Страшись, помещик жестокосердый, на челе каждого из твоих крестьян вижу твое осуждение.
Арсений проснулся от холода. Все четыре двери длинного сарая закрывались неплотно, сквозь стены дуло, кое-где и крыша светилась. Он выгреб из-за ворота колючую ость, примял сено под боком, поправил на ногах овчинный тулуп. Но сон уже отлетел.
Вспомнилась Малашка.
«— Возьми меня отсюда, Арсен, — протянула она к нему руки, когда он уезжал. — Мне тут очень плохо.
— Чем плохо?
— Барин всегда кричит, ногами топает, — со вздохом взрослого ответила девочка. — Аж слюна на губах кипит... И глаза красные, как у бугая, — шепотом добавила она.
— Ну ничего, я ведь скоро вернусь.
Она схватила его за руку и, когда он нагнулся, торопливо зашептала:
— А ты далеко везешь его?.. Так оставь его там... насовсем. Будем без барина жить».
Знала ли она, что барин убил ее мать? За то, что не так погладила барину рубашку, была мать Малашки, тому уже три года, сечена розгами и кинута в погреб. Оттуда ее вынесли мертвой. Домашний лекарь помещика, едва глянув на посиневшее лицо, сразу определил, что женщина умерла от дурного нрава — сама себя злостью доняла... Арсений был одинок и сколько позволяло ему время присматривал за девочкой.
Отогрев ноги и поняв, что больше не уснет, Арсений поднялся, впотьмах нашел ведро и пошел к колодцу в глубине двора набрать воды для своих лошадей. Он старался делать все тихо. Но звякнуло ведро, скрипнула дверь, морозный воздух хлынул в сарай. Люди в нем стали просыпаться. Скоро у колодца выстроилась очередь в добрую сотню человек.
Так начиналось утро на просторном дворе губернского присутствия.
Пока господа помещики, съехавшиеся со всей губернии, совещались в большом зале присутствия, их кучера кормили, поили, чистили, выводили лошадей. А в свободное время — его оставалось немало — играли в карты, судачили о своих господах, слушали разные были-небылицы или веселые рассказы о поповских проделках.
В первый день много людей собралось вокруг Арсения, во второй даже картежники оставили игру, чтобы его послушать. А он ничего смешного не рассказывал, одни печальные истории: о том, как на Альме высаживались французы и англичане, а русские офицеры были в это время заняты на балах; как трое солдат привели к ротному французского офицера, заколовшего перед тем пленного русского матроса, ротный же что-то сказал врагу по-французски, посмеялся вместе с ним, велел поднести ему чарку, а своим солдатам крикнул: «Пошли прочь, болваны!»
— А ты почем знаешь? — насмешливо спросил широкобородый кучер полоцкого уездного предводителя, очень кичившийся своим барином. — Бывал ты там?.. Уж не там ли глаза лишился?
— Бывал, — нехотя отвечал Арсений и продолжал свои рассказы.
За Каменным поясом на Яике-реке день и ночь полыхают заводы-домницы. А больше пяти лет рабочий там не живет. Пуд чугуна — день человеческой жизни.
— Ты и там бывал? — спросил тот же широкобородый кучер, явно желая возбудить недоверие к рассказчику.
— Бывал, — отвечал Арсений и начал новый рассказ. Некий дворянин, именем Радищев, давно уже звал крепостных добывать себе волю топором, жечь риги, овины и житницы своих помещиков, ибо нет большего злодея на свете, чем помещик.
— Верно, — вздохнул кто-то. — Да без царевой помощи не одолеть нам.
— А может, и одолеем, — продолжал Арсений. — Царю-то неведомы наши мужицкие боли. Вокруг него министры стоят, мутят они царя, неправду ему докладывают, от правды заслоняют. Потому он и не спросил ни разу мужика, чего ему хочется.
— Чего мужика спрашивать! Его дело при навозе ходить... А ты, значит, и у царя бывал? — снова спросил широкобородый.
— Бывал, — внешне добродушно отвечал Арсений и вдруг со злостью крикнул: — А тебя иначе, видно, не проймет, пока по шкуре не полоснет? Так не хватит же шкуры твоей все напасти людские изведать. А ты верь своим братьям, верь! Человек должен чужую боль чувствовать, чужим страданием страдать.
— Братьями меня господь не сподобил, двух сестер дал — обе за купцов пошли, — высокомерно отвечал широкобородый. — Вот ты про волю толкуешь. А думаешь, при ней мужику слаже будет?
— Во Франции, в немцах, в Нидерландах давно крестьяне на воле, — начал было Арсений, но широкобородый обошел его сзади и вдруг навалился ему на плечи.
— Вяжите его, братцы, — выкрикнул он не своим голосом. — Смутьян он, подосланный врагами православных мутить народ против царя. На той неделе у нас пристав бумагу читал, велено таких вылавливать.
Арсений стряхнул с себя руки широкобородого, обернулся к нему и беззлобно улыбнулся:
— А не велел тебе пристав птичьего молока добыть? И кто бы это мог меня подослать, когда я человек барина моего, Ивана Матвеевича?
Широкобородого никто не поддержал.
— Не конюх ты, — произнес тот сконфуженно, направляясь на свое место. — Разумен много...
— Нынче конюх. А был, верно, кладовщиком у барина, — без тени сожаления об утраченном отвечал Арсений. — Провинился — в солдаты отдали.
— Кто службу отслужил, перед барином чист — закон есть, — заметил сидевший рядом с Арсением пожилой конюх.
— Скоро все «чисты» будем. — Арсений пригнулся, заговорил тише: — Вчера два барина, вышедши на крыльцо, заспорили. Я ворота раскрывал, слышал. «Не желаю, — говорит один, — крестьян своих лишаться». Другой ему: «А кто желает? Да царь прикажет — сам в дворовые пойдешь».
И сразу заговорили все. Кто-то еще в прошлом году слышал от слуги проезжего чиновника, что царь хочет дать крестьянам волю, да господа противятся. Кто-то уверял, ссылаясь на верных свидетелей, что и бумага про волю давно от царя есть, да прячут ее министры. Еще кто-то припомнил подобные слухи. Каждый спешил поделиться тем, что слышал, на что надеялся, о чем мечтал сам и не одно поколение его предков.
Арсению вспомнился молодой солдат из Тулы, предсказывавший, что как только «спихнут мужики французика», выйдет им воля. Сквозь строй прогнали туляка за дерзость офицеру. Не нужна уж ему никакая воля. И тысячам замученных на Руси крепостных она уже не нужна...
Застегивая на ходу свою лисью шубу, Иван Матвеевич вышел на крыльцо. Он был не в духе. Три дня ожесточенных споров на губернском дворянском собрании вконец измучили его, навеяли тоскливое предчувствие неотвратимой катастрофы. Как только было объявлено, ради чего пригласили господ помещиков — чтобы обсудить рескрипт императора об условиях предстоящей отмены крепостного права, — словно бы медвежья лапа, тяжесть которой Ивану Матвеевичу в юности пришлось на себе испытать, придавила его, и с тех пор не прекращалась тупая боль где-то в глубине груди. И уж не мог Иван Матвеевич ни есть всласть, ни спать спокойно, ни дышать свободно, ни радоваться жизни. Куда и девалось бодрое настроение, в котором прибыл сюда, предвкушая ожидавшие его удовольствия. Ни игра в вист по вечерам, ни суета в биллиардной, куда он забегал в перерывах, ни употребление крепких вин к обеду не могли унять его тревоги. Нет, не обмануть ему самого себя. Что-то в его жизни надломилось, что-то из нее уходило безвозвратно. Неведомое «завтра» пугало его. От него потребовали невозможного: отдать крестьянам усадьбы, на которых они ныне живут, выделить им в пользование часть полевой земли за оброк или барщину, да после всех этих благодеяний даровать им еще и свободу.
— Поклониться им до земли не надо ли? — вырвалось у него, когда председатель, виленский генерал-губернатор Назимов, закончил свое сообщение.
— Его величество точно изложили свои мысли, и наш долг — обдумать, как способнее претворить их в жизнь, — сухо ответил Назимов. — Вы же, господин... э... э...
— Ратиборов, — поспешил подсказать Иван Матвеевич.
— Вы же, господин Ратиборов, изволите неуместно фрондировать. От великого христианского человеколюбия своего, коим он войдет в историю, государь император наш призывает нас добровольно даровать свободу нашим младшим братьям. Кто пожелает не откликнуться?.. К тому же позволю себе напомнить уважаемому собранию, — и Назимов отвел неодобрительный взгляд от Ивана Матвеевича, — что если станем медлить, то можем и неприятностей дождаться. Ведомо ли всем господам, что за одно десятилетие по империи зарезано было свыше ста пятидесяти помещиков и их управляющих?
