О братья!
Хотя нас делят озеро и горы
И хоть у нас раздельное правленье
Но одного мы корня, кровь одна...
Двадцать лет не было дома Трифона Бородули, сына Егора, тяглого человека шляхтича Вершлинского. Ровно столько времени закон государства Польского предоставлял право боярам и магнатам разыскивать своих беглых людей. Этот срок истек, и Трифон отважился навестить своих родных: авось пан Вершлинский умер — он и тогда не был молодым, — а если не умер, то, может быть, забыл своего беглого смерда, а если и не забыл... Но ведь Трифон не с ним повидаться идет.
По широкой Кривичанской дороге в одежде православного священника он шел на запад уже третий день, и только один раз ему посчастливилось проехать на попутной подводе верст около десяти. Молодой крестьянин, охотно его подобравший, после слов приветствия тихо добавил:
— Да здравствует царь!
Они были одни на дороге, и Трифон безразлично ответил:
— Да здравствует...
— Не так, отче, отвечаешь, — тоном человека, который посвящает новичка в великую тайну, поправил парень. — Как услышишь такие слова, отвечай: «Да живет Русь единая!» Ныне все православные так мыслят и говорят, когда чужое ухо не слышит. Хутко, хутко и нас царь московский под свою руку возьмет. Слышно, Оршу у короля отнял, Витебск обложил.
— Верно, — подтвердил Трифон.
Самусь — так звали крестьянского сына — оказался словоохотливым. С увлечением рассказывал о московском царе: ростом высок, в плечах широк, голосом могущ...
— Совсем как ты, — перебил Трифон и неожиданно спросил:— Был бы ты царем?
— Не смейся, отче, — строго осадил его парень и подозрительно покосился на него. — Не гораздо святы речи твои. — Помолчав немного, он однако продолжал рассказывать: — Войска у царя видимо-невидимо. Каждому мужику отписку на волю приготовил: приходит и раздает.
— Видел ты его? — удивился Трифон.
— Видеть его нельзя. От сияния лика слепота нападает. От людей слышал... А ты как скажешь?
— Так и я скажу, — ответил Трифон, чтобы отвязаться от разговорчивого возницы. Лицо парня просияло. Он был рад услышать еще одно подтверждение удивительных слухов о великом царе московском Иване IV. И с новым жаром принялся рассказывать, как хорошо станет людям при царе: шляхтичей он сгонит, отменит подати и на каждый дым крестьянский выдаст по коню — верные люди говорили. Прогонит и ксендзов, закроет костелы, молиться богу и в школах учиться будут только по-русски, и настанет по всей земле един русский Закон — Правда, царство божие начнется.
Трифон молчал. Он не верил в царство божие, сомневался и в справедливости царя. Ему как-то приходилось встречаться с людьми, бежавшими в леса из Московской земли, они рассказывали о царе иное. Гости из Твери, Новгорода, Москвы также не все хвалили своего царя, иные хулили его. Но может быть другой царь ныне царствует.
— Даст царь коня или не даст? — настойчивым вопросом перебил его размышления Самусь.
— Где на всех наберет?
— У шляхтичей же! Мы поможем.
Одобряя в душе ответ парня, Трифон не удержался от шутки:
— На что тебе конь? Ты и сам добрый лошак.
Парень натянул вожжи, обернул к Трифону злое лицо.
— Слезай, отче! Не по пути нам.
Трифон не стал спорить, сошел.
— Но-о-о, брехливый! — крикнул парень на коня, изо всей силы хлестнув его кнутом. — Но-о-о, подлючий, но-о-о, поповское брюхо!..
Последние три часа дорога не выходила из лесу и, как на зло, Трифон был теперь один. Потому и шагал быстро, невзирая на усталость. Приближалась пора волчьих свадеб, тогда берегись нечаянной встречи, одинокий путник! Впрочем, Трифон не совсем одинок. Под рясой за пояс добротного кафтана заткнут у него длинный нож с ореховым крыжом в засечках, а изогнутая клювом пистоля с горстью запасных пуль лежит наготове в кармане.
От начала зимы выпало уже немало снегу, и когда Трифону приходилось уступать дорогу встречным саням, нога проваливалась по колено. Придорожные сосны покрякивали и иногда осыпали Трифона горстью осевшей из туманов мерзлой пены. Чтобы скоротать время, Трифон стал вполголоса напевать:
Укрой, зелен-дубровушка,
Сумна молодца!
Он же в ночь веселую
Переймет ксендза...
Миновав поворот пути, Трифон увидел впереди человека. Заслышав настигающие шаги, человек заторопился, засеменил. По походке и сутулой спине Трифон определил, что человек стар и слаб. Когда их разделяло уже не более десятка шагов, человек сошел на обочину, намереваясь пропустить Трифона вперед. Он глядел недоверчиво, но и без страха, был очень худ, бедно одет. Иногда купцы так переодевались на опасную дорогу. Но лицо у человека вряд ли купеческое: очень уж истощенное, с ввалившимися глазами. Он дышал тяжело. Нет, таких Трифон никогда не трогал, а если иногда останавливал, то по личной нужде: осведомиться, далеко ли до корчмы, попросить щепоть соли.
— Не бойтесь меня, — сказал он тихо, поравнявшись со стариком. — Вы купец?
— Благодарение богу, я почти купец, — ответил старик с поклоном и усмехнулся. Он достал из кармана пригоршню того стекляруса, каким девушки из бедных семей убирали свои волосы. — Этим грошовым товаром я торгую вразнос. Не нужно ли вам?.. В таком случае подарим немного лесу.
И старик швырнул свои цветные шарики в снег, желая показать, как мало он сам ценит свое «богатство».
— Бояться я и черта не боюсь, — снова усмехнулся он. — Страх — дитя богатых. Но и вы не бойтесь меня, продолжайте вашу песенку, она мне нравится.
Трифон вздрогнул: по неосторожности он выдал себя. Но откровенность старика подкупала. По внешности и выговору это был еврей.
— Вы из Полоцка? — отрывисто спросил Трифон.
— Да. Город недалеко, с опушки он уже виден.
Трифон замедлил шаг. Он не знал, как быть дальше.
— Если вы опасаетесь, что воевода, епископ или пан Вершлинский откажут вам в гостеприимстве, — заметил его беспокойство еврей, — то моя землянка — ваша.
