Еще вчера на улицах Кулакова было грязно, неуютно. Вдоль дорог, как солдаты в шеренгах, стояли серые, пропитанные сыростью, замшелые заборы. Сверху на них, словно озябнув в непривычной обнаженности, обволакивались мокрые, без единого листочка ветви яблонь и вишен. Вилась меж потемневших от дождей хаток разъезженная, разбитая колея. Перепаханная колесами глина бугрилась в огромных лужах, где телеги тонули по ступицы.
За ночь же село похорошело. Выпавший снег укрыл его мохнатым ковром, выбелил хаты, опушил сады.
— Ух, красота! — крикнула Катя Конченко, выбегая из дому к поджидавшему ее Олексиенко.
— Красота, да не дюже, — буркнул Марк Ипполитович, усаживаясь в телегу. — Рановато ныне зима заявилась.
— Ноябрь уже. В самый раз.
— Не нужно нам сейчас холода. Топить нечем, — сокрушенно сказал Олексиенко, трогая лошадь.
— А по-моему, наоборот, — возразила Катя. — От мороза болота вымерзнут. По зимнику в лес поедем дрючки собирать.
— До тех холодов, когда грунт промерзнет, далеко, и при нашем климате не в каждую зиму бывает. А пока… Поторопись, милая! — прикрикнул Олексиенко, понукая лошаденку, и повернулся к девушке: — Мешки припасла?
— А как же? Еще с вечера положила…
Катю Конченко Гришмановский выделил Олексиенко в помощь. Деду одному все труднее становилось справляться с большим хозяйством. Энергичная, или, как ее звали подружки, бедовая, дивчина как раз подходила для роли помощницы. Тем более что раненые постепенно выздоравливали и во многом стали подменять медсестер.
— Только вряд ли мы в те мешки чего-нибудь наскребем, — вздохнула Катя.
— Это ты зря, — возразил Марк Ипполитович. — Не может того быть, чтоб люди нам не пособили.
— Так не от жадности, самим взять негде…
С каждым днем госпиталь все острее испытывал нужду в продовольствии. Для того чтобы обеспечить хотя бы двухразовое питание пятисот человек, нужны были ежедневно десятки килограммов хлеба и мяса, жиров и овощей. Уже давно забили скот, который можно было изъять незаметно для немцев из остатков колхозного стада; израсходовали общественное зерно, хранившееся в деревянной церквушке, вырыли и съели картошку, свеклу, капусту, оставшиеся на окрестных полях. Подошли к концу продовольственные запасы и жителей Кулакова. Все, что можно было, они уже отдали, оставив немногое, чтобы как-то прокормить детей и самим не умереть с голоду. И тогда Олексиенко предложил обратиться за помощью к крестьянам других сел, расположенных в округе.
— Думаешь, дадут? — с сомнением спросил тогда Гришмановский. От Занозы он знал о грозных приказах немецкой комендатуры по поводу продуктов. Для нужд Германии с Украины сплошным потоком отправлялись на запад эшелон за эшелоном. За укрывательство скота, птицы, зерна грозила тюрьма и даже расстрел. Крестьяне были об этом широко оповещены.
— Должны дать, — ответил Олексиенко. — Понятно, опасаться будут. Кому охота погибать? Но без обьявы, втихую, обязательно поделятся для нашего святого дела…
Олексиенко оказался прав. С Катей Конченко и Ириной Трегубенко они уже побывали в Артемовне, Сулимовке, Лебедине, Малой Старице. И везде получили поддержку. Селяне отдавали для раненых все, что могли оторвать от себя. Сегодня путь добровольных снабженцев лежал в Синьковку.
Улица сделала крутой поворот и пошла под уклон. Лошадь побежала резвее. Запрыгали на выбоинах колеса, разбрызгивая ошметки грязи и мокрый снег.
— Стой! — раздался окрик.
— Староста! — вскрикнула Катя, увидев выросшего перед ними на дороге человека.
Ефрем Комащенко стоял, широко расставив ноги, по-бычьи наклонив голову. Глубоко спрятанные за лохматыми бровями глаза недобро буравили Олексиенко.
— Куда гонишь?
— Мы тут до соседей собрались, Ефрем Якимыч, — затараторил Олексиенко, осаживая лошадь. — А что, гостеванье нынче в запрете?
— Почему же? — усмехнулся староста. — Только смотря с какой целью.
— Хотели в синьковской церкви лампадного масла позычить…
Староста ткнул пальцем в мешки, лежавшие на телеге, и с издевкой спросил:
— В них, что ли, лампадное масло наливать собираешься?
Мужик тертый, дед и тут не растерялся.
— Мешки к маслу отношения не имеют. То я к куму намеревался заехать, потому как он мне в долг зерна насыпать обещал.
— Кум да кума — сказки. А присказка такая: поворачивай, Марко, назад. В Синьковку тебе ехать не следует!
— Отчего так? — заартачился самолюбивый Олексиенко.
— Говорю тебе, нельзя! — рассердился Ефрем Комащенко.
