Какая вера правильная — один бог ведает. Каждый люби свою страну, свой народ, свою веру.
Судьи заняли свои места, стражники застыли за спинами обвиняемых. Торопливым и невыразительным скрипучим голосом, каким уже не одному преступнику-шляхтичу объявил о помиловании и не одну тысячу хлопов отправил на плаху, на кол и на виселицу, секретарь по-польски читал обвинительный акт:
«Всем вообще и каждому в отдельности, кому о том ведать надлежит, объявляем, что по повелению его Величества Сигизмунда Третьего, божьей милостью короля Польского, Великого князя Литовского, Русского, Прусского, Жемаитского, Мазовецкого, Инфлянтского... нижепоименованные гражане Полоцка и Витебска, совершившие насилие над епископом полоцким Иосафатом Кунцевичем...»
— Проклятый сам во всем виноват! — выкрикнул один из обвиняемых по-белорусски.
Председатель суда, старик в черной мантии, с безразличным и сонным лицом тронул колокольчик и тихо произнес, ни к кому не обращаясь:
— Разговаривать на простонародном языке в королевском суде не дозволено. Обвиняемые должны молчать, пока их не спрашивают.
И он сделал секретарю знак продолжать.
За отдельным столиком, между судьями и обвинителем, сидел пан Александр Корвин Гонсевский — Высокий королевский комиссар. Он назначил судей, дал им надлежащие инструкции и теперь следил за ходом процесса. Только одного он еще не решил: к какому наказанию прибегнуть. Но есть время подумать.
Пан Гонсевский поднял глаза на обвиняемых. Они сидели на четырех скамьях по пять человек на каждой. Среднее место на передней скамье занимал Петр Полочанин, главный обвиняемый.
Дела не раз приводили к пану Гонсевскому этого горбатого седого булочника с тихим голосом и постоянно смеющимися глазами. Даже когда пан отклонял просьбы булочника или оскорблял его, глаза старика продолжали смеяться, будто он верил, что в действительности пан другой, добрый, и только обстоятельства вынуждают его быть черствым. Ни разу пан не видел на лице старика тени недовольства или обиды. К тому же Полочанин очень хил, и трудно поверить, что он принимал участие в насилии или хотя бы призывал к нему. Если кто-нибудь из преступников и заслуживает снисхождения, то именно этот булочник. Больше двух лет каторги он все равно не выдержит, умрет, и незачем правосудию упускать случай показать свое милосердие.
Пану Гонсевскому бросилась в глаза странная поза Полочанина. Булочник опирался руками о сидение, выпрямил грудь. Видно было, что сидеть ему неудобно, трудно. Глаза же старика, как всегда, смеялись.
Монотонное чтение утомило пана Гонсевского, он задумался. Вспомнился иезуитский коллегиум в Полоцке, подавцом-патроном которого был пан Гонсевский. Сам Великий король Стефан Баторий воздвиг его на центральной площади города в ознаменование победы над Иваном Грозным, шестнадцать лет владевшим Полоцком.
Огромное трехэтажное здание с несколькими внутренними дворами стоит недалеко от Замковой горы как символ вечной мощи королевства. Толщина его кирпичных стен превышает местами полтора аршина, его колокольня выше самых высоких колоколен и звонниц в городе, а каменная ограда по прочности не уступает крепостной стене. Рядом с ним собор святой Софии, которым так гордятся местные жители, выглядит жалким и хилым, как женская туфелька рядом с добротным рыцарским ботфортом.
Придумав это сравнение, пан Гонсевский усмехнулся.
Вторым актом Батория, не менее великодушным и мудрым, чем приглашение в Полоцк иезуитов, было дарование местным шляхтичам права судить своих крепостных «домашним судом» и самим исполнять приговоры, вплоть до смертных. Тогда же Баторий отменил Юрьев день.
Ссылаясь на какие-то давние привилегии, неизвестно кем и когда установленные, полусвободные крестьяне в осенний Юрьев день, когда кончались все полевые работы, нагло убегали от своих помещиков к другим, искали более добрых. «Более глупых», — мысленно поправил себя пан Гонсевский. Привилегии быдла — что может быть более неестественного и смешного?! Вспомнилось пану, как лет пятнадцать тому, начитавшись творений видных мыслителей шляхетства, он и сам написал небольшой трактат — философское сочинение, в коем приводил двадцать два доказательства того, что Юрьев день приносит вред государству. Он пришел к выводу, что ни полусвобода, ни четверть свободы, никакая доля свободы не нужна крестьянам. За свой труд он был удостоен почетного звания доктора, а родовитость и богатство принесли ему пожалование в потомственные владетели Заполотского посада. На радостях пан Гонсевский велел тогда оповестить население собственной половины города, что отныне и ремесленники не могут покидать его. Тогда-то впервые пришел к нему этот булочник.
Обычно пану Гонсевскому заказы из булочной доставлял подмастерье — молчаливый рыжий парень, легко несший на плече корзину с хлебцами, бубликами и разным печеньем. Пан Гонсевский изредка сталкивался с ним в своем дворе и обходил его молча, как обходят корову или свинью. Однажды вместе с подмастерьем пришел старик. Он был горбат и дышал тяжело. С первого взгляда ему можно было дать лет семьдесят. Завидя магната, который садился в коляску, старик поспешил к нему.
— Проше пана, — произнес он, обнажив голову. — Надеюсь, у пана нет причин быть недовольным нашими булочками или кем-нибудь из пекарей? — Говорил он на чистом польском языке, даже без акцента.
Магнат никуда не торопился и мог себе позволить уделить несколько минут этому забавному существу, напомнившему ему карлика из какой-нибудь сказки.
— Если ты хозяин булочной, старик, то могу тебя похвалить, ты высокий мастер. — Магнат нарочно сказал «высокий», а не «великий», чтобы поиздеваться над ростом старика.
— И мы довольны тем, что живем в этом городе, — поклонился старик. — Мы знаем, что всюду в Жечи Посполитой ремесленникам живется одинаково. Зачем же пан гонит нас отсюда?
— Не понимаю, — сказал Гонсевский и уселся удобнее. Любопытный старик! Можно еще немного послушать его.
— Пан отнял у ремесленников право выезда, хотя никто и не стремился уезжать. Теперь же многие закрывают мастерские, особенно молодые мастера. Они хотят стать рыбаками, охотниками, торговцами... А если вы и у последних пожелаете отнять свободу, — торопливо продолжал старик, уловив нетерпение на лице магната, — найдутся такие, что предпочтут нищенство, праздность, и тогда вы сами, ясновельможный пан, с охотой выгоните их из города... Вот мой Мирон, — указал старик на своего подручного, — уже отказывается от своего ремесла, хотя пробыл два года учеником и три года подмастерьем.
— Вот как! — хмыкнул пан Гонсевский. Ему никогда не приходило в голову, что какой-то подмастерье может чего-то желать или не желать. — Кем же он намерен стать, твой Мирон? — Пан заставил себя произнести это хамское имя и хорошо запомнил его.
