрос мать добивается от Маргарет. Десять лет назад она горько жаловалась, что они с Маргарет совсем не так близки, как ее приятельницы со своими дочерьми, и даже зашла так далеко, что обвинила Маргарет в отсутствии «чувства семьи». Маргарет, будучи гораздо более преданной дочерью, чем большинство ее подруг, была обижена и рассержена.

— Моя мать не умеет быть мне подругой, — сказала она Энрике.

Это замечание показалось Энрике верным. Однако он не думал, что Дороти искала дружбы дочери. Он считал, что она была обижена, что Маргарет больше с ней не советуется.

Когда-то Маргарет охотно обращалась к матери за советами. Когда родились Грегори, а потом Макс, она консультировалась с Дороти по всем связанным с детьми вопросам. Спустя десять лет после их свадьбы она попросила у матери помощи во время крупного экономического кризиса, разразившегося вскоре после того, как сама Маргарет бросила работу, чтобы посвятить себя воспитанию детей. Именно в тот момент карьера Энрике, и без того не блестящая, окончательно дала сбой, в течение года он вообще ничего не заработал. Дороти помогла не только деньгами. Она нашла новую няню, когда та, что у них работала, пострадала в автомобильной аварии. Она отговорила Маргарет вновь устраиваться на работу, тогда как все их друзья считали, что она должна это сделать, чтобы Энрике было не так тяжело. Дороти настаивала, что Энрике с их финансовой помощью со временем сможет решить эту «проблему» — так она называла его неспособность заработать писательством достаточно денег, чтобы прокормить семью.

— Он творческий человек, — говорила она. — У таких людей доходы то падают, то взлетают. И они ничего не понимают в деньгах, — добавила она, хотя это совершенно не относилось к делу и только возмутило Энрике.

Дороти видела, что он всеми силами пытается заработать, и не винила его. Ее дочь сделала выбор, и Коэны считали своим долгом быть рядом, что бы ни случилось. Дороти, с ее свободным временем и деньгами Леонарда, смогла залатать трещины, которые Энрике и Маргарет нанесли собственному браку, напрасно пытаясь воссоздать традиционную модель крепкой семьи 50-х годов. Словом, Маргарет получила то, что хотела: свободу воспитывать детей, пользуясь при этом услугами приходящей с девяти до пяти помощницы.

Как только молодая мама Маргарет призналась, что им нужна помощь, Дороти бросилась их спасать: мальчиков не пришлось переселять в общую маленькую спальню, они не пошли в бесплатную государственную школу, она избавила их от тысячи других неприятностей и неудобств, подстерегающих юных ньюйоркцев. Но она не остановилась на достигнутом. Она хотела, чтобы Маргарет сломала весь сложившийся уклад, и все решала за нее: начиная с того, какую часть их белья теперь стирала домработница, и заканчивая тем, что Грег, которому медведь на ухо наступил, должен был отныне посещать уроки игры на скрипке по методу Сузуки — тогдашний писк моды среди дочерей приятельниц Дороти из Грейт-Нека. Она ворчала, почему они проводят лето в Мэне, где не было «таких людей, как они». Она не одобрила, когда Маргарет решила бесплатно помогать в только что открывшемся магазине, а позже не могла понять, зачем дочь сняла мастерскую для занятий живописью и не пошла на курсы по рисунку. Ведь именно так поступали друзья Дороти, которые хотели начать рисовать.

