Энрике рассказал Маргарет о себе абсолютно все. Ему случалось натыкаться на метафору «он излил ей свое сердце» в романах Стендаля и Диккенса, Бальзака и Лермонтова и — очевидно, использованную в ироническом смысле — у Филипа Рота. Однако то, что выплеснулось из него, скорее всего, было не сердцем. Он опустошил свою душу, всего себя, — словом, то, что позволяло ему чувствовать себя особенным. Он раскрыл все чувства, все секреты — или думал, что все; вспомнил все смешные истории своей жизни.
В ту долгую ночь, 30 декабря 1975 года, когда каждый час приближал раннее утро нового дня, плотная темнота за окнами позади изящной головы Маргарет, подчеркнутая янтарными ореолами нью-йоркских уличных фонарей, оставалась неизменной. Но внутрь темнота не проникала: Маргарет, как и Энрике, обзавелась новым галогенным торшером. Она не приглушила свет, чтобы создать романтическую обстановку. Не было ни свечей, ни вина. Их окружал яркое всепроникающее сияние, свет отражался от стен и ее голубых глаз. Опустошив по кофейнику и выкурив по полпачки сигарет, они, как студенты в ночь перед экзаменом, делились историями своей жизни. Тело Энрике одеревенело от напряжения: он все время был наготове, как хищник, и начеку, как жертва. Он волновался так сильно не потому, что боялся показать свои чувства этой внимающей ему молодой женщине с бездонными, изумленными глазами; нет, его трясло, потому что, рассказав все свои истории, он собирался заняться с ней любовью. Нет, не просто заняться любовью. Он хотел сексуально удовлетворить это создание, которое с каждым мгновением казалось ему все более красивым и умным и, наверное, было все-таки человеческим существом, женщиной, но такого высокого порядка, что, как ему казалось, для описания столь потрясающей мутации требовалась какая-то другая классификация.
У Энрике было не так уж много времени, чтобы обдумать то, что он узнал о Маргарет. Единственная возможность для этого представилась, когда он, извинившись, около четырех часов утра вышел в туалет. Помещение было крошечным даже по нью-йоркским меркам. Между душевой кабиной, умывальником и унитазом оставалось не более двух футов свободного пространства. Это была конура размером с чулан. На единственной свободной стене — три остальные занимали, соответственно, душ, зеркало и дверь — висела абстракционистская картина: четыре крупных густых мазка черной краски на небольшом белом холсте. Мазки по форме напоминали то ли арки, то ли горбы и располагались так, что их можно было принять за клубящиеся тучи или за квартет сердитых кошек. Он разглядывал картину, пока его мочевой пузырь до смешного долго и шумно опорожнялся, словно там накопилась моча по меньшей мере десяти человек. Энрике не понял картины, как никогда не понимал абстрактной живописи — он вечно пытался расшифровать изображение, хотя знал, что это неправильно: такие вещи полагалось «чувствовать». Оставалось надеяться, что это не произведение Маргарет, хотя Энрике опасался, что именно ее. Без рамки, с двумя участками вообще не закрашенного полотна, работа выглядела очень по-дилетантски. Энрике удивило, что Маргарет вообще ее повесила.
Его бывшая подружка, Сильвия, тоже считалась художницей. У Энрике на этот счет были сомнения. Ему казалось, что у нее нет не только представления о том, чего она хочет достичь, но и желания это представление обрести. Она пошла работать секретаршей, чтобы через полгода ее уволили и она получила пособие по безработице, которое во время экономического спада семидесятых выплачивали в течение года. Получив свободу для занятий искусством, она почти ничего не сделала. За те три с половиной года, что они прожили вместе, Энрике успел написать полтора романа, тогда как Сильвия начала с десяток картин, большую часть которых так и не закончила. По мнению Энрике, она была ленива. К тому же, судя по нескольким сделанным Сильвией наброскам человеческих фигур, ее тяга к абстракционизму объяснялась скорее неумением соблюдать пропорции, а не стремлением раздвинуть границы изобразительного искусства. По какой же иронии судьбы его опять влечет к представительнице так называемого абстрактного экспрессионизма? Вряд ли Маргарет серьезно относится к живописи, утешал он себя, иначе он бы уже об этом услышал.
Тогда, в ночь их третьей встречи и первого свидания, Энрике имел очень слабое представление о профессиональных амбициях Маргарет. По рассказам Бернарда у него сложилось впечатление, что Маргарет работает внештатно для каких-то журналов, и он ошибочно решил, что, как и Бернард, она редактирует тексты и занимается сбором фактов; во время первой долгой ночной беседы у себя дома он узнал, что она была художником-оформителем. Когда он спросил: «Так ты художница?», Маргарет возразила, сказав: «Я делаю макеты и выбираю иллюстрации. Не могу считать это искусством. Правда, многие считают. Называют это художественным оформлением», — объяснила она, подмигнув, словно проболталась о чем-то неприличном.