У него была добрая, располагающая улыбка, и Трифон ответил:
— Спасибо!.. Вы поняли уже, что я нездешний.
— Мне этого незачем знать, — отрезал старик и в виде предостережения добавил: — К нездешним власти очень подозрительны.
Они вышли на опушку. Трифон с трудом узнавал знакомые места. Слева пролегала занесенная снегом замерзшая Двина. Над песками вдоль ее берега, куда каждый год вывозили из города сотни подвод отбросов и мусора, на месте, где когда-то находилось конское кладбище, теперь в беспорядке было рассыпано множество землянок, хижин, лачуг, крытых соломой, валежником, дерном, корьем. Сразу за этим городом нищеты начинались многочисленные улицы, убегавшие на запад. Неужели это уже Полоцк? Да, он! Вон купола святой Софии, а вот и башни замка; ниже еще какие-то башни, которых Трифон не помнил.
Трифон быстро снял рясу, свернул ее, затолкал в наплечный мешок. Туда же бросил нож. В кожаном кафтане, юфтевых сапогах и меховой шапке он мог сойти теперь за богатого ремесленника или за приказчика.
Старик между тем, не удивляясь, рассказывал.
В слободе на песках живут вольные ремесленники-евреи. Прибыли они сюда из Польши. За эту полоску земли каждый год платят пану Вершлинскому столько, будто она покрыта не навозом, а червонцами. Зато никто не мешает им тут молиться своему богу и жить по законам предков.
— Здесь живут искуснейшие в мире золотари и трубочисты, — не без иронии заключил старик, — а также сапожники, портные, шорники и кузнецы. Есть и музыканты, лекари, граверы... Скажите, кто вам нужен, и я, Авром-Яков, провожу вас.
Миром и спокойствием веяло от этого сутулого разговорчивого старика, тем самым миром, по которому Трифон тосковал все годы своего изгнания. Нередко в лесу его охватывала ненависть к оружию, навязанному ему судьбой. С какой бы радостью променял он все свои булаты на четыре подковы для рабочего коня!
Он вспомнил Самуся с его верой в царя Ивана, который каждому крестьянину даст коня. «Дай-то боже, чтобы сталось так, — подумал Трифон. — Коня и сам добуду, лишь вызволь от бояр».
Нет, никто ему здесь не нужен, отвечал Трифон старику, он просто ищет кратчайшую дорогу в город, к мосту через Полоту.
Авром-Яков указал дорогу.
— А если вам когда-нибудь понадобится одежду справить, сапоги починить или что-нибудь обновить в доме, вспомните нашу слободу.
— Хорошо.
Трифон глядел вниз, на берег. Он помнил это место, бывшую свалку. Когда-то до нее от городской окраины было версты три. Теперь все это пространство занято домами.
— Большое здесь население?
— Тысяч пятьдесят, господин. А некоторые думают, что все сто наберется. Богаче самого Вильно этот город стал. И самый богатый в городе человек — пан Вершлинский.
Трифон задал еще один вопрос, вертевшийся у него на языке с той самой минуты, как услышал, кто хозяин этого побережья:
— Здоров, слава богу, старый пан Вершлинский?
— Ну, старый пан давно уже в раю блаженствует! Так ведь сыновья у него подросли, дело отца достойно продолжают, — отвечал старик с преувеличенным почтением, за которым легко угадывалась ненависть к панам. — Бог приказал плодиться не только рабам, но и панам.
— И кто из сыновей пана Вершлинского берет с вас деньги за эту никудышную землю?
— Пан Альбрехт.
Альбрехт! Тот самый сопливый, подлый и злобный малец, из-за которого Трифону пришлось бежать из Полоцка. Этот хорек уже стал паном! Где справедливость?.. А Трифон долгие годы надеялся, что со смертью старого пана вся жизнь пойдет по-иному.
— Значит, смогу я пожить у вас несколько дней в случае надобности?
— Сколько угодно, — отозвался Авром-Яков.
Интересно, что думает этот старик о короле и панах? И Трифон говорит:
— В местах, откуда я иду, многие ждут прихода царя. А здесь?
— Будь осторожен, незнакомый гость, — шепнул Авром-Яков. — Вчера казнили пятерых за то, что кричали «Да здравствует царь!..» Да, здесь многие ждут не дождутся царя.
— А вы?
Старик помолчал, в раздумье ответил:
— Мой народ уже более тысячи лет обходится без царей, королей и князей... Не знаю, нужны ли они.
И кивком головы он попрощался с Трифоном.
Трифон быстро зашагал по указанной ему улице с многочисленными переулками и тупичками. Это был новый район города.
Трифон проходил мимо больших складов, откуда грузчики таскали на подводы мешки с мукой, конские шкуры, бочки с рыбой, ковши с маслом. Из длинных балаганов-мастерских, снаружи до окон засыпанных кучами стружек, обрезков кож, гончарного боя и разного иного хлама, доносились голоса подмастерьев и учеников. Заглядывая в окна домов, Трифон видел шелковые пологи на ложах из ценных пород дерева, дорогое убранство в комнатах, столы, полные яств.
Во дворе дома в два жилья, окруженного забором из узорной дубовой плашки, девушка-служанка держала на подносе шесть золотых мисочек. Она крикнула что-то в глубь двора, оттуда тесной толкущейся гурьбой примчались шестеро породистых псов. Девушка опустила свой поднос на землю, под каждую нетерпеливую песью морду подсунула по миске.
Благословил господь этот город богатством, подумал Трифон, уже забыв о слободе над свалкой. Скорей бы добраться! Верилось, что хоть каким-то краем перемены коснулись и его родных.
На святой Софии ударили в колокола, и сразу же отозвались колокольни многочисленных монастырей и церквей города, окрестных слобод и деревень. Трифон вспомнил, что начинается рождественский вечер, и зашагал быстрее. Вот уже пройден свайный мост через Полоту, осталась позади горка, за ней открылся родной Заполотский посад. На западной окраине его стоит деревенька Янковка. А может, она теперь уже Альбрехтовка?
Здесь все выглядело иначе, чем на главных улицах. Низкие, покосившиеся и замшелые дома были ободраны и жалки. Не сразу нашел Трифон свой родной дом, трижды проходил мимо, узнавая и сомневаясь. Дом был из тех, в которых могут жить лишь навечно согнутые люди. За годы отсутствия Трифона он еще больше ушел в землю, соломенная крыша расползлась, обнажив гнилые стропила. Исчез деревянный плетень, покосился и вот-вот рухнет хлев.
