После того, как из заговора своих, еще неизвестных убийц Бонапарт извлек всю выгоду, какую хотел, то есть выслал сто тридцать якобинцев — этих избранников его ненавидящего сердца, которых он несправедливо обвинил в покушении, он вспомнил о другом заговоре, а именно о заговоре Арены, Топино-Лебрена, Черакки и Демервиля, которые уже больше двух месяцев сидели в тюрьме. Когда взорвалась адская машина, суд над ними еще не состоялся.
И подобно человеку, который хочет привести в порядок все свои дела, Бонапарт распорядился в целях искоренения преступности и о начале, пусть немного запоздалом, процесса, в результате которого вчерашние виновные были казнены под шум расследования заговора сегодняшнего[85].
Поэтому, когда Фуше, уже уверенный, что вскоре схватит настоящих виновников покушения, явился с докладом к Бонапарту, чтобы получить указания в связи с предстоящим арестом, тот уже добился принятия закона о депортации, и уже последние участники революции покидали Францию, провожаемые лишь проклятиями ослепленного народа. Бонапарт рассеянно выслушал своего министра и, вместо последних указаний насчет предстоящих арестов, велел:
— Выселите куда-нибудь подальше всех низкопробных шлюх, всех падших женщин, которые, как чума, захватили окрестности Тюильри.
Он давно заметил, что эти женщины и их грязные каморки фигурировали почти во всех заговорах и почти во всех преступлениях. Фуше было ясно, что первого консула больше заботит внешний вид Парижа, чем собственная безопасность.
— Ради Господа нашего Всевышнего, — воскликнул Фуше, прибегнув к совершенно непривычному для себя выражению, — подумайте хоть немного о вашей жизни!
— Гражданин Фуше, — рассмеялся Бонапарт, — вы случайно не собираетесь поверить в Бога? Вы бы очень меня удивили!
— Неважно, верю ли я в Бога, — с досадой ответил Фуше, — но вы охотно допустили бы, что я верю в дьявола, не так ли? Хорошо! Во имя дьявола, к которому очень скоро, смею надеяться, мы отправим души заговорщиков, подумайте о вашей безопасности!
— Ба! — произнес первый консул со свойственной ему беспечностью. — Неужели вы думаете, что так легко отнять у меня жизнь? У меня нет твердых привычек, раз и навсегда установленного распорядка, я то и дело отвлекаюсь от одних дел, чтобы заняться другими, я ухожу и прихожу, когда мне вздумается. В еде то же самое: мне все равно, что я ем, я беру то одно, то другое и выбираю любое блюдо, на каком бы конце стола оно ни стояло. И, поверьте мне, это система, которая мне нравится, и именно поэтому я ей следую. А теперь, мой дорогой, раз уж вы так проворны, что всего через две недели после неудавшегося покушения готовы схватить преступников, которым не удалось меня убить, примите меры и охраняйте меня, это — ваше дело.
И поскольку Фуше явно не верил, что за всем этим не кроется какой-то расчет или желание понравиться толпе, Бонапарт продолжил:
— Не думайте, что моя безмятежность основывается на слепом фатализме или на моей вере в ваших агентов. Вообразите себе, что план моего убийства существует. Мы не знаем деталей, что делает наши шансы на успех сомнительными, да и знание деталей не всегда помогает отразить удар. В общем, все это слишком неопределенно для моего положительного ума и решительного характера. Только при виде реальных препятствий и реальной опасности мой ум начинает действовать и мобилизует все мои душевные силы. А что прикажете предпринимать против безумного замысла какого-нибудь одиночки, против удара ножом в кулуарах Оперы, или ружейного выстрела из окна, или адской машины на перекрестке? Всего и всегда бояться? Напрасная трусость! Всего и везде остерегаться? Невозможно! Несмотря на это, я не могу совсем не думать об опасности, которая мне постоянно угрожает. Я знаю, что она есть, но я стараюсь забывать о ней, а забывая, я освобождаю себя от необходимости думать о ней постоянно. И я, — добавил он, — умею управлять своими мыслями. Или, по меньшей мере, останавливать их тогда, когда они начинают управлять моими чувствами и действиями. На то, что, по моему разумению, выходит за рамки моих возможностей или обыкновений, я просто перестаю обращать внимание. И я прошу только об одном — нё отнимайте у меня моего покоя, ибо в нем — моя сила.
Но Фуше продолжал настаивать, прося первого консула соблюдать хотя бы некоторые предосторожности.
— Все, идите, — сказал ему Бонапарт, — хватайте ваших преступников, раз уж вы их почти поймали. Судите их, и пусть их повесят, расстреляют, гильотинируют. Но не за то, что они хотели меня убить, а за то, что они были настолько неловкими, что, метя в меня, промахнулись и убили двенадцать граждан и ранили шестьдесят.
Фуше понял, что ему остается только уйти. Вернувшись в свой особняк, он застал там Лиможца, давно его дожидавшегося.