— А ты мне не указ… не указ, — посыпал скороговоркой Марк Ипполитович. — Подумаешь, власть!.. Я человек ныне вольный. Солдатом еще в германскую воевал, от батюшки-царя награду получил…
— Не тарахти, — сердито оборвал Ефрем. — Поворачивай оглобли! — И, видя, что тот упрямится, глухо добавил: — Для твоей же пользы говорю, Марко.
Катя схватила деда за руку и, опасливо косясь на старосту, жарко зашептала на ухо:
— Повергайте, Марк Ипполитович. Кабы беды не было… Пусть он, тот староста, провалится, поворачивайте!
С трудом сдерживая гнев, Олексиенко развернул лошадь. Он больше ничего не сказал Ефрему, но взгляд был красноречивее слов и не предвещал старосте ничего доброго. Тот это прекрасно понял: слишком давно знали друг друга два немолодых мужика. Однако Комащенко промолчал, только резко махнул рукой: езжай, мол, скорее прочь!
Яростно нахлестывал Олексиенко лошаденку. Самолюбие было глубоко уязвлено. Наконец не выдержал и разразился в адрес старосты, этого куркуля недобитого, бранью.
— Кто его пожалел? — выкрикивал он. — Я — старый дурень, я!.. От своих оборонял. Глотку рвал, все доказывал: мол, какой он кулак!.. Думал, Ефрем — человек, зла на народную власть держать не станет. Поймет нашу радяньску правду!..
— Хватит вам, диду! — досадливо воскликнула Катя. — Только сердце надрываете…
— Все едино по-моему будет, — заявил расходившийся дед. — Свергаем в проулок — ив Синьковку!..
Напрасно Катя пыталась его отговорить. Упрямый Олексиенко ничего слышать не хотел. Он съехал с дороги и, проскочив через чей-то разгороженный двор, выбрался на параллельную улочку.
— Вот тебе, выкуси, — злорадно сказал он, адресуясь к старосте, и погнал лошадь. Марк Ипполитович торопился добраться до Синьковки, чтобы успеть обернуться засветло.
— Может, к обеду сала привезем, — сказал мечтатель. — Хлопцы который день пустые щи хлебают.
— И цыбули не забыть достать для заправки, — подсказала Катя.
Они почти подъезжали к цели, когда впереди на дороге замаячили фигуры двух рослых парней с винтовками наперевес. По белым повязкам на рукавах Катя поняла: полицаи.
— Назад, диду! — вскрикнула она. Но было поздно, их заметили.
— А ну подкатывай, — крикнул здоровенный детина с круглым изрытым оспой лицом.
— Сдается, они, — шагнул навстречу второй. Раскосые глаза его, казалось, целились поверх голов.
— Здоровеньки булы, — осклабился косой, шутовски приподнимая шапку. — С прибытием!
— Павло, поди сюда, — позвал круглолицый. — Глянь на ездового!
Из кустов вышел Скакун. Олексиенко сразу его узнал. Еще в начале тридцатых годов тот был раскулачен и на каждом перекрестке грозился отомстить своим обидчикам. Олексиенко и сам был не из бедных, имел в доме полный достаток. Он не сразу вступил в колхоз, однако вовремя опомнился. Потому и считал его Скакун предателем. За сопротивление коллективизации сам он был выслан в Сибирь. По слухам, бежал оттуда, был пойман и отправлен в места достаточно отдаленные. С началом войны, как выяснилось впоследствии, Скакун попросился на фронт. Ему поверили, направили в действующую армию. Но при первой же возможности Павло дезертировал и, добравшись до родных мест, предложил свои услуги фашистам.
— Так это ты, сволочь? — надвинулся Скакун на деда. — Выслуживаешься? Великую тебе должность большевики предназначили, — протянул он с издевкой. — Слыхали, мужики? Земляк наш на старости лет в объездчики выдвинулся, — захохотал Скакун, обращаясь к своим помощникам.
— Ты меня не замай, — вскипел Олексиенко.
— Молчи, комиссарский прихвостень! — рявкнул Скакун. — Сколько тебе карбованцев отвалили за лакейскую службу?
— Я-то никогда в лакеях не служил, — закричал Олексиенко. — А ты нанялся!..
— Заткнись! — Скакун с размаху огрел старика плеткой и угрожающе потянулся к висевшей на поясе кобуре.
— Не трожь, — закричала Катя, загораживая собой деда. — Или в тебе совести нет?
— Глянь, девка! — удивился круглолицый, только что заметивший Катерину. — А она ничего… Дозволь, пан начальник, девку пощупать.
— Я те дозволю, — гневно сдвинул брови Скакун. — Вы для чего ставлены на пост?
— Бей! Бей, гадина! — кричал между тем разошедшийся Олексиенко. — Сила пока на твоей стороне!
— А ты на возвращение большевиков надеешься? — остывая, насмешливо спросил Скакун.
«Сейчас такое брякнет, — с отчаянием подумала Катя, — запросто пристрелить могут». Она вцепилась в деда и потащила его к телеге, приговаривая:
— Пошли, диду, пошли. Уважайте власть!
— Да какой он мне начальник! — задохнулся от злости Олексиенко.
