XXXVIII ШАТОБРИАН

С тех пор как путешественник покинул Францию, она сильно изменилась. В ней появилось множество новых вещей и новых людей.

Новых людей звали Барнав, Дантон, Робеспьер. Был еще Марат, но то был не человек, а дикий зверь. Что же касается Мирабо, то он уже умер.

Что ж, наш герой заговорил на новом языке, стал посещать один за другим всех этих людей: они были преданы разным партиям, но все заслужили один эшафот.

Он посетил якобинцев; их аристократический клуб был клубом литераторов, художников. Там большей частью собирались благовоспитанные люди, среди них даже были вельможи: туда заходили Лафайет и оба Ламета; Лагарп, Шамфор, Андрие, Седен и Шенье[132] представляли там поэтов, хотя, правду сказать, поэтами они были лишь для того времени. Однако же мы не можем требовать от эпохи больше, чем она способна нам дать. Редко пропускали заседания клуба Давид, совершивший революцию в живописи, и Тальма, совершивший переворот в театре. У дверей проверяли билеты два контролера: одним был певец Лаис, другим — побочный сын герцога Орлеанского.

Сидящий за конторкой элегантный человек, одетый в черное и мрачноватый на вид, — автор «Опасных связей» шевалье де Лакло.

Досадно, что умер Кребийон-сын[133]. Он был бы здесь президентом, или, по крайней мере, вице-президентом.

На трибуне — худая и печальная фигура человека, вещающего слабым, тонким голосом. Его фрак оливкового цвета слегка потерт, но жилет ярко-бел, рубашка безупречно чиста, волосы припудрены.

Это Робеспьер — рупор общественных масс, идущий с ними в ногу. Когда же он неосторожно опередит эти массы, то поскользнется на Дантоновой крови.

Шатобриан навестил и клуб кордельеров.

До чего же причудлива судьба этой церкви, ставшей клубом!

Людовик Святой, будучи сам кордельером, основал эту церковь после государственного переворота. Знатный вельможа, сир де Куси, совершил преступление. Поборник справедливости из Венсенского замка наложил на него штраф, этим штрафом и была оплачена постройка школы и церкви кордельеров.

В 1300 году в церкви кордельеров завязался бесконечный диспут о Евангелии. «А было ли пришествие Христа?» — на этот вопрос атеизм ответит четыре века спустя.

Короля Иоанна пленили в Пуатье. Обезглавленное, разбитое дворянство пленили вместе с ним. Некто именем народа отделился от королевской власти и учредил свою штаб-квартиру в церкви кордельеров. Этим некто был Этьен Марсель, парижский прево.

«Когда господа развязывают войну, — говорил Этьен Марсель, — добрые люди преследуют их».

В конце концов, монахи-кордельеры — достойные предшественники тех, кто позднее лишит их церкви; эти средневековые санкюлоты говорили задолго до Бабефа: «Собственность — это преступление», задолго до Прудона: «Собственность — это кража».

Они крепко держались своих афоризмов, предпочитая скорее сгореть заживо, чем расстаться со своим нищенским платьем.

Если якобинцы — аристократы, кордельеры — это народ: шумный, деятельный, жестокий народ Парижа; народ, представленный своими излюбленными сочинителями — Маратом, владельцем типографии в подвалах часовни, Демуленом, Фрероном, Фабром д'Эглантином, Анахарсисом Клоотсом; своими ораторами — Дантоном и Лежандром, двумя мясниками[134], один из которых превратил парижские тюрьмы в скотобойни.

Клуб кордельеров был ульем; пчелы селились вокруг: Марат — почти напротив; Демулен и Фрерон — на улице Старой Комедии; Дантон — в пятидесяти шагах, в Торговом переулке, Клоотс — на улице Жакоб, Лежандр — на улице Бушери-Сен-Жермен.

Шатобриан видел и слышал этих людей: картавящего Демулена, заикающегося Марата, гремящего Дантона, клеймящего Лежандра, проклинающего Клоотса. Они внушали ему ужас.

