14. ПРОЩАЙ, КУЧАКОВО!

Один за другим уходили бойцы из Кучакова. Шли группами и в одиночку; не только выздоровевшие, а и с незажившими ранами, даже на костылях. Каждый, кто был в состоянии двигаться, покидал приютившее их село. Так потревоженные птицы разлетаются из гнезда по сигналу опасности.

Каратели могли нагрянуть в любой день и час. Гришмановский понимал это лучше, чем кто-либо другой. Заноза, постоянно информировавший его о положении дел в Борис-поле, сообщал: обстановка все более накаляется. Арестованы еще два члена подпольного райкома партии. Многие коммунисты, комсомольцы и активисты брошены в эти дни за решетку. Гестапо свирепствовало. В городе и окрестностях почти каждый день проводились облавы. Заборы пестрели грозными приказами: за неповиновение властям — смерть, за укрывательство красноармейцев — смерть, за пособничество бандитам (читай — патриотам) — смерть.

Гришмановский не мог знать, что уже действует «Распоряжение об обращении с советскими военнопленными», введенное гитлеровцами в действие 8 сентября 1941 года, где говорилось: «…большевистский солдат потерял всякое право претендовать на обращение с ним, как с честным солдатом в соответствии с Женевским соглашением… В отношении советских военнопленных, даже из дисциплинарных соображений, следует прибегать к оружию».

Каждое утро, делая обход, Афанасий Васильевич с тревогой и надеждой спрашивал у каждого:

— Ну как, братишка, силенок прибавилось? Может, сумеешь встать? Уходить пора, родной…

Он бывал даже беспощаден. Хоть сердце обливалось кровью, решительно выписывал из госпиталя еще не совсем окрепших людей.

— Надо, солдат! — говорил сурово. — Если хочешь остаться в живых и бороться с врагом, соберись с силами, и в путь.

Дошла очередь до Якунина. Чувствовал он себя скверно. Рана на руке едва затянулась, воспаленная вокруг нее кожа зудела нестерпимо. Голова разламывалась, от слабости шатало.

Моряк хмуро выслушал жалобы. По худощавому, еще более заострившемуся за последние дни лицу Гришмановского пробежала судорога. Он закусил губу.

— Знаю, — сказал глухо, — силы в ногах у тебя настоящей нет. Но и ты должен понять меня. Как врач говорю: двигаться можешь. Трудно, согласен, но надо! Помни, ты командир, а это ко многому обязывает…

Впервые с тех пор, как Якунин по совету Крутских «забыл» свою биографию, его сегодня назвали командиром. По документам он проходил рядовым пехотинцем. Значит, начальник госпиталя был посвящен в его тайну. Знал и молчал, более того, помогал скрывать истину.

— Очень вам признателен за все, товарищ военврач второго ранга, — дрогнувшим голосом сказал Якунин. — Очень! — повторил с нажимом.

Гришмановский мягко улыбнулся.

— Чего уж там, свои люди — сочтемся. Вот возьми, пригодится. — Он протянул лист бумаги, исписанный четким почерком. — Твой документ на ближайшее время. В нем написано: рядовой Якунин, украинец, находился на излечении в Кучаковском госпитале по поводу ранения левой голени и правой руки. Выписан в удовлетворительном состоянии. К воинской службе негоден. От тяжелого физического труда освобожден. Направляется по месту жительства, что подписью и печатью удостоверяется.

— А печать откуда? — поразился Якунин. — Неужто немецкая?

— Нет, — усмехнулся моряк, — печать личная. После окончания Военно-медицинской академии вручена мне, как врачу. Тут и имя мое: Гришмановский Афанасий Васильевич. Так что персонально теперь за тебя отвечаю.

— И вы полагаете, этот документ поможет?

— Немцы почтительно относятся ко всякого рода казенным бумагам. Опыт показал, что моя личная печать также воспринимается с должным уважением.

В путь Якунина собирали по присказке «С миру по нитке — голому рубаха». Гимнастерку и брюки выдал со «склада» Олексиенко. Обмундирование было изрешечено дырочками от пуль, тщательно, впрочем, заштопанными. Шинель у запасливого деда тоже нашлась, а в качестве обувки санитар предложил Якунину старенькие галоши.

— На, — сказал, — больше ничего нет. Намотай портянки потолще и веревкой подвяжи.

— Роскошные штиблеты, — скептически хмыкнул кто-то из раненых, — только без учета русской зимы.