Позже, когда они ели гренки, она говорила о курсах фотографии. Во время Обеда для Сироток Энрике заметил над диваном две черно-белые фотографии в рамках, но не смог их как следует рассмотреть. За ужином в «Баффало Родхаус» Маргарет сказала, что занимается в театральной студии. Но когда он спросил, хочет ли она быть актрисой, Маргарет отмахнулась, пояснив, что просто валяет дурака: для этой профессии у нее нет ни храбрости, ни таланта. Она также упомянула, что они с Лили учатся танцевать чечетку, а еще она собирается записаться на курсы литографии. На обратном пути к ее дому, когда Маргарет сказала, что мать не хотела, чтобы ее младший брат Ларри занимался искусством, и Энрике спросил, не возражала ли мать против того, чтобы дочь тоже стала художником, она снова его поправила, ответив, что она не художник. Застегивая молнию на джинсах, Энрике еще раз успокоил себя тем, что посредственная картинка в ванной — не более чем плод дилетантских исканий Маргарет.
Неуверенность в жизненных целях, которой страдали многие его ровесники, всегда была загадкой для Энрике. Сам он, решив стать писателем, сжег все мосты и теперь уже не мог пойти на попятную, как бы тяжело ни складывалась его карьера. Он знал, что если у него будет запасной вариант, то в один прекрасный день он не выдержит, сломается и так и не напишет свою грандиозную сагу из двадцати романов, как Бальзак или Золя, где переплетались бы судьбы главных героев, альтернативную версию славного города Нью-Йорка, населенного Сабасами мужского и женского пола, огромных размеров гобелен, сотканный из величия и безрассудства. Энрике не понимал, как такой умный, тонкий и способный человек, как Маргарет, может жить без страстного желания чего-либо достичь. Она была загадочной и притягательно-странной. Именно поэтому перспектива оказаться с ней в одной постели была одновременно желанной и устрашающей. По правде говоря, хоть Энрике и утверждал, что он не сексист, но, если бы Маргарет была мужчиной, он бы не чувствовал ничего, кроме презрения к отсутствию у нее цели и амбиций.
Когда Маргарет, в свою очередь, удалилась в ванную, Энрике принялся изучать две висевшие над диваном фотографии. Он предполагал, что они сделаны Маргарет, но при ближайшем рассмотрении решил, что это не так. На первой были запечатлены двое мужчин, один постарше, другой — лет двадцати, сидевших на булыжной мостовой с огромной рыболовной сетью, которую они, судя по всему, чинили. Как ни странно, оба были в обычной городской одежде: кожаные куртки, брюки, а у младшего — даже модельные туфли. Они смотрели на фотографа доверчиво и расслабленно, как смотрят на близкого друга. На другой фотографии трое маленьких мальчиков стояли посреди деревенской улицы. Как и рыболовы, они выглядели европейцами, что подтверждалось видневшимися на заднем плане низенькими покосившимися домишками и неровной, вымощенной булыжниками дорогой. Дети были очень разными. Один улыбался, второй смотрел очень серьезно и даже печально, третий, казалось, о чем-то задумался. Все трое выражали свои чувства с удивительной непосредственностью. Хотя они смотрели в объектив и знали, что их снимают, у зрителя создавалось впечатление, что дети заглядывают ему в душу. Энрике показалось, что он хорошо их знает: вот этот всегда немножко грустит, этот — шалун и проказник, а этот — мягкий и ласковый.
Фотографии явно были сделаны человеком, обладавшим не только острым глазом и умением обращаться с техникой, но и опытом. Антураж Старого Света и доверие, излучаемое персонажами, убедили Энрике, что снимал человек немолодой. Он не мог узнать автора и бесился из-за собственного невежества. Наконец Энрике решил, что это, наверное, Роберт Капа или какой-нибудь итальянский или французский гений. Он не помнил, кто из фотографов прославился подобными работами. В свое время он пропускал мимо ушей споры о творчестве Атже и Картье-Брессона[37], которые вели его родители и брат с сестрой. Обсуждение фотографий и кинофильмов невероятно раздражало Энрике, хотя и то и другое он любил. Иногда он баловал себя среди недели походом в кино — удовольствие, почти сравнимое с мастурбацией, но разве могли все эти технические уловки — смена объективов, игра со светотенью — сравниться с тем, что Джойс совершенно справедливо называл высочайшим и самым духовным из всех искусств — романом? Живопись, скульптура, театр — да, это великие виды искусства, но как быть с изображениями, получаемыми с помощью машины? Энрике любил всякую технику: ведь если правильно с ней обращаться, в конце концов она выдаст нужный результат. Но разве так работают мозги? Не важно, сколько часов он промучается за письменным столом: он в любом случае не может гарантировать, что ему удастся создать красиво звучащее предложение, а уж тем более полностью выразить все, что у него в голове.