— А вот я тебе сейчас покажу какой, — усмехнулся Скакун. — Была у тебя коняка — и нет. Считай, конфискована…
— Права не имеешь! — закричала, не выдержав, Катя. Боязнь потерять единственный госпитальный транспорт пересилила в ней страх перед полицаем.
— Права? — переспросил Скакун. — Да у меня нынче больше прав, чем у бывшего председателя колхоза! Я вас всех согну!..
— Не трогай коня, — попросил Олексиенко, понимая, насколько его унижение бесполезно. — Не мой он…
— Скажи спасибо, сам пока цел. За противозаконные действия я могу вас обоих… Тикай отсюда, пока я добрый!
Олексиенко горестно качнул головой и неохотно последовал за Катей.
— А до вашего лазарета я еще доберусь, — крикнул вдогонку Скакун.
— Руки коротки! На лазарет сами немцы разрешение дали! — отчаянно закричала Катя.
— Слыхал! — рявкнул Скакун. — Но я знаю, как вас достать. За укрывательство комиссаров и инородцев немцы по голове не гладят. А они у вас есть. И я их найду! Так и передай своему моряку. Болтаться ему на осине с петлей на шее!..
Спотыкаясь на кочках, Катя и Марк Ипполитович медленно побрели назад. Возмущенный до предела дед без устали бормотал угрозы, на чем свет стоит костерил новоиспеченных представителей «власти» и особенно этого раскулаченного гада, который их, сволочь, подстерег.
— Неужели они нас выследили? — спросила Катя. Она понуро плелась следом, думая об отобранной лошади. Откуда теперь достать другую? Всех коней давно реквизировали немцы…
— А кого, ты думаешь, они ждали? — сердито отозвался Марк Ипполитович.
— Что ж тогда получается, — протянула Катя. — Ефим Комащенко нас как бы предупреждал?
Олексиенко покосился на нее неодобрительно.
— Не нашего разума это дело. Вот доложим Афанасию Васильевичу — он и разберется…
Гримашновский выслушал их молча. Даже сожаления по поводу пропажи коня с повозкой не высказал, чем несказанно обидел Олексиенко, очень нуждавшегося в сочувствии. А еще лучше, кабы ему прямо сказали: не виноват ты, дед. Однако Гришмановский лишь задумчиво покачал головой и сказал не совсем понятно:
— Та-ак, теперь ясно, откуда ветер подул. — Вид у него был при этом хмурый.
— Не до нас ему теперь, — шепнула Катя деду. — Пошли!
Гришмановский остался сидеть в операционной. Последние дни она зачастую пустовала. Необходимые операции были сделаны, а в повторных люди нуждались крайне редко. Афанасий Васильевич любил, когда разрешало время и дела, посидеть в этом светлом классе с тщательно выбеленными стенами и надраенным до яичной желтизны деревянным полом. Комната напоминала корабельный лазарет, где царила такая же чистота.
Последнее время он частенько вспоминал свою службу в Пинской флотилии. Командующий у них был педантичный придира и спуску никому не давал. Каждое утро контр-адмирал Рогачев появлялся на палубе подтянутый, тщательно выбритый. Даже во время боев он умудрялся сохранять безукоризненный внешний вид. При малейшей возможности командующий объезжал суда, внимательно все осматривал, и горе было тому, у кого обнаруживал недостатки. За серьезные упущения мог немедленно отстранить от должности, а за более мелкие прегрешения учинял такой разнос, что тошно становилось.
Однажды и Гришмановскому от контр-адмирала досталось. Тот обнаружил беспорядок в одном из корабельных лазаретов и выдал старшему врачу по первое число. Пришлось объездить все суда флотилии и досконально проверить их медико-санитарное состояние. А было в Пинской флотилии семнадцать мониторов и канонерских лодок, девятнадцать сторожевиков и двадцать два бронекатера. Каждую посудину Гришмановский облазил, что называется, от киля до клотика… Лежат сейчас эти красавцы на дне Днепра. Но закроет моряк глаза, и встают перед мысленным взором один за другим суда — грозные, наводящие страх на врага.
Как давно это было, подумал Гришмановский. А ведь всего-то два с небольшим месяца прошло с тех пор. Война убыстряет события, сжимает время. Недаром на фронте один год службы считается за три.
Мысли вернулись к повседневным делам. Рассказ Олексиенко по-новому высветил недавний визит немцев. До этого те не проявляли к Кулакову особого интереса, и Гришмановский, признаться, подумывал — пронесет… К тому же были приняты некоторые меры: в школе оставили только самых тяжелых, остальных с согласия сельчан разместили по окраинным хатам. Теперь Поповьянцу для обхода пациентов требовалось несколько часов…
Подпольщики добыли в Бориспольской управе официальный документ, где черным по белому было написано: власти разрешают лечить раненых русских солдат. По выздоровлении тех следует направлять в лагерь для военнопленных, расположенный в Дарнице. Самая строгая персональная ответственность за исполнение данного распоряжения возлагалась на шефа лазарета господина Гришмановского.
Перечитывая текст, напечатанный по-русски и по-немецки, Афанасий Васильевич прекрасно сознавал, скольких ухищрений, ловкости, мужества потребовалось от подпольщиков для того, чтобы достать подобную бумагу. Тем более печать внизу стояла подлинная. Ну а что касается подписи… Кто же сейчас будет заниматься графологической экспертизой?..
