11. ЗАБОТЫ… ЗАБОТЫ…

Каждое утро, просыпаясь на рассвете, чтобы заняться приготовлением завтрака, Тулушев замечал, как постепенно наступает осень. День становился короче, побурели листья деревьев, по утрам становилось все холоднее. Если неделю назад он выскакивал из хаты без сапог — приятно босиком пробежаться, как в детстве, по мягкой щекочущей траве, — то теперь роса обжигала ступни, словно крапива. А однажды, выйдя поутру во двор, Тулушев его не узнал. На пожухлых листьях лежал иней. Яблони, крыши домов, стебли кукурузы — все стало колюче-белым.

«Скоро зима, — подумал Дмитрий с тоской. — Надо отапливать помещение, иначе люди померзнут. А чем? Дров и на приготовление пищи не хватает». Каждый день один и тот же вопрос: где достать топливо? Хочешь — не хочешь, а котел три раза вскипятить надо. Разбирают заборы, плетни, срубают сухостой. Но этого мало. Лес хоть и близко, но путь к нему через болото. Спасибо Ванюшке Дворнику, выручает малец. То ящики откуда-то притащит, то бревно прикатит. Шустрый парнишка и, главное, сознательный. Как же, говорит, не пособить красноармейцам… Золотой народ в селе. Каждый старается помочь по мере возможности. Отрывают от себя, несут последнее…

Полевая кухня стояла неподалеку от детсада в выкопанной Тулушевым яме. Колесо оторвало снарядом, пришлось под ось выложить стеночкой кирпичи. Это Василий Ерофеевич придумал. Заботливый мужик, мастеровитый. Надо шины или костыли сделать — бегут к нему. Картошки накопать, капусты с поля привезти или кукурузы наломать — без Василия Ерофеича дело не освятится.

Дмитрий заложил в топку дрова, приподнял крышку. Котел был полон, и Тулушев снова с благодарностью подумал о Ванюшке — натаскал с вечера воды, пострел. И ведь никто не просил… А колодец глубокий, одно ведерко вытащить — труд, тем более котел наполнить.

Кухня дымила вовсю, когда появилась Анна Андреевна Лукаш, худенькая подвижная женщина с добрыми жалостливыми глазами. Она испуганно озиралась.

— Вы что, мама? — всполошился Тулушев. — Кто-нибудь напугал?

— И не говори, Дмитро, — покачала она головой. — Скакун проклятущий встретился, тот, что у полицаев главный начальник. «Что несешь в котомке, старая? — кричит. — Кому? Повешу, расстреляю!..» У меня аж ноги отнялись.

— Надо было вернуться, мама. С полицаями лучше не связываться.

— Верно говоришь, сынок. Им пристрелить человека недолго. Народ боится по улицам нынче ходить… А я тебе заправки трошки припасла. Знаю, у вас еще вчера вся кончилась.

Анна Андреевна вытащила кусок сала, завернутый в тряпицу, и протянула Дмитрию.

— Зачем вы, мама? — сказал Тулушев. — Я и так обойдусь. Нужда всему научит. Я теперь, как в той детской сказке, суп из топора могу сварить.

— Ты бери. Хлопцам для поправки потребно. А я для себя еще найду…

— Где найдете-то, мама, — грустно сказал Тулушев. — Знаю же, что нету у вас!

— Не перечь, сынок. — Она чуть не силой сунула кусок сала в руки. — Лучше собери грязное белье. Соня постирает.

Анна Андреевна позвала стоявшую неподалеку дочь. Соня взглянула на Дмитрия лукаво, знала, что повар перед ней робеет и ничего с собой поделать не может. Как увидит дивчину, слова в горле застревают. Нравится ему Соня, нравятся ее пышные вьющиеся волосы, тяжело падающие на плечи. Ей нет и шестнадцати, но выглядит совсем взрослой. Не один Тулушев на нее засматривается. Однако Соня знает себе цену и давать волю рукам никому не позволяет. Так отбреет, что ухажеры из выздоравливающих сразу в сознание приходят.

— Что стирать-то? — спросила Соня, насмешливо рассматривая смутившегося Тулушева. — Повязки?

— Ага! — воскликнул Дмитрий, обрадовавшись, что девушка сама к нему обратилась. — Доктор велел кипятить долго-долго.

