Последняя глава

Прошло три года. Город изменился: стало больше элитных построек, дорогих автомобилей, билбордов, пестреющих рекламным сленгом, а по окраинам незримо и вкрадчиво расползалась опухолью нищета.

Я тоже изменился. Друзья меня не узнают, а если узнают, отводят глаза или переходят на другую сторону улицы, шарахаясь, как от прокажённого. И в осеннюю слякоть, и в летнюю пору я ношу выцветший мутно-серый плащ «человека в футляре», а на голове — вязаную шапочку в мелкую полоску, штопанную крупными стежками. Моё лицо — маска, которую, наверное, уже не снять: одутловатое, землисто-серое, больное, с тусклыми воспалёнными глазами. Я выгляжу как бомж, хотя таковым не являюсь, поскольку по-прежнему живу в своей двухкомнатной квартире на втором этаже хрущёвки. Но если кто заглянет ко мне в гости, увидит грязь и запустение, на полу плевки, окурки, пустые бутылки, на стенах рваные, засиженные мухами обои, вдохнёт тяжёлый затхлый воздух. Здесь ничего не осталось от прежней жизни, здесь её давно похоронили.

Примерно год тому назад на другом конце земли у моего отца случился инсульт. Бедный старик, всю жизнь разрабатывавший ракетные двигатели для Советского Союза, так и не смог смириться с крушением великой державы. Парализованный, прикованный к кровати, он видел в красочных снах полёт могучего «Бурана», железными крыльями пронзающего космос, и по его впалым щекам текли слёзы. Мать вытирала их и умоляла меня поторопиться, чтобы застать отца живым. Но я не поехал за границу. Во мне уже произошёл надлом. Такое случается сплошь и рядом. Я не исключение. Когда почва уходит из-под ног, когда рушится мир и вся его трагедия умещается в одном сердце — оно рвётся на части. Для меня остановилось время. Я потерялся. Потерялся в своей квартире, в своём городке, в своей стране, которую захватили предприимчивые люди, в мире, где алчность заслонило небо, а на звёзды смотрят только дети, астрономы и сумасшедшие мечтатели.

Я забыл себя, своё имя и даже внешность. Пробавлялся случайными заработками и все деньги спускал на водку. Моё сознание омертвело. И только когда напивался, оживал. Передо мной вставали фантастические картины, я видел пейзажи далёких планет, космические корабли, несущиеся по межзвёздным дорогам. Меня охватывал зуд сочинительства, и, схватив ручку и бумагу, я ночи напролёт писал, писал, писал…

Я представлял Рэма в рубке корабля, озарённым светом приборов и миганием стрелок пульта управления, в навороченном комбинезоне и шлеме, он улыбался и кивал мне. Но ни разу я не смог с ним поговорить. Корабль делал петлю, выбрасывая струю синего пламени, и исчезал, проглоченный ненасытной звёздной бездной.

Когда с хмелем проходила и моя творческая активность, я пробуждался, что всегда было ужасно. Едва сдерживая крик, я как безумный рыскал глазами по обшарпанным стенам квартиры, облупленному потолку с оголённой дранкой, по углам, где шевелилась паутина и дрожала мгла, по остаткам скудной мебели, в рваных ушибах и синяках времени, и медленно успокаивался. Видения таяли в мозгу, сменяемые унылой повседневностью.

* * *

Как-то раз зимой я встретил Комлева — мы учились в одной школе, только в параллельных классах. Вечером, после рабочего дня, случайно столкнулись в подворотне и оба смутились. Комлев громко, ненатурально рассмеялся, а я ответил ему кривым щербатым оскалом. От меня не ускользнуло, как поспешно он спрятал руку за спину, чтобы не подавать её такому задрыге, как я, к тому же сопровождаемому шлейфом характерного амбре.

— Вот так встреча! Ты прям из-за угла… Я аж испугался от неожиданности.

— Да я тут так… случайно.