Этот агент, способности которого не вызывали сомнений у Фуше, заметил, что сразу же после взрыва адской машины исчезли три человека, за которыми полиция вела наблюдение как за шуанами, прибывшими в Париж, чтобы убить первого консула. И совершенно справедливо предположил, что, так как их нигде не видно, они-то и являются настоящими злоумышленниками. Иначе бы, боясь, что на них падет подозрение, они не замедлили бы показаться. Он знал имена этих троих, то были Лимоелан, старый вандеец Сен-Режан и Карбон.
Он не нашел никаких следов Лимоелана и Сен-Режана, зато разыскал в предместье Сен-Марсель сестру Карбона, жившую там с двумя дочерьми. Он снял комнату на той же лестничной клетке, с шумом вселился в нее и два-три дня никуда не выходил. На третий день или, скорее, ночь он начал громко стонать и плакать так, чтобы услышали соседки, потом дотащился до их двери, позвонил и сполз по стенке на пол.
Одна из девочек открыла: он лежал без сил, и каждое слово давалось ему с трудом.
— Мама! — закричала девочка. — Здесь наш бедный сосед, который так плакал сегодня.
Прибежала мать, взяла его под руки, завела к себе, усадила и стала выспрашивать, чем они при всей их бедности могут ему помочь.
— Я умираю с голоду, — простонал Лиможец, — вот уже три дня у меня крошки хлеба во рту не было, но я не могу выйти на улицу, там полно полицейских. Они ищут меня, я точно знаю.
Сестра Карбона дала ему стакан вина и краюху хлеба, которую он проглотил в мгновенье ока, как будто и вправду три дня ничего не ел. И, поскольку женщина сама боялась полиции, ожидая, что к ней могут прийти как к сестре Карбона, она спросила, что он наделал.
Тогда, изобразив, что неохотно уступает их просьбам, он признался, точнее, сделал вид, будто признается, что приехал в Париж от Кадудаля, чтобы присоединиться к Сен-Режану и Лимоелану. Но так как он приехал в Париж после покушения на улице Сен-Никез, то не смог найти ни того, ни другого. Это было тем более досадно, что он знал верный способ переправить их в Англию.
В тот день женщина и ее дочери не сказали ему ничего, они только дали ему бутылку вина и обещали приносить продукты, пока он будет жить на одном этаже с ними. Они лишь попросили платить им, так как сами крайне нуждались.
Но на второй день добрая женщина призналась, что Карбон — ее брат и оставался у нее до седьмого нивоза, пока однажды от духовника Лимоелана к нему не пришла девушка, м-ль де Сисэ, и не отвела его в маленькую конгрегацию монахинь собора Сакре-Кёр под видом священника, еще не приведенного к присяге и не получившего разрешения на возвращение во Францию. Там он сказал, что вернулся в Париж, не желая больше жить за границей, и со дня на день ждет своего исключения из списков эмигрантов.
У монахинь он был в полной безопасности, так как эти добрые сестры из чувства признательности первому консулу за все, что он сделал для Церкви, каждый день служили публичную мессу за сохранение его драгоценной жизни.
И Карбон никогда эту мессу не пропускал.
Выяснилось также, что добрая женщина посвящена во все детали покушения, так как его подготовка происходила прямо у нее на глазах. Она показала Лиможцу один из двенадцати бочонков из-под пороха, которым начинили адскую машину.
В этом бочонке осталось четырнадцать фунтов пороха. Лиможец сразу узнал порох английского производства и превосходного качества. Остальные бочонки разломали на дрова для очага. Однажды Лимоелан сказал своим хозяйкам:
— Обращайтесь с ними побережнее, дамы! Эти дровишки дорого стоят!
Сестра Карбона показала ему также две блузы, принадлежавшие заговорщикам. Что стало с блузой Сен-Режана, она не знала.
Оставалось только выяснить, в какой обители скрывался Карбон. Мнимый шуан уверил женщин, что, для того чтобы помочь Карбону бежать, ему необходимо с ним встретиться. И женщина обещала принести ему адрес на следующий день.
Она побежала к м-ль де Сисэ и узнала у нее все, что было нужно.
Мессы за здравие первого консула были публичными, и Лиможец вошел в церковь вместе с двумя агентами. В уголке за хором он увидел мужчину, который, судя по его виду и по тому, как он молился, не мог быть ни кем иным, как Карбоном.
Лиможец дождался, пока церковь опустеет, подошел к Карбону и арестовал его. Тот настолько не был готов к тому, что его найдут и опознают, что сдался без всякого сопротивления.
После ареста он сознался во всем. В этом состояла его последняя надежда на снисходительность правосудия. И, в частности, сообщил, что Сен-Режан скрывается в доме на улице Бака.
Когда Сен-Режана взяли, он, зная, что его сообщник все выдал, тоже не стал ничего скрывать. Вот его показания, которые мы списали с протокола допроса, подписанного им самим:
«Все, что агент Виктор рассказал о том, как мы купили лошадь, поставили тележку на хранение к торговцу семенами, приобрели бочку и обили ее железом, — правда.