Булочник пояснил, что по уставу цеха каждый, кто закончил срок обучения, обязан два года вандровать — путешествовать по стране. Только после этого он становится мастером. Ныне же невозможно соблюсти это правило.
— Хорошо, дозволяю твоему Мирону пойти после Пасхи.
— А кто же захочет вернуться? — простодушно спросил старик.
Пан Гонсевский заерзал на своем сидении.
— Хлоп должен почитать за счастье вернуться к своему господину, — крикнул он гневно. — Пеки, хам, твои булочки, а вторую половину забот о городе предоставь мне.
Тогда-то пан и заметил впервые, что глаза у старика смеются, хотя лицо сохраняет почтительное выражение. Булочник низко поклонился, тихим голосом поблагодарил «за внимание». Пан толкнул своего кучера в спину.
Как сейчас припоминал пан Гонсевский, чуть ли не в ту же ночь из посада ушли на другую половину города около двух десятков ремесленников. А закона, который дозволял бы силой возвращать беглых ремесленников, Жечь Посполита не имела. Кинулся пан в сейм хлопотать о таком законе, а бегство ремесленников стало тем временем повальным. Уходили лучшие кузнецы, пекари, ювелиры — к великой досаде пана Гонсевского. Сам король посоветовал ему отменить свой приказ. Там же, в столице, молодой магнат получил еще один совет — подружиться с иезуитами: они умеют обращаться с чернью.
Так пан Гонсевский стал патроном полоцкого иезуитского коллегиума.
Однажды он там встретил скромного послушника Иосафата, в котором, к немалому удивлению, узнал бывшего приказчика одного виленского купца. Приказчика звали Иваном, отец его был сапожником. Пан Гонсевский помнил Ивана расторопным и услужливым, но невероятно злым к своим подчиненным.
— Давно ты отрекся от православия? — небрежно спросил пан.
— Сподобил господь узреть веру истинную, — ответил Иосафат и набожно перекрестился. Затем поднял на Гонсевского глаза, в них сверкнула злоба. — А вы, господин, чтили бы мой сан и не говорили столь вольно со слугой божьим.
Он осмелился сделать замечание самому подавцу коллегиума, который мог их всех вышвырнуть отсюда! Он остался таким же злым, каким был. Тогда пан Гонсевский вспомнил, что магазин, которым ведал Иван, славился своим порядком, и у него мелькнула озорная мысль: отнять Иосафата у коллегиума, назначить его своим управляющим. Впрочем, пан Гонсевский понимал, что это неосуществимо. Но с того времени он стал оказывать Иосафату покровительство. Именно по его совету Иосафат был вскоре возведен в иеромонахи.
Через несколько лет из митрополии запросили пана Гонсевского, не знает ли кандидата на епископскую кафедру в Полоцке. Пан подумал, посоветовался с соседями-магнатами и пригласил Иосафата к себе.
Нынешний епископ стар и слаб, заговорил он без обиняков, а паства своевольна и распущена. Ни слуг божьих, ни господ своих не желают чтить. Когда приходили сюда запорожские казаки, немало местных крестьян и ремесленников пристало к разбойникам, совместно грабили помещиков. Нужен в Полоцке «железный» епископ, который был бы подобен великому мессионеру Альберту и святому отцу иезуитов Игнатию Лойоле. Епископ должен держать в одной руке крест, в другой — меч.
— В каждой руке по мечу, — подсказал Иосафат. — Крест же может висеть на шее.
Да, именно такой человек нужен здесь. Не знает ли Иосафат такого человека?
Скромно опустив глаза, Иосафат ответил, что не знает такого человека и не вправе знать: назначение высших чинов иерархии — это право самого короля.
— Ну, а вы сами не чувствуете в себе сил справиться с такими обязанностями?
Иосафат бросил на магната быстрый острый взгляд — таких шуток над собой он не позволит никому.
— Надо иметь большие заслуги, чтобы быть удостоенным такой милости, — скромно ответил Иосафат. — Нынешний епископ надел свою сутану прямо на генеральский мундир. А виленский епископ получил свой сан за десять тысяч злотых, вовремя преподнесенных королю. У меня ни денег таких, ни иных заслуг нет.
— Но они есть у меня, а мое слово, как вам известно, и на сейме что-нибудь да значит.
Да, магнат не шутил. Забыв свою монашескую скромность, Иосафат протянул ему обе руки:
— Ваши враги будут моими врагами, а ваши друзья...
— ...Не станут с вами дружить, — оборвал его Гонсевский. — Довольно и того, в чем вы мне поклялись...
Кто-то из судей шаркнул ногой, и Гонсевский очнулся от своих воспоминаний. Монотонным голосом секретарь продолжал излагать суть дела.
Неповиновение епископу Иосафату началось после того, как в столицу Российского государства прибыл некий человек, именем Феофан, прозвищем Афинский, называвший себя патриархом Иерусалимским, а в действительности засланный турецким султаном подстрекать народ московский к войне против Жечи Посполитой. И сей Феофан Афинский именем Москвы посвятил в полоцкие архиепископы человека из простого сословия Максимку Смотрицкого, чем нанес ущерб гонору его величества короля, который один имеет право назначать и утверждать архиепископов и епископов в королевстве Польском и княжестве Литовском. И позвал к себе сей незаконный владыка Смотрицкий человека Полочанина Петра и подбил его говорить в церкви против Иосафата...
Пан Гонсевский прикусил губу. Он-то знал, что дело обстояло не так, что неповиновение началось значительно раньше и что причиной его был все тот же спор о Юрьеве дне. Вернее даже считать, что с тех пор, как бог благословил одних людей богатством, а других наказал нищетой, существует неповиновение.
Главный обвиняемый заерзал на скамье, когда секретарь читал это место — здесь не было ни слова правды. Полочанин никогда не был зван к Смотрицкому, сам не искал его. Уж если кто и подсказал Полочанину именем Москвы несколько хороших мыслей, то этим человеком был, конечно, Мирон.
...Не успела коляска пана Гонсевского выехать со двора, а Петр Васильевич не успел накрыть свою голову, как позади него раздался насмешливый голос Мирона:
— Тебе не кажется, что у этого денежного сундука, у нашего дорогого пана, непомерна велика голова?
— Не кажется, — ответил Петр Васильевич. — Так ты слышал, что он сказал?
— Этот сундук?..
Мирон усмехался, и Петр Васильевич знал, что нужно дать парню вдоволь насмеяться, прежде чем ждать от него обдуманного ответа.
— И не кажется ли тебе, что такой величественной голове не пристало иметь столь крошечные гляделки?.. Что можно через них увидеть?
— Ну-ну, кончай скорей, — терпеливо, но сухо промолвил Полочанин.
— И не кажется ли тебе, что сжатый рот пана похож на прорезь в копилке: ни одной монеты через нее обратно не получишь.