Для ежедневных перевязок нужны были бинты, горы бинтов. Новых взять неоткуда. А старые при многократном использовании требовалось стерилизовать особенно тщательно: не менее двух часов кипятить и проглаживать раскаленным утюгом. Работа требовала предельной аккуратности, терпения, и занимались ею десятки женщин. Во многих дворах, не затухая ни днем, ни ночью, горели костры. В котлы беспрерывным потоком закладывали перевязочный материал. Не успевали вытащить одну партию, как наготове другая. Едва подсохшие бинты пускали под утюг. А для утюга нужен древесный уголь, да чтобы горел он синим пламенем — морока!

Соня за день так выматывалась со стиркой, что к вечеру не чуяла под собой ног. Но она никогда не жаловалась. Вот и сейчас, привычно затолкав в корзину гору использованных бинтов, с иронией спросила:

— Только и всего? А разговору-то сколько… Скидавай гимнастерку! Срам кашевару в такой грязищи ходить.

— Да я уж сам…

— Кому сказала!

— Переодеться не во что…

— В исподнем походишь, не пан.

Тулушев медлил, не решаясь остаться в белье, которое тоже было не первой свежести. На выручку пришла Анна Андреевна.

— Да отвернись ты, девка, очи твои бесстыжие! — прикрикнула она на дочь. — Или не бачишь, хлопец застеснялся?

— Очень интересно на Кощея глядеть, — фыркнула Соня.

— Были бы кости целы, мясо после войны нарастет. Правильно, сынок? Ты исподнее тоже давай…

— Вы уж и шкуру заодно сдерите, мама. В чем же я останусь? — в ужасе воскликнул Дмитрий.

— Халат у доктора одолжи. Стряпухе в белом положено ходить, — хохотнула Соня.

Они таки заставили Тулушева переодеться в докторский халат и ушли, пообещав вернуть одежду и бинты к вечеру.

— А я пособить пришел, — раздался за спиной Тулушева зычный бас. Из-за угла дома выдвинулась массивная фигура Ивана Фесенко. — У Дворников еще не проснулись?

Солдат держал перед собой забинтованную руку и нес ее бережно, как ребенка, только что не баюкал. Вначале рана не очень его беспокоила. Фесенко считал ее пустяковой. Ну чиркнул осколок по предплечью — подумаешь, делов-то. Вот контузия — это да. Но потом не только предплечье, а вся рука воспалилась. Видно, в рану попала инфекция, и боль стала донимать. Да ведь могло быть и хуже…

— Знаем, кто тебя интересует, — хитровато прищурился Тулушев.

— Это ты зря, — пробурчал Фесенко, отводя глаза. — У них все семейство замечательное: что Василий Ерофеевич, что Евдокия Михайловна, даже малец Ванюшка и тот…

— Брось, — перебил Дмитрий, подбрасывая дрова в топку. Вода вот-вот должна была закипеть. — Спишь и во сне видишь небось золотые сережки.

— Какие еще сережки? — рассердился Иван. Врать он не умел, а признаться, что Тулушев попал в точку, было неловко.

— От меня-то что скрывать, — заметил Тулушев. — Да и ребята в курсе, потому как на лице твоем круглом все написано.

— Так Соня мне, можно сказать, жизнь спасла!

Говоря так, Фесенко ничего не придумывал. Когда остатки его взвода в последний раз поднялись в атаку, раненый Иван, не выдержав, тоже выскочил из воронки. Прижимая к груди автомат, успел пробежать метров тридцать и от резкого удара вдруг рухнул на землю. Что-то сверкнуло перед глазами. По руке словно раскаленным прутом стеганули. Еще один взрыв, и его отшвырнуло в сторону. Уткнувшись головой в куст, Иван потерял сознание.

Очнулся от прикосновения чьих-то рук. Открыл глаза и не поверил тому, что увидел. Склонившееся над ним лицо показалось наваждением. Мраморно-белый лоб, глубокие, как омут, глазища… С ума сойти!

— Уйди! — попросил он. — Не береди душу!

Печальная улыбка на склоненном лице обозначила ямочки на щеках.

— Очнись, солдатик, — потрясло «наваждение» за плечи. — Не спи, спать потом будешь…

Он застонал. Опираясь на протянутую руку, встал на колени, потом поднялся, шатаясь, словно пьяный. Сделал шаг, другой, чуть не упал: ноги подгибались.

— Держись, солдатик, и не шуми. Шуметь опасно, — шепнула она. — Пошли, сховаю…

С того дня Ивану действительно снились часто золотые сережки, вдетые в нежные девичьи уши. Разумеется, он ни словом никому об этом не обмолвился и наивно полагал, что окружающие не подозревают о его чувствах. Поэтому Тулушев, угадавший тайну, которая, собственно, ни для кого, в том числе и для Сони, уже секретом давно не была, поверг Фесенко в смятение.