Тот же Заноза, поддерживающий постоянную связь с городским подпольем, передал, что Гришмановскому предлагается лично побывать в Бориспольской комендатуре.
— Что я там забыл? — удивился Гришмановский.
— Вам следует представиться новым немецким властям и заверить их в своей полной лояльности, — невозмутимо пояснил Заноза.
— Только этого еще не хватало! — разозлился Афанасий Васильевич.
— Зря возмущаетесь! — Голубые глаза Занозы глядели на моряка строго. — Идти придется, так велели передать. И еще сказали: знание немецкого языка вам очень должно помочь.
И пришлось Гришмановскому отправляться на поклон. Он побывал в Бориспольской комендатуре, вел себя смирно, постарался понравиться. Знание языка действительно произвело впечатление. Комендант поинтересовался, откуда у доктора такое прекрасное произношение — истинный «хох дойч». Гришмановский доверительно объяснил, что мать его, чистых кровей немка, вышла замуж за петербургского чиновника, не сумевшего своевременно эмигрировать. Комендант остался доволен. Знал бы он, что отец Гришмановского был старым питерским рабочим, а мама — швеей, научившейся грамоте в ликбезе.
Немецким языком Афанасий Васильевич занялся поначалу самостоятельно, став уже судовым врачом. Корабельная служба оставляла много свободного времени. Моряки, отличавшиеся завидным здоровьем, были редкими пациентами, и Гришмановский, пристрастившийся к книгам, решил прочесть понравившиеся ему стихи Гейне в подлиннике. Овладеть разговорной речью и отшлифовать произношение удалось уже после окончания Военно-морской медицинской академии, которая дала ему прочные знания немецкой грамматики. Остальное пришло потом, когда он заставил себя читать вслух не только Гейне, но и других немецких писателей.
Сделал Афанасий Васильевич еще один шаг, укрепивший, по его мнению, положение госпиталя в глазах немцев. Поновьянц поначалу не соглашался с его затеей, но участвовать не отказался. Гришмановскому пришла мысль отправиться в Дарницу, в лагерь для военнопленных, с целью забрать оттуда раненых, если таковые найдутся. Рафаэль только руками развел.
— Вы полагаете, — резонно спросил он, — нам их отдадут?
— Почему же нет? Представь, приезжают два русских врача, предъявляют официальную бумагу и говорят: так, мол, и так, хотим избавить вас от липшей обузы. Вылечим, вернем здоровыми. Вам же нужна крепкая рабочая сила!.. Разве не эффектно?
— А если они нас с вами эффектно там оставят?
— Не исключаю. Но понадеемся на лучшее. Конечно, я могу поехать один, однако вдвоем убедительнее. Ты будешь в белом халате, при сумке с красным крестом. Впрочем, не настаиваю…
Они поехали. Риск был, конечно, немалый. Но чтобы упрочить положение госпиталя, пусть ненадолго, стоило идти на все. Гришмановский рассчитал правильно. При виде русских, прикативших прямо в лагерь, немцы обалдели. Был тотчас вызван комендант. Майор, прочтя предъявленную бумагу, говорил с ними на удивление довольно вежливо и заверил, что раненых в лагере не имеется.
Расчет оказался верным вдвойне. Об их визите в концлагерь стало известно Бориспольской комендатуре. Позиции врачей вроде бы упрочились. Однако через несколько дней в школу явился Заноза и передал Гришмановскому, что подпольный райком никоим образом не одобряет его самовольных действий. Хорошо, что обошлось, а то ведь и головой можно было поплатиться. Подобная самодеятельность несовместима с партийной дисциплиной. Впредь по собственной инициативе приказано было ничего похожего не предпринимать.
Выговор был неприятен. Но делать нечего, пришлось заверить Занозу, что отныне врачи без согласования никуда шагу не ступят. Правда, в душе Гришмановский остался убежден, что приструнили его напрасно. В конце концов победителей не судят… Это и притупило бдительность. Немцы появились настолько внезапно, что Гришмановский, не позволявший себе надолго отлучаться, оказался даже на другом конце села, где отделением легко раненных, как он окрестил детский сад, руководил этот странный, но весьма симпатичный младший лейтенант.
По дороге в школу, едва поспевая за Софьей Батюк, начальник госпиталя вдруг вспомнил, что не далее как позавчера распорядился снять повязки с лиц двух бойцов-евреев. В свое время было решено спрятать от вражеских глаз их слишком характерную внешность под бинтами. Но люди так устали от сдавливающих масок, так просили хоть ненадолго освободить их, что он согласился…
Гришмановский прибежал в каменное здание школы, когда немецкий офицер оттуда выходил. Они столкнулись в дверях, и Афанасий Васильевич поспешно отступил, давая дорогу «гостю». Немецкий офицер окинул его холодным взглядом и, четко выговаривая слова по-русски, сказал:
— Мы имей сообщение, вы скрываете юде!
