Энрике изучал ее профиль, пока она погрузилась в вызванное ативаном забытье, чтобы хоть на время отдохнуть от ужаса, которому противостояла в одиночку. Только в одиночку, признавал Энрике, хотя он с изматывающей настойчивостью старался — и вполне успешно — быть с Маргарет каждую минуту, во время всех осмотров, всех анализов, всех компьютерных и магнитно-резонансных томографий, всех сеансов химиотерапии, перед всеми тремя операциями выпускал ее руку только у самых дверей в операционную. И даже в течение этих вынужденных разлук он оставался рядом, меряя шагами комнату ожидания, боясь отлучиться даже в туалет. Он хотел быть первым, кого она увидит в то мучительное мгновение между пробуждением от тяжелого наркотического сна и тем моментом, когда завеса морфия отгородит ее от боли. Напрасные надежды, говорил он себе: то же самое лекарство, которое снимало боль, стирало из памяти все его ласковые слова и поцелуи. Но потом, приходя в себя, она каким-то образом знала, точно знала, что он был рядом.
Энрике настолько преданно заботился о Маргарет, что мог сам себя заподозрить в неискренности, если бы не один случай, когда он здорово ошибся. Примерно три года назад не он, а Лили, ближайшая подруга Маргарет, шла по больничному коридору — именно Лили пережила с Маргарет кошмар первой ночи после того, как уролог наконец сообщил ей диагноз: рак мочевого пузыря, о котором он конфиденциально уведомил Энрике за два дня до этого. Конечно, у Энрике было оправдание — их младший сын, шестнадцатилетний Макс, ждал дома один, еще не зная, почему его мать уже третий день остается в больнице после процедуры, которая должна была занять всего час. Конечно — но Энрике мог бы как-то все устроить, что он делал множество раз в последующие годы. Его единоутробная сестра Ребекка, или Лили, или кто-нибудь еще мог побыть с Максом, пока Энрике занялся бы делом поважнее: разделил страх Маргарет, ободрил и успокоил ее, развеселил и приласкал, хотя сам был перепуган до дрожи в коленях.
Но все это было давно, прошло два года и восемь месяцев, 147 дней и ночей в больницах, за которые Маргарет перенесла три серьезные и полдюжины менее сложных операций, четырнадцать месяцев химии, две ремиссии и два рецидива… Теперь же, когда надежда уже умерла, глядя в прошлое сквозь мутную призму поражения и усталости, Энрике казалось неизбежным, что все кончится именно так, медленным, дюйм за дюймом приближением к смерти по дороге с односторонним движением.
Дыхание Маргарет было едва уловимым. Лежа в позе эмбриона, она казалась еще меньше, чем была на самом деле. Энрике не верилось, что она мирно спала, если спала вообще. Наркотики затуманивали сознание, но не давали забыть ни об утерянных радостях жизни, ни тем более о маячившем впереди мрачном финале.
Энрике посмотрел в окно на тяжелые, грозовые облака, нависшие над Ист-Ривер, и отпил глоток кофе из магазина «Дин энд Делука». Он был рад любому средству, хотя бы на время избавлявшему от безнадежной, нескончаемой усталости. Даже после двух чашек он все равно чувствовал, как саднит кожа на лбу, висках, веках и щеках, будто маска плоти, потрескавшись, начала осыпаться вниз, к подбородку. Стоило ему закрыть глаза, чтобы дать им отдохнуть от обжигающего дуновения кондиционеров госпиталя Слоан-Кеттеринг, как покрытый ковром пол вдруг исчезал и сам Энрике куда-то уплывал, пока чей-то голос или вибрация телефона насильно не возвращали его в состояние относительного бодрствования. В эти дни друзья нередко заводили разговор о том, что ему надо больше спать, и тут же умолкали, понимая, что подобные советы в данных обстоятельствах совершенно бесполезны. Тем не менее, чтобы заставить замолчать своего особенно непонятливого единоутробного брата — тот и не подумал навестить Маргарет в больнице, зато упросил Энрике с ним пообедать, — ему пришлось описать свой день:
— Я хочу быть в госпитале ночью когда ей особенно одиноко но и не хочу чтобы Макс чувствовал себя брошенным а это значит ночевать в Слоан-Кеттеринг вставать на рассвете поверь мне в больнице это совсем не трудно чтобы съездить домой разбудить Макси покормить его проводить до метро потом я принимаю душ переодеваюсь и пытаюсь успеть в Слоан к утренним процедурам впрочем обычно все равно опаздываю их делают очень рано что в общем не так уж важно поскольку мне удается перехватить докторов во второй половине дня перед тем как я убегаю обедать с Максом.