— Тоже друг! — разозлился он. — На твоем месте я бы язык проглотил, а ты распустил его, как баба на базаре!

— Да я ничего, — растерялся Дмитрий. — Прости, коли что не так сказал!

— Ладно, — смягчился Фесенко. Он был отходчив и не умел держать зла. — Только никому ни слова! Говори, чем помочь…

— Куда тебе с одной-то рукой?

— Думаешь, силу совсем растерял? Смотри…

Здоровой рукой Иван схватил кочергу, зажал между колен, согнул ее и тут же вскрикнул от пронзительной боли.

— Ты что делаешь, Фесенко? — раздался гневный окрик. На крыльце стоял Крутских. — Я тебя стараюсь вылечить, руку сберечь, а ты… Дурную силу девать, что ли, некуда? — Крутских поднял согнутую кочергу, увидел расстроенные лица солдат и смягчился: — Зачем же казенное имущество портить?

Лицо Ивана расплылось в улыбке.

— Так я мигом ту кочергу в прежнее состояние верну, доктор. Не серчай…

— Совсем с ума сошел! Хочешь, чтоб рана открылась? А ну, марш на место! — Он повернулся к Тулушеву. — Как с завтраком, Дмитрий?

— Через тридцать минут будет готов.

— Поторопись…

Во двор вихрем влетел Ванюшка и с ходу закричал:

— Доктор, доктор! Там до вас пришли! Лекарка наша Горуновичиха интересуется, как вы с ранеными управляетесь…

Крутских, больше всего боявшийся разоблачения перед ранеными, насупился. Этого только не хватало. Ревизия, черт бы ее побрал! Добро бы начальство какое, а то сельская фельдшерица. Всю картину может изгадить…

Встретил он Горунович настороженно, неприветливо. Даже внешность ее показалась неприятной. Глаза строгие, холодные, глядят с прищуром. И говорит назидательным тоном. То повязка наложена неправильно. Кто вас учил?.. То антисептика не на высоте. Кто же так содержит медикаменты?..

Крутских крепился, хотя сбывались самые худшие его опасения. Грубить женщине — последнее дело, тем более медику, пусть и местному. И все же не выдержал:

— С какой стати вы меня отчитываете, как мальчишку? Спросили бы поначалу, нуждаюсь ли я в вашим советах!

Горунович была оскорблена в лучших чувствах. Она пришла помочь, подсказать… И вот благодарность! Евдокия Степановна круто повернулась и молча пошла прочь.

Крутских долго не мог успокоиться. Ходил вокруг дома, курил и думал. Конечно, у него не семь пядей во лбу. Наверняка погрешности допускает. Но разве правильней было бы оставить людей совсем без помощи? Ведь заявилась эта фельдшерица только сейчас, когда первая помощь раненым уже оказана. Худо-бедно, многие начинают выздоравливать…

Рассуждал Крутских верно, только со своей колокольни. В подопечном ему помещении детского сада находилось после отбора пятьдесят шесть легко раненных бойцов. В остальных же местах созданного в Кучакове военного госпиталя лежало свыше четырехсот человек. Многие из них с опасными для жизни ранениями находились на грани жизни и смерти, нуждались в операционном вмешательстве и длительном лечении. Здесь-то и сосредоточились все имеющиеся в наличии медицинские силы, сюда и было главным образом обращено внимание жителей села. О филиале лазарета, что располагался на краю Кулакова, многие просто не знали.

Крутских, как маятник, ходил вдоль длинного приземистого здания. Человек впечатлительный, он после разговора с Горунович никак не мог успокоиться. Тем более что подсознательно чувствовал определенную основательность ее упреков. Как-никак, а он все же не врач. Вслух, разумеется, признаваться в этом нельзя, потому что повредит делу. Раненые чутко реагируют на его состояние. Им мгновенно передается бодрость и оптимизм так же, как и нервозность «доктора». Но от себя-то не спрячешься…

— Пора делать обход, Александр Петрович, — донеслось из окна.

Приятный грудной голос принадлежал Виктории Михалевич. Крутских узнал бы его из сотен других голосов. Виктория появилась в Кулакове в конце сентября. Как-то утром Крутских увидел на улице девушку в страшных лохмотьях. Она остановилась неподалеку от кухни и, как завороженная, смотрела на Тулушева, вернее, на кашу, которую он раздавал раненым.