Иван Матвеевич раздраженно дернул головой. В гибели помещиков он считал виновными их самих — их слабость, их попустительство. Кто из крепостных Ивана Матвеевича посмел бы поднять руку на него? Это невероятно!
— А разве забылась уже прискорбная история с «бешеной парой», — продолжал Назимов, — когда два неистовых дворовых — Григорий Антонов и Афанасий Дементьев — недалеко от вас, в Могилевской губернии, за несколько дней убили и тяжело ранили четырнадцать помещиков в разных имениях одного уезда? Разве могли бы два разбойника без содействия со стороны совершить подобное злодеяние? Убивали несчастных помещиков на глазах у их дворни, и хотя бы один крепостной поднял руку в защиту своего господина. Страхом, видите ли, объяты были, оцепенели... И этого, надеюсь, тоже не запамятовали: как тысячи крестьян вашей же Витебской губернии десять лет тому пошли пешком в Петербург жаловаться на вас, господа, и требовать себе свободы. Да так требовали, что понадобилось войско образумлять их. Они и солдат не испугались. Четыре тысячи пришлось сечь розгами, сотню судить полевым судом... Так разве они после того унялись? Нет уж, господа, Секретный комитет по крестьянскому делу правильно рассудил: не утихнет мужик, пока воли не увидит, да еще утихнет ли...
Перед глазами Ивана Матвеевича стояли плавные жесты генерал-губернатора, коими он сопровождал свои слова о восставших крестьянах, будто брал на руки нечто тяжелое, что с трудом удерживал. Казалось бы, действительно, против его доводов нечего возразить. И все же Иван Матвеевич рискнул попросить себе внимания. Он видел, что все сидящие рядом были, как и он, недовольны, ошеломлены. Это придало смелости Ивану Матвеевичу, он говорил как бы от имени всех.
Он уже не помнил, сильно ли волновался или не очень, но что волновался, — несомненно: оставил на столе скомканный носовой платок, забыл, кажется, поклониться, кажется, не извинился, когда, пробираясь на место, наступил кому-то на ногу. Он не мог вспомнить и всех своих слов. Но смысл своей речи знал хорошо — она как бы стихийно вырвалась у него, питаясь той самой болью, которая терзала его с первой минуты пребывания здесь.
Что станет с несчастным помещиком, спрашивал он, если у него отнимут крестьян? Кто будет обрабатывать его землю, кто будет пасти его скот, кто будет чистить его пруды? Где он возьмет свежую рыбу к обеду, где возьмет пеньку и лен, где возьмет зерно, чтобы горожан кормить и вино курить? Не наступит ли хаос в державе, голод в городах, запустение казны государевой? Взять, к примеру, лично его, Ивана Матвеевича, хозяйство. У него на 3 800 десятин имеется всего 140 душ. Он еле-еле сводит концы с концами. Если теперь он отпустит своих сто сорок душ да отдаст им пусть 800 десятин, значит, оставшиеся три тысячи пойдут под облоги? Где же государева выгода в сей несчастливой перемене?
— Учитесь у своего соседа хозяйничать, у купца Силантьева, — перебил его Назимов. — Всю губернию кирпичом снабжает, день ото дня богатеет. А много ли у него крепостных душ?
— Кирпич не хлеб, — возразил Иван Матвеевич и вернулся к нити своих рассуждений. Не сумеют крестьяне сами о себе позаботиться. Разве не тщатся они где только возможно уклониться от работы, оставить поле невспаханным, ниву несжатой, копну необмолоченной, зерно непровеянным? Сними с крестьянина отеческий господский надзор, и он, как неразумное дитя, станет питаться одной травой, ходить в лубе да шкурах. Кто был пахарем, станет огородником, кто имел усадьбу, станет бобылем, кутником, кто уже был огородником, тот пойдет в батраки. Не допустим же нашего младшего и неразумного брата до разорения, не лишим его нашей просвещенной опеки.
Кажется, именно при этих словах Иван Матвеевич прослезился и должен был извлечь из кармана платок.
Он еще продолжал говорить о том, что и без того уже много помещиков разорилось, утратило свою сословную честь и многие бывшие дворяне служат ныне управляющими в имениях, на мелких казенных должностях и даже, срам сказать, ходят в лекарях да учителишках. В конце концов Иван Матвеевич разволновался настолько, что вынужден был умолкнуть, не договорив. Его речь произвела сильное впечатление, ему даже, кажется, немного похлопали в ладоши.
Обретя спокойствие, опасаясь, что приведенных доводов недостаточно, Иван Матвеевич заговорил об особом положении полоцкого уезда, который он представлял на губернском совещании. Некогда Полоцк был стольным градом княжества и главным городом Северо-западной Руси. Ныне же, в девятнадцатом веке, он стал тихим заштатным городишком Витебской губернии. В начале века в нем насчитывалось 7 800 жителей, а после Отечественной войны осталось их всего 3 340 душ. Затем город посетила холера, унесла полтысячи жизней, от пожара в 37-м году сгорело триста домов да в 48-м году не меньше. Ныне не поймешь, город ли, деревня ли раскинулась у Полоты. А город стоит того, чтобы о нем позаботиться. Идут через него грунтовые дороги на Невель, на Лепель, па Докшицы, на Дисну, на Себеж. В бывшем иезуитском коллегиуме открыт кадетский корпус, против него установлен памятник в ознаменование побед над Наполеоном. И кто же сможет возродить этот край, как не господа помещики своим усердием и заботами?
К удивлению Ивана Матвеевича, вторая часть его речи решительно никому не понравилась. Ему хлопали, пока он выступал от имени всех, сидящих в зале, но никто не пожелал внять его требованию особых привилегий для полоцких помещиков.
Тогда Иван Матвеевич позволил себе напомнить, что его предки, славный род Ратиборов, десять веков были благодетелями края сего. Они давали ему великих воевод, великих зодчих, великих просветителей и мудрецов.
— Что сталось бы с краем полочанским без нашего рода Ратиборов! — закончил Иван Матвеевич с пафосом. — Ныне я, последний в роду, взываю к вашему благоразумию, господа!
Ни звука одобрения не услышал Иван Матвеевич в ответ. Он возвратился на место, а генерал-губернатор своим резким голосом объявил:
— Господа, государь не пойдет на то, чтобы ради выгод отдельных из вашей среды рисковать всем дворянским сословием, чтобы мужики продолжали ежегодно вырезать десятки знатнейших фамилий в государстве. Нельзя допускать появления новых Разиных и Пугачевых. Благоволите, господа, не уклоняться от нашей задачи и думать об одном: как воплотить в дело государеву мысль.
Дольше оставаться здесь Иван Матвеевич не мог. Сказавшись больным, он попросил разрешения удалиться. Разрешение было дано. При этом ему напомнили, что ни один мужик не должен проведать о рескрипте царя, никто не должен знать, ради чего со всей губернии созывались господа помещики в Витебск. Пусть жители городов и деревень остаются в неведении, пока не будет окончательно обдуман, отредактирован и подписан закон. Преждевременные известия всегда ведут к превратным толкам, и может случиться, что мужик пожелает внести свои поправки в проект закона.
Постояв на крыльце, остыв после душного зала, приведя в порядок свои мысли и утвердившись в намерении ехать домой, Иван Матвеевич крикнул в пустой заснеженный двор:
— Арсений, лошадей!
Под каретным навесом разговаривали двое дворовых. Они оглянулись на Ивана Матвеевича и продолжали беседу.
— Арсений, лошадей! — крикнул Иван Матвеевич громче. Ни один из дворовых не пошевелился, чтобы разыскать Арсения. До слуха Ивана Матвеевича дошло из сарая хоровое мужицкое пение. Он побежал к сараю, рванул дверь. Пение мгновенно умолкло. Более полусотни мужиков сидело здесь, и никто не вскочил, не поклонился, никто не проявил готовности услужить. Одно и то же нетерпеливое выражение видел Иван Матвеевич на всех лицах: «Уходи, чего мешаешь!»
Это и были те мужики, ради которых его призывали пожертвовать своим состоянием, чуть ли не самой жизнью. Чем же они заслужили такое? Наконец он разыскал взглядом Арсения. Тот уже стоял, вопросительно глядя на Ивана Матвеевича. Значит, еще чувствует, скотина, своего хозяина! То-то же! Зачем мужику свобода — пропьет ее в кабаке.
Сожалея, что этот афоризм не пришел ему в голову тогда, когда он спорил с Назимовым, Иван Матвеевич зашипел, глядя на Арсения:
— Ты чего, каналья, прячешься?.. Живо лошадей!
Минут через десять запряженные двуконь сани остановились перед нетерпеливо шагавшим по двору Иваном Матвеевичем.
— Домой? — спросил Арсений, накидывая медвежью полость на ноги усевшемуся в задок Ивану Матвеевичу.