Наконец Трифон присел перед узким оконцем, затянутым бычьим пузырем, пытаясь разглядеть, есть ли в доме люди.
Теперь, будучи у цели своего утомительного и опасного путешествия, он не решался постучаться, страшился войти, будто предчувствовал, что из этого тесного, как клетка, жилища рабов ему вторично не вырваться.
За неделю до Рождества года 1562 по всем волостям, по всем поветам и воеводствам великого княжества Литовского и королевства Польского было объявлено: для служения в ополчении поставить с каждых восьми служб по одному человеку на добром коне. У человека должен быть панцирь, шлем, древко с копьем, флажок, меч, цветное платье, кожаный пояс и остроги — шпоры. За одну службу надлежало считать худых дымов[24] и малолюдных — четыре, добрых — два. Кроме того повелевалось, чтобы установленный тридцать лет назад, при короле Сигизмунде Первом, налог «ордынщина», предназначенный для найма татар на войну с россиянами и для уплаты дани крымскому хану, был внесен за два года вперед.
Старому Егору давно уже все равно, за какую часть службы сочтут его дом — за половину или за четверть. С тех пор, как стал он крепостным пана Альбрехта, все заботы о нем взял на себя пан. И вот в самый канун праздника пан прислал сказать старому Егору, чтобы младший сын его Захар, коему минуло восемнадцать, явился в панскую экономию, имея при себе пару новых, из кожи плетеных ходаков, которые, однако, не обувал бы, а нес через плечо.
Пан словно бы и забыл, что Захар не только младший сын Егора, но и единственный оставшийся при нем. А впрочем, разве не взял на себя пан Альбрехт все заботы о Егоре и его доме? Уж как будет, так оно и будет. Вероятно, пан продолжает считать, что семья Егора Бородули такая же, какой была когда-то. Но за последние двадцать лет многое изменилось. Бесследно исчез старший сын Трифон после того, как избил однажды пана Альбрехта, тогда еще паныча. Умерла жена, с божьей помощью народившая Егору шестерых сыновей и по немилости божьей — четырех дочерей. Дети подрастали, девок расхватали в чужие дома, одна за другой появлялись в доме невестки, стало тесно от внуков. В одну страшную неделю пять лет назад, когда нашло на город поветрие, умерли два сына, все невестки и семеро внуков. После того умерло еще два сына и четыре внука. И остались ныне при Егоре, кроме Захара, внучка Лукерья шестнадцати лет да внук Ванятка семи лет. И вот пришел черед уйти из дому Захару, уйти навсегда, как уходили все до него: от бога ли, из войска ли, или из дворни пана Вершлинского в крестьянский дом никогда не возвращались ушедшие дети.
Поэтому и нет праздника в доме. Спасибо Лукерье: вспомнила комин побелить да наскребла немного ячменя для кутьи. Машинально, как делалось многие годы, Егор положил на темный сосновый стол пучок сена — в память о спасителе, родившемся в яслях, — и прикрыл его тряпицей вместо скатерти. Перед тусклым образом в углу он зажег огарок свечи, припрятанный с прошлого года, и призвал всех помолиться. Затем сели за стол. Не забыл Егор положить ложку кутьи на окно — для мороза, а Лукерья произнесла необходимое на этот случай заклинание:
— Мороз, мороз, приди к нам кутью есть, зимой приходи, летом не ходи, под гнилой колодой лежи, нашего хлеба не морози, ни гороху, ни овса, ни жита.
— Нашего хлеба, — прошептал, как во сне, старый Егор. — Нет уж ничего нашего, и сами мы не свои.
Он с грустью глянул на Захара. Не очень высокого роста, еще не окрепший в кости, с ломающимся голосом, последний живой сын тоже не принадлежит Егору — он собственность пана Альбрехта, и тот может его продать, убить. Вот захотелось пану отдать Захара в солдаты, и он, Егор, никогда больше не увидит сына.
Вдруг старику бросилось в глаза странное оживление Захара. Тот не только не был удручен, а даже будто радовался тому, что уходит из дому, пусть и в солдатчину. Но это неожиданное открытие не затронуло души Егора — она давно и безнадежно очерствела, потому что ни одной крупицы радости не выпало на ее долю за долгих, как адова вечность, шесть десятков лет.
Лукерья поставила на стол толокняную похлебку. Ни вареных грибов, ни томленой рыбы, ни блинов не будет, как не бывало и в прошлые годы.
Донеслись голоса колядовщиков, певших под окнами соседнего дома:
Пришла коляда накануне Рождества...
Коляда, коляда! Виноградная, красная, зеленая!
Мы ходили, гуляли, колядовщики,
Приходили, пригуляли к господарскому двору.
Господарский двор на семи столбах, на восьми столбах.
Столбы точеные, позолоченные...
Захар переглянулся с Лукерьей. Зря они послушались отца, не пошли колядовать с остальными парнями и девушками. Они бы не только весело провели вечер, но, глядишь, и кое-какого угощения отведали бы.
Колядовщики прошли мимо дома Егора — знали, что здесь даже кутьи не будет, чтобы подать им.
Лукерья вытягивала из-под «скатерти» стебельки сена, склонялась над ними, угадывая будущее. Ни одного колоска не оказалось среди травинок — к неурожаю и голоду. Одна былинка попалась совершенно изломанная — кто-то в доме умрет. А вот былинка, закрученная колечком, — она предвещает встречу с дорогим гостем.
Разве есть у них еще на свете кто-то дорогой, разве не вся семья тут?
Лукерья собрала травинки, сулившие несчастье, и бросила их в очаг: пускай беда развеется дымом, к тучам уйдет, никому не достанется. А травяное колечко повесила под образом: если гость придет, пусть знает, что его ожидали.
В окно кто-то тихо постучал.
...Не удивился Егор нежданному появлению сына, которого почитал давно сгинувшим, не стал гадать, с этого ли, или с того света вернулся. И радости большой не выявил, словно только вчера они расстались.