— Митя, покорми человека! — крикнул Крутских.

Тот неохотно зачерпнул каши, поколебавшись, отправил половину обратно в котел, оставшееся с сожалением плюхнул в миску.

— Ходят тут всякие, — заворчал Тулушев, но ослушаться не посмел, хотя во всем, что касалось питания раненых, Дмитрий был крайне прижимист. Основания к тому были: продуктов оставалось все меньше, а поступления от сельчан сокращались. Тулушев умудрялся экономить даже на собственном желудке.

— Не надо! — испуганно воскликнула девушка.

— Митя, — повторил Крутских укоризненно, — не жмись. Человек от голода умирает, разве не видишь?

— А если у меня всего на десяток заправок осталось? — не сдавался Тулушев. — Вы же сами потом с меня спросите.

— Спрошу. Но одно к другому не относится. Отдай мою порцию!

— Я чужого не ем! Я не возьму! — задрожав от обиды, отвернулась девушка.

Крутских не стал слушать и чуть ли не силой сунул ей миску в руки. Она не выдержала, схватила дрожащими руками ложку и стала жадно глотать кашу.

— Простите меня, крошки во рту не держала несколько дней, — выговорила наконец девушка, утолив первый голод.

Теперь Александр хорошо рассмотрел ее. Если бы не изможденный вид, девушку можно было назвать красивой. Правильный овал лица, темные, как спелые сливы, глаза, тонкая талия — все это делало ее облик чрезвычайно трогательным.

— Вы что умеете? — поинтересовался Крутских.

— Я закончила медучилище. Работала в больнице…

— Не может быть! — воскликнул он, не веря удаче. Заполучить настоящую медсестру в его двусмысленном положении — о таком он не мог и мечтать.

— Оставайтесь у нас, — попросил Крутских.

— Где у вас?

Поспешно, боясь, что получит отказ, он рассказал ей про госпиталь.

— Ну конечно же, я согласна, — не задумываясь, ответила девушка.

Так Виктория Дмитриевна Михалевич стала незаменимой помощницей «доктора», получив должность старшей медицинской сестры. А дальше произошло неожиданное…

Намаявшись за день, Виктория как-то зашла под вечер в каморку Крутских, где тот, по обыкновению, используя каждую передышку, читал медицинское пособие. В тайну его статуса врача Виктория была посвящена, но что они вообще знали друг о друге? Война сорвала их с места, выбросила из привычной жизни и столкнула в маленьком украинском селе, о существовании которого оба прежде не имели представления. На своей родной земле, ставшей вражеским тылом, два человека оказались объединенными общим делом. Их прочно связало чувство долга и ответственности за жизнь людей, силою обстоятельств вверенных их попечению. Но этого казалось мало. Нужно было полное доверие. И Крутских ничего не утаил…

Сидя в закутке, отгороженном от госпитальной палаты, Виктория слушала исповедь Александра, как страшную в своей обнаженности легенду. В ней было все: воспоминание о трудном сиротском детстве, о любви к живописи и мечте стать художником; о службе в армии и двух войнах, пусть кратких по времени, но оказавших на характер молодого человека большое влияние; о жене и маленькой дочке…

Несколько дней назад кто-то из сельчан принес весть: на ближайшей от села железнодорожной станции возле сгоревшего санитарного эшелона расстреляли врачей, отказавшихся работать на немцев. Станционные служащие рассказали, что одна из расстрелянных, молодая женщина-врач все рвалась к полыхающему вагону, где, говорят, осталась ее маленькая дочь. Такой она и запомнилась, выкрикивающей проклятия, поседевшей на глазах у очевидцев от ужаса перед совершаемым злодейством, бессильная что-либо изменить.

Александр знал точно: Таня в армии с первых дней. А дочь?.. Ее ведь не с кем было оставить. Значит, взяла с собой? Мыслимо ли представить, что случившееся коснулось ее? И в то же время приметы, дошедшие в пересказе до Крутских, до мелочей совпадали…

— Только не жалей меня, — грубовато оборвал Крутских свой скорбный рассказ, заметив горестное лицо Виктории.

— Не жалость это, Саша. Мне больно за тебя и за ту женщину, — сказала она тихо и вышла.

С тех пор он постоянно следил за Викторией взглядом, будто боялся потерять точку опоры. Между ними не было сказано ни одного слова, выходящего за рамки деловых отношений, но оба знали, что питают друг к другу нечто большее, чем просто дружескую симпатию. Впрочем, они тщательно скрывали то, что стали уже замечать окружающие…

— Вы меня слышали, Александр Петрович? — высунувшись из окна, переспросила Виктория. — Пора делать обход.