— Ни в коем случае, господин капитан! Это поклеп, — воскликнул Гришмановский, обращаясь к офицеру на ранг выше. — Я свято чту немецкий порядок. И сейчас вы убедитесь в этом собственными глазами. Прошу вас, господин капитан, лично проверить документацию, людей.
— А что есть поклеп?
— Вас ввели в заблуждение.
— Так. А забирать у бауэр молоко, хлеб, яйка для ваш солдат тоже есть заблуждение?
— Неправильная информация. Мы держим раненых на самом скудном рационе: брюква, капустная похлебка, мамалыга… Да вы проходите, господин капитан! — Увлек Гришмановский немца к деревянному зданию, холодея при мысли, что если тот вздумает направиться в третье, самое маленькое школьное помещение, то госпиталю крышка и ему тоже.
— Не хотите ли пообедать? — предложил с преувеличенным радушием Гришмановский. — Сейчас распоряжусь. Только для господина офицера… Есть яйца, мед, сметана и галушки — украинский деликатес. Имеется также превосходный шнапс. Первачок. Местное производство…
Офицер, уже более небрежно и почти не глядя по сторонам, прошелся между рядами раненых и милостиво согласился откушать. Выпив, он несколько подобрел, однако прежней подозрительности окончательно не утратил. И хоть не пошел осматривать злополучный третий дом, позволив Гришмановскому вздохнуть наконец с облегчением, но, уезжая, строго предупредил:
— Мы будем часто проверяет. Юде прятать нет. Не забывать, господарское хозяйство работает на великую Германию. Брать продукты вам нет права. В других селах тоже. Ваша голова, герр доктор, отвечать…
Сейчас, когда появилась возможность сопоставить разрозненные факты, Гришмановский начал догадываться, откуда немцы получили данные о наличии в госпитале евреев и о его снабжении. Не зря Павло Скакун со своими подручными выследил продовольственных заготовителей и отобрал транспорт. Кто-то из них к тому же, как рассказывал доктор Михайловский, вертелся возле маленькой школы.
Что же делать? Вдруг немцы и вправду нагрянут с ревизией?.. Кое-какие мизерные запасы продуктов легко, предположим, спрятать. Выздоравливающих всегда можно уложить и выдать за тяжелых. Что касается коммунистов, на лбу у них об этом не написано; партийную принадлежность на глаз не определить. А вот евреев…
В операционную заглянул Поповьянц.
— Заходи, Рафаэль, очень вовремя, — обрадовался Гришмановский.
За те без малого два месяца, что они проработали бок о бок, он полюбил никогда не унывающего парня, оказавшегося к тому же прекрасным хирургом. Напрасно тот поначалу скромничал, объясняя, что не имеет опыта и сложных операций до войны не делал. На Поповьянца, по сути, легла вся тяжесть хирургического лечения нескольких сот людей. И не только госпитальных раненых, а и многих посторонних: беженцев, окруженцев, местных жителей. Ведь на десятки километров окрест не было сейчас больше ни одного специалиста его профиля.
Народ прозвал Рафаэля Поповьянца волшебником, утверждая, что он возвращает людей с того света. К доктору шли отовсюду, и он никому не отказывал.
— Присаживайся, — подвинулся Гришмановский, освобождая скамью, стоявшую вдоль так называемого операционного стола, грубо, но прочно сколоченного дедом Олексиенко. — Без работы остаешься?
— Ну, совсем-то не останусь, — усмехнулся Поповьянц. — Травмы, аппендициты и всякая прочая мелочь…
— Роды добавь, — засмеялся Гришмановский, вспомнив, как неделю назад его подняли ночью с постели отчаянным криком: «Ратуй, доктор! Баба на сносях!..» Пришлось послать к роженице Поповьянца.
Оказалось, он и это умеет, как умел или выучился, вынуждаемый необходимостью, делать сложнейшие операции при керосиновой коптилке примитивными хирургическими инструментами с полустерильным материалом. В результате его усилий люди не только выживали, но и выздоравливали. Невероятно! Гришмановский хорошо помнил, когда у них кончился эфир. Это была катастрофа! Делать операцию без наркоза прежде всего адски мучительно для раненого, не всякий выдержит. И тогда не кто иной, как Поповьянц, предложил при операциях на нижних конечностях использовать новокаин для спинномозговой анестезии, благо новокаина у них было достаточно. Гришмановский слышал о таком методе, однако самостоятельно делать подобное не доводилось.
— Плохой я тебе в этом помощник, Рафаэль. Чего не умею, за то, извини, не возьмусь.
— Не огорчайтесь, Афанасий Васильевич. Этой методикой мало кто владеет даже среди опытных хирургов. Мне просто повезло. В тридцать девятом году после четвертого курса института я поехал на практику в Севастополь. Был субординатором в хирургическом отделении местной больницы. На мое счастье, там как раз работал профессор из Москвы, блестяще делавший сложнейшие операции на нижних конечностях. Он-то и научил меня, как в таких случаях применять новокаин…
Поповьянц проводил операции под спинномозговой анестезией не только на нижних конечностях, но также на органах брюшной полости, и все оканчивалось благополучно, потому что к искусству хирурга добавлялось еще одно немаловажное обстоятельство: тяжелые фронтовые условия, как показывал опыт, повышают стойкость организма, его невосприимчивость к инфекциям, помогают бороться с недугом.