— Домой.
Арсений кивнул кучке дворового люда, толпившегося неподалеку, и два-три человека бросились открывать ворота. Они низко поклонились, когда сани поравнялись с ними, и Ивану Матвеевичу даже в голову не пришло, что поклоны могли относиться не к нему. Застоявшиеся кони пошли крупной рысью, отбрасывая копытами на сани облака снежной пыли, и каждая снежинка несла в лицо Ивана Матвеевича то крупицу яркого солнца, то булавочный укол январского мороза. Иван Матвеевич прижмурился, улыбнулся, глубоко вдохнул. Какая благодать этот мороз, эта чистота, это одиночество на укатанной загородной дороге!
Вдруг Арсений, не оборачиваясь, произнес:
— Дозвольте, барин, школу у нас открыть, я бы детей мужицких грамоте учил. А ходить около коней с перебитой рукой да с пулей в ноге мне несподручно.
— Несподручно? — встрепенулся Иван Матвеевич, мгновенно становясь таким же желчным и озлобленным, каким был на совещании. Но теперь-то ему незачем сдерживать себя. Он даже пошевелил правой ногой, как бы примеряясь дать пинка дерзкому кучеру, осмелившемуся так коварно прервать отдых и раздумья своего господина. Полость, правда, была тяжела и плотно облегала ноги. — Несподручно?! Ты, мужик, привык, небось, на балах танцевать? Не прикажешь ли мне самому возле лошадей ходить?
— Это уж как хотите, — без тени почтительности ответил Арсений. — У вас кучеров довольно. У меня же душа к иному лежит.
— Да зачем мужику грамота?! И чему ты-то научить можешь? — все больше распаляя себя, кричал Иван Матвеевич. — Чему научишь? Как хозяйское добро воровать?
Это было напоминанием о той провинности Арсения, за которую он был некогда сечен и отдан в солдаты. Год выдался неурожайный, многие мужицкие семьи еще до первых морозов «пошли в кусочки» — просить подаяния. Повадились они и в имение Ивана Матвеевича. Сначала он велел гнать их палками, потом приказал спустить собак, а голодных с каждым днем приходило все больше, причем возвращались те самые — битые и кусаные. Что-то манило их сюда. Скоро Иван Матвеевич прослышал, что причиной тому был Арсений. Каждого голодного, кто проходил мимо амбара, он зазывал, сыпал ему в карман кандейку[29] господского зерна. И посудину ради этого случая выбрал, подлец, самую большую! Сколько мер ячменя и ржи он так роздал — один бог ведает! Еще и сейчас Ивана Матвеевича оторопь берет, когда случается вспомнить, что был, возможно, в трех шагах от разорения.
— Или, может быть, научишь, как против господина своего бунтовать? Бунтовать за то, что он велел обучить тебя читать и считать? — продолжал кричать Иван Матвеевич.
— То не обо мне вы беспокоились, барин, — спокойно возразил Арсений, — а о себе: понадобился в амбаре грамотный пес. За грамоту, что ж, спасибо. А псом не стал, верно.
И Арсений хлестнул лошадей. Они пошли вскачь. Обида продолжала терзать Ивана Матвеевича. Он подумал, что как только вернется домой, сразу же пошлет Арсения свинарем: не нравится на конюшие — иди в хлев.
Иван Матвеевич вспомнил, каким кротким показался ему Арсений, когда только возвратился с войны. Годы военной службы не прибавили ему, видно, ни здоровья, ни красоты, ни ума. Единственная бросавшаяся в глаза перемена в нем — черная повязка над левым глазом, черная круглая заплата на веснушчатом лице. Бывший кладовщик вошел, держа шапку в руке, с достоинством, правда, поклонился, спросил, что ему теперь делать. И тон у него был такой, словно только что выполнил предыдущий урок барина и явился получить следующее задание.
«Такой же ты, каким и был, — спросил тогда Иван Матвеевич, окидывая его недоверчивым взглядом, — господского добра не пожалеешь?» И спохватился, что не с этого, пожалуй, надо бы начинать разговор. Раз вернулся к нему Арсений, будучи бессрочно отпускным и имея право выбирать себе любое пристанище в империи, значит, сохранились в этой темной душе какие-то остатки любви к своему барину. В виде похвалы Арсению Иван Матвеевич спросил тогда:
— Много врагов набил?
— Что куропаток, — ответил тот, усмехаясь. — Но и они меня всего исклевали.
— Видно, видно... Как же ты, герой, Севастополя не удержал?
— Я бы мог еще держаться, кабы некие господа поперед меня не вылезли да руки вверх не подняли, — шуткой же отозвался Арсений, и можно было в его словах искать более общий смысл. Что еще непочтительное сказал он тогда? Иван Матвеевич напряг память и вспомнил: «Господам-то оно привычно отчинную землю продавать», — вот что произнес тогда Арсений. Именно эти слова решили его судьбу — Иван Матвеевич послал его служить на конюшне...
— Арсений, а что значит «отчинную землю продавать»? — крикнул Иван Матвеевич навстречу морозному ветру.
Арсений словно и не расслышал. Иван Матвеевич освободил ногу из-под полости и довольно ощутимо толкнул Арсения в спину. Тот обернулся, и Ивану Матвеевичу на миг почудилось невозможное: будто из-за черной заплаты на лице Арсения тоже сверкнул злой глаз.
— Отчинная земля, иначе родная, — пояснил Арсений. — Для помещика, к примеру, она вотчинная — что в наследство получил, что его собственное, это и дорого ему. Прокутил свое достояние — уже оно не дорого. Можно землю и французу продать, и немцу — за деньги или иные роскоши. Продал, а там ругай ее как знаешь, теперь она уже чужая... А для мужика земля святыня, она всей его жизни матерь.
Въехали в село. У корчмы Арсений натянул поводья.
— Не пора ли обогреться, барин? Да и коням отдохнуть пора.
— Сначала спрашивать нужно, а потом уж останавливать, — проворчал Иван Матвеевич, но из саней вылез — надо было размять ноги, да и перекусить не мешало.
— Где же, по-твоему, родная земля для мужика? — вернулся Иван Матвеевич к прерванному разговору.
— А для него она всюду, где русское слово слышно... Какую еще собственность, кроме имени и речи, имеет русский мужик? Потому и не корысти ради он на врага грудью идет. Сулился же Наполеон: «Вы-де, мужики, гоните своих господ, а землю от меня получите».
— Да, кое-где мужики постарались. Три имения в нашем уезде сожгли.
— Три!.. А сколько мужицких изб сгорело — считал кто?.. Нет, не признал мужик француза своим другом, рассудил по-иному: француз пришел непрошен, значит, гони его вон! А царь увидит мужицкое старание, да и вознаградит его волей... Кажется, дождался народушко, — неожиданно добавил Арсений.
— О какой воле ты говоришь? О чем болтаешь? Где слышал такое? — с тихой яростью произнес Иван Матвеевич. — Если ты, хам, посмеешь этими гнусными баснями людей морочить, тебя по закону в Сибирь упекут, в арестантские роты. Ты еще на цепи попляшешь...
Арсений опешил, отступил на шаг. Вспомнились многочисленные рассказы о помещиках, прячущих от народа царские грамоты, царскую правду.
— Нет уж, никуда от меня правды не упрячете, — твердо сказал он. — Не крепостной я вам более после моей честной службы царю, на то закон есть... А у нас весь народ испокон веков честно на врагов поднимался. Скопом татарское иго сбросили, скопом ляхов из Москвы гнали, скопом шведов и французов били. Давно наш мужик по всем законам свободу себе добыл. Нам ли теперь не растрясти вас, помещиков, если вздумаете от нас царскую волю прятать?
— Нет вам воли, негодяй! — вне себя от ярости крикнул Иван Матвеевич. — Не бывать этому!.. Стой возле лошадей, никуда не ходи!
— Нет уж, Иван Матвеевич, сами вашими конями управляйте, — насмешливо поклонился Арсений. — Приучаться пора: конец вашему сословию идет, царь крепостным волю дает... Не желаю я вам более служить. Доедете сами, недалече уже.
Арсений достал из саней узелок со снедью и зашагал прочь. На улице не нашлось никого, кто помог бы Ивану Матвеевичу задержать его.
Пришлось просить корчмаря найти возницу до Полоцка. Тот привел к нему парня. Сторговались за рубль. Вдруг парень вспомнил, что обратно ему придется идти пешком, и за это тоже потребовал рубль, да еще деньги наперед.
— Хорошо, будь ты неладен! — в сердцах проворчал Иван Матвеевич и протянул парню две рублевых монеты. — Собирайся только скорее.
Но парень чего-то медлил, разглядывал деньги. Наконец он поднял глаза на Ивана Матвеевича.