Тем не менее фотографии были превосходны. Энрике очень хотелось узнать их автора и таким образом произвести впечатление на Маргарет. Очевидно, она ценила эти снимки. Они были вставлены в изящные рамки с пропорциональными полями. Может, это получилось у нее бессознательно, но, судя по тому, где она поместила картину и где — фотографии, Маргарет понимала разницу между своими любительскими опытами и результатом упорного стремления к совершенству.
— Какие потрясающие снимки, — сказал Энрике, когда Маргарет вернулась из ванной: отчасти потому, что действительно так считал, отчасти — чтобы предотвратить предположение, что в четыре часа утра ему следовало бы уже отправиться домой.
— Ох… — Маргарет уставилась на фотографии, будто забыла об их существовании. — Спасибо… — сказала она и добавила: — Италия великолепна.
— Италия? — повторил Энрике. Она уже успела рассказать ему, что провела один семестр в Италии, где жила в итальянской семье. Он заколебался. Так это она сделала фотографии? Нет, скорее всего, она их там купила. Стесняясь признать свое невежество, он осторожно спросил:
— Так это снято в Италии?
— Ну да, — задумчиво ответила Маргарет: казалось, она мысленно перенеслась в то время, когда там жила. Она снова заняла свое место на диване, Энрике сделал то же самое. — Жаль, что я тогда так мало снимала.
Значит, это все-таки ее работы. Энрике был поражен: какие прекрасные фотографии; она явно ими гордится, раз повесила на видном месте; они разговаривали много часов, и тем не менее она ни разу не упомянула фотографию в качестве призвания, даже не сказала, что это ее хобби.
— Прошлым летом я ходила на курсы фотографии. — Хитро глядя на него, Маргарет рассмеялась и тут же объяснила причину: — Ты, наверное, думаешь, что я полный дилетант со всеми этими курсами, но это так забавно. Мне нравится пробовать то одно, то другое.
— Я вовсе не считаю, что ты дилетант! — солгал Энрике. — Мне тоже нравится учиться. Я даже тебе завидую.
Это было правдой. Он завидовал, что она успела поучиться чечетке, фотографии, литографии, французскому языку и актерскому мастерству. Ему бы тоже хотелось узнать об окружающем мире как можно больше. Но не просто для забавы. Ему нужны были знания, чтобы произвести впечатление на читателя и проникнуть во внутреннюю жизнь персонажей. У большинства людей работа отнимает много времени и сил; Энрике хотелось писать о своих героях и при этом досконально, на уровне осязания, знать, чем именно каждый из них ежедневно занимается на рабочем месте. Ему хотелось быть таким же любознательным и непоседливым, как Маргарет. Хотя Энрике верил, что его утилитарный и целенаправленный подход к собственной карьере разумнее ее беспорядочных метаний и любви к приключениям, он также понимал, что у нее больше шансов узнать детали, которые нужны ему, чтобы вдохнуть жизнь в своих героев.
Маргарет, казалось, была довольна тем, что он ей завидует. Взбив слегка примявшиеся над идеально очерченным ухом черные локоны, она сказала:
— О, мне просто быстро все надоедает и нравится пробовать что-то новое. Это глупо. Никакой самодисциплины. Не то что у тебя или моих братьев. Не перестаю удивляться, что ты уже написал три романа. Как тебе это удается?
— Час за часом сижу один в комнате и пишу, — честно ответил Энрике. Желая окончательно удостовериться, он повернулся и указал на фотографии: — Так это ты снимала? — Маргарет кивнула. — Они великолепны. Фантастика! — воскликнул Энрике. — Я думал, что это дорогие репродукции снимков какого-нибудь невероятно знаменитого фотографа, и стеснялся спросить, кто автор. Я хочу сказать, это действительно отличная работа. Абсолютно первоклассная. — Он остановился, увидев, что его честная похвала затронула в глубине ее души нечто, до чего ему раньше добраться не удавалось.
— О-о-о… — только и выдохнула Маргарет.