— Может быть.
— И даже когда пан открывает рот...
— К счастью, нам его монеты не нужны, — решительно прервал Петр Васильевич. — Послушай же: пан дозволил тебе идти после Пасхи в вандровку.
— Очень жаль, — вырвалось у Мирона, и он сразу стал мрачным.
— Кажется, ты и сам намерен был уходить после Пасхи, — недоумевал Петр Васильевич.
— Оттого и жаль. Теперь придется уходить завтра, дабы не подумал пан, что я от него милость принял.
— До Пасхи уже недалеко, — примирительно сказал Петр Васильевич. — К тому же ты мне нужен в эти дни, чтобы выполнить все заказы на просфоры.
— Прости, отец мой и учитель, — сказал Мирон торжественно, — прости и не удерживай! Обернется мне сладость полынью, если позволю пану думать, что я ему подчинился. И ты не подчиняйся. От века ремесленный народ свободен.
Он снял свой не очень чистый картуз, поклонился, и голова его в золотистых волосах напомнила старику цветущий подсолнечник.
— Как знаешь, Мирон, — вздохнул Петр Васильевич. — Твоя дорога — тебе она и видней.
Устав цеха требовал, чтобы за годы вандровки будущий мастер побывал в Кракове, Вильно и Варшаве, посетил там базары, площади, мосты, ратуши, поклонился святым покровителям этих городов, помолился в известных часовнях и храмах и поработал помощником у знаменитых булочников. Только после этого образование молодого мастера считалось завершенным. Степень грамотности, которой цех требовал от своих членов, — умения читать, писать, считать и толковать псалтырь, — была давно превзойдена Мироном.
На следующий день Петр Васильевич проводил своего ученика за переправу через Двину, и еще с полчаса они шли молча по дороге на Вильно. Остановились, обнялись, расцеловались. И тут Петр Васильевич высказал то, о чем не впервые уже думал, да никому пока не доверил:
— На Вильно и Варшаву должны идти ученики... Настанет ли время, когда на Киев пойдут — матерь всей Руси? Знаменитых пекарей ищем. А знаменитых мужей когда же искать?
— В Киеве есть они? — осторожно спросил Мирон.
— Не там, так в Сечи найдутся, откуда навещали нас гости — вольные казаки Северина Наливайко и гетмана Косинского. А то и на Москву пробраться бы не худо. Москва ныне все русские земли под свою руку берет — надо бы и ей поклон принести. А из Москвы идти — Новгорода не миновать, города вольной мысли, города мучеников-иконоборцев. А в нашем уставе: Варшава да Вильно...
Высказав это, Петр Васильевич еще раз обнял Мирона, легонько затем оттолкнул его от себя:
— Ладно уж, иди, как загадал!
Мирону почудились слезы в сумрачных, как вечернее небо, глазах учителя. И все же парень не мог удержаться от шутки:
— Царю от тебя не поклониться ли? Может, портянку ему в подарок пошлешь?
— Не смейся на дорогу — дурная примета! — строго оборвал его Петр Васильевич.
...Двенадцать лет вместо двух длилась вандровка Мирона.
— Неужто еще не закончил науки? — спрашивали иногда соседи Петра Васильевича. — Даже ювелирам и богомазам только пять лет на вандровку дается. А твой же что? Золотые пироги учится делать?
Соседи судачили, а на сердце у Петра Васильевича лежала тоска: возможно, нет уже Мирона в живых. Либо осел где-то, женился, забыл своего учителя...
До слуха Полочанина дошла его фамилия, дважды произнесенная секретарем суда. Он встрепенулся, прислушался.
Обвинение утверждало, что заговор против Иосафата Кунцевича стал складываться уже тогда, когда на собрании цеха он, Полочанин, был избран старшиной. На этом собрании Полочанин будто бы заявил: «Задумал уният извести весь народ, так не надо даваться». Да, такие слова, действительно, были произнесены на собрании, но Петр Васильевич уже и не помнит — кем.
«И кричал Полочанин: бий униятов, гони их из города, — продолжал читать секретарь. — А разговаривать, молиться и детей учить будем на родном языке».
Да, и такое было сказано, но снова-таки не им, Полочанином. Что ж, если это может спасти кого-то из товарищей, он согласен принять всю вину на себя — он достаточно пожил на свете.
Размышляя над тем, откуда стало известно суду все, что происходило на собрании, Петр Васильевич пришел к выводу, что единственный человек, который мог предать всех, — это Никандр, оскорбленный предшественник Полочанина на посту старшины цеха.
Выборы старшины цеха происходили ежегодно в первую пятницу после духова дня. Четыре года старшиной выбирали Никандра. Он не сомневался, что и в пятый раз получит эту должность, — согласием наиболее богатых владельцев пекарен он уже заручился.
Но за неделю до выборов гильдия купцов-хлебников неожиданно объявила о повышении цен на муку. Булочникам это сулило убытки, и Никандр собрался в гильдию на переговоры, да был негаданно зван к епископу.
Недоумевая, зачем он мог понадобиться епископу, Никандр преклонил колена, приложился к руке Иосафата, сухой, белой и щетинистой. Иосафат перекрестил Никандра, помог ему встать, усадил, в красное кресло для именитых посетителей, осведомился, не испытывает ли цех каких-либо затруднений.
Нет, отвечал Никандр, в покаянии никто не нуждается, споров с церковью у цеха нет.
— Уже в том спор, что в православии закоснели, истинная же вера — католическая, — как бы вскользь заметил епископ и спросил, велика ли у булочников злоба против купцов.
— Сами с гильдией поладим, — отвечал Никандр. — Не пристало в денежные споры вовлекать святых отцов.
Но, может быть, он, епископ, мог бы помочь чем-нибудь цеху, настаивал Иосафат, ведь среди купцов немало униятов, открыты их души для слова слуги господнего.
— И православные с богом в душе живут, — отвечал Никандр. — А буде не уступит гильдия, повысим и мы цены на булочки.
Казалось, епископ только этого и ждал. В его глазах сверкнуло торжество. Он не согласен, сказал он, чтобы паства страдала из-за споров торговых людей. Не будет его благословения булочникам.
— За паству страдаешь, а за булочников? — спросил Никандр, дивясь неслыханному вмешательству епископа в споры о ценах на хлеб.
— Паства — унияты, а булочники — православные, — сухо заметил епископ. — Были бы все единой веры, сколь бы легче было королю в управлении, а пастве в послушании... Уже двадцать лет минуло, как на соборе в Бресте киевский митрополит Михаил Рагоза, полоцкий епископ Герман и четыре других епископа торжественно признали главенство папы римского над православной церковью королевства, а много ли униятов в Полоцке?.. Темен же народ, не разумеет света истины. Кто ему пример подаст, как не его старшины, мудрейшие их всех?
Вот куда, оказывается, клонит епископ! А не все ли, собственно, равно, какой держаться веры? Лично он, Никандр, мог бы и магометанство принять, если бы это сулило какие-нибудь выгоды.