— Постой, — нашелся санитар. — Я сейчас…

Он метнулся в кладовку и вынес оттуда противоипритные чулки.

— Надевай, — воскликнул, — они воду не пропускают, и от ветра защита какая ни на есть!

Непокрытой осталась голова. И тогда безногий солдат Семен, которому было отсюда уже не уйти, сорвал с себя пилотку.

— Возьми, Мишка, — протянул Якунину. — Лучше нет головного убора, чем этот солдатский, непромокаемый.

У Якунина защемило сердце. Нужно было бы подбодрить человека, но что он мог сказать в утешение. Как вернуть безногому уверенность в будущем? И Якунин только наклонился к солдату, с трудом сдерживая закипавшие на глазах слезы, и крепко поцеловал.

Точно так, всем миром, собирали в дорогу Чулкова. Нашли шинелишку, стоптанные опорки и довольно крепкую гимнастерку. Не было только брюк. Запасы на «складе» истощились, новых взять неоткуда. И тогда дед Олексиенко, мастер на все руки, сшил Чулкову знатные портки из байкового одеяла. Вручая, заверил, что им сносу нет. А чтоб снизу не поддувало, он к каждой штанине приладил резинку, плотно охватывающую ногу.

Новые костыли выстрогал Василий Ерофеевич. Получились они крепкими, надежными. Дворник остался доволен своей работой.

— Гарно! — крякнул он, вручая Чулкову. — До самого дому с форсом дотопаешь!

Темной ноябрьской ночью покидал село Иван Фесенко. Он бы, возможно, не стал еще торопиться. Откровенно говоря, уходить очень не хотелось. Тут были товарищи, еще нуждавшиеся в его заботе: последнее время Иван исполнял обязанности санитара. Тут была и та, что притягивала словно магнит. Но оставаться, оказалось, дальше нельзя. Накануне к Дворникам, у которых жил теперь Фесенко, зашел Александр Илькович Лукаш.

— Иди сюда, хлопец, — позвал он Ивана и, отведя в сторону, долго рассматривал парня, точно видел впервые. Наконец глухо сказал: — Слышал, как Павло Скакун разорялся. «Тот мордатый, — это про тебя, — пусть к вам пристраивается. Здоров, как бугай… А не пойдет в полицаи — отправлю в лагерь к немцам». Вот я и говорю тебе: бери ноги в руки и дуй отсюда, куда очи поведут…

После такого предупреждения Иван не имел права оставаться в селе ни одного лишнего часа. Он быстро собрал немудреные вещички, откопал спрятанный наган и попрощался с хозяевами. Проводить его вышла Софья. Даже в темноте глаза ее светились, как пылающие угольки.

— Вот и расстаемся, Ванечко, — тихо и грустно сказала она, впервые назвав его так ласково. — Разбегаются наши шляхи-тропки.

— А может, еще сойдутся? — с надеждой спросил он.

— Хотелось бы, — вздохнула Софья и легонько провела по его щеке рукой. — Только не тешь себя даром, Ванечко. Чует мое сердце, жить нам врозь.

— Ты же, считай, меня выходила! — с жаром возразил он. — А теперь навсегда гонишь?

— Разве я тебя одного выходила?

Вдали послышались чьи-то шаги. Она вздрогнула.

— Иди, — шепнула торопливо, — вдруг за тобой?

Ему бы сказать дивчине самые теплые, самые нежные слова, но говорить их он не умел, просто не успел выучиться. И потому, отступив на шаг, Иван низко, в пояс поклонился.

Софья быстро пошла к своему дому и издали увидела Гришмановского, делавшего очередной обход. Шел моряк почти на ощупь. Редкие огоньки в окнах окраинных хат света почти не давали. Они мерцали, как искорки из далекого костра, и словно гасли на ветру.

Всю середину ноября стояла холодная погода. Ночью подмораживало, отчего дороги становились твердыми, глыбастыми. Но к концу месяца наступила оттепель, и по селу снова нельзя было ни пройти, ни проехать. На сапоги, тонувшие в вязкой жиже, пластами налипала рыжая глина. Набухшая от влаги шинель стояла коробом и давила на плечи.

Устав до изнеможения, Гришмановский с трудом добрался до окраинных хат, где лежало несколько раненых, требующих врачебного присмотра. Туда по болоту не то что немцы, даже полицаи не отваживались шастать. В школе же оставалось не более двадцати человек, самых тяжелых. Трогать их с места было невозможно.