Впервые она выглядела возбужденной. Острая на язык девчонка, холодная кокетка, оценивающая женщина, насмешливая слушательница, независимая исследовательница, отвергнутая дочь, заботливая сестра — он видел и ощущал все это красочное многообразие личности Маргарет, но лишь впервые заставил ее вспыхнуть и потерять дар речи от всепоглощающего удовольствия. Эффект был таким потрясающим, что Энрике вдруг подумал: «Если бы я мог добиться того же своим пенисом, я был бы счастливейшим из мужчин».
Он успокоился, вспомнив, как Сильвия уверяла его (основываясь на книге «Наши тела и мы»), что он может добиться того же языком. Однако даже такой неопытный мужчина, как Энрике, понимал: его искренняя реакция на ее работы была для Маргарет источником более длительного удовлетворения, чем любые части его тела, как бы прекрасно он ими ни владел.
Его вдруг осенило — нечто вроде озарения, которое было необходимо для глубокого проникновения в характер героя, — что сердитые замечания в адрес матери, не разрешившей брату стать архитектором, как и горькая шутка, что Маргарет позволили заниматься чем угодно при условии, что она выйдет замуж и родит двоих детей, подспудно говорили об ее истинных желаниях. Пусть она это отрицает, но на самом деле хочет быть художником. Вероятно, она хочет стать большим художником, подозревал Энрике, заподозрив у нее более серьезные амбиции именно потому, что они были скрыты. Ей хотелось поверить в свой талант, стать такой же, как Энрике, упорно работать изо дня в день, посвятить жизнь оттачиванию своего природного дара, чтобы в конце концов создать произведение, которое она могла бы с гордостью показать всему миру, а не повесить над унитазом. В это головокружительное мгновение Энрике с толстовской ясностью увидел, что они могут предложить друг другу: ее удовлетворенность собой и способность радоваться жизни не позволят ему поддаться мраку, обиде и разочарованию, отравляющим его работу; а его упрямая вера, что искусство способно поднять и художника и публику над подлостью и обыденностью, вдохновит ее стать той скрытой Маргарет, настоящей художницей, которую она вынуждена прятать от своей прагматичной семьи и даже от себя самой. У нее есть харизма, которой всегда недоставало ему, а у него — смелость, которой не хватало ей, чтобы добиться своего.
Энрике попробовал вновь воздействовать на ее «центр удовольствия», еще пуще расхвалив ее фотографии, но Маргарет отклонила лесть и заговорила о его упорстве:
— Ты сказал, что второй роман не пользовался успехом и получил отрицательные отзывы. Тем не менее ты сразу же взялся за третью книгу. Как тебе удалось не пасть духом?
К этому моменту озарившая его догадка о железной логике их взаимосвязи была вытеснена смесью желания и беспокойства: спускается ли исчезающая под свитером дорожка веснушек к торчащим грудям; станут ли твердыми ее соски; предпочтет ли она, чтобы он обводил их языком, или покусывал, или сначала одно, а потом другое. Однако, несмотря на все эти дразнящие планы и видения, он, словно пилот, боящийся взлетать, втайне волновался: а сработает ли его пенис? Если нет, будет ли это означать, что все пропало? Что все, что они рассказали, чем поделились, ничего не стоит?
Поэтому он заговорил очень горячо, что не составляло труда: невзирая на готовность или неготовность пениса, сердце и разум его переполняла страсть. Он описал, какое чудесное ощущение власти и собственной значимости дает ему творчество, какое это счастье — после того как трудишься день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, наконец-то завершить роман, достичь давно намеченной цели, пусть книга и не вышла такой, какой задумывалась вначале. Он страшно гордился, что способен создать что-то «из головы», превратить нечто нематериальное в конкретное произведение. Там, у него в ладонях, лежала его вселенная. Для Энрике она была такой же живой и яркой — по крайней мере иногда, — как реальный мир. Безо всякого смущения он объяснил, какое огромное удовлетворение приносит ему писательство. Он не стал прибегать к модным жалобам романистов: муки творчества, гнетущее чувство неполноценности, изнурительный поиск смысла и новых идей. Энрике признал, что часто чувствует, что пишет плохо, что ни в одном из романов ему не удалось полностью осуществить задуманное, но подчеркнул, что эти неудачи никак не умаляют удовольствия от процесса. Он находился в опасной близости от тюрьмы повседневности: Энрике по-прежнему каждое утро благодарил судьбу, что ему не нужно идти в школу или на какую-нибудь скучную работу. Когда он прижимает к груди законченную рукопись, это наполняет его таким горячим ощущением победы, что само это ощущение уже является наградой, честно сказал Энрике, и Маргарет одобрительно просияла.
Набравшись храбрости, Энрике спросил, ее ли картина висит в ванной.