— Иду, — отозвался Александр, стараясь настроить себя на деловой лад.

Ежедневный обход он ввел сам. Во время финской кампании, лежа в госпитале после ранения, Александр наблюдал ритуал обхода и думал тоща: что толку спрашивать каждое утро одно и тоже — где болит, как самочувствие? Словно нельзя справиться у дежурной сестры?

Теперь сам, оказавшись в роли человека, слово которого стало авторитетным, он почувствовал: обход — не пустая формальность. Раненые ждут его посещения. Одобрительный жест, утешительное слово, ободряющая улыбка — все годится. Человеку всегда дорого внимание, особенно, когда он болен…

Однако на сей раз пришлось неожиданно изменить установившееся правило. Едва Крутских вошел в помещение и надел халат, как в дверях появился моряк. Александр слышал о Гришмановском от хирурга, бывавшего здесь дважды, знал о его роли в госпитале, но встречаться не доводилось.

— Александр Петрович? — спросил вошедший и протянул руку. — Рад познакомиться. Я как-то сюда заглядывал, но вас, к сожалению, не застал.

— Знаю, доложили. Я ходил в тот день насчет продуктов договариваться, — буркнул Крутских. Он чувствовал себя скверно. Хирург — тот ни о чем не допытывался, отобрал несколько человек, нуждавшихся в операции, и ушел. А этот явился неспроста, он не сельская фельдшерица, с которой можно не посчитаться. Если уж найдет недостатки, добром не кончится. Время военное, и намерения самозванца, пусть самые распрекрасные, в расчет не идут.

— Живете на отшибе, прекрасное место по нынешним временам, — продолжал между тем Гришмановский. — Чуть ноги не вывернул, пока добрался… Вы, говорят, отлично справляетесь со своим хозяйством. Если не возражаете, давайте сделаем совместный обход.

Моряк говорил приветливо, но Крутских все равно было не по себе. Он шел, сопровождаемый взглядами раненых, чуть отстав от Гришмановского, и внутренне напрягся, готовый к защите или, если понадобится, к отпору. Лицо моряка оставалось невозмутимым. В вопросах, что он задавал, подвоха не чувствовалось. Врач спрашивал о медикаментах, перевязочных средствах, интересовался, в чем они испытывают особую нужду, как обстоит дело с питанием. Именно потому, что Александр ждал какой-нибудь каверзы, его сразу насторожил вопрос, заданный как бы вскользь: что за конфликт произошел у него с фельдшером Горунович?

«Успела нажаловаться чертова баба», — подумал Крутских и с неожиданной злостью сказал:

— А пусть не вмешивается! И то не по ней, и это. Появилась, как гастролер, и поучает. Сама бы покрутилась возле раненых сутками напролет — другие бы песни запела!

— Она и крутится, как белка в колесе, — спокойно отозвался Гришмановский. — У нее, кроме госпиталя, еще и село на руках. Среди жителей больных хватает, а от должности завмедпунктом ее, хоть и война, никто не освобождал…

Крутских хотел сказать что-то в свое оправдание, но Гришмановский, окинув еще раз палату оценивающим взглядом, предварил его:

— А мне здесь нравится! Чувствуется армейский порядок. Остается его поддерживать.

То, что моряк похвалил и бесспорно признал коллегой, обрадовало Крутских лишь в первую минуту. Однако он тут же подумал: правду от специалиста надолго не скроешь. А с ложью в сердце он никогда не жил и жить не собирается. Поэтому, как только они остались вдвоем, Крутских стремительно выпалил:

— Простите, Афанасий Васильевич, но я… я не врач!

— Очень интересно, молодой человек, — несказанно удивился Гришмановский. — А кто же вы? — и поглядел пристально, будто увидел впервые.

— Я вам все объясню… Так случилось. А вообще-то я командир, младший лейтенант, артиллерист!

— Ну и молодец, младший лейтенант! — присаживаясь на табурет, уважительно сказал Гришмановский. — Тебе сколько? Двадцать три? Всего-то? Лихой парень. Доведись мне, ей-богу, не решился бы…

Губы Крутских помимо воли расползлись в улыбке.

— Правда? — обрадовался он.