Он решил уехать за границу и присоединиться к дворянам, вставшим иод знамена принцев; причина, мешавшая тотчас выполнить это решение, проста: отсутствие денег.

Наследство г-жи де Шатобриан составляли лишь бумажные ассигнации, а они настолько утратили ценность, что стоили меньше чистых листков бумаги, на которых хотя бы можно было написать записку или рекомендацию.

Но нашелся нотариус, у которого еще были серебряные деньги. Нотариус предложил двенадцать тысяч франков. Г-н де Шатобриан положил эту драгоценную сумму в кошелек, а кошелек — в карман. В этих двенадцати тысячах франков была жизнь его самого и жизнь его брата.

Однако человек предполагает, а сатана располагает. Будущий эмигрант встречает друга, признается ему, что при нем двенадцать тысяч франков. Друг[135] — игрок, игра заразительна: г-н де Шатобриан заглядывает в один из притонов Пале-Рояля, играет и теряет из двенадцати тысяч франков десять тысяч пятьсот.

К счастью, то же, что свело его с ума, его и отрезвило. Будущий автор «Гения христианства» не был заядлым игроком. Он поместил в кошелек последние полторы тысячи франков, уже готовых последовать за своими собратьями, выскочил пулей из проклятого заведения, сел в фиакр, доехал до тупика Феру, где он жил, и, поднявшись к себе, стал вынимать кошелек из кармана. В кармане было пусто.

Кошелек остался в фиакре. Шатобриан бросился на улицу — фиакр уже уехал. Он побежал следом. Дети видели, что в него сели пассажиры. Ему повезло: рассыльный знал кучера, знал, где тот живет, и дал его адрес.

Г-н де Шатобриан поджидал кучера у дверей. В два часа ночи кучер приехал домой. Обыскали фиакр — кошелек исчез.

Кучер сказал, что после г-на Шатобриана, которого он высадил в тупике Феру, в фиакре ехали три санкюлота и священник. Он не знал, где жили санкюлоты, но знал адрес священника.

Беспокоить почтенного человека в три часа утра было неловко; г-н де Шатобриан вернулся домой и в изнеможении заснул.

В то же утро его разбудил священник, принесший ему кошелек с полутора тысячами франков.

На следующий день г-н де Шатобриан отправился в Брюссель вместе с братом и слугой, переодетым, чтобы сойти за их друга.

Этот бедняга лакей имел три недостатка: слишком почтителен, во-первых, слишком прост, во-вторых, и слишком богатого воображения, в-третьих.

К несчастью, его фантазии были из самых компрометирующих: он все время воображал, что его пришли арестовать, и пытался выпрыгнуть из дилижанса. В первую ночь братья едва сдержали его; во вторую — открыли дверцу настежь: бедняга выпрыгнул из дилижанса и, продолжая грезить наяву, без шляпы помчался через поле.

Оба путешественника подумали, что избавились от него навсегда; через год свидетельские показания этого человека будут стоить жизни старшему брату г-на де Шатобриана.

Но наконец братья достигли Брюсселя.

Брюссель был местом сбора роялистов. От Брюсселя до Парижа было четыре-пять дней пути; значит, через четыре-пять дней они вернутся в Париж. Впрочем, пессимисты считали, что потребуется педеля.

Оттого-то все удивились, зачем братья приехали сюда, вместо того, чтобы ждать в Париже. Коль скоро войска направятся именно туда, стоило ли покидать Париж? Да и места для новичка не нашлось даже в Наваррском полку, где он служил когда-то лейтенантом.

Войска бретонцев, на старинный манер готовящихся к осаде Тионвиля, были менее чванливы, чем наваррцы: они приняли соотечественника и позволили ему занять место в их строю.

Видимо, г-н де Шатобриан вовсе не был предназначен для службы в армии. Ожидая должности капитана кавалерии, поставляющего кареты двору, став пока младшим лейтенантом, он отправляется простым солдатом на штурм Тионвиля.

По дороге из Брюсселя г-н де Шатобриан встретил г-на Монрона.