— Ну да, — пожала она плечами, отводя взгляд. — Не знаю, что мне с этим делать. — Она застенчиво улыбнулась. — Хотелось бы мне самой понять. Фотография — это здорово, но я бы хотела рисовать.
Она снова посмотрела на него, словно спрашивала, что он думает. Такой задумчиво-печальной он ее еще ни разу не видел.
Им овладело сильное желание дотронуться до ее выразительных губ, обхватить эти тонкие руки и горделивые плечи. Безо всякого предупреждения и перехода он нырнул в нее, как в море, и они поцеловались во второй раз. Теперь она дольше была открыта для него, и ему удалось погрузиться глубже. В этот момент, к огромному облегчению Энрике, та часть его тела, которая до сих пор никак себя не проявляла, вдруг потребовала внимания и уперлась в ремень его брюк, будто просясь на свободу.
Слава богу, подумал Энрике, я не превращусь в импотента, как в последний раз, когда пробный роман на одну ночь через пятнадцать минут обернулся катастрофой. Эта неудача маячила у него в памяти, как навязчивое видение автомобильной аварии, которая чудом не закончилась летальным исходом. Когда он оказался в постели с той девушкой, всю нижнюю половину его тела словно парализовало. Но сегодня такого не случится, только не с Маргарет. Сегодня все будет в порядке, решил Энрике.
Но не успела эта успокаивающая мысль утвердиться у него в голове, как по какой-то необъяснимой причине он вдруг потерял всю уверенность. Им овладела паника. Даже когда горячий поцелуй завершился и Маргарет, подобрав под себя ноги, чтобы быть повыше, устроилась на диване и, с самодовольной улыбкой смотря на него сверху вниз, собственническим жестом обняла его за плечи, Энрике не полегчало. Хоть он и чувствовал, как набухает сдавленная резинкой трусов упирающаяся в ремень головка пениса, он все равно беспокоился. Страх был бессмысленным, поскольку его состояние казалось необратимым. Ему хотелось протолкнуть упрямца в сторону кармана, где у того было бы больше места для роста, но Энрике стеснялся обнаружить эрекцию перед Маргарет. Почему он должен стыдиться своего желания, он сам не знал, да и не хотел знать. Вместо этого его мозг был занят обдумыванием сценария, в котором кожаный ремень наносил ему неизлечимую травму, из-за чего Энрике, подобно трагическому герою книги «И восходит солнце»[38], лишался возможности соединиться с возлюбленной; правда, в случае Энрике не в результате фронтового ранения, но не менее злосчастного повреждения.
Рискуя еще сильнее себя травмировать, он храбро потянулся вперед, чтобы поцеловать то место, которое манило его на протяжении многих часов, — гладкую и нежную ямку у нее на шее. Маргарет позволила ему устроиться там, вздрогнув, когда его еще теплые после кофе губы прижались к ее коже, и вместо десерта он слегка лизнул ее, попробовав на вкус. Она оттолкнула его подбородком, вызвав у Энрике новый прилив паники, но, как оказалось, для того, чтобы самой укусить его за нижнюю губу, а потом накрыть его рот своим. Своими тонкими руками она обнимала Энрике с такой удивительной силой, будто хотела проглотить целиком.
Даже для такого глубоко неуверенного в себе мужчины, как Энрике, это было ясным сигналом, что она его хочет. Хочет прямо сейчас. Кроме того, ему нужно было срочно что-то с собой сделать, по меньшей мере поправить кое-что у себя в штанах. Ему было уже по-настоящему больно, и он стал всерьез опасаться, что если немедленно не бросится в наступление или, наоборот, не покинет поля боя, то его наименее изученной и наиболее требовательной части тела будет нанесен не выдуманный, а вполне реальный ущерб. Он должен был продолжать, рискуя потерять все, чего он с таким трудом добился от этой красивой девушки, скрытого гения, неиссякаемого источника веселья и хорошего настроения, этого черноволосого, голубоглазого, молочно-белого сокровища, которое какой-нибудь романист, более великодушный к Энрике, чем сам Энрике был к своим персонажам, назвал бы оазисом в пустыне его одиночества.
Маргарет замерла возле его губ. Она смотрела на него выжидательно — по его догадкам, поскольку они были знакомы совсем недавно, она хотела, чтобы он что-то сказал. Ее чувства были для него закрытой книгой; он смог различить лишь два противоречивых сигнала: она желает всего, что он может ей дать, и она в равной степени готова и к шоку и к наслаждению.
Все это было для него уже чересчур. Не успев взвесить, стоит ли это говорить, Энрике услышал собственный шепот:
— Я боюсь.
Она кивнула, словно ждала именно этих слов.