— Это который же рубль на «туда» и который на «обратно»? — спросил он в недоумении.
— Какой хочешь, чурбан!.. Пошли, пошли!..
Но парень продолжал стоять на месте. Лишь после того, как Иван Матвеевич ткнул пальцем в одну монету и сказал «туда», парень пошел за ним, на ходу пряча деньги в разные карманы. Вдруг он предъявил новое требование: денежек ему дано две, карманов же у него три, и пусть барин даст еще что-нибудь на третий карман. Иван Матвеевич с бранью швырнул ему алтын.
— Не бранись, барин, а то я еще за сором потребую, — пригрозил парень.
Он оказался удивительно болтливым. Как только тронулись, стал рассказывать, что от верных-де людей известно, будто идет сюда из Петербурга мужицкая воля и в какую деревню ни зайдет, там помещики сами собою помирают, а которые не соглашаются умирать, тех мужики вилами закалывают... Скоро уж и сюда доберется волюшка.
Несколько раз Иван Матвеевич приказывал ему замолчать, но тот неизменно снова принимался за свое и наконец спросил напрямик, готов ли барин к встрече с волей. Ивану Матвеевичу стало жутко со своим кучером.
— Я не помещик, — сказал он, хотя у парня был очень миролюбивый и простецкий вид. — Я чиновник, еду из губернии.
— А-а, — обрадовался парень. — А я думал, помещик...
И он начал новую серию рассказов — о том, что наступит-де такой день, когда повелено будет всех старых чиновников половить, на куски порубить и волкам скормить, а новых чиновников из мужиков поставят.
Чем ближе к дому, тем гуще накипала злость в душе Ивана Матвеевича.
Среди кучки дворовых, встречавших его у ворот, он увидел Малашку. Девочка весело хлопала в ладоши и пританцовывала. Иван Матвеевич и не догадывался, что девочка ждала возвращения Арсения и заранее радовалась этому. Он решил, что восторг Малашки вызван звоном бубенцов, которые он приобрел в Витебске и велел подвесить к дугам. Но вот кучер сбросил свой тулуп, и едва Малашка увидела, что это не Арсений, ее торжество сразу угасло. Настороженным, недоверчивым взглядом она следила за неторопливо вылезавшим из саней Иваном Матвеевичем, затем, словно против воли, подбежала к нему, когда он стоял к ней спиной, крикнула:
— Где вы оставили моего Арсения?
И сразу же отскочила на несколько шагов.
— Арсений — мерзавец, — медленно процедил сквозь зубы Иван Матвеевич. — Я разыщу его и сошлю на каторгу.
— Вы себя лучше пошлите на каторгу, — крикнула девочка, к великому ужасу дворовых. — Скоро придет время, когда все помещики пропадут, тогда всем людям будет хорошо, и никто не станет кричать на них и топать ногами.
Вот и она призывает ненавистное Ивану Матвеевичу, страшившее его будущее. «Будет время, сгинут помещики!» Она как бы сама была вестником этого будущего, вестником несчастья. В старину казнили гонцов, привозивших дурные вести.
Иван Матвеевич прыгнул к Малашке, схватил ее за ухо, рванул его, и кровь потекла по щеке девочки.
— Кто тебе говорил это, скажи?
Она поняла, что раз барин гневается, значит, нельзя называть птичницу, от которой она слышала радостную весть.
— Я сама так знаю, я сама, — сквозь плач говорила она.
Да, она верила в лучшее будущее для себя и для всех таких, как она. А Ивану Матвеевичу не на что больше надеяться. Его лучшие дни отошли в прошлое, а девчонка эта была из будущего. И на лицах дворовых, с тревогой следивших за ним, Иван Матвеевич читал сочувствие девочке и ненависть к себе. Потому-то он хлестал и хлестал Малашку по щекам.
Кто-то схватил его за руку. Малашка убежала. Перед Иваном Матвеевичем стоял его возница.
— А говорил — чиновник, а говорил — из губернии, — произнес парень. — За обман с тебя еще рубль, барин.
— Пошел вон, мерзавец!
— Иду, барин... Не серчай, что в дороге, как умел, от скуки тебя спасал.
Он насмешливо поклонился и юркнул за ворота, а Иван Матвеевич понял, что парень не идиот, каким он считал его, а хитрый враг, всю дорогу наслаждавшийся страхами Ивана Матвеевича.
Прошло несколько дней. Иван Матвеевич уехал в Ригу покупать немецкую молотилку. Вечером на усадьбе появился Арсений. Он был одет городским ремесленником и на вопросы встречных, на кого сейчас работает, отвечал туманно: «Была бы кровушка, а кому ее пить — всегда найдется». В людской он застал ключницу, попросил ее созвать дворню. Скоро в комнате собралось человек тридцать.
— Про волю слышали? — обратился к ним Арсений.
Кто ответил, что слышал, кто ответил, что не слышал. Многие хитрили, прикидывались непонимающими.
— Свободу всему крепостному сословию царь дает, — пояснил Арсений. — Для того и созывались господа в Витебск, совета их спрашивали. Ну, в палатах говорилось, в конюшнях откликалось. Кое-что и до нас дошло, не все им удалось утаить. Паны известно чего насоветуют: если волю мужику давать, так гони его в шею, чтоб воздухом зря не дышал. Либо, если землицы захочет, или лесу, или воды, или чего иного божьего, так пускай за то на помещика работает. Так они царю, надо думать, насоветовали. Мужиков же о том никто не спросил, вроде обрадовать нас хотят неожиданным даром. Как бы от дара такого не разболелись у нас головы.
— И головы, и животы, — заметил дед Роман, скотник, вся семья которого работала на усадьбе и не имела ни клочка собственной земли... — Сегодня барин наказывал управляющему всех мужиков из Хвойников на выселки свести, где земля похуже. Сроку дал до Кузьмы и Демьяна. В Коровниках велел никого не трогать — там земля плохая, — а и там оставить ее не более двух десятин на работную душу, все лишнее отрезать. Вот какая готовится нам воля!
Неожиданное сообщение деда Романа всех взбудоражило. Старший садовник, взяв клятву, что его не выдадут, сообщил другую новость: барин велел сжечь книгу, в которой записано, сколько у каждого крепостного в пользовании земли, и составить другую, чтобы меньшие наделы были указаны.
Если вначале кое-кто сомневался в достоверности привезенного Арсением слуха, то теперь все поверили: дал волю царь либо собирается дать. В комнате стало шумно.
Арсений успокоил людей, заговорил:
— Стало быть, не одинаково разумеют волю мужик и барин. Воля же, она означает вот что. — Он достал кисет, из него вынул свернутую трубочкой бумажку, отряхнул ее от крошек самосада, развернул, прочитал:
— «Воля — то есть свобода от всякой барщины и оброка. Над вольным человеком никакой панской воли быть не может». Так сказано? — спросил он, оторвав глаза от бумажки.
— Так!
— Еще слушайте, как один ученый человек про волю написал: «Вся власть мужикам, выкупа никакого. Убирайся, помещик, покуда жив!»
Арсений аккуратно свернул бумажку, осторожно уложил ее обратно в кисет, и пока он это делал, ни один звук не нарушил тишины. Всем хотелось подумать над простыми и удивительно верными словами неведомого ученого человека.
— Так что делать будем? — спросил Арсений снова, садясь за стол. — Надо и нам свое слово царю сказать, пусть не только помещиков слушает.
— Как скажешь, когда нас не зовут, не спрашивают, нашего голоса не пропускают?
— Можно и без спросу сказать — написать письмо царю.
Арсений вынул из кармана пузырек с чернилами, тетрадку, перо.
Допоздна засиделись в этот вечер крепостные в людской, составляя документ, которому они дали название: «Про волю. Думы мужиков».
— Как фамилия ученого того? — спросил дед Роман, когда стали расходиться.
— Чернышевский. Слыхал?
— Не слыхал. Теперь уж запомню.
Распрощавшись со всеми, попросил Арсений привести к нему Малашку. Она оказалась где-то близко — терпеливо ждала, пока он освободится. Арсений усадил ее к себе на колени, приласкал, дал гостинец: кулечек сластей и яркую ленту.
— Сильно побил тебя барин?
С грустинкой в глазах она кивнула головой, затем вспомнила:
— Ты же был у меня солдатом, Арсений. Ты врагов стрелял. А барина зачем оставил? Или побоялся? Или пули не хватило?
Арсений прильнул к ее головке губами, пошевелил ими в ее волосах, но ни слова она не разобрала.
Хозяйство Ивана Матвеевича все более хирело. Урожаи получались низкие, большая часть приплода скота погибала, вотчинная крутильня шла в убыток, крепостные руки плохо обрабатывали и пеньку, и лен, а главное — неторопливо. Пока Иван Матвеевич удосужится вывезти первую партию товара на рынок, более расторопные соседи уже успевали заполнить его, цены падали.