Пока Афанасий Васильевич осмотрел и перевязал раненых, пока вернулся домой, наступила ночь. После ухода доктора Михайловского, после прощания с Поповьянцем и Бумагиной основная тяжесть медицинской заботы легла на плечи Гришмановского. Конечно, у него были верные помощницы, но девчата лишь исполняли его указания, а за все решительно был в ответе только он, начальник госпиталя и единственный оставшийся в нем врач. Серьезных операций делать уже не доводилось, разве что шов у кого разойдется или рана загноится. Но на днях пришлось-таки взяться за скальпель…

Однажды, года два назад, исполняя обязанности корабельного врача в дальнем походе из Владивостока в Одессу, Афанасий Васильевич вынужден был вырезать аппендикс. У матроса случился сильнейший приступ, и Гришмановскому ничего не оставалось, как сделать операцию. Он боялся тогда так же, как и сейчас. Поняв, что у бойца может начаться перитонит, он дал команду нести того на стол. Слава Богу, все обошлось!..

В доме было тепло. Гришмановский с благодарностью подумал о своих хозяевах. Заботятся о нем трогательно. Печку в его комнатке каждый день протапливают, непременно что-нибудь поесть оставляют: то кусок сала, то кружку молока с хлебом или несколько сваренных вкрутую яиц… Вот и сейчас, вздув керосиновую лампу, Гришмановский обнаружил на столе миску с пшенной кашей и краюху свежеиспеченного хлеба.

Поев, он устало откинулся на спинку стула. Ноги гудели, ныла спина, руки налились тяжестью. Но голова была свежей, спать не хотелось… Афанасий Васильевич достал из полевой сумки лист бумаги и огрызок карандаша. Пожалуй, впервые с начала войны вспомнилось давнее увлечение, которое он сам иронически называл рифмоплетством. Работая в молодости грузчиком, а потом матросом на барже, он чувствовал потребность излить привязанность к морю в стихах:

О море! Ты всегда умело Покой и счастье в душу влить, Вот почему с надеждой смелой Я так любил к тебе ходить…

Далекие от совершенства строчки были искренними, шли от сердца. Стихи — самый лучший способ самовыражения…

Облокотившись о стол, Гришмановский, как всегда в минуты отдыха, подумал о Вале. Дорого бы дал он за то, чтобы его Голубка оказалась сейчас рядом. Придвинув лампу, Афанасий Васильевич взялся за карандаш. Перед его мысленным взором встало милое лицо, глубокая синь глаз. Валя представилась настолько осязаемой, будто стояла рядом.

Первые строчки легко, как бы сами собой, легли на бумагу:

Давно уже, мой друг родной, Давно не брал пера я в руки, И рифмы, сладостные звуки, Давно слух не ласкали мой, А на дворе уж ночь давно, И сквозь искусные узоры. Холодные бросая взоры, Луна смеется мне в окно.

И от лучей ее вся кровь Как будто в жилах замерзает, Но сердце жаркое терзает В бессильной ярости любовь.

Сейчас я о тебе грущу, Хоть сам создал я муки эти. Теперь я ни за что на свете Тебя на миг не отпущу.

Хочу тобой одною жить, Хочу я жизнью наслаждаться, Тобой все время любоваться, Тебя одну ласкать, любить…

Писалось легко и свободно. Карандаш будто сам летал по бумаге. Но тут в лирическое настроение ворвалась грубая реальность.

— Отоприте, доктор! Швыдче! — послышался за дверью мальчишеский голос.

На пороге появился запыхавшийся от бега Ваня Глядченко, совсем недавно спасенный Гришмановским от расстрела на железнодорожной станции.

— Что случилось, Ваня, рассказывай? — поторопил парня Гришмановский.

— Тикать вам отсюда надо, доктор, — торопливо произнес Ваня. — Меня с этим наказом Григорий Антоныч направил.

— Кравчук?.. Почему он тебя послал, а не Занозу? — спросил Гришмановский, сразу посерьезнев.

— Вы ничего не знаете! — воскликнул Глядченко. — Занозу еще утром немцы арестовали!.. Кравчука тоже хотели. А он из хаты задами ушел, пока бандиты с его собакой расправлялись.

— Повтори точно, что Кравчук велел мне передать, — попросил Гришмановский, заранее предчувствуя ответ.

— Вам велено уходить! — выпалил Ваня. — Григорий Антонович сказал: немедленно!