— Я тоже, — шепнула она, будто то, чего они боялись, не зависело от них самих, а таилось где-то в темноте ночного Нью-Йорка.
— Чего ты боишься? — спросил Энрике. Он не мог понять, что в этой ситуации могло ее пугать. Он был по уши влюблен, и если бы она попросила его выпрыгнуть из окна, может, и не стал бы этого делать, но по крайней мере серьезно бы задумался.
— Ты знаешь, — сказала она, нахмурившись, словно он ее дразнил.
Что, черт возьми, она имеет в виду? Не секс? Она не может бояться секса: там все зависит от него; она такая нежная и красивая; все, что от нее требуется, — лежать, пока он, внимательно следя за тем, как она реагирует на его прикосновения, будет умело возбуждать ее и вместе с тем возбуждаться сам, стараясь при этом не пережать, чтобы их единение не закончилось, не успев начаться.
Множество раз он по всем правилам проделывал это с Сильвией, но только после нескольких позорных первых неудач. Что, если Маргарет окажется менее терпеливой? Что, если она никогда не простит его, когда поймет, что все, что она себе нафантазировала — что он страстный, уверенный и решительный, — все неправда? Не оттолкнет ли она его, когда узнает, что, несмотря на три с половиной года жизни с другой женщиной, в глубине души он все еще девственник?
— Я не знаю, — сказал он. — Я знаю, чего я боюсь, но понятия не имею, чего можешь бояться ты.
В ее голосе появились настороженность и раздражение:
— Нет, знаешь… Я боюсь того же, чего и все.
Энрике рассмеялся. Собственная непробиваемая тупость показалась ему смешной.
— А чего такого, черт возьми, боятся все?
Маргарет скривилась, словно он ее больно уколол.
— Ну… — Она замялась. — А ты чего боишься?
Ему хотелось сказать: «Что мой пенис не сработает или сработает слишком быстро», — но он не был готов к такой откровенности.
— Э-э… Что, я первый? — тянул он.
Теперь рассмеялась Маргарет.
— Да. Сначала ты скажи.
— Что я тебе не понравлюсь… ну, ты понимаешь… — И, сгорая от смущения, он кивнул в ту сторону Г-образной студии, которую почти полностью занимала кровать.
Маргарет недоуменно моргнула. Не один и не два, а целых три раза, будто ее мозг был кассовым аппаратом, в котором чек застрял как раз на его словах.
— Ты имеешь в виду… — на ее лицо отразилось сомнение, — секс?
Видимо, мысль о такой возможности вообще не приходила ей в голову, и Энрике понял, что серьезно ошибся, вообще заговорив об этом, да еще так открыто.
— Почему? — требовательно спросила она, как обычно резко переходя от тактичного участия к холодному сарказму.
— Разве в тебе есть что-то отталкивающее? — сказала она и, кажется, тут же пожалела о своей резкости. — В твоем поцелуе не было ничего неприятного, — добавила она и, надеясь окончательно смягчить удар, поцеловала Энрике, надолго прижалась к его губам и довольно хмыкнула, оторвавшись от них. — Что страшного в том, чтобы отправиться в постель? — продолжила Маргарет.
Она постаралась скрыть шок и смятение, но презрение, успевшее промелькнуть на ее лице, испугало Энрике. Он лихорадочно придумывал, что бы соврать. То, что получилось, парадоксальным образом совпадало с его истинными чувствами.
— Я так нервничаю из-за того, что это наш первый раз, и я так влюблен в тебя, что боюсь, что у меня не будет эрекции, и ты меня прогонишь, и я никогда тебя не увижу, и это будет… — его голос дрогнул, — просто ужасно.
Как он и боялся, она побледнела. По-видимому, такой кошмар никогда не приходил ей в голову. На лице Маргарет читались удивление и разочарование. Всего несколько часов назад она превозносила его за мужественность, за то, что в ее глазах он был мужчиной среди мальчишек, и вот, пожалуйста, он громко и во всеуслышание признает, что он — что ж, для этого есть отличное определение, емкое и точное, — что он импотент. Энрике заглянул Маргарет в глаза и понял, что совершил роковую ошибку.
— Пожалуй, я лучше пойду, — сгорая от стыда, пробормотал он, глядя в пол.
Не успел он договорить, как Маргарет уже была на нем. Она прижималась к нему, целовала его шею, губы, правое веко, которое он успел прикрыть, избежав слепоты, поднялась ко лбу, потом спустилась к левому глазу, прошлась по левой щеке и снова приникла к губам, а потом прошептала ему рот в рот, обдав горячим дыханием:
— Ты вовсе не обязан это говорить.