А рядом процветало и с каждым годом ширилось предприятие купца Силантьева. Уже третий каменный дом ставил он себе в городе, уже одна городская улица называлась Силантьевской.
В начале июня, когда закончили сев яровых, Иван Матвеевич, пренебрегши дворянской гордостью, отправился с визитом к Силантьеву на его кирпичный завод, открытый лет двадцать назад на пустоши, где когда-то стоял биваком «царев полк» Ивана Грозного.
После короткого препирательства привратник поднял бревно, загораживавшее проезд, коляска Ивана Матвеевича проехала еще с полсотни шагов и остановилась. Территория завода была едва лишь намечена неглубоким ровиком да редкими колышками, кое- где воткнутыми в землю. Значит, нет нужды хозяину таиться от воров.
К коляске неторопливо подходил сам Силантьев. Он не мог не узнать своего гостя, и его походочка вразвалку подтверждала лишний раз, как ныне упало уважение к фамильному блеску древних родов. Лишь последние пять шагов Силантьев протрусил рысцой и поклонился без улыбки. В грязной жилетке, посконных брюках, юфтевых сапогах и картузе грубой работы, он мало чем отличался от любого деревенского старосты.
Не снимая лайковой перчатки, Иван Матвеевич небрежно сунул руку почти в самое лицо купцу. Тот схватил ее, слегка пожал, отпустил, вернее даже, оттолкнул от себя, сухо спросил:
— Чем могу служить господину?
Не «вашему сиятельству», не как-нибудь еще, а «господину». Будто Иван Матвеевич для этого купчины всего лишь один из покупателей-мещан. Несколько лет назад, возможно, Иван Матвеевич выпорол бы наглеца за такое неуважение к нему, но времена уже были не те. Власть денег понемногу брала верх над всеми прочими привилегиями.
— Коли кирпичом интересуетесь, то могу продать со скидкой, если больше десяти тысяч штук возьмете.
— Да мне всего-то десять штук и нужно, — не мог Иван Матвеевич отказать себе в удовольствии покуражиться над Силантьевым.
— Десяток я вам и так подарю, на бедность, — в свою очередь ответил злой шуткой купец. — А что ваша винокурня? А деготь как нынче гонится? А жеребцы ваши в цене ли?
Видно, хорошо знал Силантьев, где у Ивана Матвеевича болит.
И винокурню, и конный завод, и дегтярню он в разное время завел по советам соседей-помещиков. Советы подавались от доброго сердца, да добра не несли. Чего-то важного Иван Матвеевич не понял, должно быть, и все его начинания оказывались несчастливыми. Он постоянно испытывал нужду в деньгах, а расходы росли. Пришлось заложить винокурню, потом и конный завод. Дегтярню в залог никто не хотел брать. А этот купчина, прадед которого был крепостным, все жиреет и наглеет. Давно пора сбить с него спесь. И с ядовитой улыбкой Иван Матвеевич говорит:
— Стало мне известно, Силантьев, что ты моих беглых людей подбираешь. Верно или поклеп на тебя возводят?
— Что вы, ваше сиятельство, — с испугом произнес купец. — На что мне беглые? У меня свободных людей довольно.
От внимания Ивана Матвеевича не укрылось, однако, что испуг Силантьева наигранный.
— Очевидец сказывал, — продолжал Иван Матвеевич, — кучер предводителя. Он-де высмотрел тут Арсения, бывшего моего конюха, от наказания ушедшего.
— Глядите сами, Иван Матвеевич, всех моих конюхов могу показать, — с невинным видом развел Силантьев руками.
— Ладно, погляжу.
То, что видел Иван Матвеевич, изумляло его. По всем направлениям были проложены дощатые мостки, и полуобнаженные мужчины беспрерывно катили по ним полные тачки глины. В одном месте они опорожняли свои тачки и другой тропинкой бежали обратно к ямам, где грабари вновь наполняли их тачки глиной. И всюду: на площадках ли, где женщины с подоткнутыми юбками месили ногами глину, у формовочных ли столов, или у печей — работа шла в скором темпе. Рабочие торопились, на ходу утирали пот, разъедавший глаза, не оглядываясь на Ивана Матвеевича, но опасливо косясь на купца. Проехала вереница водовозных бочек, несколько подвод с дровами. Завидя хозяина, возчики хлестали лошадей, с гиком проносились мимо.
— Боятся тебя, — с невольной завистью произнес Иван Матвеевич.
— А ведь пальцем никого не трону, — не без самодовольства ответил купец. — Разве что мальчонку за ухо потянешь.
— Криком берешь?
— Не без того. Так разве вы своих не наказываете куда более строго?
— Вот и удивляюсь: работа здесь каторжная, а делают ее люди с охотой. На моей же крутильне и детям делать нечего — велик ли труд коноплю чесать да пеньку вить? — а еле двигаются. Одни убытки несу. Думал даже, не бросить ли.
— Эх, мне бы ваших людишек с полсотни, — вырвалось у Силантьева. — Я бы не так еще развернулся. Одна беда — рук не хватает. Будь рабочих вдоволь — разве одними кирпичами промышлял бы? Гвоздильню мог бы поставить, да мельницу на реке, да суконную мануфактуру, да салотопню... Хватило бы на все капиталов, лишь рабочих кто дал бы!.. Право дело, пришлите мне ваших людей сколько, я хорошую цену дам — по гривеннику за голову.
— Люди мне самому нужны, — покачал головой Иван Матвеевич. — А ты секрет свой раскрой, почему к тебе прибыль плывет, а у меня одни убытки?
— Так ведь сам я при моих людях засучив рукава день-деньской верчусь.
— На то у меня, положим, управляющий есть.
— Опять же за каждым присмотр нужен, чтобы не стоял без дела.
— Старосты у меня есть.
— Старосты стегуны. Мы же своих стегать не могем, вольный они народ — кого сегодня отстегают, завтра тот и ушел. Да еще на прощание угол печи отвалит... А сколько вы вашим платите в день?
— Нисколько, — отрезал Иван Матвеевич. — За что крепостному платить?
— А у меня по гривеннику получают. Вот и стараются. А чем больше каждый наработает, тем больше и мне прибыли. Гривенник ему — гривенник и мне. Так что если надумаете крутильню продавать, я возьму, — неожиданно заключил купец.
Откровенная жадность светилась в глазах Силантьева. Казалось, он готов был бы весь город застроить своими заводами, всех людей заманить к себе работать, чтобы от каждого свой гривенник прибыли получать. «Сколько же это он должен от всех за день получать?» — подумал Иван Матвеевич.
— Сколько у тебя всего рабочих?
— Мало, мало, — уклончиво ответил купец. — Всех-то людей вы, господа помещики, в руках держите, дело же у нас. А надо бы так: у кого дело, того и люди. Скорей бы уж царь волю дал им.
Дошли, значит, и сюда слухи о предстоящей отмене крепостного права. Но не это удивило Ивана Матвеевича, а та почти физически ощутимая неприязнь к нему, которую он прочитал на лице Силантьева.
Где-то в глубине двора раздались частые металлические удары.
— Обед, — пояснил Силантьев, прижмурившись на стоявшее в зените солнце. — У кого снедь припасена, пускай перекусит, а кто без этого пришел, пускай так посидит. После отдыха работа шибче пойдет.
— Рано у тебя обед.
— Полдень. Семь часов уже отработано, а семь впереди. У меня по-божески, не так, как у иных купцов — по шестнадцать часов без роздыху.
Довезя свои тачки до замесной площадки или до ямы, рабочие оставили их там, а сами рассаживались кто на тачках, кто на подвернувшемся булыжнике, кто просто на земле и разворачивали узелки со своим немудреным припасом: ржаным сухарем, репой или луковицей, щепотью соли, иногда еще вареным картофелем.
И вот Иван Матвеевич, обходя рассевшуюся прямо на дороге группу рабочих, заметил среди них Арсения. Бывший конюх, видно, не сладко ел. Коричневая кожа на его груди выглядела задубленной, как у старой клячи. Лицом Арсений потемнел, черная повязка над его глазом, казалось, расползлась на добрую половину лица, вторая половина была сумрачной, унылой, как у вечно голодного пса.
Арсений сказал что-то своим товарищам, они рассмеялись. По кругу пошла деревянная кружка — они распивали бутылку браги.
— Твое здоровье, хозяин, — крикнул один из рабочих Силантьеву. Остальные обернулись на хозяина, и тут Арсений увидел своего бывшего барина.
Всего одно мгновение глядел Иван Матвеевич в его единственный глаз, но сколько же злого огня сверкнуло в нем, если Иван Матвеевич невольно зажмурился!