Оставалось только назначить время, и мы выбрали тот вечер, когда первый консул собирался в Оперу на ораторию «Сотворение мира».
Мы знали, что он проедет по улице Сен-Никез. Это самая узкая улица в окрестностях Тюильри, поэтому именно там мы поставили тележку с порохом. Карета должна была проехать в восемь с четвертью. Ровно в восемь я стоял рядом с тележкой, а Лимоелан и Сен-Режан — у ворот Тюильри, чтобы подать мне знак. Лимоелан и Сен-Режан были одеты, как и я, извозчиками, мы вместе пришли с тележкой на угол улицы Мальты, а потом, как я уже сказал, каждый встал на свое место. Прошло пять минут. Не слыша никаких сигналов, я отдал вожжи молодой крестьянке и, дав ей двадцать четыре су, попросил ее посторожить лошадь. Затем я пошел по улице Сен-Никез в сторону Тюильри.
Вдруг я услышал крик Лимоелана: «Вот он!», ив то же время до меня донесся шум приближающейся кареты и конного отряда. Я побежал обратно, а про себя молил: «Господи! Если Бонапарт нужен для покоя Франции, отведи удар от его головы, пусть он поразит меня!». Потом я крикнул девушке: «Беги, беги, спасайся!», а сам поджег трутовый шнур, подсоединенный к пороху.
Карета и эскорт уже подъехали ко мне, лошадь одного из гренадеров отбросила меня к стене, я упал, поднялся и кинулся к Лувру, но пробежал только несколько шагов. Последнее, что я помню, это как я обернулся, увидел искрящийся шнур и силуэт девушки, стоявшей около телеги. Больше я ничего не видел, не слышал и не чувствовал!
Каким-то образом меня перенесли к воротам Лувра. Сколько времени я был без сознания? Я не знал. Я пришел в себя от свежего воздуха, понял, кто я, и все вспомнил, но меня удивляли две вещи: первое — почему я до сих пор жив, и второе — почему меня не арестовали? У меня текла кровь изо рта и носа. Наверняка, меня приняли за одного из раненых, из тех беззащитных прохожих, что пострадали от адской машины. Я поторопился к мосту, свернул блузу и бросил ее в реку. Я не знал, куда идти, потому что думал, что взрывом меня разорвет на куски, и не позаботился об убежище на тот случай, если останусь жив. Я нашел Лимоелана у себя: мы жили в одной комнате. Когда он увидел меня в таком состоянии, то побежал за врачом и священником. Священник — это его дядя, господин Пико де Клосривьер, а молодой врач — один из его знакомых. От них мы узнали, что покушение не удалось.
— Я был против трута, — сказал Лимоелан. — Если бы ты уступил мне место, как я просил, то я поджег бы порох головней. Знаю, меня разнесло бы в клочья, но я убил бы Бонапарта».
Вот все, что удалось узнать от Сен-Режана, и этого было достаточно.
Лимоелан сгорал от стыда, ибо был убежден, что политический убийца непременно должен или добиться успеха, или погибнуть. Он не только не поехал к Кадудалю, но и не захотел вернуться в Англию. Он был столь же набожен, сколь горд, и поскольку видел в своей судьбе только волю Господа и не хотел подвергаться суду земному, нанялся простым матросом в Сен-Мало.
Стало известно, что он где-то странствовал, потом удалился от мира, даже его партия не знала, что с ним. Но Фуше не упускал его из виду, и долгое время следил за далеким монастырем, в котором Лимоелан жил монахом. Он переписывался только со своей сестрой, и однажды, боясь, что его письмо перехватят английские крейсеры, надписал над ним следующие слова: «О, англичане! Пропустите это письмо… Оно от человека, который много сделал для вас и сильно пострадал за ваше дело[86]».
В этом заговоре были замешаны еще два роялиста — Жуайо и Лаэ Сент-Илер — но они сыграли в нем второстепенную роль. Так же, как Лимоелан, они бежали во время шумихи, поднятой вокруг якобинцев, и доложили Кадудалю и всей Англии, что новое покушение сорвалось.
Сен-Режан и Карбон были приговорены к смертной казни. Несмотря на показания, которые дал Карбон, и помощь, оказанную им в поимке его сообщника, ему не смягчили наказание.
Когда с Бонапартом вновь заговорили об этом деле, он, казалось, совсем о нем забыл.
— Приговор вынесен, пусть его приведут в исполнение. Меня это не касается, — только и сказал первый консул.
Двадцать первого апреля Карбон и Сен-Режан погибли на эшафоте, еще красном от крови Арены и трех его сообщников.
Мы тщетно искали хоть какие-нибудь подробности о смерти двух приговоренных. По всей видимости, правительство сознательно делало все, чтобы это событие прошло незамеченным. «Монитёр» ограничился одной строчкой: «В такой-то день такого-то числа были казнены Карбон и Сен-Режан»[87].
На следующий день после их казни Лиможец отбыл в Лондон с секретными предписаниями.