...Трифон выслушал историю двадцати лет, ровным неживым голосом рассказанную ему отцом. Некогда были они, Бородули, смердами, имели кое-какие остатки личной свободы, получали землю у пана под оброк. Ныне же стали крепостными, собственностью пана Вершлинского. А все из-за земельной реформы короля Сигизмунда-Августа. Одна уволока[25] земли, которую им, как и каждому крестьянскому дыму, выделили по этой реформе, очень скоро перешла к пану — они не могли выполнить всех повинностей, причитавшихся с этой уволоки. То, что сулило им радость, обернулось несчастьем. Вместе с землей в собственность пана перешли и они — придаток к земле.
Трифон молча заглянул на полати, обошел вокруг печи. Казалось, хотел увидеть еще кого-то, кроме этих четверых. А когда он приблизился к Ванятке, тот отодвинулся, спрятался за спину Лукерьи. Да, Трифон был здесь чужим для всех, за исключением отца. Стоит ли ему оставаться в этом доме? К счастью ли для них его возвращение?
Настала очередь Трифона рассказывать. Нехотя и немногословно он поведал, где пришлось ему побывать после того, как избил молодого пана. Пять лет провел в Минске, в слободе Борисоглебского монастыря, где служил на конюшне и возил настоятеля. Там был опознан, схвачен, бит и ввергнут в темницу, да сумел бежать. В Вильно при рыбацкой церкви два года выдавал себя за псаломщика — читать в монастыре научился, там же постиг все богослужебное ремесло. В свободное время рыбачил. Потом был плотником, кузнецом, каменщиком — менял профессии, имена и места, и все же не избежал случайной встречи с приказчиком шляхтича. На этот раз не успели взять его — ушел в такое место, где бы никто не смел разыскивать его, — в вольную лесную станицу.
— Ты разбойник? — не поверила Лукерья.
Потемнев лицом, Трифон ответил:
— Не зови так, дочка, как паны прозвали.
— И ты... убивал? — прошептала Лукерья, отодвигаясь от Трифона. На ее лице он прочитал страх и смятение.
— В станице меня выбрали попом, — угрюмо ответил он. — Надо кому-то отпускать грехи братьям, благословлять их на подвиг, отпевать погибших.
Лукерья забилась в угол, обняв прильнувшего к ней Ванятку. Мальчик не спускал с Трифона любопытного и настороженного взгляда. Казалось, он ждал, что Трифон покажет, как надо благословлять на подвиг. Понуро, не двигаясь, сидел Егор. Только Захар был рад приходу нежданного, удивительного гостя. Он сел рядом с Трифоном, шепнул:
— Поведешь меня с собой?
Егор услышал. Медленно поднял голову, глянул на братьев. Опустил на стол свою черную, как земля, ладонь, тихо произнес:
— Как знаешь, Захар. А только помни: ты сбежишь — пан Лукерью возьмет, нас всех побьет.
И, словно устав, снова поник головой.
Трифон оглянулся на Захара. В его глазах он прочитал решимость настоять на своем, оставить на произвол судьбы Лукерью, Ванятку и отца. Разве уж так он неправ?
Вдруг Лукерья подбежала к Захару, обняла его за шею, всхлипнула:
— Не выдавай нас пану, Захаре. Казнит он нас люто. — И она показала Трифону на дверь рукой: «Уходи!»
Разве и она не права?
Повинуясь безотчетному чувству, Трифон схватил ее руку, первую родную руку за двадцать суровых лет, погладил, сказал:
— Не обманет вас Захар... как я не обманывал... И меня, дочка, не гони. Будем вместе ждать царя. Недолго уже.
Он заметил, как при последних его словах чуточку выпрямился отец, насторожился и живая мысль мелькнула на его лице. И тогда Трифон принялся рассказывать о продвижении войск царя Ивана, о самом царе. Он вспомнил все хорошее, восторженное, что слышал от своего случайного попутчика, крестьянского сына Самуся, да и от других людей, во что сам и верил и не верил... Теперь и он верил, что царь несет избавление от всех бед, унижения и позора. Но мере того, как он рассказывал, все прямее становился Егор, светлело его лицо. Когда Трифон умолк, Егор прошептал:
— Дай-то боже!.. Благослови, господи, царя русского, ниспошли ему победу!
Все перекрестились.
Трифон рывком поднял на стол свою торбу. Гостинцев он никаких не припас, не зная, кого в доме найдет, но у него остался с дороги каравай хлеба и кус толстого сала. И еще он извлек со дна мешка крохотный узелок, развернул его и стопочкой сложил на столе десять одинакового размера серебряных кружочков. На каждом с одной стороны выгравированы латинские буквы А и S, а на другой стороне изображен скачущий всадник с поднятой над головой саблей. Это были литовские гроши. За один грош можно купить гуся, за все десять — свинью, бочку ржи или два куля овса. Будь у Трифона еще тридцать грошей, хватило бы на корову. Но больше не было.
Он пододвинул стопочку монет на середину стола. Как бы оправдываясь в том, что мало сберег за годы свободной жизни, заговорил:
— Не для того же гуляет станичник, чтобы богатство наживать. Говорится у нас: «Пана побьешь — грех с души долой, ксендза побьешь — два греха отмолил». А богатство и не идет на ум, когда каждый день гадаешь не в последний ли раз на солнце глядишь.
Егор поднялся. Опираясь обеими руками о стол, выпрямил согнутую спину, вскинул тяжелую голову и стал словно выше. Таким высоким домашние и не видывали его. И таким просветленным. Пока лишь одну дорогу видел впереди, дорогу к бесполезной и безвестной смерти, он был покорен, тих и безразличен. Теперь же увидел нечто иное.
— А можно и не ждать, — говорит он, глядя на сыновей, сидящих теперь рядом. — Можно и навстречу бежать... Ты, Трифон, иди от нас всех скажи: русаки-де мы, от прадедов все ждем царя.
— И у них бояре, отец, и у них смерды, и у них неволя, — решил тут Трифон высказать свои сомнения. — Немало людей от московских бояр в наших лесах спасается. А царь... Лучше ли он окажется короля?
— Так нашей же веры он, — воскликнул Егор, и в голосе его даже почудилась Трифону злая нотка. — И народ под ним нашей же веры, наши братья. Все легче будет.
Осмелевший Ванятка тронул Трифона за плечо:
— Дуже ты злой до панов?
— Дуже.
— Поклянись!
Трифон, сдерживая усмешку, перекрестился. Тогда мальчик достал из-за пазухи небольшой камень с острыми ребрами, протянул его Трифону:
— Я им однажды панского гуся забил, в голову влучил... Бери, тебе он нужнее, я себе еще найду.