Обстановка, в которой оказались оба врача, постоянная опасность, подстерегающая каждого, очень сдружили их. И хотя Гришмановский относился к Поповьянцу чуть-чуть покровительственно — как-никак был намного старше, — он тем не менее очень доверял молодому хирургу. Однажды в минуту откровенности Афанасий Васильевич рассказал, что он член партии, и попросил, если что-нибудь с ним случится, рассказать после войны всем, как врач и коммунист Гришмановский вел себя во вражеском тылу.
— Не нравитесь вы мне, Афанасий Васильевич, последние дни, — сказал Поповьянц. — Стряслось что-нибудь особенное?
— Визит фашистов не выходит из головы. Кто знает, какие он может иметь последствия?
— Да-а, — протянул Рафаэль. — Особенно худо придется ребятам-евреям.
— Надо что-то предпринимать. Повязки на пустом месте — не защита. Надрезы, что ли, на лицах сделать? Как думаешь?
— Это несложно. Я уже некоторых по их просьбе разукрасил, сделал что-то вроде пластической операции. Боль, конечно, несусветная…
— Жизнь стоит того, чтобы потерпеть. — Гришмановский встал, подошел к окну. — Ты вот что, Рафаэль, — сказал, не оборачиваясь, — поговори-ка с людьми. Объясни — это единственный шанс. Немцы могут нагрянуть в любой момент.
Поповьянц ушел, а начальник госпиталя еще долго стоял у окна. Мысли были далеко. Как чувствует сейчас себя Валюша? Воспаление легких — коварная штука. Перелом наступил еще здесь, но как продвигается выздоровление, Афанасий Васильевич не знал.
Гришмановского очень беспокоило внимание немцев к его подопечным. Он не переставал думать, как уберечь раненых, как не дать им после выздоровления попасть в концлагерь. Но к этим раздумьям добавлялась тревога за Валю. Ее так не хватало…
Неделю назад, когда Валя начала уже вставать с постели, в доме появилась ее мать. Женщиной она оказалась крепкой, в отличие от дочери довольно дородной и властной. Мать сразу же заявила, что забирает свою детину домой, нечего ей по чужим хатам валяться.
Валя пыталась возразить. Здесь, мол, под постоянным доглядом замечательного доктора ей хорошо. Дело идет на поправку. Но говорила она не очень уверенно. Видно, побаивалась грозной мамаши.
— Да ты на себя глянь! — воскликнула мать. — Кожа да кости… А какая справная дивчина была!..
— Валюша действительно поправляется, — не очень решительно вмешался Гришмановский.
— А ты кто такой? — спросила мать, поворачиваясь к нему могучим торсом.
— Так он же доктор, мама, начальник тутошнего лазарета, — ответила за него Валя и, помолчав, с внезапной решимостью добавила: — И муж он мне!
В последней фразе прозвучала отчаянная нотка, словно Валя с разбегу бросилась в прорубь.
— Вот, значит, как! — выдохнула мать гневно. Лицо ее стало каменным. — То-то я гляжу — мужик чужой в хате отирается…
— Не надо, мама! Не говорите лишнего, потом пожалеете. Да и меня вы дюже хорошо знаете. Лучше благословите…
— Ох, батьки нема! Он бы тебя высек… — Мать тяжело вздохнула и, повернувшись к Гришмановскому, сказала: — Ну лады… Как кличут-то тебя? Афанасием? Чудно, по-нашему буду звать Антоном… Вот что, Антон, Валюшку я забираю до дому. Там она скорее поправится. А ты, коли промеж вас серьезно, приезжай в Красиловку.
— Я не могу бросить госпиталь! — воскликнул Гришмановский.
— А я тебя и не тороплю, — возразила мамаша. — Когда сможешь, тогда и приезжай. Фельдшера у нас нема, на войну забрали. Так что работать есть где…
Мать укутала Валю в привезенный с собой полушубок, с помощью Гришмановского вывела ее из хаты и усадила в запряженную понурой лошаденкой бричку.
Первые несколько дней Афанасий Васильевич не находил себе места. Потом боль и обида несколько притупились, но чувство полного одиночества не проходило.
За окном, возле которого стоял Гришмановский, стало заметно темнеть. Короткий день был на исходе, от деревьев расползались длинные тени, казавшиеся на фиолетовом снегу изжелта-синими. По улице протарахтела бричка. В вознице Гришмановский узнал Пащенко. «На Родиона Павловича можешь полагаться, не подведет, — вспомнились слова председателя колхоза. — Мало ли что может произойти. Война, хоть мы и в тылу врага, для нас не кончилась. Наоборот, только разворачивается. Так что верных людей запоминай, чтоб знал, на кого можно опереться в трудную минуту. Попомни: народ у нас замечательный…»
«А ведь Кравчук прав, — подумал Гришмановский, — надежных людей в селе много». Он стал мысленно перебирать добровольных помощников, как бы заново их оценивая. Пащенко, Олексиенко, Лукаш, Дворник, Литвиненко, Томилин… Что бы он делал без этих самоотверженных мужиков? Они умудрялись доставать продукты, одежду, топливо, перевязочные средства… Рисковали? Конечно. Но в том и состоит истинный героизм, что делали они все как тяжелую, но необходимую работу. А девчата? Соляник, Конченко, Батюк, Мухина, Расич, Комащенко, Хобта… В их возрасте впору с парубками за околицей гулять. А они, падая от усталости, сбиваясь с ног, несут на своих плечах основную тяжесть ухода за больными воинами. Не всякому мужику такое под силу!..