Он объяснялся в таком духе с первых дней болезни Маргарет — бессвязный, сумбурный рассказ, безусловно нуждавшийся в редактуре. Это тоже было симптомом усталости и вместе с тем непроизвольным ответом на реакцию большинства людей на страшную болезнь жены: они выспрашивали у Энрике все детали лечения Маргарет, умышленно не обсуждая при этом возможный исход. Несмотря на возраст — а через три недели Энрике должно было исполниться пятьдесят, — он не избавился от юношеской привычки переделывать знаменитые изречения, поэтому, когда он завел разговор о том, что ждет Маргарет, победа или поражение, а друзья в ответ попытались свернуть беседу, он тихо, обращаясь сам к себе, нараспев произнес: «Я — смерть, великий разрушитель пустых разговоров»[5].
Маргарет открыла глаза, как раз когда он решил встать с высокого стула возле ее постели и прилечь вздремнуть, хотя по опыту он уже знал, что короткий сон посреди дня лишь отчасти облегчает состояние тревожной усталости, добавляя к нему заторможенность и головокружение. Тем не менее было трудно устоять перед искушением растянуться на раскладном диване, который сиделка, как обычно, успела сложить в отсутствие Энрике. Он настоял, чтобы потратить кучу денег (после третьей госпитализации расходы взяли на себя щедрые родители Маргарет) на отдельную палату на девятнадцатом этаже Слоан-Кеттеринг, где было спальное место и для него — так он мог разделять с Маргарет полные страха и отчаяния ночные часы. На этом так называемом VIP-этаже палаты ничем не отличались от номеров в хорошем отеле: два стола — обеденный и кофейный, удобное кресло и раскладной диван, на котором он как раз собирался примоститься, когда Маргарет открыла свои огромные печальные глаза.
Она ничего не сказала. Не спросила, проследил ли он, чтобы Макс сфотографировался для выпускного альбома. Не сообщила, заходил ли доктор за те полтора часа, пока Энрике не было в больнице. Она смотрела на мужа, словно они сделали паузу в продолжительной беседе и ей нужно было обдумать его последнее замечание. Она будто старалась вобрать его в себя своими сверкающими глазами — такими же голубыми, как в день их встречи, но теперь на сузившемся из-за истощения лице казавшимися больше, чем когда бы то ни было.
По мнению любого здравомыслящего человека, они принадлежали к верхушке среднего класса Нью-Йорка, были весьма состоятельными людьми, жителями процветающего мегаполиса, гражданами самой богатой в мире страны — и тем не менее Маргарет уже полгода голодала. Начиная с января она не могла принимать пищу и даже пить, потому что содержимое желудка перестало проходить в кишечник. Сначала врачи решили, что эта проблема, в научном языке изящно именуемая гастропарезом[6], — побочный эффект химиотерапии, что внушало надежду, ведь в таком случае теоретически она была обратима. Но потом специалисты пришли к выводу, что более вероятной причиной был метастазирующий рак, распространившийся на внутренние органы. Метастазы, слишком маленькие, чтобы их можно было обнаружить на компьютерной томограмме, препятствовали перистальтике желудочно-кишечного тракта и в конце концов вызвали ее полную остановку; ничего из того, что Маргарет глотала, не переваривалось, а оставалось в желудке до тех пор, пока не начиналась рвота, спровоцированная переполнением.