Но он хорошо знал настроения своих товарищей по цеху и потому покачал головой:
— Не поймет меня цех, изгонит.
Епископ усмехнулся,
— Тебе ли бояться сотни полунищих пекарей? Давно пора тебе уйти из цеха, в гильдию тебя охотно примут.
— Примут ли? — усомнился Никандр, ощущая легкое головокружение. Он сам давно мечтал вступить в гильдию — барыши купцов не шли ни в какое сравнение со скудными доходами булочников. Но вступительный взнос в гильдию составлял две тысячи злотых, такой суммы Никандр не мог дать.
Словно поняв его сомнения, епископ продолжал:
— А деньги на взнос одолжи у менялы Панкратия хотя бы.
— И без того я много ему должен, — вздохнул Никандр.
— Кстати, письмо он тебе передает.
Никандр вскрыл облепленный печатями конверт. Меняла требовал немедленного возвращения всех ссуд, взятых у него в разное время под залоги.
Письмо в руке Никандра заплясало. Именно сейчас он не располагает свободными деньгами — истратился на постройку второй пекарни в Полоцке да трех магазинов в окрестностях города. Если меняла не даст отсрочки хотя бы на полгода, он, Никандр, вынужден будет продать и магазины, и пекарню... Он поднял глаза на Иосафата. Лицо епископа было бесстрастным.
«Лжешь, старый черт», — мысленно крикнул Никандр, но вслух произнес:
— Хорошо, прикажи Панкратию выдать мне ссуду.
На собрании Никандр оповестил, что шлет-де Иосафат свое благословение цеху и согласен убедить купцов повременить с повышением цен на муку, если они, булочники, не станут гнать от себя проповедников-униятов.
— Не станем ли бесплатно муку получать? — с издевкой спросил молодой худой булочник с горящими глазами.
— Деток будем по-нашему учить или по-латыни? — выкрикнул другой булочник, отец семерых сыновей.
— А на том свете как сочтемся? — выкрикнул еще кто-то из собравшихся. — Мы епископа жарить станем на сковороде или он нас?
— А ты, Никандр, как посоветуешь?
Это спросил Петр Васильевич Полочанин, и удивительно, что его тихий голос был услышан всеми и все замолчали.
Никандр уклонился от ответа. А Петр Васильевич сказал, что, по его разумению, никто из булочников не держит зла ни против латинян, ни против иудеев, ни против Махмудов. Какую каждый от отцов получил веру, той и держись, и серед людей иной веры живи честно, как и серед единоверцев. Кто же от веры отцов шатается, тот и предатель, к тому и доверия нет ни в торговом деле, ни в чем ином.
В пяти-шести местах зала одновременно, не дав Петру Васильевичу кончить, раздалось:
— Полочанина старшиной!.. Полочанина старшиной!
Это было неожиданно для Петра Васильевича и, видимо, для многих.
По уставу старшина цеха обязан вести переписку и отчетность, хранить денежную скрыню. В его доме проводились собрания, устраивались пиршества.
Полочанин сказал, что стать старшиной он недостоин, ибо мал его достаток. Дом его невелик, большую половину занимает булочная, в меньшей живет он сам с семьей и подмастерьями. Три ученика ночуют в булочной или в мучном складе — тесном амбарчике позади дома. Места для собраний нет.
— А чердак у тебя свободен! — выкрикнул отец семерых сыновей.
Старшиной выбрали Петра Васильевича.
Затаив обиду, Никандр пожелал ему успехов и, как требовал устав, произнес клятву в том, что за время своего старшинства он душой не кривил против цеха и всего русского братства, блюл интересы цеха, сберегал общественные гроши и никакими действиями не причинил вреда членам цеха.
Затем эту же клятву в будущем времени повторил Петр Васильевич.
После перевыборов полагалось угощение. Смененный старшина ставил напитки, а вновь избранный — закуски. Это называлось «запиванием обиды».
Но уже немало было выпито браги, а лицо Никандра оставалось хмурым.
— Не вздумай откалываться от нас, как некогда сделал Алексей, — предупредил его по-дружески Петр Васильевич. — Партачам[27] , сам знаешь, в нашем городе трудно жить.
— Не вы жить позволяете. На то есть воевода, волостные старшины, — заносчиво ответил Никандр. — Еще попомните меня!
Через несколько дней стало известно, что Никандр продал свою булочную и вступил в гильдию купцов-хлебников.
А вслед за тем снова подскочили цены на муку.
Гильдия имела дозволение от короля скупать зерно во всей округе. К весне, когда у людей кончались запасы, гильдия постоянно повышала цены на муку. Но такого, чтобы дважды за месяц повышались цены, еще не бывало. А лето стояло засушливое, виды на урожай были плохие.
Так случай свел еще раз булочника Полочанина с паном Гонсевским. На этот раз пан допустил его в сени, но стула не предложил. Пан следил также за своей речью, чтобы случайно не сорвалось слово «хам», — закон предписывал уважать должность старшины цеха.
Петр Васильевич просил пана продать цеху партию зерна. Эту просьбу магнат отклонил:
— Я обязан продавать все свое зерно гильдии, иначе она пожалуется королю. А что касается высоких цен, то никто ведь не запрещает и вам продавать ваши изделия подороже.
— Тысячи бедных людей будут нас проклинать.
— Лишь бы они деньги платили, — невозмутимо отвечал пан Гонсевский.
— Вы забыли, ясновельможный пан, как несколько лет назад во время голода в городе ежедневно умирали десятки людей.
Пан Гонсевский нетерпеливо пожал плечами.
— Ни я, ни вы не были в том виноваты, — сказал он холодно.
На этом разговор и кончился.
Так как большинство купцов-хлебников были униятами, кто-то посоветовал Петру Васильевичу пожаловаться на них Иосафату. Полочанин сомневался, примет ли его Иосафат. Члены цеха настаивали, и Петр Васильевич подчинился.
Против ожидания, Иосафат согласился принять Полочанина. Высокий и подвижный, с глубоко сидящими темными глазами, епископ сделал два шага навстречу булочнику, сказал, что рад видеть его у себя, протянул ему руку, — костлявую, белую, словно кисть скелета, — и Полочанин приложился к ней. Затем Петр Васильевич изложил свою просьбу.
Кунцевич выслушал, кивнул. Засуха, войны, болезни, говорил он, это наказание божие, ниспосылаемое за грехи. Противиться наказанию означает противиться богу, грешить вдвойне. Из всего народа полоцкого как раз купцы наименее грешны, ибо они приняли унию. Как просить бога за еретиков булочников? Все же он, Кунцевич, это сделает. Он сделает внушение купцам, дабы они ради своего обогащения не смели пользоваться наказанием, посылаемым господом на людей. Но и людям пора понять, что гнев господен не бывает беспричинным, — давно уже пора всем христианским церквам возъединиться в лоне своей матери — католицизма.