Гришмановский потер пальцами виски. Заботы одолевают одна сложнее другой. Голова идет кругом от мысли, чем ежедневно накормить несколько сот человек, как снабдить хотя бы самой необходимой теплой одеждой бойцов, кому приспело время уходить… Необходимо к тому же создать у людей соответствующий моральный настрой, от которого тоже в известной мере зависит выздоровление. Да вдобавок изыскать надежные пути эвакуации тех, кто способен снова активно бороться с врагом.
Для всего этого нужна постоянная связь с подпольным райкомом, ведающим переправкой групп через линию фронта, с начинавшими создаваться в округе партизанскими отрядами. И рисковать. Рисковать каждодневно, ежечасно! Черт бы с ним, если бы только своей головой… Но ведь стоит немцам узнать, что в действительности происходит в госпитале, — а об этом и старосте, и полицаям в конце концов удастся разнюхать, — как село и его жителей не спасут никакие силы.
Кто-то торопливо постучал и, не дожидаясь разрешения, вошел. Обернувшись, Гришмановский увидел улыбавшегося Занозу, плотно прикрывшего за собой дверь. Железнодорожный мастер в лихо сдвинутой на затылок ушанке был необычайно возбужден.
— Добрые вести, Афанасий Васильевич! — не дожидаясь вопроса, выпалил Заноза. — Брешут всё немцы, что Москву взяли. Седьмого ноября в столице нашей Родины состоялся парад!
— На Красной площади?
— Точно. Сам товарищ Сталин на Мавзолее стоял!
— Откуда узнал?
— Сведения достоверные. Я вам кое-что принес… — Заноза долго возился с ремнем, наконец вытащил несколько сложенных листочков и протянул Гришмановскому. — Не знаю, разберете ли. Те, кто переписывал, каллиграфии не обучались.
— Что это?
— Доклад товарища Сталина в Москве на Торжественном заседании в честь двадцать четвертой годовщины Великого Октября.
— Где взял?
— Прислали из Борисполя. Специально для вас нынче ночью доверенный человек доставил.
— Вот так подарок!
— Вы только послушайте, о чем тут говорится! — воскликнул Заноза и развернул листок: — «Нужно сокрушить военную мощь немецких захватчиков, нужно истребить всех немецких оккупантов до единого, пробравшихся на нашу Родину для ее порабощения…»
— Дай сюда!
— Сейчас. Тут обо всем откровенно сказано, — продолжал Заноза. — О причинах наших неудач и про то, кто такие национал-социалисты. И, главное, сказано: разгром немецких империалистов и их армий неминуем! — Заноза засмеялся от избытка чувств. — Вот вам еще одно лекарство для раненых. И какое!.. Нужно бить врага! Уничтожать его, где можно: на фронте и в тылу!
— Ив тылу? — переспросил Гришмановский.
— А вы думаете, мы сидим, сложа руки? Ошибаетесь! — Заноза, озорно тряхнув русым чубом, понизил голос: — Мы тут одно дело проворачиваем. Трахнем под Морозовкой так, что немцам не поздоровится!
— Только осторожнее. На себя их не наведи, а заодно и на госпиталь. Я ведь давно понял, что выздоравливающие не зря к тебе льнут. И не только не препятствовал, а наоборот…
— Думаете, я того не ведаю? Люди мне о вас много хорошего рассказывают. А насчет опасности для госпиталя, так оттого и остановились на Морозовке, чтоб подальше от Кумакова. Пустим эшелон под откос — комар носу не подточит…
Оставшись один, Гришмановский зажег коптилку, запер дверь и торжественно разложил драгоценные листки с докладом. Он читал не торопясь. Некоторые места разбирал с трудом: русские слова мешались с украинскими. И чем дольше вчитывался, тем отчетливей понимал, насколько вдохновляющей и поистине всеобъемлющей была выдвинутая программа по разгрому врага. Все тщательно взвешено, предусмотрено: работа тыла, создание боевой техники, действие армий, партизанское движение, организация антигитлеровской коалиции…
Вот он, заряд небывалой силы. Заноза прав, многим это придаст энергии, поможет окрепнуть, воодушевит на борьбу. Гришмановский решительно встал, отпер дверь, велел дежурной сестре позвать к нему Чулкова. Тот явился мгновенно. Вошел, сильно прихрамывая и опираясь на палку.
— Федор Павлович, если не ошибаюсь? — спросил Гришмановский. — Присаживайтесь. Нога все еще болит?
— Плясать не пробовал, но воевать, если надо, смогу, хоть и с костылем.