Дороти совала нос во все, даже самые незначительные дела дочери с такой же любовной назойливостью, с какой вмешивалась в жизнь своих друзей. Она не знала, что даже Энрике не разрешалось заглядывать в те тайные уголки, где Маргарет решала, чем еще заняться или от чего отказаться из набора ее разнообразных интересов. Когда Маргарет была подростком, ей пришлось оттолкнуть мать: только так у дочери появилась возможность роста. Дороти не понимала, что было определяющей чертой характера Маргарет: она хотела быть главной, а командовать собственной матерью не могла. Ни когда Маргарет была еще школьницей, ни позже, когда стала зрелой женщиной, женой и матерью, Дороти не понимала, почему дочь намеренно отдаляется от нее, и всегда воспринимала это довольно болезненно. Энрике же видел, что Маргарет иначе переживала эти две фазы их отношений. Она считала, что была послушной и преданной дочерью, а когда попыталась стать матери задушевной подругой, столкновение двух настолько разных натур сделало дружеские отношения невозможными.

Когда Маргарет поставили диагноз, наступила третья, и последняя, фаза их взаимоотношений. Дороти и Маргарет постарались сблизиться. Но уже на первом этапе лечения Маргарет, в самый неподходящий момент, они поссорились. Маргарет позвонила Дороти, чтобы рассказать о предстоящей девятичасовой операции, во время которой наряду с другими чрезвычайными мерами ее мочевой пузырь должны были удалить и заменить новым, созданным из тканей тонкого кишечника. В те дни Дороти, как бы подробно ей все ни объясняли, слабо представляла себе, насколько серьезно больна Маргарет, что, возможно, было в какой-то степени к лучшему. Но в результате одна из ее подруг со слов Дороти неправильно поняла суть диагноза и в ответ рассказала ей, что кому-то из знакомых, у кого тоже вроде бы был поверхностный рак мочевого пузыря, этот орган удалять не стали, так что, может, и Маргарет не стоит соглашаться на операцию.

— Ты не слушаешь меня, мама! — Энрике услышал, как Маргарет, отчаявшись что-либо объяснить матери, повысила голос. — Поэтому ты не понимаешь, что происходит. Ты просто меня не слушаешь! У меня третья стадия рака мочевого пузыря. Это значит, что мне должны его удалить. Если я хочу жить, я должна на это пойти. Выбора нет! И я больше не хочу об этом говорить! — И Маргарет повесила трубку.

Учитывая, что Маргарет не впервые открыто сердилась на Дороти, Энрике не удивился, когда несколько часов спустя ему позвонил Леонард.

— Не знаю, ты уже в курсе случившегося или нет. Утром Маргарет буквально набросилась на мать. Дороти ужасно расстроена. Слишком расстроена, чтобы обсуждать это с Маргарет. Я тоже очень огорчен. Уверен, что ты понимаешь, как тяжело сейчас Дороти. Конечно, Маргарет в эти дни сама не своя, я понимаю, но она должна осторожнее говорить с матерью. Дороти любит ее и желает ей добра. Она хочет помочь, и только.

Энрике, хотя внутри у него все кипело, попробовал робко выступить в защиту жены:

— Леонард, но ведь это у Маргарет нашли рак. Вам не кажется, что это с ней люди должны разговаривать осторожнее? — Неуклюжесть фразы показала Энрике, насколько неуютно он чувствует себя в дебрях внутрисемейной дипломатии Коэнов. Сабасы никогда не мирились через посредника. На месте Маргарет Энрике накричал бы на мать, а она, рыдая в телефонную трубку, тысячу раз извинилась бы. Если бы в ссору втянули отца, тот бы, скорее всего, тихо посмеялся над всей ситуацией или как-нибудь высокомерно ее прокомментировал, но не стал бы брать на себя роль адвоката жены. Но продлившийся сорок лет брак Гильермо и Роуз закончился разводом. Этот факт в числе прочих заставил Энрике задуматься, прежде чем спешить с выводом, что Леонард не прав в своей слепой преданности Дороти. Он решил послать Леонарду сигнал, столь же безоговорочно встав на сторону Маргарет, но не слишком в этом преуспел. Леонард заявил о главенстве чувств своей жены, будто произошло нечто чрезвычайное и теперь все, кого это касается, обязаны прийти ей на помощь; Энрике лишь осторожно поинтересовался, не стоит ли все же в первую очередь учитывать чувства его жены. Истинная цель звонка Леонарда — и это больше всего выводило Энрике из себя — заключалась в том, чтобы Энрике заставил Маргарет извиниться перед матерью.