— А что, — перебил себя тут епископ, — много среди членов цеха униятов?
— Ни одного.
— Так! Пока ни одного... Но должны же люди узреть в конце концов свет истины! Вот ты, сын мой, тоже православный, понимаешь ли, что зла тебе никто не желает, одного лишь добра, и что папа римский только о том печется, чтобы его благословение досталось возможно большему числу людей? Примите его — и будете счастливы. От вас не требуют ведь отказа от ваших обрядов, смены ваших икон. Все останется по-старому. Не глупые же люди многие ваши купцы, помещики, менялы, а они признали папу.
Петр Васильевич молчал. По дороге сюда он не предполагал, что епископ будет вызывать его на религиозный спор. Боясь неосторожным словом испортить доброжелательное настроение Кунцевича, он не знал, что ответить.
— Не правда ли, сын мой, ты согласен со мной?
— Разумеется, каждый волен поступать, как понимает, — уклончиво ответил Петр Васильевич.
— А кто еще не понимает, тому нужно разъяснить... Если бы вот ты, например, старшина цеха, прозрел, — нет сомнения, что многие твои товарищи пошли бы за тобой. А что они говорят, как относятся к единению церкви? Почему не пользуются истинной библией, одобренной его святейшеством папой?
Одно участие мнилось Полочанину в голосе Иосафата, дружеское желание найти приемлемое для всех решение. Петр Васильевич не мог не поддаться этому настроению. Он не был фанатиком, безрассудное упрямство претило ему.
— Зачем же катехизис на нашем языке написан? — спросил он доверительно.
— Кем написан?
— Симоном Будным... Он же говорил, что все языки надо одинаково чтить. Вот и не признают люди библию непонятного римского письма и также не желают учить детей польскому языку, когда родной язык преследуется.
— Так-так... Симон Будный... А еще чьи ты книги читаешь?
— Запомнилось мне слово Скарины. Он говорит, что каждый человек должен быть привержен своему родному языку.
— Так... И кто в твоем цехе еще так думает?
Вдруг Петр Васильевич уловил в глазах епископа настороженность кошки, следящей из-за укрытия за прыгающим воробьем. Он мгновенно разгадал значение елейной улыбки Кунцевича и его вкрадчивых слов. Епископ принял его, очевидно, за простачка. И хоть не понимал еще Полочанин, в чем будет беда, если он назовет несколько фамилий, внезапно вспыхнувшее чувство недоверия подсказало ему быть сдержанным.
— Кто из вас так думает? — повторил Кунцевич.
— Был такой купец в Твери, Афанасий Никитин. Он много ездил по миру, повидал много народов, а когда вернулся, написал: «Господи, благослови Русь!» — хладнокровно отвечал Петр Васильевич. — У меня эта книга есть, могу принести.
— Так! Какому-то купчине верите, а меня, пастыря вашего, отвергаете! — загремел вдруг епископ, обнажая длинные желтые зубы. — И смеете просить у меня заступничества. Хлеб-де господень для всех... Скажу, скажу гильдии. Пусть хоть и втрое дерут с вас, пусть голод всех вас истребит, пусть вас хоть и по сотне на день в одну общую собачью яму бросают... Вон, вон!
Петр Васильевич опешил, попятился к двери. Он глядел на епископа, но уже не человека видел. Глубокие и словно бы пустые глазницы, длинные зубы, высохшие кисти — сама смерть плясала перед Полочанином. «Душехват», — вспомнилось ему прозвище, данное Кунцевичу в городе.
Бог с ним, с этим злобным иезуитом! Больше Полочанин к нему не пойдет. Он даже думал, дабы не разжигать страстей, утаить от своих товарищей, какие оскорбления ему и всем им нанес Кунцевич.
На улице Петра Васильевича догнал и, слегка прихрамывая, пошел рядом с ним человек средних лет. Погруженный в раздумье, Петр Васильевич не сразу заметил спутника. Тот кашлянул. Петр Васильевич вздрогнул, обернулся и встретил внимательный, слегка грустный взгляд таких знакомых глаз.
— Ты жив, мой Мирон, — прошептал он и неожиданно почувствовал, что не владеет своим голосом. — Где же ты так долго пропадал?
— Не пропадал, а искал, — поправил Мирон. — Искал там, куда ты меня посылал, отец мой и учитель... Никто в городе не пожелал узнать меня, — продолжал он словно бы с жалобой. — Все говорят, что я давно, должно быть, умер. Не знаю, кому верить — им или тебе... Так что ответил владыка на твою просьбу? Жена твоя поведала мне, куда и зачем ты пошел.
— Не пожелал отец Иосафат вмешиваться в спор цеха с гильдией, — сдержанно ответил Петр Васильевич.
— А вид у тебя такой, будто не с отцом, а с врагом только что разговаривал... Скажи правду, не сажал тебя Иосафат за свой стол? Не угощал тебя из своих владычных погребов? Так, может быть, хоть похвалил тебя за то, что ты не собачьего племени? Ох, и горя принесет нам «душехват»!
Едва войдя в ворота родного города, Мирон уже знал главное, что волновало его братьев по цеху, и близко к сердцу принял их дела. Это обрадовало Полочанина. Он внимательно приглядывался к своему бывшему подмастерью и чего-то не мог понять. Он хорошо помнил, что Мирон ушел безбородым, что и в помине не было этой проседи в волосах. Не было и широкого шрама на лбу. Теперь же ему казалось, что Мирон был тогда точно таким, каким явился сейчас, он был весь прежний...
— А что, наш денежный сундук, слава богу, здоров? — со злой шутливостью спросил Мирон. — Все на одной коляске пан Гонсевский умещается или две ему подставлять приходится?.. Да, теперь я знаю способ, как из любой копилки получить обратно все до единой проглоченные ею монеты, — надо разбить копилку вдребезги...
Всех он помнил, этот славный Мирон, — и друзей, и недругов.
На радостях Петр Васильевич велел жене готовить праздничный обед, разослал учеников пригласить кое-кого, купить браги. Пока жена хлопотала на кухне, а ученики выполняли поручения Петра Васильевича, он слушал рассказ Мирона, изредка перебивая его каким-нибудь вопросом.
С самого начала вандровки, рассказывал Мирон, перемежая повествование незлобивыми шутками, ему не повезло. Как только пришел в Могилев, там началось восстание ремесленников против короля. Главарем восстания был, правда, кузнец, но столь белый лицом и волосами, что Мирон принял его за булочника и поступил к нему в подручные. Шрам на темени — королевская награда за ту службу... Через несколько лет, верно, Мирон сумел отблагодарить за награду — десятку королевских солдат расковырял зады пикой, когда они бежали из Москвы от ополчения Минина и Пожарского.
Нет, не довелось Мирону выполнить наказ своего учителя — ни в Киеве не был, ни за порогами, ни в Новгороде. Как пересекла его дорога из Могилева стан Ивана Болотникова, так и гулял в этом стане, пока до Москвы не дошли.