В феврале один из лечивших Маргарет врачей, невысокий, любивший всеми командовать еврей-эмигрант из Ирака, установил гибкую пластиковую трубку — чрескожный эндоскопический дренаж, сокращенно называемый ЧЭД. Все, что Маргарет глотала, вытекало в специальный прикрепленный снаружи мешок. Дренаж был необходим, даже когда Маргарет ничего не ела и не пила. Энрике быстро усвоил, что когда пищеварительная система не работает и желудок не опорожняется, черно-зеленая желчь, производимая печенью и накапливающаяся в желчном пузыре, не находя выхода, поступает обратно в желудок и примерно за четыре часа заполняет его.
Приблизительно пол-литра этой отвратительной жидкости уже накопилось в мешке, висевшем рядом с кроватью, в нескольких дюймах от мерно покачивавшейся (чтобы не заснуть) ноги Энрике. С другой стороны на штативе висел насос, который прошлой ночью отключили и отодвинули в сторону. Насос обходным путем подавал в пищеварительный тракт питательную смесь на основе овсяного отвара, похожую на ту, детскую, которую они когда-то давали своим новорожденным сыновьям. Смесь подавалась через вторую трубку, которую десять дней назад установил другой врач, розовощекий хирург с виноватой улыбкой. Эта трубка называлась очень похоже — ЧЭЕ, где «Е» обозначало еюностому. Через нее питательные вещества вводились непосредственно в тонкий кишечник.
Команда врачей и медсестер, занимавшаяся лечением Маргарет, пыталась кормить ее с помощью ЧЭЕ в течение последних трех ночей. Процедура должна была начинаться в полночь и заканчиваться в шесть утра, но ее ни разу не удалось довести до конца. В первую ночь система проработала до пяти утра, во вторую — до трех, а в последнюю отказала почти сразу же. Около часа ночи Энрике проснулся от стенаний Маргарет: она звала его по имени, в отчаянии умоляя позвать медсестру и выключить насос, потому что питательная смесь двинулась в обратном направлении и уже подступала к горлу, вызывая ужасное ощущение, что она заполнена едой, которую не глотала.
В январе — а сейчас был уже июнь — Маргарет не умерла с голоду благодаря системе ППП, что означало полное парентеральное питание, процесс, когда все питательные вещества вводятся внутривенно, никак не задействуя желудочно-кишечный тракт. Все необходимые белки, жиры и витамины в жидком виде поступали через подведенный к груди катетер и всасывались непосредственно в кровь. Персонал больницы научил Энрике прочищать катетер, готовить питательную смесь, подсоединять насос. Пройдя обучение, Энрике мог ухаживать за Маргарет и дома.
Когда они приступили, было холодно, лежал снег, и Маргарет весила 114 фунтов[7]. До теплого июня ППП кое-как поддерживало в ней жизнь. Маргарет не получала ни энергии, ни возможности ее использовать. Каждый день в течение двенадцати часов в нее вливалась смесь с характерным кисломолочным запахом. Даже если процесс начинался довольно поздно — около десяти вечера, он все равно ограничивал планы на вторую половину дня и съедал большую часть следующего утра. Кроме того, система питания не справлялась со своей главной задачей — вес Маргарет снизился до 103 фунтов[8].
Весьма болезненно отреагировал на угасание ее жизненных сил Макс, которому в прошлом сентябре сказали, что его мать неизлечимо больна и проживет больше девяти месяцев, только если подействует экспериментальное лекарство, целебный эффект которого пока не доказан. Как и его старший брат Грегори, Макс унаследовал приверженность матери к точным фактам. Как-то раз в апреле он обратил внимание Энрике на один такой факт. Маргарет лежала в больнице с очередной инфекцией. После школы Макс зашел проведать ее и час тихо пролежал рядом с ней на больничной кровати. Когда Энрике провожал сына до лифта, тот спросил:
— Они собираются делать что-то с маминым весом?