— Откуда вы, сударь? — спросил горожанин солдата.

— С Ниагары.

— А куда направляетесь?

— Туда, где сражаются.

Собеседники распрощались и отправились каждый в свою сторону.

Через две мили г-н де Шатобриан повстречал всадника.

— Куда вы идете? — спросил всадник.

— Иду сражаться, — ответил пешеход.

— Как вас зовут?

— Господин де Шатобриан. А вас?

— Господин Фридрих Вильгельм.

Всадник был королем Пруссии. Он отъехал со словами:

— Узнаю доблестную Францию.

Г-н де Шатобриан отправился брать Тионвиль, как когда-то искал путь на северо-восток. Он не нашел этого пути, и он не взял Тионвиль. В первом случае он сломал руку, во втором — был ранен в голень осколком гранаты.

В то время как г-н де Шатобриан был-ранен в ногу, другой молодой человек, по имени Наполеон Бонапарт, командовавший батальоном, был ранен штыком под стенами Тулона в бедро.

Еще одна нуля сделала все, чтобы убить волонтера-роялиста, но угодила в рукопись «Аталы», которую он хранил на груди, и лишь слегка ранила, К ранению добавилась ветрянка, а к этим двум напастям — еще более тяжкая: бегство разгромленной армии.

В Намюре молодой эмигрант бродил по улицам, дрожа от лихорадки; какая-то нищенка набросила ему на плечи дырявую накидку; эта накидка была ее единственной теплой одеждой. А ведь канонизированный свитой Мартен некогда предложил бедняку только половину своего плаща.

Выходя из города, г-н де Шатобриан упал в ров.

Мимо проходила рота герцога де Линя; умирающий потянул к ним руку. Его заметили, пожалели, поместили в фургон и довезли до ворот Брюсселя.

Бельгийцы так бережно охраняют свое прошлое, что не получили от небес способности угадывать будущее; они не предполагали, что в один прекрасный день пиратское издание сочинений этого молодого человека обогатит трех или четырех мошенников; они захлопнули перед беднягой все двери.

Изможденный, он улегся на пороге какой-то харчевни и стал ждать. Рота герцога де Линя уже ушла из города, но, быть может, Провидение пошлет ему хоть какую-то поддержку.

Надежда — дело хорошее, но он умирал. Провидение сжалилось над умирающим и послало ему брата.

Молодые люди узнали друг друга и протянули друг другу руки. Г-н де Шатобриан-старший был богат: у него были тысяча двести франков, шестьсот он отдал брату.

Старший брат хотел забрать младшего с собой; к счастью, наш поэт был слишком болен. Поэт отправился к цирюльнику, который вернул его к жизни; брат его держал путь во Францию, где его ждал эшафот.

Выздоровев после долгой болезни, г-н де Шатобриан отплыл на Джерси. Оттуда он рассчитывал добраться до Бретани. Разочаровавшись в эмиграции, решил стать вандейцем. Наняли маленькое судно; два десятка пассажиров расположились на палубе, чтобы можно было дышать. Но началась качка, пришлось спуститься вниз, где было очень душно. После болезни Шатобриан еще был очень слаб; кто-то навалился и придавил его. На Гернсей, где судно делало остановку, его привезли без сознания, почти бездыханным.

Его спустили на берег и посадили у стены лицом к солнцу, чтобы он мог в покое испустить последний вздох. Мима шла жена моряка, она позвала мужа. С помощью трех-четырех матросов умирающего перенесли в удобную постель; назавтра его смогли посадить в шлюп из Остенде.

На Джерси он добрался в горячке.

Только к весне 1793 года больной почувствовал, что в силах продолжить путешествие. Он отправился в Англию, надеясь встать там под какое-нибудь роялистское знамя. Но в Англии он вновь стал страдать легкими, и медики, посовещавшись, прописали ему абсолютный покой, предрекая, что и при соблюдении всех предосторожностей больной протянет еще максимум два-три года.