— А раненые?

— Вас жандармы шукают! Все равно заберут, — загорячился парень. — Кравчук велел обязательно тикать. А за остатними ранеными Горуновичиха присмотрит.

Стук в окно заставил вздрогнуть обоих.

— Неужто немцы? — испуганно шепнул Ваня. — Я ж так бежал…

— Чему быть, того не миновать, — усмехнулся Гришмановский и решительно распахнул дверь.

В хату вошли двое: впереди Горунович, а за ней — Афанасий Васильевич не поверил своим глазам — Валя, его невенчанная, горячо любимая женушка.

— Ты? — изумленно проговорил он. — Откуда?

— Из Красиловки, конечно, — вместо покрасневшей Вали ответила Евдокия Степановна с едва уловимой усмешкой. — Пришла за вами, Афанасий Васильевич. И как раз вовремя… А ты, Ваня, что тут делаешь?

— Меня Кравчук послал, — ответил Глядченко.

— Выходит, тебя к врачу послал, а потом для страховки ко мне зашел? Ну и беспокойный мужик наш председатель, — вздохнула Горунович. — Ему самому поскорее уходить надо, а он все о других хлопочет.

Валя тем временем подошла к Гришмановскому. Глаза ее буквально сняли от счастья.

— Ох миленький, Афанасий Васильевич, как же я за вас испереживалась, — тихо заговорила она, дотрагиваясь до Гришмановского рукой. — Немцы кругом — страшно. Девчат да парубков в Германию гонят. Всех активистов у нас поарестовали. Я все думала… Я не могла больше ждать…

— Вот и правильно сделала, девка! — убежденно сказала Горунович, давно догадавшаяся об их отношениях. — И ко мне пришла тоже верно. Он бы, — кивнула Евдокия Степановна в сторону Гришмановского, — тебя не послушал, по доброй воле из села не ушел бы. А теперь обязан выполнить партийный наказ. Идите с Богом, доктор! Вы свое предназначение исполнили, а за теми ранеными, что остались, я с девчатами пригляжу. Собирайтесь, Афанасий Васильевич, — ив путь!

Они уходили на рассвете. Получившая от Гришмановского подробный инструктаж относительно раненых, Горунович пошла их проводить. Остановились возле хаты, где располагался сельский медпункт.

На прощание они обнялись. И Гришмановский, положив Вале руку на плечо, повел ее вдоль улицы. У поворота оба обернулись: Горунович стояла у калитки, провожая их взглядом. В сиреневом рассвете на фоне покосившегося забора фигура сельской фельдшерицы казалась особенно величественной и статной. Евдокия Степановна хотела крикнуть что-то доброе, хорошее, но спазмы сдавили горло, на глаза навернулись слезы. И она только слабо махнула рукой.

Гришмановский прибавил шаг, увлекая за собой юную спутницу. Вскоре его плечистая, слегка сутулящаяся, но по-военному подтянутая фигура растаяла в дымке окутавшего село тумана…

Одним из последних покидал Кулакове младший лейтенант Александр Крутских. С ним уходили полтора десятка бойцов из тех, что лечились в помещении детского сада…

Под вечер в каморку, где ютился Крутских, прибежала Виктория Михалевич и испуганно сообщила:

— Саша, тебя староста зовет. Во дворе он!

Крутских взволновался. Уж не совершил ли какой оплошности? Жизнь в филиале госпиталя шла обычно: перевязки, уколы, лечебная гимнастика. Питание скудное. Топлива в обрез… Может, из-за коровы, что они забили тайком? Но корова была бесхозной, по крайней мере, так заверяли ребята. А ну как его обманули, и староста дознался? А вдруг пронюхал, что среди раненых читались сводки Совинформбюро?

Полный тревожных догадок, Александр вышел во двор. Возле крыльца стоял кряжистый, как старый пень, Ефрем Комащенко.

— Отойдем в сторону, подальше от лишних глаз и ушей, — предложил староста, несказанно удивив Крутских.

«На секретную беседу зовет, что ли?» — подумал тот и возмутился: какие могут быть тайные сношения с предателем? Он собрался нагрубить, но Комащенко, то ли догадавшись, то ли заранее предвидя реакцию, протестующе поднял РУКУ

— Погоди. И чего вы все кидаетесь на меня, как цепные? Послушай, начальник, как там тебя?

— Александр Петрович…

Ефрем Комащенко покосился на него неодобрительно.

