Всякий раз сбегая от пьяного гвалта, стоявшего в материнском доме, да и потом, когда она уже большую часть времени проводила в Клеппе[8], а Халли Хёррикейн заложил наш дом, который куда больше походил на психбольницу, чем сам Клепп, я жил у бабушки. По отцовской линии. Нас обоих изрядно потрепала жизнь, ей было за семьдесят, мне четырнадцать, я только что закончил обязательную школу и бросил учебу, пошел работать, чтобы появились деньги, работал на магазинных складах, на морозильной установке, на стройке, и хотя приятно было каждую пятницу получать зарплату, вся эта работа была просто чудовищно скучной и не стоила тех денег, которые всегда тут же испарялись, улетучивались в мгновение ока. Так что я начал больше времени проводить дома. С головой ушел в книги, которые уже читал, в основном о войне. Я жил один в подвале, ел обычно наверху, у бабушки, но в остальное время сидел один у себя внизу, пятнадцатилетний пацан, одиночка и чудак, совсем не такой, как сверстники. Следующей осенью я решил пойти учиться, продолжить там же, откуда ушел, на отделении для отстающих («общее учебное отделение»), и среди одноклассников, которые были на год меня младше, прослыл чуть ли не вундеркиндом, потому что по истории получал одни десятки, — на самом деле это было нетрудно, читать нужно было мало, требования невысокие, но тем не менее в классе никто кроме меня десяток вообще никогда не получал. Я совсем не был уверен, что мне захочется проторчать в этой школе еще год — последний год в «реальном училище», который часто называли четвертым классом, после чего надо было сдавать «неполноценный экзамен», считавшийся выпускным; сейчас его отменили, да никого уже и не называют «выпускниками реального училища», разве что забавы ради. Но по весне я прибился к одной компании. Ребята корчили из себя мудрецов и богему, к учебе относились весьма пренебрежительно, и учителя отсоветовали им сдавать «единый экзамен», который считался ужасно трудным, говорили, что они его непременно провалят, и считай, что даром отучились целый год; и рекомендовали им сдать обычный общеобразовательный экзамен, чтобы потом можно было пойти в реальное училище, а уже оттуда, так сказать с черного хода, в какую-нибудь гимназию…
И мы стали тусоваться в моем подвале. Мы там изрядно шумели, и музыка орала на всю катушку, но, к счастью, бабушка сверху ничего этого не слышала, поскольку у нее уже было неважно со слухом.
Как-то мой друг Хрольв съездил в Шотландию и познакомился там с двумя парнями, мы с ними потом одно время вместе пили: Колбейн и Солмунд.
Это были очень странные люди. Лет на семь-восемь старше нас с Хрольвом, когда тебе лет восемнадцать — девятнадцать, разница отнюдь немалая, — они уже совсем взрослые, у одного даже жена и дети, оба поучились в университете, но вынуждены были бросить…
Мы создали партизанский отряд, который назвали «Маленький контрреволюционный союз».
Чертовски смешное общество!
Солмунд был как бездельник со страниц европейского семейного романа: из богатой семьи, дед его основал какую-то подрядную фирму, потом ее унаследовал отец Солмунда и управлял ей всю свою жизнь, после него фирма, несомненно, перешла бы к Солмунду. Он был способный малый, но лентяй, его интересовал только алкоголь да вечеринки, из-за пьянства он быстро вылетел из университета, в котором учился на инженера, потом несколько лет пытался постичь историю искусств, философию, кажется, еще и французский; а его родня тем временем усердно трудилась над семейным состоянием и доконала фирму, и когда Солмунд вернулся домой без диплома, у него ничего не осталось, кроме квартиры, доставшейся в наследство от матери, и нескольких картин, которые удалось спасти хитростью, когда фирма пошла с молотка. Несколько лет Солмунд вращался в журналистских кругах, в чем-то даже преуспел, и многие наверняка его уважали, поскольку он был талантлив, мудр и хорошо писал; однако он постоянно отлынивал от работы и так много пил, что вся его возня не приносила ему успеха, и он нигде подолгу не задерживался.