Ее глаза, огромные и выразительные, были так близко, что Энрике уже не понимал, где он, а где она: обращаясь к ней, он ощущал ее и себя единым существом с общими мыслями.
— Но это правда, — сказал он. Было бы ужасно никогда больше не увидеть ее, подумал он. Энрике не знал, сказал он это вслух или нет, и на всякий случай повторил: — Было бы ужасно больше никогда тебя не увидеть.
— Ты будешь меня видеть, — прошептала она и яростно его поцеловала, а потом, нырнув вниз, укусила за шею с такой силой, что он чуть не вскрикнул. Маргарет вновь появилась в его поле зрения, чтобы сказать:
— Прошу тебя об одном. Никогда не говори этого, если ты не уверен. По-настоящему не уверен.
Тело Энрике ликовало, но в голове царила путаница.
— Не понял, — вырвалось у него. Он просто не мог думать, когда ее глаза были так близко.
— Мы будем встречаться. Об этом не волнуйся. И не волнуйся по поводу секса. Но никогда не говори этого, — она подчеркнула слово с презрением, которого импотенция безусловно заслуживала, — пока не будешь уверен.
Безнадежно запутавшийся Энрике ошеломленно переспросил:
— Ты не хочешь, чтобы я говорил, что я импотент, пока я окончательно не стану импотентом?
За всю ночь она ни разу не смеялась ни над одной из его шуток; этим наивным и честным вопросом он набрал сразу несколько очков. Откинув голову назад, она хохотала, обнажив неровные зубы и нежную шею, с трудом выдавливая в промежутках:
— Нет… нет… о, нет… — Наконец, облегченно вздохнув, она снова покрыла его губы легкими поцелуями, в промежутках шепча: — Не говори, что ты любишь меня, если ты по-настоящему не уверен.
— Но я уверен, — обиженно сказал Энрике. Он не понимал, что они говорят о разных вещах.
Маргарет строго заявила:
— Я тебе нравлюсь.
— Конечно! — подтвердил Энрике, не понимая различия, на которое она намекала.
— И ты мне нравишься, — сказала она.
— Хорошо, — тупо кивнул он и добавил: — Я рад.
Маргарет прижалась к нему и, приблизившись к его правому уху, прошептала, в то время как ее рука легла на бугор на его джинсах:
— Давай пока так и скажем, — и мысль, казалось, внедрилась прямиком в его сознание.
Пока она трогала его, а ее странное заклинание «нравится, но не люблю» вертелось у него в голове, он понял лишь одно: различие между этими словами многое для нее значит. Но для него оно было бессмысленным: его отношение к Маргарет плавно перетекало от «нравится» к «люблю».
Но ему уже некогда было об этом думать: они неуклюже ощупывали и изучали друг друга, преодолевая препятствия из шерсти, хлопка и джинсовой ткани. Он уплыл куда-то далеко-далеко на волне дразнящих ощущений и завораживающих открытий — где она упругая, а где мягкая, где податливая, а где зажимается от его прикосновений. Закрыв глаза и обняв ее, он забыл, кто он и где находится, когда почувствовал, что она берет его за руку и встает.
Наверное, его глаза долго оставались закрытыми, потому что за окном непроглядная чернота Нью-Йорка успела смениться глубокой, приятной синевой, а на востоке показалось оранжевое зарево рассвета. Энрике увидел абсолютно голый квартал: улицы без машин и людей, облетевшие деревья, темные окна. Где-то на углу по-утреннему откашлялся мусорный грузовик, как петух, возвещавший, что город вот-вот проснется. Не раздевшись, Маргарет толкнула его на кровать — они впервые лежали рядом друг с другом во весь рост, ноги Маргарет заканчивались где-то в районе его колен, а ступни Энрике свисали с кровати. Его кроссовки болтались в воздухе. Он сбросил их, когда они вновь начали целоваться.
Переход на кровать напомнил ему о том, что он собирался сделать. Ему хотелось как можно скорее оказаться голым и покончить с этим. Он запустил руку под свитер Маргарет, его пальцы скользнули по мягкому шелку ее живота. Она довольно мурлыкнула и, раздвинув обтянутые джинсами бедра, обхватила его ноги, прижавшись к твердому стержню между его тощих бедер. Она терлась о него с томлением и самодовольством кошки, изгибаясь и постанывая, используя и желая его и одновременно с этим каким-то образом в нем не нуждаясь. Когда его руки добрались до ее лифчика, легко проникли под него и ладони скользнули по твердым соскам, она вскрикнула, будто от боли. Она еще сильнее прижалась к нему губами, бедрами, животом, словно старалась прорваться внутрь сквозь его кожу, и вскоре она уже сидела, сдирая с себя свитер и расстегивая джинсы. Освободившись от них, Маргарет потянула за одеяло, сдернув его на пол, после чего Энрике ничего не оставалось, кроме как встать и раздеться до трусов. Он проделал это так торопливо, будто его ждали где-то в другом месте. На самом же деле он мечтал снизить темп.