Такой же диагноз ставили автору «Орлеанской девственницы»[136], за что мстительный Господь заставил медиков, окружавших автора «Гения христианства», солгать еще раз.

Вердикт врачей вынудил г-на де Шатобриана оставить оружие; он взялся за перо. Написал «Опыт о революциях» и набросал план «Гения христианства». Затем, коль скоро оба эти столь противоположные по духу сочинения не спасали их автора от голодной смерти, в свободное время он взялся за переводы, получая один ливр за страницу.

В этой борьбе за существование он провел 1794 и 1795 годы.

Еще один человек в это же время тоже боролся с голодом. То был уже знакомый нам молодой командир батальона, взявшего Тулон. Руководитель Военного комитета, Обри, не позволил ему командовать артиллерией; он вернулся в Париж, где ему предложили возглавить бригаду в Вандее. Он отказался и, лишенный всех должностей, в то самое время, когда Шатобриан занимался переводами, стал составлять заметки о средствах укрепления военной мощи Турции для борьбы с европейскими монархиями.

К началу сентября наш командир батальона дошел до полного отчаяния и решил утопиться в Сене. Он уже направлялся к реке, когда, поднимаясь на мост, встретил одного из своих друзей.

— Ты куда? — спросил его друг.

— Топиться.

— Почему?

— У меня нет ни одного су.

— А у меня двадцать тысяч франков. Поделим их.

И друг отдал десять тысяч франков молодому офицеру. Тот не бросился в реку. А 4 октября, отправившись в театр Фейдо, он узнает, что взвод национальной гвардии под началом Лепелетье заставил отступить войска Конвента, которыми командовал Мену, и что теперь ищут какого-нибудь генерала, способного исправить положение.

На следующий день, в пять утра, генерал Александр Дюма получил от Конвента приказ взять на себя командование армией. Но генерала Дюма не было в Париже, и Баррас, назначенный вместо него, подал ходатайство и получил разрешение взять в помощники бывшего командира батальона Бонапарта.

5 октября — это 13 вандемьера.

Наполеон вышел из безвестности благодаря победе; Шатобриан вышел из нее благодаря шедевру.

День 13 вандемьера, конечно, обратит внимание писателя на генерала, но и появление «Гения христианства» привлечет взгляд генерала к поэту[137].

Позже у Бонапарта появится предубеждение против г-на Шатобриана. Однажды Бурьен выразит ему удивление, что человек с таким именем и заслугами не обозначен ни в одном из списков кандидатов на различные должности.

— Вы не первый говорите мне об этом, Бурьен, — отвечал Бонапарт, — но я уже сказал, чтобы по этому поводу ко мне больше не обращались. У этого человека свои представления о свободе и независимости, они не согласуются с моими. Я предпочитаю иметь в нем врага, а не друга по принуждению. А там будет видно. Я подержу его на вторых ролях, и если справится, начну его продвигать.

Из этих слов ясно, что Бонапарт не имел представления о том, чего стоит Шатобриан.

Вскоре, однако, публикация «Аталы» так превознесла имя ее автора, что первый консул стал с беспокойством поглядывать на него, испытывая ревность ко всему, что отвлекает внимание от его собственной персоны.

За «Аталой» последовал «Гений христианства». Чудесным образом Бонапарт получил поддержку в книге, произведшей настоящую сенсацию. Ее совершенство обратило умы современников к религиозным идеям.

Однажды г-жа Бачокки зашла к брату с книгой в руках.

— Прочтите ее, Наполеон, — обратилась она к нему, — уверена, вы будете довольны.

Бонапарт взял томик, бросил рассеянный взгляд на обложку. Это была «Атала».

— Еще один роман на «а», — произнес он. — Как будто у меня есть время на чтение всякой вашей ерунды!

Однако он все же забрал у сестры книгу и положил на стол.

Г-жа Бачокки тут же попросила его вычеркнуть Шатобриана из списка эмигрантов.

Я уже говорил, что Бонапарт был малообразован и не интересовался литературой. Видно, он не знал, что автором «Аталы» был Шатобриан.