Говорить было не о чем, а разойтись молча было неловко. И тут Комлев хлопнул себя по лбу:

— Ба! А слыхал новость? Дементьева-то нашлась! Представляешь? На вокзале! Стоит в толпе, таращит глаза и ничего не понимает. И при этом, заметь, абсолютно голая… Ну это уж, конечно, брешут, — Комлев махнул рукой. — Народ у нас любит приврать. Но факт, что объявилась. Только ничегошеньки не помнит: где была, у кого жила, и даже как зовут с трудом вспомнила. Её менты опознали. Представляешь? Сейчас в БСМП. Лечится. Гликман приставил к ней охрану, никого не подпускает. Нет, ну ты подумай, что творится! Вот так тебя среди бела дня схватят, вколют какой-нибудь гадости, памяти лишат — и в рабство! И будешь ишачить за миску похлёбки где-нибудь на Кавказе или ещё дальше. А уж бабы! — он сделал красноречивый жест. — Представляю, что с ней там вытворяли.

— Там? — не понял я.

— Ну там, где пропадала. Подпольных борделей и притонов у нас полно, вот и крадут девок, бизнес делают…Ужас!

Комлев ушёл, размахивая руками, как мельница крыльями, и было видно, что рассказанная история его самого разволновала.

А я остался стоять, прислонившись к стене, разрисованной красно-чёрными линиями граффити. В каменной арке было темно и сыро, в узкую щель над домами проглядывал краешек неба. На нём горели три звёздочки. Я смотрел на них и чувствовал, как меня пробирает дрожь. Я не понимал ещё того, что произошло, и как к этому относиться. Тем не менее тело моё сделалось ватным, новость как будто вытянула из меня все силы. Но это была не моя реакция, а кого-то другого, кто сидел во мне и бил тревогу: случилась катастрофа. Он, этот другой, уже всё знал и понимал. А я — нет. Он решил, что всё зря, что не было никаких пришельцев, не было похищения, а если и было, то его объяснение разрушало главное — веру, то есть всё!.. Нет, нет. Если так думать, можно сойти с ума, а мне нужны ответы. Радовало одно: больше никаких тайн! Геля всё знает. Она объяснит. И тогда в этой истории будет наконец поставлена точка.

Я нагнулся, зачерпнул снега и до красноты растёр лицо и руки. Через некоторое время редкие прохожие видели мою наклонённую фигуру, с низко посаженной головой и поднятыми плечами, устремлённую в торопливом шаге вперёд, по ветвистым улицам медленно засыпающего города.

* * *

Первым делом я решил прибраться в квартире: вид убитого жилья, где грязь лезла отовсюду, пробудил забытое чувство брезгливости. Вооружившись ведром, тряпкой и веником, я с остервенением драил полы, сметал пыль, протирал мебель, извлекая из-под неё залежи всякой дряни, которая не хотела освобождать насиженные места.

Через час переместился на кухню. Из осколка разбитого зеркала, висевшего над раковиной, на меня глянуло испитое лицо с жёлто-зелёными мешками на бескровных скулах. Я поморщился, и десятки тонких ломанных морщин, собравшись в сетку, придали лицу совсем нечеловеческое, звериное выражение.

Я пошёл в ванную и включил душ. Вода с радостным шипением ударила в пожелтевшее брюхо старой ванны, заплескалась, забурлила, засмеялась, как узник, увидевший свет после многолетней отсидки в каменном узилище. Сцепив зубы, я шагнул под ледяную струю.

На следующий день, встал рано, оделся, взглянул на себя в осколок зеркала и, согласившись с тем, что увидел, вышел из дома. Дождался бесплатного автобуса, «резервационного» ядовито-жёлтого цвета, который курсировал между остановками с интервалом в тридцать минут, сел в него и долго ехал в сторону Юго-Западного рынка.

В БСМП, больницу скорой медицинской помощи, я вошёл с центрального входа и огляделся. Было многолюдно. Возле аптечного ларька, продуктового киоска и гардероба шевелились очереди. На пластиковых стульях вместе с посетителями сидели больные в цветастых спортивных костюмах и домашней обуви.

В окошке регистратуры мне сообщили, что Ангелина Николаевна Дементьева лежит в неврологии, в восьмой палате. Чувствуя возрастающее волнение, я пошёл по этажам и коридорам. На лестничных клетках гулял сквозняк и пахло окурками. Все, кого я встречал по пути — врачи, медсёстры, нянечки, больные — казалось, смотрели на меня с недоумением и вопросом: что он здесь делает? Зачем пришёл?

Когда над дверями, грубо выкрашенными белой краской, я прочёл "Неврологическое отделение", захотелось отдышаться и унять тремор в руках, как будто позади остался трудный путь восхождения на пик Эвереста. Я остановился, упёрся локтем в стену. Молодая девушка в белом халатике сострадательно спросила:

— Вам плохо?