— Нет, Ванятка, не такая зброя против пана нужна.
После Рождества Захар ушел на панскую экономию, откуда был направлен в ополчение — боронить Полоцк от московитов- русаков, если они подойдут к городу. Трифон поселился в ремесленной слободе. В драной сермяге, взятой у отца, под видом бродячего точильщика, с каменным кругом на плече, он расхаживал по городу, прислушивался к разговорам, решая мучительный для себя вопрос: идти ли навстречу цареву войску, оставаться ли здесь, чтобы иметь возможность хоть изредка видеться с родными, отдавать им заработанные гроши. Авром-Яков был пока единственным человеком, с которым Трифон мог разговаривать не таясь хоть всю ночь напролет. Он много знал, был умен и однажды заметил Трифону:
— Я не спрашиваю, кто послал тебя в этот город, и никто не спрашивает. Так сам не выдавай себя, будь осторожен.
Вот оно что! Старик, очевидно, принимал его за лазутчика царя Ивана.
Нет, в эти дни Трифон был только точильщиком, больше никем. Но слова старика дали его мыслям новое направление. Тем более, что через несколько дней Авром-Яков повторил свое предостережение, добавив:
— Один древний мудрец сказал, что человек, живущий только для себя, мог бы и не родиться. Мир не пострадал бы.
Да, верно... Сказать по совести, Трифон и прежде жил не только ради себя, и сейчас не стремится к этому. Скопив немного грошей, он забрел со своим кругом в родной дом, узнал от Лукерьи, что Захару выдали оружие и поставили караульным к воротам Проезжей башни.
— Оно хорошо, что оружие выдали, — сказал Трифон. — Оружие всегда пригодится.
— Хорошо, да не очень. В первый же день был Захар бит палками за некую провину и на второй день тоже.
— А это еще лучше. Чем больше бит человек, тем больше в нем набирается злости, ее же копить важнее, чем гроши. Когда у злого на панов человека есть оружие в руках, ой как много добрых дел можно сделать!
Однажды столкнулся Трифон и со своим врагом. Пробираясь сквозь густую толпу на торгу, он вдруг услышал сбоку:
— Эй, быдло!
Не сразу узнал Трифон пана Альбрехта в блестящей форме офицера. Тот манил к себе Трифона пальцем. Бежать нечего было и думать. Полагаясь на свое счастье, Трифон подошел.
— Можешь ты саблю наточить, чтобы волосок на ней собственной тяжестью посекся?
— Могу, — отозвался Трифон, прибавив несколько густоты своему голосу. — А на что пану такая острая сабля?
— Головы рубить русакам.
— Тогда пану надо и свою голову беречь.
Это вырвалось у Трифона нечаянно. Альбрехт бросил на него пронзительный взгляд, но не узнал. Он взмахнул перед самым носом Трифона своим мечом и со стуком опустил его в ножны. Трифон поднял свой круг, зашагал прочь, а сзади раздался самодовольный, похожий на клохтание смех пана Альбрехта и его слова:
— Бодай псы твои кишки жрали!
Это была та самая брань, услышав которую однажды, Трифон побил паненка.
Спустя несколько дней Трифон снова увидел пана Альбрехта, на этот раз в слободе на песках. Без разбору стегая плетью нескольких стариков, стоявших перед ним на коленях, пан кричал, что если они завтра не внесут арендной платы за два года вперед, он велит поджечь их землянки со всем их вонючим скарбом, золотушными детьми и тощими женами. Он выгонит их всех из города. На Полоцк надвигается большая опасность, нужны деньги, чтобы укреплять стены, чистить рвы, делать запасы. Король требует денег от него, пана, но он не желает разоряться из-за них, паршивых ремесленников.
Накричавшись вволю, пан сел в коляску и укатил.
Трифон из своей землянки наблюдал эту сцену и предпочел не показываться шляхтичу. Но пока тот избивал людей, в нем созрело решение. Он подбежал к Авром-Якову, который был в числе избитых, помог ему подняться, тихо спросил:
— Не нашлось бы у вас смельчаков, которые согласятся ночью... поджечь дом пана Альбрехта?
— Что ты! — испуганно замахал тот руками. — За спиной этого человека стоит вся власть государства, а вас наберется ничтожная горсточка. Раньше надо короля одолеть, потом уж можно бы за пана приниматься. Но от меня тут помощи не жди. Имеет ли право озябший путник, из милости допущенный к очагу, роптать на хозяина за то, что тот предложил ему ночевать в хлеву, а не в хоромах?.. Мои предки давали польским королям и литовским князьям клятву тихо заниматься своими ремеслами и не вмешиваться в дела государства.
Спорить было не к чему. Ночью Трифон долго бродил по пустынным улицам города, невзначай оказался возле усадьбы пана Альбрехта, обошел вокруг нее, понял неосуществимость своей затеи — каменный забор был слишком высок. Отсюда Трифон направился к городской стене, пошел вдоль нее. Думал, забывался, считал шаги, считал крепостные башни, окна в больших домах — все машинально, не запоминая. И вдруг его осенило: «Запоминай, это может пригодиться».
В следующую ночь он повторил свой маршрут. Затем стал выбирать иные направления для прогулок. Окон в домах больше не считал. Зато запоминал, как расположены городские ворота и сколько караульных охраняет каждые из них, сколько пушек подтянуто к каждой стене.
Однажды он поручил Лукерье со льда Полоты во время стирки панского белья пересчитать пушки на той стороне крепости. Потом попросил ее, пока женщинам еще разрешали посещать в казармах своих родных, устроить ему свидание с Захаром. Потом велел обойти вдоль стены Заполотского посада и тщательно высмотреть, в каких местах стена расшаталась, где прохудилась или близка к этому. В первый раз Лукерья удивилась его поручению, сказала: «Я ж того не понимаю», но сразу догадалась, поспешила поправиться: «Понимаю, дядя Трифон. Панов же все мы одинаково любим».
Пятый год шла Ливонская война, начатая Иваном IV за выход Московского государства к Балтийскому морю. Уже отняты у Ливонского ордена бывшие русские крепости Нарва и Юрьев, уже и сам орден распался. Но его знать во главе с магистром Кетлером признала над собой власть польско-литовской короны и была взята под защиту Сигизмундом-Августом. На пути Ивана к морю стоял теперь Полоцк — сильнейшая крепость Сигизмунда в этой части Литвы.