— Думаешь, льщу? Нисколько. Наоборот, отдаю должное силе воли, мужеству. К тому же, если честно, зря удивился. Жизнь сейчас такова, что поднимает в человеке подспудные резервы, и они, как показывает твой случай, поистине неисчерпаемы…

Гришмановский умолк, задумался. Насколько же, действительно, велик в людях запас прочности. В мирной жизни его не замечаешь, а на таких крутых поворотах… Мог ли он три месяца назад представить себя начальником госпиталя, находящегося в тылу врага? Кругом фашисты, а у него и маленькой группы товарищей на руках полтысячи раненых, полных два батальона!.. Положим, лечить людей его учили. Лечить, но и только. Сейчас же помимо врачевания приходится заниматься снабжением медикаментами и продуктами без расчета на привычные в мирное время плановые поставки…

А связь с подпольем? Кто, когда, где обучал его хитрости, притворству, изворотливости? Приходится прятать истинные мысли даже от своих только потому, что кто-то вдруг может оказаться нестойким, ненадежным…

Третьего дня у него снова был Заноза. Вырядился, как жених перед свадьбой. Увидел, что Гришмановский обратил внимание на его «петушиный» вид, и нахмурился.

— Знаете, Афанасий Васильевич, — говорит, — я бы вам тоже посоветовал одежонку сменить. Зачем гусей дразните?

— Ни в коем случае, Андриян, форме своей не изменю, — возразил Гришмановский. — Без нее я голый. А что касается «гусей», то они к моему виду привыкли, считают меня простаком, служакой. Верно?

— Пожалуй, что так, Афанасий Васильевич. Ваша правда… Я зашел спросить, как у вас с продуктами?

Гришмановский развел руками. Хвастаться было нечем. Проблема питания с каждым днем становилась все острее.

— Кравчук велел передать: часть коров, что спрятали, голов пять-шесть, можно забить для госпиталя. В отчетных бумагах «народного господарства» засвидетельствован падеж скота. Только глядите, чтобы староста не прознал.

— Говорят, он мужик невредный.

— Прежде проверим. Пока он действительно себя с плохой стороны не проявил, но поостеречься не грех. — Уже собираясь уходить, Заноза внезапно вспомнил: — Просьба, Афанасий Васильевич. Есть у вас санинструктор Сашко Цыпкин…

— Отличный малый, — похвалил Гришмановский. — Он и в госпитале на все руки мастер, и свадьбу успел справить. В жены взял сельчанку Марию Литвиненко.

— Знаю, — улыбнулся Заноза, — Сашко в дружки приглашал, но мне высовываться не с руки. Венец в церкви над ним Иван Глядченко держал.

— Неужто венчались?

— А кто еще нынче брак зарегистрирует? Не ехать же к немецкому коменданту в Борисполь?.. Так отдадите мне Цыпкина?

— Очень нужен?

— Иначе не просил бы… Немцы на станции пост организовали. Их немного, шесть человек. Я при той команде работаю. Но без переводчика трудно, из-за незнания языка много ценных сведений упускаю. А Сашко прилично знает немецкий…

— Цыпкин — еврей.

— Про это известно мне да вам. На лбу у него не написано. А на взгляд он за кавказца сойдет.

— Думаешь, не подведет?

— Проверен. Тех, что боятся, не берем…

…Погруженный в воспоминания, Гришмановский вздрогнул, когда обеспокоенный затянувшимся молчанием Крутских спросил:

— Пробу не снимете?

— Какую пробу? — недоуменно переспросил Гришмановский, с трудом возвращаясь к действительности.

— Обед скоро. Уже сготовили.

— Ах вот вы о чем, — улыбнулся, как бы извиняясь за рассеянность, Гришмановский. Выражение его глаз смягчилось.

— У меня кашевар замечательный. Ни одной жалобы нет.

— Вот тебе и лучшая оценка качества! А проба? Отдай кому-нибудь эту порцию в качестве добавки…

С улицы послышалось:

— Начальник! Доктор!

— Что-то стряслось! — воскликнул Гришмановский и выбежал вслед за Крутских на крыльцо.

Едва переводя дух, посреди двора стояла Софья Батюк.

— Слава тебе, Господи! — воскликнула она. — Вы тут, доктор? А я по всему селу шукаю! Немцы, Афанасий Васильевич.

— Где?

— Да где же! В школе! Офицер с тремя солдатами. На мотоциклетках подкатили. С автоматами!

Гришмановский стиснул зубы. Глаза его сузились. Он посмотрел на Крутских, на Софью Батюк и тихо произнес:

— Вот и началось! — Повернувшись к Софье, отрывисто бросил: — Идем!

Загрузка...