— В стане Ивана Исаевича и повидал всю Русь, куда ты меня посылал. Из Киева, Астрахани, Твери, Казани, Пскова — откуда только не было у него людей! Велика Русь просторами, велика и людьми. И у всех забота одна: бояр бить, помещиков жечь, плохого царя согнать да лучшего посадить. А где его угадаешь — лучшего? Немало царей за эти годы сменилось на Москве. Одного не то бояре отравили, не то он сам умер, другого бояре удавили, третьего народ сжег да пеплом его из пушки выстрелил, четвертого в цепях на постриг отвезли. Ныне Михаил Романов сидит, да те же бояре вокруг него вьются — будет ли счастье от такого царя? Может, и его надо... к богу послать да иного искать?
— Нечестивец ты, про царя говоришь, как про приказчика у купца, — заметил Петр Васильевич. — Не в меру, вижу, разуму набрался. Тогда посоветуй, что против нашего владыки поделать?
— Не меня спрашивай, а тех русских людей, к которым ты меня посылал, — Наливайко, Хлопко, Болотникова.
— Нет у нас своего Наливайко, — вздохнул Петр Васильевич.
— Не заслужили, так и нет. А заслужим — придет... Владыки же и попы все на один образец — что унияты, что православные. В одну дуду дудят: свят-де царь, святы бояре, святы помещики и кнут их тоже свят... Боярин человека проглотит, поп ему «аминь» кричит, христовым именем благословляет. Кто на Руси был истинный христианин? Иван Исаевич. Ему же попы и после смерти анафему поют.
Мирон расстегнул пуговицы на груди, извлек из потайного кармана два листка, положил их перед Петром Васильевичем.
— Читай: одно писано «воеводой царя Димитрия» Иваном Исаевичем, другое — патриархом московским. Первый велит крестьянам землю у дворянства брать, второй за то же кару господню на их головы призывает...
«После того, — продолжал читать секретарь, — как самозванный епископ Смотрицкий в витебской ратуше обвинил королевского владыку Иосафата в апостазии[28], гражане Витебска и Полоцка дерзко отказались повиноваться Иосафату. А связь между мятежниками двух городов держал Петр Полочанин, булочник».
Петр Васильевич внутренне усмехнулся. Разве мог бы он при его годах часто ходить или даже ездить в Витебск и обратно? Такой труд под силу лишь молодому. Мирон часто пропадал из Полоцка на неделю-другую, всем говорил, что намерен открыть в Витебске свою булочную. Но Полочанин вскоре догадался, зачем он ездит туда и обратно. Мирон оказался очень осторожным, и только теперь Петр Васильевич убедился, какую пользу им всем принесло это достоинство Мирона.
«Он же, булочник Полочанин, — продолжал секретарь, — завлекал новых людей в мятеж».
(«Не я, а Мирон», — уточнил про себя Петр Васильевич.)
«Он же деньги собирал балаганы строить».
(«Не я, а Мирон, моим именем, правда».)
«Он же тайных людей около дома владыки поставил, дабы всегда ведомо было, куда владыка отъехал».
Пан Гонсевский остановил секретаря: он не был вполне убежден, что следствие здесь не допустило ошибку, ему хотелось кое- что уточнить.
— Скажи, — обратился он к Петру Васильевичу, — действительно ли ты сам все делал, о чем здесь говорилось? Не помогал ли тебе кто-нибудь?
— Никто, — по-белорусски отвечал булочник.
Председатель суда тотчас зазвонил в колокольчик, напоминая о запрете говорить здесь по-белорусски.
— Я ведь знаю, что вы отлично владеете польским языком.
— Это язык моих судей, моих врагов, — отвечал булочник по-белорусски, — я не желаю признавать их выше меня... Либо я ничего больше не скажу, либо вы пригласите переводчика.
Это было дерзкое требование, неслыханное в королевстве, но члены суда сразу поняли, что упрямства Полочанина они не сломят. А король требовал от них завершить суд побыстрее. Члены суда посовещались и решили, что переводчиком будет секретарь. Протокол же он составит так, будто Полочанин отвечал по-польски.
— А где сейчас твой бывший подмастерье Мирон? — снова обратился пан Гонсевский к булочнику, на этот раз через переводчика.
Петр Васильевич выслушал не очень складный перевод, заставил секретаря повторить какую-то фразу, к великой досаде нетерпеливых судей, ответил:
— Он любит разъезжать, во всем королевстве есть у него друзья, а где-то есть и невеста.
— Деньги по твоему заданию он собирал? — спросил пан Гонсевский, глядя в упор на Петра Васильевича.
— Я посылал его, он и собирал, а для каких нужд — я ему не говорил.
— В чем он еще помогал тебе?
— Больше ни в чем. Вся вина на мне одном, — ответил Петр Васильевич и мысленно добавил: «Будь и впредь осторожен, мой Мирон! Твой разум может еще пригодиться».
Да, в Мирона Петр Васильевич верил, как в самого себя. Бесстрашным он был и раньше, а вандровка по Руси сделала его еще и рассудительным. Он ясно понимал, кто может быть другом, а кто скрытый враг. Уже тогда, в день его неожиданного возвращения, выслушав историю о споре цеха с гильдией, он с огорчением заметил, что напрасно Петр Васильевич обратился к Иосафату. Ведь это, конечно, он, душехват, натравил гильдию на булочников. Жди от него новых козней.
Так и случилось. Вскоре Иосафат читал в коллегиуме проповедь о безгрешности папы. Ссылаясь на папу, он призывал «истинно верующих» не общаться с православными, не покупать у них, не продавать им, не дружить с ними, не разговаривать. «И если увидишь кого-нибудь из них на краю пропасти, — поучал он, — спроси, не желает ли перейти в лоно католической церкви. А если не пожелает, помолись в мыслях за него и столкни с обрыва. Тем спасешь его душу от ада».
Через день или два после этой проповеди гильдия объявила, что запасы у нее кончились, а за доставку муки из других городов потребовала добавочной оплаты.
Петр Васильевич знал, что это ложь, что в лабазах местных купцов достаточно и муки и зерна. Особенно много того и другого у пана Гонсевского, самого крупного помещика в округе.
И Петр Васильевич снова отправился к пану. От имени цеха он предложил магнату постоянную среднюю цену на зерно, если тот согласится продать в долг. Гонсевский не хотел ссориться с Иосафатом и отклонил предложение, хотя оно было для него не безвыгодно.
— Если будем вынуждены брать за хлеб дороже, — сказал тогда булочник, — то станем говорить: «То налог Иосафатов». Пускай люди с владыки спрашивают.
Но и этот довод не повлиял на решение пана Гонсевского.
— Миритесь с Иосафатом, — посоветовал магнат. — Он пастырь, вы его овцы.
— И мы не овцы, и он не пастырь, — ответил Петр Васильевич.
