Это случилось однажды под вечер. Я и сегодня вижу его, этот синий вечер, слышу патефонные песенки из открытых окон.
Я иду из булочной и вижу, что Сашка и Мишка опять подрались. Они дрались, как всегда, за помойкой, куда никто не ходил. Там кончался наш двор и стояла высокая кирпичная стена.
Сашка прижал Мишку к этой стене и возил его спиной по кирпичам. А Мишка молчал и вырывался. Он не умел драться и хотел вырваться, но вырваться не мог: как клещами держал Сашка Мишкины руки выше локтей, а ногой наступил Мишке на ногу. Теперь мальчишки называют это приёмчиком. А тогда никак не называли. Нельзя вырваться, и всё.
Сашка орал:
— Сдаёшься?
Он кричал громко, наверное, хотел, чтобы слышала Таня Амелькина, но у Тани на третьем этаже было закрыто окно, и она не слышала Сашкиного победного крика. И он опять кричал:
— Сдаёшься?
И опять возил Мишкиной спиной по кирпичной стене.
Я несла в руке тёплый батон. Сначала я старалась удержаться и не откусывала от батона. Мама не разрешала откусывать от целого батона. Но удержаться было трудно: батон тёплый и пахнет праздничными пирогами. Я собралась отгрызть совсем маленький кусочек и тут услышала Сашкин голос: «Сдаёшься? Сдавайся, кусок-волосок!» Вот тогда я заглянула за помойку и увидела их. Мишка стоял красный, но не плакал, мне показалось, что ещё немного, и он не вытерпит. Я увидела слёзы — не в глазах, а в выражении лица.
Мишка не хотел сдаваться.
Я спросила:
— Саша, хочешь хлебушка? Тёплый, на, Саша.
Я протянула Сашке батон. Он отпустил Мишку и взял хлеб. Мишка ушёл не оборачиваясь, пальто было в красной кирпичной пыли.
Сашка откусил от батона почти половину, отдал мне остальное и сказал, жуя:
— Люблю тёплый хлеб.
На другой день Мишка сам подошёл ко мне. Во дворе больше никого не было. Мишка посмотрел на меня сверху вниз и сказал:
— Я решил стать полярником. Азбуку Морзе учу. Уже много букв выучил.
Он вытащил из кармана стекляшку и стал стучать по забору.
— Слышишь? Тире, тире, точка.
— Это ты какие слова сигналишь? — спросила я.
— Буква «М», — сказал Мишка. — Только никому не говори. Проболтаешься, тогда всё.
Почему это я проболтаюсь? Я в жизни никогда не рассказываю чужие секреты. Очень даже обидно он говорит.
Люди, которые не умеют хранить секреты, всегда обижаются, если их предупреждают. Но это я заметила много времени спустя.
А тогда сказала обиженно:
— Не проболтаюсь. Зачем мне болтать?
Мишка говорил негромко, от этого получалось, что он доверяет мне большую тайну.
— Значит, так. Я всё обдумал. Я учу азбуку Морзе, знаешь, какая трудная? И теперь буду проситься радистом на полярную льдину. Ты тоже можешь проситься. Хочешь на льдину?
Конечно, я хотела на льдину. Что я, глупая — не хотеть на льдину?
— Сейчас мы с тобой пойдём к Отто Юльевичу Шмидту, он самый главный начальник над полярниками всего Советского Союза. Я знаю, где его работа. На Арбатской площади есть большой дом, он называется Главсевморпуть.
Мы ехали в тесном трамвае, Мишка держал меня за руку, чтобы меня не оттащили и чтобы я не потерялась. Я упиралась носом в чью-то корзину.
Потом мы вышли из трамвая.
Около большого дома с высокой коричневой дверью Мишка сказал:
— Не бойся. Что бояться? Мы придём к Отто Юльевичу Шмидту и скажем: «Запишите нас в полярники. Я знаю почти всю азбуку Морзе. Мы не боимся ни холода, ни лишений». Запишет, вот увидишь. Главное, не бойся.
Я не боялась. Правда, я не знала азбуки Морзе. А насчёт холода и лишений было всё правильно.
— Чего их бояться, холода и лишений, правда, Мишка?
Раз Мишка брал меня с собой на Крайний Север, я была готова отправиться с ним.
Мишка открыл тяжёлую дверь, и мы вошли в светлое, просторное помещение. Там было прохладно.
В углу за барьерчиком висели пальто и сидела женщина в толстом платке, завязанном крест-накрест через грудь. Она невнимательно посмотрела на нас и сказала:
— Брысь отсюда! Топчут пол!
Мишка очень смело ответил:
— Мы пришли к Отто Юльевичу Шмидту.
— Сейчас тряпкой намахаю, Шмидта им подавай! Полярники сопливые!
Она встала со своей табуретки и стала выходить из-за барьерчика. У неё на спине был большой узел от платка. Она взяла щётку на длинной палке. Мы попятились к высокой двери.
— Сейчас я вас! Не велели пускать! Много вас ходит, желающих!
Мишка крикнул:
— Баба-яга!
Я добавила:
— Костяная нога!
— Тряпкой! — пообещала гардеробщица.
Мы стояли у самой двери. Откуда-то сверху громкий голос сказал:
— Кто это опять воюет с нашей тётей Груней?
По широкой лестнице спускался человек с тёмной бородой.
Мы сразу узнали Отто Юльевича Шмидта. Он был совсем как на портретах.
— Разве уважающие себя полярники позволяют себе так разговаривать со старшими? — сурово спросил Шмидт. Он нахмурил брови.
Мишка рывком открыл тяжёлую дверь, и мы выскочили на улицу.
Домой мы шли пешком. На бульварах таял последний снег. Мимо ползли переполненные трамваи, кончился рабочий день, сердитые люди висели на подножках, цеплялись за вагон сзади. Трамвай ехал медленно и тяжело, как будто поднимался на крутую гору. Двери не закрывались, кричала хриплая кондукторша:
— Останьтесь! Останьтесь, вагон не резиновый!
Но никто не хотел оставаться, все лезли в вагон.
— Всё равно буду полярником! — сказал Мишка твёрдо. — Или лётчиком. Или пограничником.
— И я, — сказала я.