— Может быть, остановимся? — спрашивал Ивана осторожный Шуйский. — Вот и князь Курбский шлет письма из Дерпта: мирись-де с Сигизмундом, не разоряй земель сих.
— Дерпту днесь русское имя, нашими отцами даденое, возвращаем, и звать его Юрьев, — возразил Иван, подозрительно покосившись на боярина. Он подозвал его к карте, раздраженно продолжал: — Земли сии Курбского вотчина, он и печется об них. Что ему государство Российское, что ему государева воля! Ему лишь свое боярство уберечи... А ты отпиши эти его земли на мой обиход, ныне же отпиши! — И царь провел на карте неровную жирную линию. — Отвечай Курбскому: в ином месте воздам ему, а здесь повелеваю дороги просекать, фортеции ставить, припас готовить, ополчение сзывать.
Царь склонился над картой. Красным цветом были обозначены земли, за период его царствования воссоединенные с Москвой. На востоке не стало Казанского ханства, столица его вошла в состав России, и царь казанский Симеон является ныне одним из лучших полководцев Ивана. До самого Каменного пояса и далеко по ту его сторону в неведомые дали ходят теперь русские люди, не встречая сильных врагов. На юге побеждено Астраханское ханство. В руки русского государя перешел весь волжский путь из Центральной Руси в Хвалынское море, откуда открыта свободная дорога торговым людям в Кизилбаши, в далекий Багдад, в земли Малой орды и Хивинского ханства. Взятые же в плен служилые татары, ногайские мурзы и князья черкасские тоже оказались хорошими воинами. Дорога в Студеное море с незапамятных времен открыта русским людям. И только один путь оставался крепко замкнутым — путь на запад, куда некогда тоже ходили русские люди, где и ныне русские люди живут. Нет, не может Иван останавливаться на полпути. И он говорит:
— Выйдем на Двину, нашу старую дорогу на запад освободим, на том и остановимся. Берега Двины серебряные, а дно ее золотое.
В конце января русские войска подошли к Полоцку.
Царь прибыл к войскам. Со своим царевым полком он расположился в кельях покинутого монахинями Ефросиньевского монастыря. Князь Шуйский доложил, сколько перед городом собрано русского войска. На вопрос царя, известны ли силы врага, Шуйский ответил, что приблизительно известны — вдвое уступают силам осаждающих, а на вопрос о том, разведана ли крепость изнутри, ответил, что сие пока не удалось. Заслано было в город десять молодцов, проворных, сметливых да толковых, дабы, вернувшись, могли обо всем рассказать, что высмотрели. Да выловили их поляки, головы отрубили, на стенах выставили. Одного живьем отпустили, но язык вырезали — не расскажет. Царь велел заслать в крепость других лазутчиков.
Еще сообщил Шуйский, что, как только подошло сюда царево войско, стали бежать из города черные люди. Бегут в одиночку и целыми семьями, и набегло уже тех людишек тысячи две. А благословляет их на сии бега некий поп, ходит по православным церквам, говорит: «То бог нам искупителя послал, царя-освободителя».
— Искупитель Христос был, второго не будет, — заметил Иван. — А бояр перебегло сколько же?
— Ни толики, великий государь, не бегут сюда бояре.
— Бояре от нас на Литву убегают, — сумрачно сказал Иван. — Вчера доносили мне про Курбского — переметнулся к Жикгимонду, да еще трое с ним. Отписать земли изменников на государев обиход! — топнул он ногой. — А буде поймаются — сам допытывать их стану...
На большой пустоши западнее монастыря, за проходившей тут дорогой, расположился шумный стан. Сотни людей всех возрастов жались вокруг костров, сидя прямо на снегу или подостлав ряднину. Иные долбили ямы в мерзлой земле, ставили над ними жердяные шалаши, клали из брусков смерзшегося снега стенки против ветра. Из лесу за пустошью доносился частый стук топоров. Кто не имел дела, топтался, кружил по пустырю, ища в этом средство обогреться.
И у каждого костра, в каждую группу полочан затесалось по нескольку ополченцев Ивана. Пока голодный полочанин ест нехитрое угощение, царев солдат-ополченец, крестьянский сын из Дмитрова или Калуги, с удивлением отмечает, что крестится полочанин точно так, как на Руси, и так же бережно относится к дару божию — хлебу, не позволит ни одной крошке упасть, и так же молча, сосредоточенно жует, и одет в такую же сермяжину, и так же лапти подвязывает на ноге. А что не все слова понятно выговаривает, так ведь и в родной деревне не каждого сразу поймешь.
И когда, поев, полочанин снова крестится, а затем уж благодарит солдата, тот вдруг произносит:
— А и тощий ты, брат Самусь, яко теля после Петра-полукорма. Знать, и у вас бояре?
— Без боярина, попа и клопа мужику, ведомо, не прожить, — рассудительно отвечает полочанин. — А не смеют же они при царе лиходейничать?
Он бросает строгий взгляд на собеседника, будто предполагая, что тот его высмеивает, и требуя: «Не обманывай, правду кажи!» И солдат Ивана отвечает:
— До царя ой как далеко! Кто и дойдет, не поспеет воротиться. Бо всю-то дороженьку на коленях ползти надо. А вдоль всей-то дороженьки псы-бояре стоят.
Самусь переводит растерянный взгляд с одного солдата на другого, только что подошедшего. Нет, не шутят ополченцы. И тяжело становится у полочанина на душе. Со вздохом говорит:
— По-вашему, бояре псы, по-нашему, волки. Знать, одной они всюду породы, не ищи боярина-зайца... Кто же нас, народ хрестьянский, пожалеет?
— Ты меня, а я тебя. Больше некому, — замечает второй солдат. — Одной рукой он обнимает за шею своего однополчанина, второй — Самуся, пригибает их головы к себе, шепотом говорит: — Правда на бояр в лесу, слышно, растет, а добыть ее можно... острым ножом.
...Со стороны монастыря к пустырю шло несколько человек в богатых одеждах. Люди поднимались, оборачивались к ним. Кто-то догадался, что передний, человек высокого роста с короткой бородой, в шляпе с меховой оторочкой и с лентой, от которой поднимались металлические зубцы, — царь. Это слово ползло по толпе. Люди падали на колени, протягивали руки к царю. Кто-то заголосил, запричитал. Царь остановился, обвел взглядом толпу, поклонился, неторопливо произнес:
— Се ныне исполнится пророчество — вознесет Москва руки свои на плеща врагов ея.