Он был возмущен, и для этого у него имелось достаточно причин. Это его жене грозила смерть, это ей предстояла операция настолько страшная, что Энрике становилось дурно всякий раз, как он перечитывал ее сухое медицинское описание, — и при этом Маргарет должна была извиняться? За что? За то, что не стала молчать, когда мать повела себя столь эгоистично? Конечно, у Дороти были только добрые намерения. Но в реальном мире, не в заповеднике загородных клубов Лонг-Айленда и огороженных коттеджных поселков Флориды, вне той социальной прослойки, где женщины могут всю жизнь не работать, вне этого приятного, привилегированного мирка, где взрослые сыновья и дочери тщательно фильтруют информацию, чтобы скрыть наиболее тревожные факты, вне буржуазного рая, который Коэны совместными усилиями создали для Дороти, — в реальном мире, где жил Энрике, одних добрых намерений было мало. Нужны были еще и добрые дела. Страх мешал Дороти вникнуть в детали болезни дочери, это можно было понять, но в таком случае ей не следовало оспаривать тщательно взвешенные решения, принятые Маргарет в отношении собственного лечения.

Энрике сказал себе, что Маргарет сама, без давления со стороны отца, должна решить, будет ли она первой звонить матери. На самом деле Энрике очень хотелось, чтобы Дороти просила прощения у дочери. Пусть это звучало глупо и жестоко, но ему хотелось, чтобы восьмидесятилетняя Дороти наконец стала взрослой и признала, что была неправа. Он так и не решил, что делать, когда Маргарет вдруг заявила:

— Ах да! И еще я помирилась с мамой. Меня грызла совесть, так что я решила ей позвонить.

— Но ты ничего плохого не сделала!

— Да, это она вела себя по-идиотски, не слушала меня, как всегда, от этого можно сойти с ума, она никогда меня не слушает, но все-таки… ну ты понимаешь. Подумай, Пух, каково ей. Я ее дочь. Представь, что-то такое случилось бы с Грегом или Макси. Так вот, когда я извинилась, произошло нечто неожиданное. Она сказала одну очень приятную вещь. Смешную, но приятную. — И Маргарет рассказала, что Дороти объявила, что отныне и навсегда очень важно не забывать говорить, что они любят друг друга, в конце каждого разговора. Что в их отношениях наступил новый день. Они будут открыто говорить друг другу о своих чувствах. — Она была такой милой, — сказала Маргарет и с горькой улыбкой добавила: — Надеюсь, это правда. Посмотрим.

С тех пор они заканчивали каждый разговор традиционным «я тебя люблю», но Маргарет так и не смогла сблизиться с Дороти. Да и та не перестала жаловаться, что о ней забывают. Болезнь не избавила их от разногласий, но по крайней мере помогла заключить перемирие.

Может, именно поэтому Маргарет так смутил вопрос матери, почему ее не пригласили в мастерскую; дочь считала, что все это давно улажено. Родственники в молчании ожидали, что она скажет. И Маргарет ответила с обезоруживающей искренностью:

— Мам, я очень суеверно отношусь к своим работам. Терпеть не могу их кому-то показывать. Это не из-за тебя. Я просто не люблю их показывать. — Попытавшись сесть, она повернулась к Энрике: — Слушай, это какой-то кошмар: кажется, трубка забилась сосисками. Такое ощущение, что все сейчас полезет обратно.

Маргарет откинула покрывало. Висевший у нее на боку мешок был переполнен красно-коричневыми и бежевыми кусками ланча из «Дэли». При виде столь откровенного зрелища Коэны тут же рассредоточились по комнате.