Он вполне мог бы стать диктором на радио, с его-то голосом, таким звучным тенором, оригинально приправленным виски и «Кэмелом»; говорил он всегда слегка торжественно, как священник пред алтарем, а произнося что-то важное, имел обыкновение поднимать руку и закрывать глаза, будто отдавал честь знамени.
Как я уже сказал, Солмунд был из хорошей семьи и в нем сохранились некоторые признаки благородного происхождения: одевался он со вкусом, ходил, как правило, в красивых костюмах и пальто, нередко с шелковым кашне на шее, к тому же был высок, держался ровно и с достоинством, долго сопротивлялся стихии пьянства и кутежей, хотя со временем эта утонченность куда-то уходила, и в конце концов он, наверное, совсем опустился…
Колбейн же был полной противоположностью: думаю, своего отца он не знал, по крайней мере, никогда о нем не упоминал, и как-то понятно было, что лучше и не спрашивать; Колбейн рос единственным ребенком матери-одиночки, которая мыла, стирала и шила разным людям, заставляла сына делать уроки, сама же учила его сторониться роскоши и алкоголя, да так основательно пропарила ему мозги, что мальчик не пил, не курил, к тому же был фанатичным вегетарианцем, ни разу в жизни не ел ни мяса, ни рыбы. И в нем не было ничего аристократичного; мужчина такого типа идеально подошел бы на роль скотника в любой пьесе: широколицый, кареглазый, невысокий и плоский, безжизненные, редкие и жесткие волосы цвета жухлой соломы и борода воротником.
Можно сказать, что будущее Колбейн видел точкой в конце длинной трубы, как раз туда-то он и направлялся. Уму непостижимо, как такие люди вообще могли сдружиться, настолько они были разные, — но еще загадочнее, пожалуй, было то, что Солмунд, красавец из хорошей семьи, изо всех сил стремился все это в себе разрушить, будто в этом не было никакой ценности, Колбейн же, напротив, верил в свои силы и при всей своей безродности приобщился к культу сверхчеловека. Колбейн с презрением смотрел на толпу, на весь этот безмозглый и безвольный сброд; он считал, что государством должны управлять только сильные и одаренные, и больше всего его пугала мысль о пролетарской революции, о том, что подпольные усилия коммунистов подтолкнут толпу к кровавому бунту и она захватит власть. Революцию эту Колбейн считал не только неизбежной, он прямо-таки видел, что она надвигается, и хотел быть готовым к ее началу, ради чего и основал «Маленький контрреволюционный союз».
Да, едва ли найдется общество меньше и ужаснее…
Когда коммунисты захватят власть и в их руках окажется альтинг[9], полицейское управление и радио, тогда-то и потребуется горстка смельчаков, готовых сражаться до последнего. «Маленькому контрреволюционному союзу» придется прятаться в темных углах, пробираться задними дворами и ползать с винтовками в руках по крышам домов, и каждый должен будет забрать с собой в вечность по крайней мере пятьдесят или сотню коммунистов.
А еще мы проводили учения. Ни много ни мало. Мы, пять-шесть членов контрреволюционного союза, естественно, достали себе стрелковое оружие: винтовки и дробовики — и это было только начало. Разумеется, мы собирались еще и на охоту сходить, но из этого так ничего и не вышло: на гусей охотятся осенью, и надо в сумерках лежать в канаве под дождем и на ветру, а это нам, конечно, было не интересно, для этого мы слишком себя любили; зимой — сезон охоты на куропаток, охотники с дробовиками в жуткий мороз плетутся по горам и пустошам, тоже не наш стиль. Но летом в хорошую погоду в нас часто вселялся контрреволюционный дух, мы встречались, скажем, утром в воскресенье, кто-то был на машине, и целые дни мы торчали где-нибудь на юге, у моря, стреляли по банкам и пустым бутылкам. И это безумие доходило до того, что вечером, когда в ушах шумело от бесконечной пальбы, возбужденные «победами» над банками и бутылками, мы иногда взбирались по кровельному желобу или пролезали через чердачное окно и изучали обстановку на крышах, готовясь к контрреволюционной борьбе.