— Глянь, господин какой важный шагает, — произнес сидевший рядом с Арсением рабочий. — Помещик, что ли?
— А-га, — вяло отозвался Арсений, словно и этого короткого звука жалел потратить на разговор о таком предмете.
— Скоро им конец. Крестьянам-то царь волю дает... Эй, господин помещик, — крикнул рабочий вдогонку прошедшему уже Ивану Матвеевичу, — в нашу артель не желаешь ли вступить? Пока еще можем принять.
— Шутят, бобыли!.. Выпили и шутят, — с беспокойством приглядываясь к лицу Ивана Матвеевича, проворчал Силантьев.
«А может, то моей судьбы предсказание?» — с внезапно нахлынувшим страхом подумал Иван Матвеевич. Он остановился, с яростью глянул на купца.
— Лжешь ты, купчина, без стыда. Кривой и есть мой Арсений.
— Ва-а-аш? — с хорошо разыгранным недоверием, ничуть не смущаясь, протянул Силантьев. — Не обознались ли? Из Новгорода он прибег ко мне, и имя у него Артем — тому свидетелей хоть сотню представлю.
— Ты представишь?.. Ты вор! — вне себя от негодования крикнул Иван Матвеевич. — На суд потяну тебя!
Силантьев вдруг сорвал с головы фуражку, бросил ее в пыль, к ногам Ивана Матвеевича.
— Прошу я вас... людей моих не тянуть, не трогать! Мне от губернатора привилегия дана, сказано людей брать, где найду. Я не спрашиваю, где они допрежь были, у кого служили и кто не сумел их при себе удержать. Не ищите здесь своих... Что упало, то пропало!
Лицо Силантьева все больше наливалось такой мрачной откровенной ненавистью к Ивану Матвеевичу, сдобренной жадностью зверя, готового до издыхания отстаивать доставшуюся ему добычу, что помещик невольно отшатнулся. Казалось, еще минута — и Силантьев своей жилистой рукой вцепится ему в горло.
Два смертельных врага стояли друг против друга. Так нежданно встречаются в лесу волк и рысь, преследуя одну и ту же дичь.
Силантьев что-то крикнул. Затуманенный гневом мозг Ивана Матвеевича воспринял смысл его слов только тогда, когда к нему подъехала его коляска.
— Уезжай, барин, с богом!
Всю обратную дорогу одно только слово вертелось в голове Ивана Матвеевича: «Выгнали... выгнали... выгнали».
Когда он въезжал во двор имения, случилось несчастье.
Откуда-то сбоку выскочил дорогой гусь фламандской породы, попал под ноги лошадям и был затоптан. Наперерез гусю бежала Малашка, на обязанности которой было присматривать за птицей, да не поспела она. Тут уж Иван Матвеевич не мог сдержаться. Он выпрыгнул из коляски, выхватил из рук возницы кнут и хлестнул им провинившуюся девчонку. Всю силу скопившегося в нем негодования он вложил в удар. Девчонка без звука упала, но Иван Матвеевич в исступлении продолжал хлестать ее, пока сам свалился от удара в висок.
Над ним склонился кучер.
— За что дите погубил? — спросил он хрипло и вдруг вцепился в горло Ивана Матвеевича. Насилу оторвали его сбежавшиеся дворовые люди, помогли Ивану Матвеевичу встать.
— Малашку к доктору, — сказал Иван Матвеевич, отдышавшись. — А кучера в сарай — судить буду сам.
— Не поможет доктор — мертва, — пригнувшись к самому уху Ивана Матвеевича, шепнул появившийся дворецкий.
— К доктору, чтобы причину смерти нашел, — шепотом же пояснил Иван Матвеевич. — То ли лошадей испугалась, то ли от простуды с нею случилось.
— Понял, — заторопился дворецкий и велел подобрать детское тельце.
А кучера не удалось задержать. Хоть бежал он к воротам не очень шибко, никто почему-то не сумел догнать его.
Вечером, как не раз в подобных случаях уже поступал Иван Матвеевич, он велел согнать в свою вотчинную молельню усталых после долгого трудового дня мужиков и баб и до утра заставил их отмаливать перед богом его грехи, без конца повторять сочиненную им на такой случай молитву:
«Господи, прости раба твоего, доброго, но вспыльчивого Ивана, сына Матвея, отпусти ему все его невольные прегрешения, пошли ему богатств неисчислимо, радостей много, счастья до веку, а нас, рабов твоего раба, крепостных мужиков, лютой казнью казни, если против него что недоброе задумаем. Аминь!»
Отец Герасим, которому не впервые приходилось служить подобную «службу» и которого Иван Матвеевич потом щедро одаривал, снова и снова перечитывал слова «молитвы», и все должны были повторять за ним. К концу моления несколько человек упало в обморок, а один молодой повар начал вдруг ругать отборными словами Ивана Матвеевича, отца Герасима и господа бога.
В ту ночь от Ивана Матвеевича сбежало еще два дворовых человека.
Напрасно беспокоился Иван Матвеевич. Если царь и любил кого-то из многомиллионного народа Руси, то именно его, потомственного помещика.
В последнее воскресение марта 1861 года во всех приходских церквах зачитывался манифест царя от 19-го февраля. Иван Матвеевич неделю назад уже присутствовал на подобном чтении для «высшей публики». Но он хотел еще раз испытать благостное чувство облегчения, которое несли для него напыщенно-торжественные слова самодержца всея Руси.
Стоя в трех шагах от отца Герасима, прикрыв глаза, чтобы никакие зрительные ощущения не отвлекали его, он впитывал в себя каждое слово, рожденное разумом царя. Отец Герасим читал медленно, часто запинался не столько по близорукости, сколько по малой практике в чтении, и Ивану Матвеевичу было приятно убедиться, что во многих случаях он довольно точно запомнил и мог бы подсказать содержание последующих фраз.
Детали реформы составили внушительную книгу, называвшуюся «Положения 19-го февраля», и все, в ней сказанное, было проникнуто заботой о том, как бы не обидеть Ивана Матвеевича.
Первые разделы отец Герасим читал с подъемом. В них говорилось, что крепостное право отменяется навсегда и помещики не могут больше продавать и наказывать своих крестьян, вмешиваться в их личную жизнь, запрещать им заниматься торговлей и промыслами, владеть разного рода имуществом... Постепенно голос отца Герасима становился все глуше и невыразительней — шли параграфы, которые незачем было зачитывать крестьянам. Именно эти параграфы доставляли радость Ивану Матвеевичу. Ибо земля, которой он владел, признавалась и впредь его собственностью. Ему, правда, предписывалось выделить крестьянам в надел незначительную часть земли, но многие из них пользовались доныне слишком большими наделами, и избыток Иван Матвеевич имел право отрезать в свою пользу. Он уже давно решил, разумеется, какие именно участки отнимет у крестьян, — заливные луга, недавно поднятые облоги, дороги на выгоны и водопои. Ибо если по «Положению» он обязан оставить крестьянам водопои, то о дорогах на водопои там ничего не сказано.
За свои наделы крестьяне должны будут отрабатывать у помещика сорок «конных» дней в году и тридцать «пеших» дней — Это не так уж плохо. Они совсем освобождались только от внесения дани грибами и ягодами. Что ж, за один грош любой деревенский мальчишка насобирает для Ивана Матвеевича достаточно того и другого. А вот за усадьбу, в которой мужик родился и вырос, он должен внести помещику немалый выкуп, иначе она не будет признана его собственностью. И Иван Матвеевич потихоньку потирал руки и мысленно благодарил того неизвестного сановника, который так удачно вставил в «Положение» этот мудрый параграф. За надел он также получит от крестьян выкуп, вернее — от казны (это, разумеется, надежнее), а уж казна будет взыскивать с крестьянина его долг на протяжении сорока девяти лет. «А хоть и тысячу, мне-то что!» — в мыслях произнес Иван Матвеевич. Кроме того, на протяжении двенадцати лет крестьяне еще остаются «временнообязанными» — не могут уходить от своего помещика.
— Почем же это десятина обойдется? — вдруг спросил кто-то из слушателей, воспользовавшись очередной запинкой отца Герасима. Поп вздрогнул, точно пробужденный ото сна, и едва не выронил книгу.
— Сказано же, — недовольно ответил он, перелистывая страницу назад. — Четверть стоимости надела плати сейчас, а там по шесть процентов в год.
— А рублей, рублей сколько это будет? — нетерпеливо выкрикнул тот же голос, а другой голос позади Ивана Матвеевича, очень знакомый голос, отозвался:
— 81 рубль за десятину. Цена же ей восемнадцать-двадцать рублей.