Забравшись под покрывало в трусах и лифчике, Маргарет поежилась и, свернувшись клубком, прижалась к Энрике, а потом выгнулась, чтобы положить свои холодные ступни ему на бедра.
— Ты такой теплый, — пробормотала она, зарываясь головой ему под мышку, потом потянулась наверх, к шее, еще раз куснула, добралась до рта, одновременно оседлав его правую ногу. Сквозь тонкую ткань ее черных трусов Энрике чувствовал, какая она влажная, что полностью отражало ее желание. Сам же он ощущал себя разлученным с собственным телом, которое, к его изумлению, все еще оставалось твердым, а эрекция выглядела огромной под тонким слоем хлопка, отделявшим его от ее прохладной кожи.
Поскольку Маргарет выглядела вполне довольной, он наклонил голову и пустился в путешествие, но не успел далеко забраться. Как только он спустился к ее груди и попробовал расстегнуть лифчик, она уселась, расстегнула его сама, швырнула на паркет, затем обеими руками стянула с себя трусы и сбросила с кровати. Энрике сделал то же самое и почувствовал себя до невозможности голым. Он не помнил, чтобы когда-либо чувствовал себя настолько беззащитным. Она вновь обняла его, прижималась, скользила, терлась об него теперь уже теплой кожей, тонкие пальцы кружились вокруг напряженного до боли пениса, и Энрике чувствовал себя растерянным и уязвимым, как новорожденный младенец.
Он снова наклонился, желая доставить ей удовольствие языком, но она потянула его вверх, словно была слишком возбуждена, чтобы вынести еще большее возбуждение, и перекатилась на спину, опрокинув его на себя. Он весь по-прежнему был твердым и напряженным, так что все было в порядке. Но как только он оказался над ней, нижняя часть его тела потеряла всякую чувствительность; он не чувствовал своего члена. Он уперся в нее, потому что она этого ждала. Несколько раз ткнувшись туда, где должно было быть отверстие, он отскочил, как слабо брошенный мяч. Не смертельный рикошет, но слабый отскок.
Его захлестнуло уныние. Он уже оплакивал все, что должен был потерять из-за этой необъяснимой неудачи. Когда казалось, что все самое трудное позади, что он нашел свою гавань — и не смог пришвартоваться; какое разочарование — быть так близко к наслаждению и вдруг в агонии понять, что ему никогда не проникнуть в эту тайну. Он предпринял вторую попытку. Но еще до того, как Энрике наткнулся на преграду ее тела, он уже знал, что терпит поражение. Маргарет в недоумении нахмурилась. Потянувшись вниз, она взяла в руку его пенис. Он становился все более мягким, несмотря на ее старания. Отвратительным на ощупь, был уверен Энрике.
— Мне очень жаль, — сказал Энрике, и это было правдой. Никогда и ни о чем он не жалел так, как об этом потерянном счастье.
Маргарет, отодвинувшись от него, легла на бок. Энрике плюхнулся навзничь, ловя ртом воздух, как рыба, вытащенная из воды. Он уже чувствовал, каким болезненным будет это отторжение — сиротство пострашнее любой из диккенсовских историй. Но Маргарет не дала ему уйти. Скользнув в его объятия, она легонько поцеловала его и прошептала:
— Давай поспим. — Она гладила его по спине медленными, успокаивающими движениями. — Давай просто полежим и поспим.
— Я… — проскулил Энрике, страдая от жгучей боли, но успел произнести только одно слово: звук, который он издал, напоминал вопль раненого животного. Маргарет быстро зажала ему рот.
— Ш-ш-ш, — прошептала она, продолжая гладить его по спине. — Закрой глаза, — сказала она, и вместо холодного ужаса им овладела теплая слабость. Его мышцы ныли, словно он пробежал марафон, глаза горели, будто были обожжены. Он закрыл их и сразу почувствовал облегчение. Его мысли тоже притихли. От пугающего пейзажа ее постели он перенесся куда-то далеко, на морской берег, где можно было зарыться в горячий песок и наблюдать, как волнистое море превращается в бесконечный синий горизонт.
Она пробормотала «Давай поспим», и он послушался. Он забылся и отбросил все свои честолюбивые мечты. Впервые за все то время, что он провел с Маргарет, а может, впервые за свою долгую (двадцать один год!) жизнь он не тревожился о будущем.