— Я ждал от вас именно такого ответа. Будем считать, что вы возвращены в строй. Вот что, товарищ политрук…
По обращению стало понятно: дело предстоит серьезное. Чулков встал, вытянулся; палка упала, и он пошатнулся, но это не помешало ответить:
— Готов выполнить любое задание!
— Как начальник госпиталя, я принял решение поручить вам исполнять обязанности политрука. Негласно, разумеется, дорогой Федор Павлович. Знать об этом мы будем только вдвоем. Вот возьми! — протянул Гришмановский мелко исписанные листки. — Это доклад товарища Сталина на Торжественном заседании шестого ноября.
— Откуда? — воскликнул Чулков, схватив драгоценные листки.
— О таких вещах не спрашивают, — строго сказал Гришмановский. — Но ты должен знать: на нашей земле, пусть в тылу врага, существуют и партийная, и Советская власть… Доклад изучи сначала сам, потом прочти и разъясни бойцам. Ясно?
— Все сделаю, товарищ… Простите, не знаю вашего звания.
— Военврач второго ранга.
— Понятно. Не беспокойтесь, товарищ военврач второго ранга. Доклад товарища Сталина будет доведен до личного состава!
Чулков торопливо вышел из операционной, забыв даже попрощаться. Гришмановский проводил его понимающей улыбкой. Все правильно: и радость, и реакция. Родина жива, Москва стоит нерушимо, победа над врагом неминуема… Он и сам испытывал небывалый подъем, точно глотнул свежего воздуха после долгого пребывания в затхлом помещении.
Придя домой, а квартировал Гришмановский по-прежнему у деда Лукаша, чей домик стоял неподалеку от сельпо, он долго не мог заставить себя лечь спать. Ходил по комнатке, думал о том, что пора и им начинать активные действия. Может быть, создать из выздоравливающих самостоятельный партизанский отряд? Оружие, если поискать, найдется. С боеприпасами будет поначалу туговато, но и их со временем можно раздобыть. Взрывчатки тоже нет, а она очень пригодилась бы, если, к примеру, начать с диверсии на станции и вывести из строя железнодорожную ветку Киев — Харьков. Конечно, все надо согласовать с подпольем. Хватит с него одного выговора за недисциплинированность…
Мысли прервал осторожный стук в окно — два удара, после паузы еще три. Так могли стучать только свои.
— Ты? — удивился Гришмановский, увидев Кравчука.
— Обстоятельства заставили.
Кравчук прошел в комнату. После их последней встречи он еще больше зарос, похудел. На лице обозначились острые скулы. Глаза недобро щурились и воспаленно поблескивали.
— Несколько членов подпольного райкома арестованы, — сдавленно сказал Кравчук. — Какая-то сволочь продала…
— А первый секретарь?
— Товарищ Шевченко пока успел скрыться… Только работу развернули — и на тебе!
Кравчук устало опустился на стул, заскрипевший под его могучим телом. Дрожащими пальцами скрутил цигарку, жадно затянулся. Гришмановский, не переносивший табачного дыма, распахнул окно. В лицо пахнул морозный воздух.
— Зима на носу, — заметил Кравчук, — тяжко вам будет.
— А где легче? Читал, что товарищ Сталин сказал? Борьба предстоит упорная и длительная. Она потребует немало жертв…
— Знаю. Потому и пришел, нарушив свою же установку. Скольких бойцов ты сможешь отпустить?
— Большая часть уже ушла, но человек двести подниму.
— Подсчитай точно. Есть сведения, что скоро нагрянут каратели. Конечно, это может произойти не завтра, но вряд ли стоит дожидаться. Все, кто в состоянии, должны уходить, таково решение райкома. — Кравчук подошел к окну, выбросил окурок и захлопнул створки. — Тебе, Афанасий, тоже пора собираться в дорогу.
— А как же раненые? Ходят далеко не все…
— Не знаю. Думай. Но помни: тебе оставаться опасно. Горунович с девчатами управятся теперь сами.
— Нет, Григорий, взялся за гуж — не говори, что не дюж. К тому же я моряк, а капитан, сам знаешь…
— Тебе постановление райкома в письменном виде подать?
— Я коммунист и всегда безоговорочно выполняю партийные решения, но в данном случае… Давай не будем об этом говорить.
— Ну не знаю, не знаю… Может, ты по-своему прав. Мне пора. Добрый ты человек, моряк! — Кравчук на прощание стиснул Гришмановскому руку, на секунду прижал к себе. — Всех тебе благ! Будь жив!..
Заперев за Кравчуком дверь, Афанасий Васильевич разделся и лег. Беспокойные мысли теснились в голове. Вот и пришел их черед. Никто не может предугадать, как скоро это произойдет, но надо готовиться к худшему.
Заснул он под утро. Едва рассвело, как снова раздался условный стук. Под окном, переминаясь с ноги на ногу и ежась от холода в кургузом пиджачке, стоял Гладун.
— Беда, Афанасий Васильевич, — тихо сказал он.
— Что?!
— У нас сейчас полицаи побывали. Поповьянц и Лида Кулагина, жена его, арестованы! Их под конвоем отправили в Борисполь!