Иван Матвеевич оглянулся, увидел черную повязку на веснушчатом лице и пожалел, что теперь уж никаких прав не имеет преследовать своего бывшего кучера, даже заставить его замолчать не может. И, будто дразня его, Арсений заговорил:
— С кривдой отпускают мужика. Двенадцать лет от нынешнего дня служи помещику, как прежде. А свобода где?
Десятки слушателей заговорили одновременно. Отец Герасим поднял руку с «Положением», на миг стало тише, но, прежде чем он успел опустить руку, кто-то выкрикнул:
— Не ту книжку читаешь, отче!
— Настоящую выкрали, эту подсунули, — раздался другой голос.
— Жалобу царю писать будем.
— А не подкуплен ли ты, отче? Вчера кум ко мне приходил из Ветрина, сказывал, им совсем не так читали — всего еще две недели у помещика служи, а там забирай себе землю и лес, которыми пользовался.
— Враки все! — громко выкрикнул отец Герасим на той ноте, на которой обычно провозглашал «Алилуйя», и захлопнул книгу. — Не верьте всяким побасенкам. Царская воля — вот она, тут.
Стоявшие рядом с Арсением два мужика подтолкнули его вперед:
— Иди, читай ты!..
Арсений повертел в руках «Положение», бегло просмотрел начало, заключительные строки, убедился, что отец Герасим читал, как написано. Значит, обманул царь мужиков! А Арсений так верил в его справедливость! Неужто книга, действительно, подложная? Арсению вспомнился недавно слышанный рассказ о некоем солдате Буржинском, который якобы добился свидания с царем и получил из его рук настоящий манифест. Все, кому рассказывалось о Буржинском, верили, что так все и было. Арсений сомневался. Но может, и впрямь было?
— Граждане мужики, — возвысил Арсений голос, и мгновенно водворилась тишина, какой не мог добиться поп. — Царь тут велит брать землю у помещика за «установленное вознаграждение», то есть по-справедливому. Как же это получается?.. Десятина хорошего луга стоит двадцать рублей. Так сколько уже мы за ту десятину внесли? Восемнадцать лет помещик владеет сим имением, и не было года, чтоб мы на него не работали сполна по инвентарю. Считай хоть по одному рублю в год наработали за каждую десятину. Значит, еще два рубля ему следуется с десятины. Кто уволоку имеет — плати за нее сорок рублей и забирай всю! А если помещик был лют, то можно ничего не давать...
Далеко не все поняли, что расчеты Арсения произвольны, приблизительны. Многих слушателей уже утомило обилие туманных подробностей «Положения», они нетерпеливо ждали короткого и ясного вывода об их новых правах. Теперь они ухватились за слова Арсения о справедливости царя и вот за эти цифры: два рубля за десятину, сорок рублей за уволоку.
Не успел Арсений закончить своей речи, как тут же родился слух, что поп читал неправильно, что в действительности велел-де царь платить добрым помещикам по два рубля за десятину, а у плохих брать землю без выкупа. Из церкви слух передался на паперть, где дожидалась вестей большая толпа ремесленников и мужиков, которым не хватило места внутри церкви. Отсюда слух пошел бродить по улицам Полоцка и ближайших селений и скоро дошел до губернского города.
Имя Арсения, «доказавшего» правду, стало известно всем, и никто из крестьян не сомневался в истинности его толкования Манифеста, потому что и в Ветрино ведь нашлись люди, правильно прочитавшие Манифест, и в Лепеле, и в Дриссе, где некий Петр Глушкевич сообщил, что барщину надо теперь исчислять со всего двора — по три дня на двор, и еще где-то, где проезжий писарь разъяснил, что по новому закону полагается работать на помещика еще только два месяца, после чего уж никакого выкупа за усадьбу платить не надо.
Слухов было множество, и верили всем. Не верили только Манифесту.
Всю весну и все лето бывшие крепостные Ивана Матвеевича, как и почти во всех имениях губернии, не выходили на барщину. Остались невспаханными многие помещичьи поля, а которые удалось засеять, те некому было убирать. Напрасно Иван Матвеевич рассылал старост собирать крестьян на «гвалты». Напрасно отец Герасим напоминал с церковного амвона, что, отказываясь признавать «Положение», крестьяне идут против царевой воли и тем грешат против бога. Выполняя полученные инструкции, отец Герасим убеждал крестьян быть покорными власти и помещику и потихоньку составлял списки «говорунов» и смутьянов, которые каждый месяц отправлял в епископию.
Старост крестьяне прогоняли, призывам отца Герасима не внимали, уходили из церкви, не дослушав проповеди. Многие крестьяне самовольно запахали ранее им принадлежавшие отрезки, пасли скот на выгонах, которые Иван Матвеевич объявил своими, и стали даже гонять скот на водопой к его вотчинному пруду.
Поздней осенью в ответ на девятую или десятую свою слезную жалобу в губернию Иван Матвеевич получил наконец известие, что для усмирения бунтующих крестьян Витебской губернии послан с войсками из столицы генерал Веймарн.
Узнав, что генерал находится за сорок верст и вряд ли сможет прибыть в Полоцк ранее чем через две недели, Иван Матвеевич послал ему богатый подарок — чистых кровей жеребца. И бравый воин нашел возможным ускорить свой поход по непокорным деревням Витебской губернии.
На рассвете пятого октября во главе сотни солдат генерал прибыл в имение Ивана Матвеевича. А еще через три часа просторный двор уже был забит крестьянами, которых солдаты приводили группами по пять-шесть человек.
Узнав о событии, пришел на двор и Арсений.
На крыльцо вышел генерал Веймарн. Он был высокого роста, с выпуклой широкой грудью и маленькой, беспрестанно мотавшейся головой на длинной шее. Казалось, диковинная птица высматривает с высоты, кого бы клюнуть. Отступив на полшага, по правую сторону его стоял Иван Матвеевич.
— Господа православные свободные крестьяне, — заговорил генерал неожиданно визгливым бабьим голосом, и толпа во дворе сбилась теснее, притихла: мужики впервые слышали, как их полагается по-новому величать. — Почему вы отказываетесь от воли, дарованной вам царем?
— Кто же от пирога откажется? — тотчас раздалось из толпы. — Но раз его вместо ягод полынью начинили, то как его есть?
— Замечайте, господин Ратиборов, кто перечит, — шепнул генерал Ивану Матвеевичу. — В том нашей тактики искусство: заставить вожаков самих себя выдать... Именем его величества, — грозно и торжественно провозгласил генерал, — приказываю вам вернуться к исполнению ваших обязанностей перед вашим помещиком, дабы и он мог спокойно выполнять свои обязанности начальника вашего общества, вашего радетеля и отца.
— Освободил нас царь от барщины, это господин помещик не желает царю подчиняться, — выкрикнули из толпы, а старческий голос добавил:
— Где ж у тебя, генерал, царская печать? Нетути ее, самозванец ты, а не царский генерал.
— Где наша воля, настоящая воля, а не из манифеста?
Генерал развернул газету.
— Вот, господа мужики, с каким словом, будучи в Полтаве, обратился царь к тамошним волостным старшинам: «Ко мне доходят слухи, что вы ожидаете другую волю. Никакой другой воли не будет, как та, которую я вам дал. Исполняйте, чего требует закон и «Положение», трудитесь, работайте и будьте послушны властям и помещикам».
По толпе пошел гул, она качнулась к крыльцу, отхлынула, снова качнулась. Над множеством неясных выкриков, полных недоверия, недоумения, беспокойства, возвысился спокойный, громкий, уверенный голос:
— Не мог такого царь сказать. Либо кто в газете писал подкуплен министрами, либо не то ты, генерал, читаешь. Пусть наш человек читает. Арсений пусть читает.
— Арсений!.. Арсений!..
И вот толпа сама выдала своего главного вожака, до сих пор стоявшего где-то позади. Арсения пропустили к крыльцу, в самые руки генерала-карателя.
— Ну, иди сюда, Арсен, раз тебе так верят. Это ты слух пустил про двухрублевую десятину?.. Ну, иди сюда, иди!
Арсений спокойно поднялся на крыльцо. По знаку генерала четыре солдата последовали за ним. Почуяв неладное, толпа зароптала, из нее полетели угрожающие выкрики. Десятка два мужиков подошли к ступенькам крыльца.
Иван Матвеевич с беспокойством глянул на Веймарна. Но генерал был спокоен. Не новичок же он в батальных делах. Недаром вся его грудь украшена медалями за доблесть, бесстрашие и воинское мастерство.
— Не пойдем на барщину, — раздались крики.
— Хоть всем нам горло перережьте...
— Царю жаловаться будем...
— Где настоящая воля, царева? Упрятали ее, а ложную подсунули.
— Если вы мне не верите, то послушайте пастыря вашего, — перекричал генерал эти голоса.
Вперед из-за генеральской спины вышел отец Герасим.
— Кто посягнул на чужую собственность... — начал он, но продолжать ему не дали.