— Ну, до Петровича ты по сельскому разумению еще чуток не дорос… Меня, старого, послушай да на ус намотай. Каратели сюда вот-вот заявятся. Да, каратели! — рубанул староста рукой, словно вбил в доску гвоздь.

— Чего они тут забыли? — буркнул Александр. Трудно было сразу поверить немецкому ставленнику.

— Ты про вражий эшелон слыхал?

— Какой эшелон? Много их…

— Не придуряйся. Я про тот, что под Морозовкой под откос пустили. Говорят, ваших хлопцев работа. А?

— Напраслина это. Раненые и на ногах-то плохо держатся! — возмутился Крутских не совсем искренне.

— Будет брехать! — досадливо остановил его Ефрем Комащенко. — Я тебе и так сказал больше, чем следует. Поступай, как знаешь. Все!

Грузно ступая, он пошел прочь. Крутских смотрел вслед уходящему, и взгляд его теплел. А ведь староста прав, подумал, фашисты за подрыв эшелона могут запросто к стенке поставить. Они не будут устраивать разборки, суды да пересуды. Тем более, его ребята действительно участвовали в диверсии на железной дороге под руководством Андрияна Занозы…

— Ефрем Якимыч! — запоздало спохватился Крутских.

— Чего тебе? — остановился староста.

— Поблагодарить хочу. Извините, что плохо о вас думал.

— Бог простит, — усмехнулся Комащенко. — Время нынче такое. На каждый роток не накинешь платок. Всяк камень за пазухой держит…

Вечер ушел на сборы. На рассвете Крутских поднял людей и построил отряд.

— Сколько у вас оружия? — спросил.

— Две винтовки и один автомат, — ответил Тулушев, совмещавший службу кашевара с должностью заместителя командира по снабжению.

Настроение у Дмитрия было отвратительное. Накануне вечером он несколько раз бегал к Лукашам, но Соню не заставал. Сейчас было слишком рано, чтобы людей будить. А ему так хотелось, так было необходимо попрощаться с девушкой. Да, видно, не судьба…

— Три единицы боевого оружия — для начала не так уж мало, — сказал Крутских. — Остальное добудем у врага. Думаю, никто не рассчитывает на легкую увеселительную прогулку?

Он не спеша прошел вдоль строя, пытливо всматриваясь в лица бойцов. Выдержат ли? Многие еще не совсем окрепли, а пройти предстоит сотни километров по тылам врага, вряд ли удастся избежать стычек…

— Идем на восток, к своим! — сказал Крутских.

— Долгонько топать, — присвистнул кто-то.

Александр отыскал глазами говорившего и поглядел на него в упор.

— Да, — выдержав паузу, продолжал Крутских, — дорога неблизкая. Может, с боем пробиваться придется. Но мы дойдем. Дойдем во что бы то ни стало!..

Отряд вышел из села, когда солнце поднялось над крышами, прогнав синеву с окрестных полей. В его косых пронзительных лучах заискрился, засверкал снег. И только там, где стояли деревья, еще лежали длинные голубые тени.

Кучаково только просыпалось. Из печных труб потянулись сизые дымки — это хозяйки разжигали печи. Будто устроив перекличку, горласто закричали немногие оставшиеся в живых петухи. В заливистый собачий лай вплелось жалобное мычание нескольких коров.

И хотя никто не скомандовал, отряд остановился на взгорке, и все повернулись в сторону села. С волнением смотрели бойцы на несколько улочек, составлявших Кучаково. Там оставались люди, выходившие их, и сердца солдат были переполнены чувством благодарности. Каждый из стоящих сейчас в рассыпавшемся строю был признателен этому маленькому уголку родной земли, где живет добрый, самоотверженный народ. Не повстречайся на пути такие люди, кто знает, что было бы с ними. Вряд ли шли бы они сейчас на восток, навстречу новым боям и победам. И, как бы выражая общее настроение, кто-то из бойцов сказал:

— Прощай, Кучаково! Прощай, милосердное село!

— Прибавить шагу! — скомандовал Крутских, и отряд двинулся в путь.

Дорога круто повернула, пошла под уклон. И долго бойцы все еще оборачивались, ища глазами Кучаково. Соломенные крыши хат постепенно скрывались за пригорком, пока не исчезли совсем. Теперь позади оставались лишь небо, поле да ветер. Впереди же было неведомое.

Впереди была война.

Загрузка...