Нежным и обнадеживающим тоном, который он старался сохранять, хотя его слова отнюдь не были нежными и обнадеживающими, Энрике объяснил, что врачи решили с этого дня повысить калорийность питательной смеси. Глаза Макса расширились, и он перебил отца:
— Это хорошо. А то ее жировые подушечки совсем исчезли.
Энрике не мог понять, что сын имеет в виду. Болезнь Маргарет показала ему, что собственные предположения или умозаключения легко могут быть ошибочными, что всегда стоит задать прямой вопрос, поэтому он спросил у своего мальчика, что такое жировые подушечки.
— Жировые подушечки, пап, ну это как у тебя. — Макс зажал пальцами складку на боку Энрике, о существовании которой тот даже не подозревал. — А у нее они совсем исчезли, — нахмурившись, добавил он.
— Но она никогда не была толстой… — начал было Энрике, но Макс покачал головой:
— Нет, пап. Ты тоже худой, но у тебя есть подушечки. — Макс еще раз, на этот раз достаточно сильно, ущипнул его за бок. Энрике дернулся, и Макс извинился, что сделал ему больно: — Прости. Пап, жировые подушечки — это такие запасы. Они уходят, когда человек голодает. У мамы их совсем не осталось.
После этого объяснения Энрике перестал удивляться, почему прогулки Маргарет сводятся к медленному обходу их квартала. У женщины, которая обожала ходить быстрым шагом, часами играла в теннис или рисовала в своей мастерской, готова была с утра бежать за вдохновением в Метрополитен, а после обеда — в «Костко» за туалетной бумагой и консервированным тунцом, в промежутке успевала провести несколько часов на школьных мероприятиях своих сыновей или просто пообщаться с другими матерями, у той энергичной Маргарет, едва не прыгавшей от радости, стоило только предложить ей какое-нибудь развлечение, нынешнее утомительное хождение вокруг дома не считалось бы прогулкой.
ППП обеспечивало Энрике полный рабочий день. Все необходимое с неизменной точностью привозили им домой дважды в неделю. Тем не менее Энрике очень нервничал в ожидании дня доставки и тут же с остервенением раздирал коробки, проверяя, все ли привезли. В спальне запасы были выстроены в стену длиной в шесть и высотой в три фута. В «Стэплз» на Юнион-сквер Энрике купил полдюжины пластиковых шкафчиков для бумаг с выдвижными ящиками и использовал их для сортировки и хранения контейнеров с солевым раствором, пакетов со стерильными трубками, резиновых перчаток, шприцев, стерильных крышечек для катетеров, дезинфицирующих средств, лейкопластыря и кучи других принадлежностей — после их использования каждый день набиралось два мусорных мешка. Три ящика занимали трубки и шланги для ППП. Кроме того, там стояли бутылочки с антацидами и витаминами, которые Энрике шприцем вводил в большие прозрачные пакеты с питательной смесью. Он хранил их в маленьком холодильнике, специально купленном в «П.-С. Ричард» на Четырнадцатой улице. Продавец предположил, что он покупает холодильник для сына, живущего в общежитии Нью-Йоркского университета — Энрике вежливо кивнул в ответ. К этому времени их спальня со штативами и стерильными пакетами так же мало напоминала дом, как палата в Слоан-Кеттеринг — отель.
Работа медбратом утомляла и пугала Энрике: тщательное мытье рук, неприятное жаркое и липкое ощущение от перчаток, страх, что он может проколоть пакет или уколоться сам, добавляя ингредиенты или прикрепляя трубки, опасность занести инфекцию на любом из десяти или около того этапов процесса — каждый из них требовал полной стерильности, потому что иначе Маргарет легко могла слечь с температурой сорок. Он все время был начеку, хотя уже не боялся, что ее убьет инфекция, как в первые дни борьбы с болезнью — тогда лечение казалось небесполезным. Теперь же конец неизбежно приближался. Она должна была от чего-нибудь умереть, потому что рак не убивает в одиночку. Ему нужны сообщники, так почему же не сепсис? Тем не менее инфекция по-прежнему пугала его — он не смог бы вновь вынести всего этого: озноб, жар, закатившиеся глаза, слабые стоны, покрытый потом лоб, тающее в бреду сознание.