Первый консул прочел повесть и остался ею доволен; когда же через некоторое время г-н де Шатобриан опубликовал «Гения христианства», к нему вернулись все прежние предубеждения против автора.

Впервые Бонапарт и Шатобриан встретились на подписании брачного контракта мадемуазель де Сурди и Гектора де Сент-Эрмина.

Бонапарт рассчитывал поговорить с ним в тот вечер, но все кончилось так внезапно и так странно, что Бонапарт вернулся в Тюильри, забыв о Шатобриане.

Во второй раз это было на чудесном празднестве, который устроил г-н де Талейран в честь инфанта Пармского, отправлявшегося занять трон Этрурии.

Позволим г-ну де Шатобриану самому описать эту яркую встречу и впечатление, которое она произвела[138].

«Когда появился Наполеон, я стоял на галерее: он приятно поразил меня; прежде я лишь однажды видел его и не говорил с ним. Он улыбался ослепительно и ласково; глаза его, прекрасно посаженные и изящно обрамленные бровями, бросали дивные взгляды, в которых еще не сквозило никакого лукавства, не было ничего театрального и искусственного. «Гений христианства», наделавший в ту пору много шума, произвел впечатление на Наполеона. Этого хладнокровного политика одушевляло чудесное воображение: он не стал бы тем, кем стал, если бы его не вдохновляла муза; разум его воплощал идеи поэта. Натура людей, созданных для великих подвигов, всегда двойственна, ибо они должны быть способны и на вдохновенную мысль, и на решительный поступок: одна половина рождает замысел, другая приводит его в исполнение.

Каким-то образом Бонапарт заметил и узнал меня. Когда он направился ко мне, никто не мог понять, кого он ищет; все расступались, каждый надеялся, что консул идет к нему; эта бестолковость, казалось, раздражала властелина. Я отступил и встал позади соседей; внезапно Бонапарт возвысил голос и произнес:

— Господин де Шатобриан!

Я остался в одиночестве; толпа тотчас отхлынула, чтобы сомкнуться вокруг нас кольцом. Бонапарт заговорил со мной, не чинясь: без любезностей, без праздных вопросов, без предисловий, он сразу повел речь о Египте и арабах, как если бы я входил в число его приближенных и он всего лишь продолжил начатую беседу.

— Меня всегда поражало, — сказал он мне, — что шейхи падают на колени среди пустыни, лицом к Востоку и утыкаются лбом в песок. Что это за неведомая святыня на Востоке, которой они поклоняются?

Замолчав на мгновение, Бонапарт без перехода заговорил о другом:

— Христианство! Идеологи, кажется, предлагают видеть в нем просто-напросто астрономическую систему? Пусть даже это оказалось бы правдой, разве я поверю, что христианство ничтожно? Если христианство есть аллегория движении сфер, геометрия светил, то как бы ни старались вольнодумцы, они против воли оставляют «гадине» еще довольно величия.

Неистовый Бонапарт удалился. Я уподобился Иову: в ночи «дух прошел надо мною; волосы стали дыбом на мне. Он стал — но я не распознал вида его — только облик был перед глазами моими, тихое веяние — и я слышу голос»[139].

Жизнь моя была не более чем цепью видений; ад и небо постоянно разверзались у меня под ногами и над головой, не давая мне времени измерить их мрак и свет. По одному единственному разу встречался я на границе двух веков с человеком старого мира — Вашингтоном и с человеком нового мира — Наполеоном. И с тем и с другим разговор мой был краток; оба возвратили меня к уединенному существованию, один — добродушным пожеланием, другой — преступлением.

Я заметил, что, пробираясь в толпе, Бонапарт бросал на меня взгляды более пристальные, нежели во время нашей беседы. Я также провожал его глазами и, подобно Данте, повторял про себя:

Chi è quel grande, che non per che curi

L'incendio?

(Кто это, рослый, хмуро так лежит,

презрев пожар, палящий отовсюду?)[140]

В том, что Бонапарт бросал на Шатобриана пристальные взгляды, не было ничего удивительного; в тот момент истории лишь имена этих двоих воплощали высшее величие. Шатобриан — величие поэта, Бонапарт — величие государственного деятеля.