От Заполотского посада к пустырю поспешила новая группа чернолюдинов. Ее вел рослый человек в кожаном кафтане. Он широко размахивал руками, в которых держал меховую шапку и скомканную рясу. Рядом с ним бежала девушка. Она то отставала, то догоняла, напрягая силы.
Кто-то на пустыре успел оглянуться на них, узнал попа, который посылал их навстречу царю. Вдруг тот отбросил свою рясу в сторону.
Подойдя вплотную к коленопреклоненной толпе, группа тоже опустилась на колени. Царь поманил пальцем человека в кафтане. Тот вскочил.
— На коленях ползи, раб! — крикнули ему из царевой свиты. Он, казалось, не расслышал. Размашистым шагом приблизился и в пяти шагах от Ивана опустился на колени, трижды поклонился.
— Почему рясу бросил? — спросил Иван.
— Не вели казнить, великий государь. Самозванный я поп, не могу перед святым твоим ликом лжу на душу принимать.
— Людей же зачем обманывал?
— С добрым помыслом, великий государь. На верность тебе наставлял их, во славу Руси единой.
— А звать как?
— Трифоном крещен. А было немало и иных имен.
— Станишник? — сразу понял Иван и помрачнел. — Станичный поп? Душегубства братии своей отпускал?
— Все мы в руках божиих, государь, — спокойно отвечал Трифон. — Кто в лесу преставился, тому, знать, на роду написано было без покаяния помереть. Безвинных же людей — холопов, ремесленников, смердов — мы не губили.
— Вот ты что в помыслах держишь! Кто не холоп, тот и виновен! Слышали, бояре? — обернулся Иван к своей свите. — Судья на вас стоит! — Его голос оставался бесстрастным, лицо неподвижным, и нельзя было понять, шутит ли он, гневается ли. Как отвечать, не поняв царевой мысли? Молчали бояре, молчал Трифон, затаили дыхание сотни людей на пустоши.
— Все вы лесного племени люди? — повысил голос царь, обращаясь к толпе.
— Не все, государь наш, — раздались редкие голоса, громкие и тихие, глухие и визгливые, слезливые и спокойные. Большинство людей молчало.
— Все вы душегубы? — продолжал спрашивать царь.
— Один он такой, его и казни, — отвечали голоса. — Нет на нас вины, чисты мы перед тобой и богом.
— Видишь, — насмешливо сказал Иван Трифону. — Выдают они тебя головой. Как сейчас скажешь: правы холопы или неправы?
— По несмышлености говорят, великий государь, — с достоинством отвечал Трифон. — Худого про них не скажу. И если велишь взойти на плаху, то и тогда не отрекусь: мой то народ, Белой Руси народ. Ради него в лес ушел и все, что ни делал там, ради него же.
Он умолк, но и царь молчал, видимо, желая слушать еще. Снова поклонившись, Трифон продолжал:
— Русские мы люди, а под Литвой ходили. Били бояр их, и лихварей, и ксендзов... Да и русских бояр, что от нас отшатнулись, не забывали, не таюсь. Били их, а сами молились: «Господи, яви справедливость, уйми волков в людском образе, уйми бояр ненасытных, сделай так, чтобы не могли они черного людина бить, продавать, смертью карать! Вызволь народ хрестьянский от кривды, сделай так, чтобы беглые к семьям своим возвернулись!» Нож на груди держали, а про мирную жизнь думали... Ныне, чаю, день сей пришел. Господу богу и тебе, справедливый царь, ся предаю.
Поверх головы Трифона царь обратился к толпе:
— Вы с чем прибегли?
— Прими нас, государь, под свою руку великую, — нестройным многоголосьем отозвалась толпа. — Вызволь из-под Литвы и шляхты поганой, не желаем в латинство переходить.
— Приму, всех приму, кто от веры отчинной не отшатнулся. Так чего ради прибегли? Завтра я сам у вас буду.
— Мочи нет и одного дня ждать.
— Как же вы от бояр ваших убегли? Кто ныне кормить вас станет?
— Ты корми, великий государь. А уж мы тебе послужим.
— Ты корми! — вдруг резко бросил царь Трифону. — Ты их свел, ты и паси.
Тихо, неторопливо, отчетливо выговаривая каждое слово, отвечал Трифон:
— Оттого мы бояр Литвы ненавидим, что каждый из них в своей вотчине мнит себя царем, и в том большая поруха державе. Царь — он един благословен и помазан на всю Русь великую, а перед его оком кто великого роду, и кто худого роду, и кто вовсе без роду — одинаково все в холопах стой!
Иван хмуро глянул на Трифона. Жалкий смерд без долгих размышлений высказал то, к чему он, царь, пришел после многолетних мучительных раздумий, споров с приближенными, стычек с боярами. Смерд показал себя разумнее его, царя. Когда-то Иван ослепил двух мастеров, воздвигнувших ему дворец, ради того, чтобы нигде не построили еще лучшего дворца. А с этим разбойником как поступить?
Сотни бояр окружали Ивана, десятки князей, несколько бывших царьков, ханов и мурз. Иные бояре восходили родом до самого Рюрика и Владимира святого. Где же мудрость веков, которую они, высокородные, должны были бы унаследовать и приумножить? Ведь ни один из них — Иван отлично знал это — не согласится с уделом, который он втайне уж уготовил им: быть своему царю не советчиком, а холопом, не другом, а рабом, не приближенным, а верным псом....
Да, этот разбойник прав. Не только в Литве, но и на Руси своевольны бояре, заносчивы, и в том поруха державе. Ищут права не только над холопами своими суд чинить, а тщатся еще и царя унизить, волю его толковать: се примем, се не примем, не одобряем... Оглядываясь на порядки в соседней Польше, скоро и на Руси потребуют себе права свергать и выбирать царя. Было некогда подобное на Руси, вече князей прогоняло и новых искало, и шли друг на друга смольняне и тверичи, новгородцы и полочане, и каждый князь и князек свою волю творил. Монгольским несчастьем кончилось то время... Да, этот разбойник прав, пора унять боярскую спесь.
Был Иван доселе царем терпеливым и спокойным, отныне станет Грозным для всех недругов своих внутри державы, для всех поборников боярского своеволия.