В городе стало мало хлеба, народ был недоволен.
Перед дворцом епископа и на путях его поездок собирались толпы горожан всех вероисповеданий. Люди кричали:
— Владыка, накорми нас!
Более решительные добавляли: «Владыка, убирайся вон!» «Ты привел на нас голод!» «Ты не владыка, ты посланец смерти».
Нашлись и насмешники: «Веди нас в царствие небесное, только иди сам впереди».
Вскоре к Петру Васильевичу пришел Мирон, рассказал, что его друг, служивший у Иосафата писцом, снял копию письма Иосафата к королю. Иосафат жаловался, что граждане Полоцка и Витебска преследуют его за радение папе Римскому. Поэтому он, Кунцевич, покорнейше испрашивает у его Величества короля дозволения «жечь, топить и вешать православных».
— И что теперь делать? — спросил потрясенный Петр Васильевич.
— Хочу прочитать письмо народу.
— Но тебя схватят... Епископ замучает тебя! — испуганно воскликнул Петр Васильевич.
— Замучает?.. А тысячи людей он голодом уморит — этого не боишься? Да ты не беспокойся, не я читать буду, народ сам прочитает. Завтра утром это письмо будет висеть на воротах епископского дворца. Еще несколько списков люди найдут на торге, в разных местах. Изведет нас душехват, если мы его не одолеем.
— Но как одолеть такого? Что это значит? Что ты затеял?
Мирон был сумрачен, отводил глаза в сторону.
— Разве можно жить в мире с бешеной собакой? — произнес он наконец. — И прогнать никуда нельзя — в другом месте станет людей кусать. Чтобы такого извести, стоит и десять голов положить.
За несколько лет своего владычения Кунцевич закрыл в Полоцке двадцать семь православных церквей и часовен. Открытым оставался только храм святой Софии. В канун Юрьева дня храм был переполнен — люди пришли просить у бога перемен к лучшему. Именно этот день выбрал Кунцевич для мести непокорным горожанам.
В разгар заутрени распахнулись все входы в храм и в каждой двери появилось по пятеро солдат. Они сняли пищали, навели их на народ. От главного входа к амвону прошел чиновник консистории. За ним шли два солдата, тоже с пищалями наготове. Люди еще ничего не поняли, многие оставались на коленях, продолжали бить поклоны, а чиновник уже развернул пергамент и стал громко выкрикивать:
«По представлению его преосвященства епископа полоцкого Иосафата Кунцевича сохранившиеся в княжестве доныне православные храмы, ставшие средоточием всякого неповиновения и служащие вообще целям объединения всех враждебных короне сил, а именно: храмы в Полоцке, Витебске, Могилеве и Орше повелением его Величества короля передаются власти архиепископа».
Указ был подписан Сапегой, канцлером княжества Литовского.
Кто знает, может быть, Иосафат нарочно выбрал для объявления указа этот день, надеясь вызвать молящихся на сопротивление. Тогда он получил бы повод к той кровавой расправе над ними, о которой мечтал. Но сопротивления в храме не последовало. Люди хорошо знали, что проливать кровь в храме, даже браниться — величайший грех. Они покорно вышли во двор. Солдаты остались в храме.
Люди не расходились, взволнованно обсуждали событие.
На паперть вскочил молодой кузнец, размахивая шапкой, крикнул:
— Люди! А чего испугались? Сжечь бы нечестивый пергамент да праведный составить.
— Глуп ты, Тимоха, — отозвался кто-то в толпе. — За пергаментом-то Кунцевич таится.
— А за ним Сапега, — подхватил другой голос.
— А за ним король!
— А за ним сам папа!
— А за всеми — сатана!
Последнее выкрикнул изможденный крестьянин из предместья, у которого вчера за долги отняли дом.
— Будем ли молчать? — продолжал он. — Будем ли плакать? Будем ли одного за одним детей хоронить? В кабалу себя отдавать? Или что делать будем?
И все, кто слушал его, понимали, что крестьянин-то знает, что делать, да робеет сказать. Тогда с разных сторон стали ему помогать:
— Юрьев день завтра, день свободы для холопов!
— От бога день, пергаментом его не застишь.
— А для очищения от нечисти бог создал огонь! Когда огонь зажигают? Ночью!
Молодой кузнец своим голосом снова заглушил все голоса:
— Есть и постарше серед нас, пускай скажут! — И он спрыгнул с паперти.
Многие стали оглядываться на Петра Васильевича. Он был здесь едва ли не старейшим. Взоры ли окружающих подтолкнули его, или внутренняя сила повела — этого он не знал и сам, но решительно взошел на паперть.
— Не послушается Иосафат, если просить его станем...
Голос у него оказался слишком тихим, никто почти не расслышал его слов. И вдруг рядом с ним оказался Мирон, крикнул, подняв руку:
— Братья! Слабое у Петра Васильевича горло, так я помогу: что он скажет, то повторю. Слушайте же все!..
Люди затихали, сдвигались плотнее.
— Снова настали черные дни, — говорил Мирон. — Уже видели у себя и чуму, и голод, и крыжаков папы римского... А в чем виноваты? Что обычаям отцов привержены и языку родному? Нет в том греха. Жил серед нас муж великий Франциск Скарина. «Библию руску», им выложену, у многих в руках вижу. Для чего же он старался, как не для того, чтобы нам удобно и понятно было молиться и деток родному языку учить? Не нужны нам латинские катехизисы и требники, своим разумом сами можем понять, что справедливо, а что несправедливо.
Петр Васильевич сразу понял, для чего Мирон начал свою речь от его, Полочанина, имени, — чтобы заставить слушать себя. «Отлично, мой Мирон, отлично», — время от времени шептал он и все кивал и кивал головой: пусть люди знают, что он полностью верит и доверяет Мирону.
И то, что именно так произошло, оказалось на пользу: в начале следствия эта речь именовалась «речью Полочанина». Мирона в первые дни не искали, он успел многих предупредить, увести с собою.
...Мирон торопливо перелистал книгу, которую держал, прочитал:
— «Русский народ есть народ благоразумный и благородный, ветвь ученого славянского народа, на языке которого еще в древние времена ученые мужи Кирилл и Мефодий выложили науку апостольскую...» А нас, — продолжал он, захлопнув книгу, — хотят уморить голодом, если не примем чужого языка и чужих обычаев. Будем ли молчать?
— Вопить надо, пока не падут стены Иерихонские, — взвизгнул кто-то.
— Духу не хватит, либо выскочит кила, — осадили его сразу. — Молчи!
Мирон поднял руку. Когда восстановилась тишина, он продолжал:
— Советует Петр Васильевич сделать так, как в Витебске сделали: соберем деньги на деревянный балаган и в нем будем молиться. Такого отнимать не станут, а отнимут — другой поставим. Деньги же Петру Васильевичу несите, если доверяете.
— Доверяем!