— Плохо, — ответил я и тут же, спохватившись, затряс головой. — Нет-нет, всё хорошо. Спасибо.

Через минуту я оторвался от стены, как отрывается от костыля безногий, делая свой первый шаг на протезе.

Возле восьмой палаты сидел спортивный молодой человек и сонными глазами смотрел в окно.

— Тебе чего, мужик? — резко поднялся он, перегораживая мне дорогу.

— Это какая палата? — спросил я с притворным простодушием.

— Какая-никакая, а не твоя. Проваливай отсюда!

В это время у охранника зазвонил телефон. Он достал трубку и стал слушать, иногда вставляя короткое "да".

Я покинул отделение, свернул в какой-то длинный переход и увидел Гликмана. Он шагал мне навстречу вместе с врачом — высоким дядькой, с круглой, как мяч, наполовину лысой головой. Прятаться было поздно, но Глиман меня не узнал. Сам он мало изменился, пожалуй, в нём только прибавилось лоска и барственности, свойственной людям при деньгах и власти.

Всю дорогу мне казалось, что Гликман вспомнит меня и устроит погоню. Я озирался и почти бежал по кишкообразным, путанным переходам, этажам, лестничным пролетам больницы. Это было странно. Потому что я не испытывал ни капли страха, а только приятное волнующее чувство, какое бывает у человека, выходящего из комы и заново обретающего способность видеть, дышать, слышать. За три года я не заметил, как оброс коконом, точно насекомое, и теперь от моего тела отваливались огромные присохшие куски.

Я должен был встретиться с Гелей во что бы то ни стало. Я готовился к встрече, искал её.

Прошло две недели. Гелю выписали из больницы. Теперь она находилась дома под присмотром матери и гликмановских нукеров. Охрана день и ночь торчала у подъезда, следила за каждым, кто подходил к домофону. Когда я набирал номер телефона, трубку неизменно брала Валентина Николаевна. Но я не сдавался. Я ждал случая.

Прошёл месяц. Один раз я увидел Гелю издали, когда она садилась в машину. После видел ещё несколько раз, но подойти и заговорить с ней один на один никак не получалось. Мне удалось познакомиться с тётей Клавой, соседкой Дементьевых по лестничной клетке, простодушной и любопытной пенсионеркой. Она в живых красках, пересыпая рассказ собственным домыслами, поведала мне всё, что знала. Что после прохождения восстановительного курса Геля вполне оправилась и уже вышла на работу — редактором губернского канала местного телевидения. Что она по-прежнему ничего не помнит из времени отсутствия, напоминание о котором вызывает у неё тревогу и сильные головные боли.

Многое из услышанного мне казалось неправдой или полуправдой, мыльным пузырём, который лопнет, стоит к нему прикоснуться. Не может человек забыть то, что было главным в его жизни, что так долго питало его мозг, мысли, чувства, формировало его характер и поступки. Надо только найти нужные слова, подтолкнуть, помочь — и пустота наполнится содержанием, обретёт цвет и смысл.

* * *

Весна пришла рано, солнце, расплёскивая тепло, добивало остатки ноздреватого снега, ещё черневшего в затишках. Воздух был лёгкий и прозрачный, и Геля после работы пошла пешком, одна, выбирая уютные улочки старого центра, ещё хранившего нерастраченное очарование старины.

С крыш капало, рыжие блики играли в окнах домов и стёклах проносящихся автомобилей. Вдоль тротуаров журчала вода; асфальт, мокрый и чистый, словно вымытый шампунем, сиял как на параде…

В первый раз Геля была одна, избавленная от назойливого присутствия людей, следивших за каждым её шагом, словом, вздохом; и от того, что её наконец оставили в покое, больше не просвечивали рентгеном, не вымеряли, не взвешивали на провизорских весах, и не закрывали на ключ, она чувствовала себя хорошо и свободно; и природа тоже, казалось, играла в одной тональности с её настроением…

Из-за угла вдруг выскочил человек и чуть не сбил её с ног — маленький и юркий, словно зверёк, которого предварительно обваляли в грязи, напугали, а затем выпустили на волю.