Подобной смерти нужно избежать, думал Энрике, хотя не знал и не мог вообразить, какой смерти он бы ей желал. Это было самым строгим табу за все его пятьдесят лет. Он не представлял ее умершей; он не представлял будущего без Маргарет. Он понимал, что она умрет, причем умрет скоро, но он также сознавал, что не может поверить в то, что ее жизнь оборвется. Целый год он готовил себя к уходу безнадежно больного раком отца, но испытал такое потрясение, когда это наконец произошло, что понял: знание о неизбежности смерти не может подготовить примитивный мозг, данный ему природой, к тому, чтобы осознать бесповоротность этого события.
В течение пяти месяцев, проведенных на ППП, днем Маргарет в основном лежала на диване в гостиной и смотрела повторные показы «Закона и порядка», а в промежутках предпринимала рискованные вылазки в ванную, толкая перед собой алюминивый штатив с висящим на нем литровым мешком раствора; ночами она была подключена к насосу — с его помощью в ее вены поступала молочная жидкость. Десятого мая, когда Энрике вернулся из супермаркета, Маргарет встретила его слезами. Он купил брикеты с замороженным фруктовым соком, чтобы она могла хотя бы ощутить вкус чего-нибудь сладкого, что не закупорило бы узкий просвет ее тощей кишки. Открыв упаковку, Энрике уже собирался предложить ей на выбор апельсиновый или клубничный, но замолчал на полуслове, увидев отчаяние в ее глазах. Несмотря на слезы, ее голос звучал твердо и убежденно:
— Я больше не могу. Я не могу так жить. Это невыносимо — по полдня быть привязанной к этому мешку. Меня убивает, что я не могу сидеть за столом с тобой, с мальчиками, с нашими друзьями. Я знаю, что это звучит глупо, мелко, банально, но я больше не могу так жить.
Энрике почувствовал, как из упаковки потекло ему на джинсы. Надо было бы спрятать ее в морозилку: он не был уверен, что найдет в себе силы еще раз сходить в магазин, если сок совсем растает. Но он не мог проигнорировать заявление Маргарет. Вот уже больше года — с тех пор как в марте рак вернулся — он понимал, что она почти наверняка обречена. В сентябре прошлого года, узнав о втором рецидиве и о том, что надежды на излечение уже нет, Маргарет приняла решение больше не искать экспериментальных лекарств и насладиться тем временем, что ей осталось. Он согласился с ее решением и со стыдом почувствовал облегчение при мысли, что по крайней мере удастся избежать ужасов очередной госпитализации. У них будет время, возможно, несколько месяцев, чтобы пообщаться с сыновьями, провести несколько дней в их домике на побережье Мэна, наконец-то увидеться с друзьями где-нибудь, кроме больничной комнаты посещений. Они уже начали планировать, что нужно успеть, как вдруг, на шестой день, Маргарет передумала. Она не должна сдаваться: жизнь без надежды — это не жизнь.
— Я не хочу этих прощальных гастролей, — сказала она.
Энрике тут же согласился с таким поворотом на 180 градусов, теперь радуясь тому, что они не упустят шанса на чудо. Но правда заключалась в том, что он все равно не мог смириться с ее болезнью. Как бы он себя ни повел, он был обречен испытывать стыд и вину. Она должна была умереть, а не он — такова была устрашающая победа в необъявленной супружеской войне.
Начиная с сентября он жил с тайной надеждой: развеять ее глубокую уверенность, что придется проститься со всем и со всеми, кого она любила. Никакого величия или напыщенности, как в светлых концовках сентиментальных фильмов. С прошлой осени он просто хотел хоть как-то облегчить то горе, что она испытывала, постепенно расставаясь с жизнью. Слушая ее, пока красные и оранжевые кусочки фруктового льда таяли на его джинсах, он понял, что потерпел неудачу.