Мы столь многое превратили в руины, будто готовили себе из обломков усыпальницу, и наиболее разрушенной, раздавленной, измельченной в пыль оказалась религия. Колокола переплавили, алтари опрокинули, статуи святых разбили, священникам перерезали горло, выдумали ложных богов — эфемерных, непостоянных; они проносились, как еретический смерч, выжигая траву под ногами и опустошая города. Церковь Сен-Сюльпис превратили в храм Победы, а Нотр-Дам — в храм Разума. Настоящим же алтарем стал эшафот, настоящим храмом — Гревская площадь. Великие умы качали головами в знак отрицания; остались лишь великие души, еще питающие надежду.

Вот отчего первые фрагменты «Гения христианства» восприняли как глотки свежего воздуха после болезни, как дыхание жизни среди смердящего запаха смерти.

В самом деле, не утешительно ли, когда толпы народа, беснуясь у ворот кровавых тюрем, танцуя на площади Революции вокруг не прекращающего действовать эшафота, провозглашают: «Нет больше религии, нет больше Бога!», не утешительно ли, повторим, что один человек, блуждая лунной ночью в девственных лесах Америки, улегшись на мох, опершись спиной на ствол векового дерева, скрестив руки на груди и подняв взор к луне, чей бледный луч был подобен нити, связующей его с небом, шептал такие слова:

«Бог существует! Трава долин и ливанские кедры благословляют его; насекомые издают в его честь хвалебное стрекотанье, слон трубит ему славу на рассвете, птицы в кронах деревьев ноют ему гимны, ветер шепчет о нем в лесу, вспышка молнии свидетельствует его существование, волнение океана доказывает его мощь!

В одиночестве человек утверждает: «Бога нет!»

Но разве он никогда посреди своих несчастий не обращал взор к небу? Разве глаза его никогда не всматривались в мириады звезд, где разбросано столько миров, сколько песка в пустыне? Я же это видел, мне довольно. Я видел закатное солнце, одевающее все вокруг в пурпур и золото; луну, поднимающуюся с противоположной стороны неба, словно серебряный светильник на лазурном фоне.

На горизонте два эти светоча соединяли свои белила и кармин, море украшало восток гирляндами бриллиантов и катило эту роскошь на запад в розовых волнах. У берега тихие струйки поочередно вздыхали у моих ног, а на реках и в долинах скрещивали клинки первая тишина наступающей ночи и последний шепот дня.

О, ты, коего я не знаю, ты, чье имя и обиталище мне неизвестны, создатель вселенной, что дал мне инстинкт чувствовать и отказал в способности понимать разумом, разве ты — лишь игра воображения, лишь золотой сон обездоленного? Разве душа моя вместе с телом превратится в прах? Что есть могила — глухая пропасть или врата в другой мир? Быть может, то, что в сердце человека живет надежда на лучшую жизнь, есть лишь жестокая милость природы перед лицом людских страданий?

Прости мою слабость, Отец милосердный: нет, я отнюдь не сомневаюсь в твоем существовании, ни в случае, если ты предназначил меня для вечной жизни, ни если мне суждено окончательно умереть; я молча восторгаюсь твоими заветами, ничтожная мошка свидетельствует твою истину!»[141].

Понятно, какое впечатление должна, была произвести подобная проза после проклятий Дидро, после филантропических речей де Ла Ревельера-Лепо и кровавых, брызжущих слюной писаний Марата.

Так Бонапарт, на краю революционной пропасти, еще не смея отвести от нее глаз, встретил в пути этого ангела-хранителя, осветившего темную ночь небытия первым лучом света. И посылая кардинала Феша в Рим, он отправил с ним великого поэта, орла, заменившего голубя; вместо голубя орел нес Святому Отцу оливковую ветвь!

Однако назвать Шатобриана секретарем посольства было недостаточно, надо было еще получить его согласие.

Загрузка...