Именно последние фразы, произнесенные Мироном от имени Петра Васильевича, запомнил Никандр, который вышел из церкви позже остальных — он там совещался с чиновниками консистории. Эти-то слова обвинение именовало «призывом к неповиновению».
— Вы призывали вносить деньги на балаганы, зная, что владыка будет этим недоволен? — спросил пан Гонсевский Полочанина.
— Я, — коротко отвечал он.
— Вы первый крикнули: «Да проклят будет Иосафат-душехват» или стоявший рядом с вами Мирон?
— Я, — отозвался Петр Васильевич, хотя эти слова были действительно произнесены Мироном и подхвачены толпой.
— И там же, во дворе, вы стали собирать деньги на балаганы, не так ли? Потом кто-то прибежал, крикнул, что владыка выехал в Витебск, и многие ваши люди — кто на подводах, а кто верхом — поскакали вдогонку. Мирон или вы посоветовали это?
— Ни я, ни он, — спокойно отвечал Полочанин. — Люди сами побежали, очень лют был епископ.
Да, пан Гонсевский не мог в душе не признать своей неудачи: его выбор владыки оказался несчастливым. Одного качества не хватало Кунцевичу, чтобы быть идеальным епископом: хитрости, умения скрывать свою ненависть под кроткой улыбкой. Ныне такие слуги господни уже не годятся, век тевтонской прямоты проходит, все сплоченней становится быдло, все настойчивей требует себе каких-то прав, будто их отцы или деды обладали этими правами...
Чтение обвинительного заключения подходило к концу.
Утром в Юрьев день года 1623-го в Витебске на площади перед церковью Пречистой Богородицы собралось много крестьян из окрестных деревень, чтобы просить у настоятеля церкви заступничества перед своими помещиками. К ним примкнули ремесленники города, чтобы пожаловаться на свою бедность.
В это-то время на площади остановилась коляска владыки. Кони были взмылены, тяжело дышали — около ста верст с коротким отдыхом проскакали они за ночь, увозя епископа от разъяренных полочан. Из коляски вышел Иосафат, направился к храму. Люди кланялись ему, ловили его взгляд. Он ни на кого не глядел, не отвечал на поклоны. Тогда толпа перед ним сомкнулась, закрыла проход к церкви.
— Накорми нас, владыка! — раздались те же выкрики, что и в Полоцке. — Возврати нам храмы!.. Не желаем идти в латинство!
Ничего не ответил епископ. Из переулка, ведущего на Полоцкую дорогу, выскочила группа верховых — полочане догнали епископа.
— Держи душехвата, бий его! — крикнул один из всадников.
Стоявший в толпе земский писарь Лев Гурка, молчаливый, скромный человек, неожиданно бросился на епископа с кулаками, крича:
— Ты есть посланец сатаны!
Его слова были подхвачены толпой, и даже сам витебский городничий, в этот момент подходивший к церкви, подтвердил:
— Сатана он, верно!
Так ничего и не успел промолвить Иосафат. Десятки рук вцепились в него, сотни голосов проклинали его, тысячи людей радовались его гибели.
Даже мертвый, он вызывал к себе такую же ненависть, как и живой.
И люди поволокли его тело к обрыву, сбросили в Двину.
Тем временем толпа разгромила дворец, в котором епископ жил во время своих приездов в Витебск. В амбарах и кладовых было много зерна, муки, окороков, масла и разной снеди. В комнатах нашлось немало разных тканей и драгоценностей. Не один голодный человек поел в тот день досыта, и не один человек возрадовался, увидев, наконец, пламя над епископским дворцом.
Да была радость короткой.
Как только весть о расправе над епископом дошла до Полоцка, власти начали хватать людей — всех, кто попадался под руку.
...Вечером к Петру Васильевичу пришел Мирон, посоветовал скрыться.
— Надо же кому-то и оставаться, — ответил Петр Васильевич. — Если все уйдут, схватят невиновных, кто-нибудь да пострадает. Нет, стар уж я уходить, а вы молоды... Будьте счастливы, мои дети!..
Он крепко обнял Мирона, трижды расцеловался с ним, догадываясь, что больше они не встретятся...
В том, что из семидесяти четырех обвиняемых только двадцать были схвачены, тоже заслуга Мирона: остальных он увел с собою из города.
«Будь же счастлив, мой Мирон! Пусть удача сопутствует тебе всегда!»
Вандровка по Руси — вот что сделало Мирона мудрым и отважным. Русь! Возъединятся же наконец все твои народы в единую неодолимую державу! И никаких панов не будет тогда над простым народом.
Торопливым шагом к судейскому столу через весь зал шел человек в форме гонца его Величества короля. Секретарь умолк, судьи глядели на гонца. «Помилование старому булочнику», — подумал пан Гонсевский и почувствовал нечто вроде удовлетворения: ведь и он считал, что вина Полочанина не столь уж велика. Кроме того, старик через год-два умрет в тюрьме и незачем его казнить сейчас.
Гонец положил перед Гонсевским два конверта и удалился. В первом конверте находилось послание Ватикана на имя короля, которое тот счел необходимым немедленно переслать суду. Папа римский Урбан требовал не быть милосердным к обвиняемым. «Там, где столь жестокое злодеяние требует бичей мщения божия, да проклят будет тот, кто удержит меч свой от удара!» — писал папа.
Что ж, Гонсевский не желает быть проклятым папой из-за какого-то дряхлого булочника.
В собственноручной приписке король требовал приговор привести в исполнение немедленно, так как стало известно, что часть бежавших преступников добралась до казацких станиц. Как бы они не привели казаков на выручку своим товарищам, беспокоился король.
Во втором конверте лежала дрожащей рукой набросанная записка управляющего имениями пана Гонсевского, которую тот упросил гонца передать пану. Управляющий сообщал, что большой обоз с зерном пана Гонсевского был захвачен в лесу южнее Полоцка разбойниками, которыми командовал некий Мирон.
Вот оно как! Гонсевский сразу помрачнел. Он бросил полный острой ненависти взгляд на главного обвиняемого. А он еще раздумывал, жалел этого старика...
Петр Васильевич глядел на пана Гонсевского. Это надменное каменное лицо давно напоминало ему что-то очень знакомое, но только теперь Петр Васильевич понял, что: угловую башню иезуитского коллегиума, башню с двумя щелками-бойницами. А за этими бойницами притаился некто, кто внимательно следит за Петром Васильевичем и целится в самое его сердце.
Так вот же оно!
Петр Васильевич сложил руки на коленях и еще больше выпрямился. И никто не сказал бы, что это сидит горбун. Это сидел человек, более спокойный, чем любой из его судей, более гордый, чем сам король.
Свой долг перед товарищами, перед согражданами, перед своим народом он выполнил, как умел. Он догадывается, какой приговор ожидает его. Но он также знает, что ждет этих панов или их преемников — возмездие, проклятие народа.
Дождутся паны своего часа!
Петр Васильевич закрыл усталые глаза, и тихая, покойная улыбка озарила его лицо.