Она попросила его обзвонить всех врачей и убедить их предпринять что угодно, пусть даже смертельно опасное, лишь бы она снова могла нормально питаться.
Энрике поговорил со всеми. Уролог, обычно всегда идущий навстречу, на сей раз вполне обоснованно уклонился, сказав, что это не его специальность. Иракский гастроэнтеролог отказался порекомендовать кого-нибудь, подчеркнув, что ничего нельзя сделать; он настаивал, что она может существовать на ППП, пока они ищут новый препарат, способный ее вылечить. Онколог проконсультировался с соответствующим специалистом и сообщил, что единственная возможная в ее случае операция вряд ли облегчит гастропарез. Эта процедура, так называемый анастомоз «конец в конец», выглядела скорее как отчаянная импровизация: попытка обогнуть заблокированный участок желудочно-кишечного тракта, напрямую соединив нижнюю, благополучную петлю кишки с желудком. Кроме того, фразой «это не повлияет на течение основного заболевания» каждый специалист пытался сказать: что толку предпринимать рискованное хирургическое вмешательство для восстановления пищеварения, ведь она все равно скоро умрет, даже если операция пройдет успешно?
Маргарет преодолела их сопротивление. Энрике с мрачным изумлением наблюдал, как своей непреклонной волей она заставляет подчиняться не только его и сыновей, но и других мужчин, как эти вельможи от медицины, привыкшие к беспрекословному послушанию пациентов, в конце концов отступают перед ее натиском, когда она говорит, насколько важна для нее эта операция.
— Я хотя бы смогу еще раз сесть за стол с мужем, — через несколько дней, уже лежа в палате Слоан-Кеттеринг, объясняла она заведующему онкологическим отделением, специалисту по раку крови, в свое время лечившему одного знаменитого приятеля Энрике.
Два года назад, когда они только начинали лечение, он проникся симпатией к Маргарет, очарованный парадоксальным сочетанием ее циничных суждений о лечащих врачах с робкой надеждой на то, что их усилия увенчаются успехом. Он обладал достаточной властью, чтобы надавить на любого хирурга Слоан-Кеттеринг. Выслушав мольбы Маргарет, он повернулся к Энрике и смерил его пристальным взглядом: он будто рассматривал лысоватого средних лет писателя под микроскопом, пытаясь понять, что же в нем такого, что один обед с ним стоит тяжелой полостной операции с крайне низкими шансами на успех.
— Я не думаю, что играю здесь решающую роль, — объяснил Энрике. — Она будет счастлива пообедать с кем угодно.
Маргарет рассмеялась сквозь слезы и добавила:
— Это правда. Мне все равно, кого еще ты пригласишь на этот обед, лишь бы я могла его съесть.
Заведующий онкологией пообещал, что они вместе с иракским евреем найдут ей хирурга, но сначала он должен обезопасить их всех, получив консультацию психиатра.
Энрике присутствовал, когда она объясняла свою логику, логику отчаяния, задумчивому врачу с торчащими в разные стороны, как у знаменитого клоуна Бозо, волосами, только не рыжими, а седыми. Он сочувственно кивал, пока она говорила:
— У меня была жизнь. У меня были муж, дети, друзья. Теперь я целыми днями лежу в постели — я разучилась думать. Я даже детектив не могу осилить. Единственное, на что я гожусь, — смотреть эти идиотские чертовы эпизоды «Закона и порядка».
— Что делать, если по телевизору больше ничего не идет, — сказал печальный Бозо. После паузы, пока Маргарет вытирала слезы и сморкалась, он добавил: — Полагаю, зрителям нравится этот сериал.
— Потому что там сплошные убийства без каких-либо эмоций, — пробормотал Энрике.
Маргарет привыкла, что муж любит давать резкие оценки культурным явлениям, а потому не обратила внимания на его замечание и повторила:
— Это идиотизм. Такое существование — идиотизм. Это вообще не жизнь. Я хочу вернуть свою жизнь! — выкрикнула она, захлебываясь в рыданиях. — Мне все равно, даже если я от этого умру. Мне все равно, сколько это продлится. Пусть даже один день. Я хочу назад свою жизнь.