Энрике и Маргарет ретировались в ванную, оказавшись наедине впервые после его разговора с Дороти и Леонардом об организации похорон. Они обсудили последние новости. Энрике рассказал о своих переговорах с ее родителями, стоя возле раковины и помогая Маргарет очистить узкий конец трубки от кусочков непереваренной пищи. Они очень хорошо умели это делать. Было время, когда эта процедура вызывала у обоих рвоту. Когда им показалось, что вышло больше пищи, чем она съела, они начали смеяться, особенно после того, как Маргарет прокомментировала:

— Кажется, тут все сосиски, которые я съела за всю свою жизнь.

Потом Энрике рассказал, как болезненно Дороти отнеслась к тому, что Маргарет не хочет быть похороненной на семейном участке.

— Молодец, Пух, ты отлично справился, — сделала вывод Маргарет.

— Почему ты так решила?

— Потому что она мне ни слова об этом не сказала.

Но Дороти продержалась недолго. Как только они вернулись в спальню, вытряхнув все остатки кошерной еды и вновь установив на место мешок и трубку, Дороти вернулась к вопросу о похоронах. Коэны вновь уселись вокруг супружеского ложа. Одна только Дороти стояла, опираясь на спинку стула своего первенца, бывшего ковбоя и индейца Роба.

— Ты представляешь, Маг? — начала она. — Я так расстроилась, что ты не хочешь лежать на семейном участке рядом со всеми нами, и я рассказала об этом Робу, и знаешь что? — Она радостно рассмеялась. — Он купил участок в Нью-Хейвене!

Роб подмигнул Энрике, будто они состояли в заговоре.

— Кто хочет, чтобы его хоронили в Нью-Джерси? Каждый хочет лежать рядом с тем местом, где он жил. Кроме моих родителей. Только они хотят быть похороненными в штате, который не любят и где никогда не жили.

Леонард с чувством произнес:

— Не умничай.

Дороти возразила:

— Папа Сэм купил этот участок, потому что он был большим и очень дешевым. Ты же знаешь, он любил выгодные покупки. И я подумала, как хорошо, что мы все будем вместе. И так удобно. Можно навестить всех сразу. — Дороти рассмеялась сама над собой. — Но это все не важно. Важно то, что мы любим друг друга.

— Эй, ма, хочешь лежать рядом со мной? — с хитрой улыбкой спросила Маргарет. — Это можно устроить. В Грин-Вуде есть еще один свободный участок. — Она с показной щедростью махнула рукой. — Мы всегда будем вместе.

Дороти наконец подошла к кровати — до этого в течение всего дня она, казалось, избегала близкого контакта. Сев рядом с дочерью, она взяла в ладони ее лицо.

— Не думаю, что ты захочешь вечно быть моей соседкой. — Крепко и быстро, со свойственной ей торопливостью, поцеловав Маргарет, она обернулась к невесткам, чтобы объяснить: — Когда Маргарет была подростком, она запретила мне разговаривать с ней до завтрака.

— А также во время и после завтрака, — добавила Маргарет, вызвав всеобщий взрыв смеха. — Я не выношу, когда со мной заговаривают до полудня, правда, Энрике?

— Пра-авда, — протянул он дрожащим голосом. Ее родственники понимающе посмеялись над его нарочито испуганным тоном. Но он всего лишь ей подыгрывал. Энрике знал, как вовлечь жену в разговор, как только она допьет первую чашку кофе. Часто она предпочитала помолчать или побыть в одиночестве. За двадцать девять лет, прожитых вместе, он не раз понимал: подчас одно его присутствие, или шум и возня сыновей, или взлеты и падения его карьеры, или мелодрамы его родителей заставляли ее мечтать о побеге. Но даже когда она чувствовала себя уставшей от семейной жизни, в моменты отчаяния и разочарования в том, кого она выбрала, даже тогда он знал, как заставить ее говорить. Он всегда знал.

Загрузка...