Геля вздрогнула, плотно стиснула губы, чтобы не вскрикнуть. Незнакомец попятился, замахал руками, извиняясь и бормоча что-то невнятное. На нём была вязанная шапочка в полоску, надвинутая на глаза, на плечах какая-то хламида, длинная, несуразная — плащ не плащ, пальто не пальто — а на руках шерстяные перчатки в прорехах, из которых выглядывали короткие синие пальцы. Лицо рыхлое, опухшее, напоминающее растёкшийся на солнце кремовый торт.

— Не бойтесь, Геля, не бойтесь! Это я, Валера Смирнов. Вы меня помните?

Он говорил ей «вы», его руки не находили места и всё время болтались, как у тряпичной куклы, и весь он сам пружинил и подпрыгивал — казалось, ещё минута, и он взлетит.

Геля с подозрением смотрела на этого странного субъекта, ярыжку, проходимца, каких наплодили жуткие времена, и не могла признать того, кем он представился. В обрюзгшее лицо с шальными воспалёнными глазами трудно было втиснуть образ молодого весёлого парня, жизнерадостного и лёгкого, как ветер. Это чей-то розыгрыш или недоразумение.

— Валера? Вы Валера?..

— Да, да. Это я. Правда, сейчас я не в самой лучшей форме. Так уж получилось. Простите…

Валерка с жадностью разглядывал Гелю. Она была по-прежнему красивой, но красота её теперь была более зрелой и звучной, как эхо в лесу, и лишь едва заметная тени под глазами говорили о пережитом.

— Мне почему-то кажется, что вы не узнали меня? А Рэма вы помните? Рэма Полевого?

Геля долго молчала, прижав ладонь к губам, и было видно, что внутри неё происходит борьба, что завесу, накрывшую память, кто-то пытается сдёрнуть, но не может. Чуть встряхнув головой, она ответила с неожиданной дрожью в голосе:

— А он уехал… Мне сказали, что его нет в городе, и никто не может объяснить почему, — она горько вздохнула. — Я плохо помню, меня часто мучают головные боли, но врачи говорят, что это скоро пройдёт…

Валерка долго ждал этой минуты, часто представлял её, проговаривал по многу раз всё, что хотел бы сказать, но сейчас от волнения слова куда-то подевались, и он заговорил путанно и сбивчиво:

— Три года назад Рэм продал дом и уехал. Я провожал его на вокзале… Знаешь, Геля, он всё бросил, от всего отказался, только чтобы разыскать тебя. Скажи мне… скажи, что случилось тогда в парке? Для меня это очень важно. Если бы ты знала, как это важно для меня! Если бы ты знала…

На глазах Гели неожиданно выступили слёзы, она качнула головой и достала из сумочки платок:

— Это трудно, когда все чего-то ждут от тебя. Мама, Артур, соседи… Я как будто в чём-то виновата, знаешь, как в школе, когда не выучишь урок и боишься, что вызовут к доске. Я очень много думала и работала над собой. Чувствовать себя маленькой и зависимой от других бывает приятно. Но в этом состоянии нельзя долго находиться. Я хочу сделать шаг, самостоятельный, без чьей-либо помощи, а для этого мне надо забыть. Просто необходимо забыть. Хотя, собственно, и забывать-то нечего. Там — она показала куда-то неопределённо — всегда темно и только какие-то звуки, тени, голоса, силуэты… С таким набором нельзя жить. Пойми, прошлого для меня не существует. Так лучше…

Валерка опустил голову, ему вдруг стало душно и тесно в дурацком замызганном плаще, который хотелось скинуть, чтобы не давил, не задерживал воздуха, но одновременно с этим по всему телу, от макушки до пяток, разлилась унылая сладкая тоска, она обволакивала и убаюкивала, и уже не хотелось ни говорить, ни слушать, ни думать. На его удачу рядом прошуршали шины, остановился автомобиль и из окошка донёсся голос шофёра:

— Ангелина Александровна! Почему вы мне не позвонили? Артур Вениаминович будет недоволен.

— Мне пора, — сказал Валерка.

— Но мы ещё не договорили.

— В другой раз… Я позвоню.

Приземистая фигура в длиннополом плаще стала быстро удаляться.

— Валера! Я не помню твоего номера телефона!

Он что-то ответил, но ветер подхватил и унёс его слова, а Геля стояла и слушала, как нудно и слёзно шофёр умоляет её ничего не говорить Гликману…

Загрузка...