Психиатр прописал антидепрессант — золофт — и подтвердил, что она находится в здравом уме и способна принимать взвешенные решения. Заведующий онкологией и иракский еврей уговорили розовощекого коллегу сделать операцию — но в обмен на свое содействие настояли, чтобы Маргарет согласилась на ЧЭЕ, что позволило бы перейти от ППП к зондовому питанию в случае, если перенаправление пищи из желудка по обходному пути не сработает. Интересно, думал Энрике, почувствовал бы себя уязвленным Дик Вольф, исполнительный продюсер «Закона и порядка», если бы узнал, что группа медицинских экспертов фактически согласилась с Маргарет, что просмотр его творений нельзя назвать жизнью?
Вот почему в конце мая они снова оказались в Слоан-Кеттеринг. Попытка осуществить анастомоз «конец в конец» провалилась. Попытка использовать ЧЭЕ для зондового питания также закончилась неудачей. Единственным вариантом оставалось возвращение к ППП. После операции в течение трех дней — первых трех дней июня — она лежала, всматриваясь в Энрике замутненными ативаном глазами с расширенными зрачками, и во взгляде ее читалась такая невыразимая тоска, какой Энрике еще никогда не видел. Даже тогда, два года и девять месяцев назад, когда они стояли у себя на балконе, смотря на распускающееся над Всемирным торговым центром грибовидное облако, и она повернулась к нему и сказала: «На наших глазах гибнут тысячи людей». Даже тогда, когда ей впервые сказали, что у нее рак, или что рак вернулся, или что больше ничего нельзя сделать. В тех случаях после вспышек гнева она была готова действовать и бороться. Но в это утро, в это мрачное утро, когда она узнала, что желудок уже никогда не заработает, что ей ничего не остается, кроме как лежать и умирать, из глубины ее больших голубых глаз, глядевших на него с исхудавшего лица, лилась чистая, исходящая из самой глубины души боль, более откровенная, чем нагота плоти.
— Я должна положить этому конец, — без предисловий прошептала она. — Я больше не могу. Мне очень жаль, Пух. — Это нежное прозвище она придумала в первый год их любви. — Я просто больше не могу.
Энрике знал, что она имеет в виду, но сделал вид, что не понял.
— Ну конечно, — сказал он и пнул ногой штатив с насосом, узкая трубка которого была заполнена вчерашней смесью. — С этим покончено. Мы возвращаемся к ППП.
Она покачала головой:
— Ты должен мне помочь. Пожалуйста. — Слезы безостановочно текли по ее лицу, как и на протяжении всех последних дней, будто кто-то оставил открытым водопроводный кран. — Я хочу умереть. Ты должен помочь мне умереть.
Он не смог сразу ответить. И в этой парализующей тишине он понял, что было нечто — несмотря на все часы, потраченные на изучение данных о живучести и природе метастазов, несмотря на многие дни, проведенные с умирающим от рака простаты отцом, — нечто, что он, казалось, не мог потерять, нечто, что возникло в его сознании в тот момент, когда двадцать девять лет назад Бернард Вайнштейн позвонил в его дверь. В этой тишине, тишине ее беззвучных слез, Энрике понял, что скоро потеряет это незаменимое и невыразимое нечто и что оно гораздо больше, чем просто надежда на то, что Маргарет будет жить. Нечто, чему он не мог найти названия. Звук музыки, может быть, его имя, произнесенное вслух, нечто, что далеко не всегда ему нравилось, но за что он хватался как за соломинку, чем с упоением обладал, что его возмущало и обижало. В тишине больничной палаты он вдруг почувствовал, как это нечто, словно предупреждая о будущей утрате, на мгновение исчезло. И тогда он осознал: оно реально в том смысле, что ничто никогда уже не будет реальным, — их брак был таинством, которое он вот-вот потеряет, так и не успев понять ее и себя за двадцать семь лет, прожитых вместе.