— Врешь ты, поп, все врешь... Не слушаем тебя!..
Генерал издал резкий гортанный клич, и его солдаты от забора ринулись на толпу, рассекая ее на группки, избивая сопротивляющихся и выхватывая тех, кто говорил против генерала.
Десять мужиков они приволокли к крыльцу, остальных оттеснили в сторону. В центре двора расчистили площадку, установили две скамьи, у каждой стали по два солдата с розгами. Тактика генерала не допускала промедления. С задержанных сорвали порты, их валили на скамьи, привязывали спиной вверх. И первым был подвергнут наказанию Арсений.
— Тебя бы, братец, военным судом судить, — крикнул ему генерал. — Да уж уважим то, что ты бывший солдат, честно царю послужил. Посему на первый раз полсотней розог обойдемся. Получай, чтобы более не перечил воле царя... чтобы царево слово свято было... царев закон и тебя касается... именем царя... от царя... за царя...
Дюжие молодцы хлестали Арсения, он ежился, извивался, скрежетал зубами, стонал и прислушивался к стонам и воплям на соседней скамье, где наказывали совсем молоденького паренька. И считал слово «царь», как его палачи считали удары.
Когда последнего наказанного оттащили под забор, генерал обратился к толпе:
— А теперь, господа свободные крепостные, — он оговорился, следовало сказать «свободные мужики», но не стал поправляться, — чтобы вы мне все выходили с завтрашнего дня на барщину. Если еще хоть одну жалобу принесет мне на вас помещик, буду судить много строже... В каждый ваш двор назначаю на постой трех солдат с вашим кормлением. А кормить солдата так: в день по фунту мяса, похлебку, кашу, хлеб, чарку водки да семь с половиной копеек...
— Разоришь нас... Сами мясо два раза в год едим... Где копейки возьмем?
Генерал взмахнул рукой. Солдаты снова бросились на толпу...
В опустевшем дворе под забором остались наказанные десять мужиков. Солдаты их больше не тронули, никто их не гнал. Они полежали на животах, постонали, покряхтели, и самый крепкий из них поднялся на четвереньки, а там и встал.
— Пошли, мужики, — сказал он негромко. — Растолковали нам, что есть воля, пора и по домам.
— Царю бы отписать про все, что этот генерал натворил, — отозвался другой, тоже поднимаясь.
— Верно, прошение царю послать бы, — поддержал третий. — Генерал, ино быть, фальшивый, сам себя назначил. Такого царь велит сказнить.
— Разве кто допустит нашу жалобу к царю? — спросил четвертый. — Вокруг него в три стены министры стоят, да попы, да помещики, и все-то ему брешут.
Последним поднимался Арсений. Он долго стоял на четвереньках, не имея сил выпрямиться. Два мужика взяли его под руки, помогли встать. И все ждали, что он скажет. Дважды он уже открыл им правду — пусть скажет в третий раз.
Шатаясь, держась одной рукой за товарища, Арсений достал откуда-то из-за подкладки зипуна сложенный вчетверо листок.
— Одну газету генерал нам читал, — произнес он тихо, — послушаем и другую. Называется «Мужыцкая Праӱда». Вчера на базаре нашел. — Оглянувшись, нет ли кого поблизости, он торопливо прочитал:
«Шесть лет уже минуло, как начали говорить о свободе мужицкой. Говорили, толковали и писали много, а ничего не сделали... Этот манифест, что царь с сенатом и господами для нас написали, такой дурной, что черт его знает, на что он подобен... Вместо того, чтобы отдать нашу землю, за которую уже деды и прадеды давно своей работой расплатились, царь заставляет нас чинш в казначейство вносить... Видно, обманул нас царь».
Читая, Арсений внимательно следил за лицами своих слушателей: верят или не верят написанному?
— А кто это писал? — спросил один из них.
— Некий «Ясько, гаспадар з-пад Вильни». — Шепотом Арсений добавил: — Говорили мне люди, будто и нет никакого Ясько, а называет себя этим именем Калиновский Константин, враг царя, заступник за мужика.
— Если враг царя, то и слушать его нечего, — решительно заявил один из наказанных. Остальные молчали.
Поймут ли они то, что уже понял Арсений, — что царь такой же враг мужика, как и помещик Ратиборов? Нелегко им поверить в это, невежественным, темным и забитым. Разве помещик позаботится об их просвещении, или уездный предводитель, или этот генерал-каратель? Ведь эти крестьяне даже не слышали о таких людях, как Чернышевский, декабристы, ведь не дошло до них ни одно слово Некрасова или Пушкина.
Сколько еще лет будет страдать мужик на Руси, думал Арсений. Некогда обещали ему попы тысячелетнее царство всеобщего блаженства. Но вот уже тысячу лет народ Руси стонет в рабстве. Придет ли конец этому темному царству? Сколько еще столетий ждать? Где та сила, которая освободит мужика из неволи?
— Куда вести тебя, не к Силантьеву ли? — спросили Арсения. Он встрепенулся. Нет-нет! Он давно увидел свое призвание, пришел час осуществить его, теперь никто уж не помешает.
— Веди хоть и к себе, — ответил он. — Отлежусь дня три, а там примусь... Школу открою, детей мужицких стану грамоте учить.
Месяцев через пять или немногим более того Иван Матвеевич, выбранный недавно уездным предводителем дворянства, получил «Циркуляр о народном образовании». В нем губернатор, ссылаясь на «высочайшее распоряжение», обращал внимание господ предводителей на то, что во многих волостях и деревнях действуют самочинные школы, открытые подозрительными лицами. Предписывалось все эти школы закрыть, а законными считать лишь школы при церквах. Буде же объявятся упорствующие в своем беззаконии учителя, тех высылать из деревень.
До Ивана Матвеевича уже дошли слухи о деятельности Арсения. Теперь нашелся повод, чтобы разделаться наконец с ним. Был разгар народного восстания против царизма под предводительством Калиновского. Не составит труда обвинить Арсения в тайном пособничестве повстанцам.
Лежа ночью в постели в своем новом городском доме, выстроенном рядом с мещанской слободой, Иван Матвеевич обдумывал план, как выманить Арсения в Витебск и там арестовать, дабы не возбуждать беспокойства местного мужичья.
Незаметно как-то стал думать о себе. Последний он отпрыск древнего рода Ратиборов, а до сих пор не женат. И если не будет сыновей, то не проклянут ли его предки за то, что дал угаснуть славному роду?
Далеко за полночь Иван Матвеевич забылся коротким сном, который оказался сплошным кошмаром. Сотни скелетов в истлевших, но каким-то чудом не рассыпавшихся парчовых одеждах обступили его, тыкали в него костяшками пальцев, чего-то гневно требуя. Но сколько ни силился Иван Матвеевич понять их язык, ничего не разобрал.
Объятый страхом, он проснулся и почувствовал на своем лице холодную костлявую кисть. Несколько других рук придавили к ложу его плечи и ноги.
Нет, не удалось Ивану Матвеевичу уйти от своей судьбы, которую предрекла ему однажды дворовая девчонка Малашка.
— Еще не кончился век твоего сословия, барин, — услышал Иван Матвеевич будто знакомый голос. — Но твой конец решился в тот самый час, когда погубил невинное дите... Получай за нее.
— 3а кривду твою получай! — раздался другой знакомый голос.
Ответить Иван Матвеевич ничего не мог. Крепкая ладонь, словно ремни тугого намордника, стиснула его рот. И не все ли равно, чьи это голоса: Арсения, второго сбежавшего кучера или того силантьевского рабочего, который шутливо звал его в артель.
Сквозь слезы, выжатые из его глаз ужасной рукой, Иван Матвеевич увидел что-то блестящее. Вот оно дрогнуло, ярко вспыхнуло, будто падающая звезда, осветило в одно мгновение всю долгую жизнь Ивана Матвеевича и, пронзив его ужасной болью, погасло... Ночью загорелся новый дом Ивана Матвеевича.
Скоро огонь перекинулся на ближайший купеческий дом. До речки было шагов двести. Разбуженные огнем, соседи с ведрами бежали к речке, пугливо оглядываясь на полыхавшее пламя, молились про себя разным угодникам и кляли нечистую силу. Вернувшись с полными ведрами, становились каждый у своего дома, готовые залить любую искру, которую ветром могло бы забросить на их жилище, такое же податливое огню, как и горевшие дома. А тушить пожары было некому.
В те дни сгорело в Полоцке больше сотни домов.
И стал городок еще тише, чем был.
И думали, быть может, иные обыватели: клонится город к своему закату. Еще одно стихийное бедствие, еще одно нашествие врагов, еще одна повальная болезнь — и сгинет городок, исчезнет с лица земли.
Но то завершалась лишь предыстория города, истинная история еще ждала впереди.