Но Иван хорошо знал своих кичливых бояр, предвидел, что нелегко будет привести их к безропотной покорности, и потому еще сомневался, начинать ли с ними войну сейчас, или ждать более удобного времени. А этот подлый тать от имени тысяч своих собратьев-смердов нагло требует от Ивана решимости, смеет подавать ему советы.
— Прикажи схватить разбойника за похуление боярам, — склонился Шуйский перед царем.
Не отвечая ему, Иван спросил Трифона:
— Еще что скажешь?
Трифон оглянулся на Лукерью, давно ожидавшую его знака. Она протянула свернутую трубкой жесткую холстинку, которая пошла по рукам, пока не достигла Трифона. Он развернул ее, подал царю.
— Прости, государь, делали, как умели. Она высматривала, я малевал.
Иван разглядывал нехитро сделанный чертеж на холстине и старался понять ряды корявых цифр и слов, а Трифон тем временем говорил:
— Сие есть град Полоцк, како ныне видим с суши и реки.
Глядя внимательно на лицо царя, Трифон догадывался, какую часть чертежа тот рассматривает, и давал пояснения:
— Верхний замок. Вокруг тын дубовый. В тыну девять башен — Красная, Проезжая, Гуська, Рождественская, Фортка, Новая, Воеводская, Мошна, Боярская. Длина тына 668 сажен... Нижний замок, тын сосновый, в нем семь башен: Варварская, Мироновская, Ложная, Ильинская, Скорбная, Невельская, Кобыльчина. Длина тына 1117 сажен... А при воротах башни Проезжей Захарка мой в карауле стоит и с ним верные люди, — закончил Трифон совсем тихо, чтобы только царь слышал. — А входить в крепость лучше через свайный мост из Заполотья...
Иван оглянулся на своих бояр. Кто из них оказал ему в сем походе большую услугу, чем этот лесовик? И царь насмешливо кинул Шуйскому:
— Снимаю с человека сего все его провины перед боярами. А против меня нет на нем вины. Пусть идет.
На сбитые из бревен деревянные туры, заполненные землей, втащили пушки для обстрела замков. Другие пушки долбили своими ядрами крепостные стены снизу. Со стен отвечали польские пушки. В перерывах между выстрелами со стен доносились бранные выкрики, слова похуления русскому царю.
Тем временем полк Правой руки, проводимый Трифоном, обошел с севера Заполотский посад, сравнительно легко сделал пролом в его ветхой западной стене и быстро засыпал полузанесенный ров.
Отходя из посада, польские части подожгли дома во многих улочках и по свайному мосту перебрались в Верхний замок — центр всей обороны. Затем подожгли и мост. Это оказалось напрасным: лед был достаточно крепок и выдерживал любую пушку. Дома посада пылали факелами, некому было тушить их. Иногда откуда-то из глубины огня доносились вопли раненых, к которым подобралось пламя, либо рев скотины, не нашедшей выхода из огня.
Толпы жителей спешили навстречу русским войскам. Они рассказывали о массовой казни, учиненной в посаде в последнюю минуту — рубили головы всем, чьи родные бежали в стан Ивана. Руководил казнью Альбрехт. Старый Егор, рассказывали очевидцы, крикнул ему: «Идет на вас кара, не минет никого!» Рядом с Егором принял смерть его внук Ванятка. Счастье еще, что Лукерьи не было с ними. Трифон успел отвести ее в надежное место — в слободу на песках.
Сторонясь летящих раскаленных головней, Трифон стоял на берегу Полоты лицом к Верхнему замку. Мимо него тек и тек поток беженцев. Слушая их вопли, глядя на крепостные стены, за которыми укрывался Альбрехт, Трифон подумал, что напрасно он тогда, двадцать лет назад, пощадил паныча — вот сколько горя повлекла его ошибка... Теперь-то уж доберется до панского горла.
И вместе с воинами Ивана Трифон вступил на посыпаемый ядрами, пулями и стрелами лед Полоты.
А толпы крестьян и бедного люда продолжали бежать вверх по реке. В их глазах еще жили страхи пережитого, но на лицах уже теплилась надежда. Они бежали к своим братьям, к своему господину, посланному им провидением, чтобы навеки избавить их от нищеты и бесправия, от всего злого, что на протяжении веков, словно липкие объятия болота-зыбуна, цепко удерживало их, все глубже засасывая. Они бежали и кричали: «Да здравствует царь! Да живет Русь единая!» Толпясь перед оградой монастыря, ожидая, что Иван выйдет, они кричали и принуждали кричать своих детей:
— Да здравствует царь!.. Да живет Русь единая!
Царь был занят. Еще не вступили его воины в Полоцк, а уже прибыли к нему послы короля Сигизмунда. Король изъявлял Ивану свою «братскую любовь» и предлагал заключить мир и дружбу на вечные времена. В залог этой дружбы требовал король, чтобы ему были возвращены все территории, отвоеванные у Литвы и Польши самим Иваном, его отцом и дедом, да сверх того города Новгород и Псков. «Тогда, — писал Сигизмунд, — не будет причин для споров между двумя нашими великими державами и бог нас благословит».
Дивясь наглости короля, царь диктовал ответ. Наоборот, говорил он, ради надежности мира надлежит Руси быть единой, для чего божьим промыслом полагать надо воссоединение с Москвой не только Полоцкого края, но и тех земель Руси, кои еще томятся под Литвой: Киева, Волыни, Подоли, Речицы, Шклова, Могилева... И еще велел он писать королю о его неправде против титула Ивана. Пусть впредь именует Ивана не только великим князем Московским, а и царем всея Руси и государем Ливонии, где еще в XI веке основан Ярославом Великим город Юрьев.
Иван понимал, что желательного для него мира Сигизмунд не подпишет, как и сам он не откажется от того, что давно почитал задачей своей жизни: объединения Руси в державу с сильной центральной властью. Поэтому, покончив с письмом, он велел принести карты Полоцкого воеводства, схемы дорог и притоков Двины, планы городов и поселений. Надо ждать, что в будущем поляки попытаются отнять у него и Полоцк, и другие земли, о которых писал Сигизмунд-Август.
Рассмотрев карты и выслушав мнения советников, Иван приказал строить вокруг Полоцка крепости: Усвят — при впадении реки этого имени в Двину, Сокол — на полуострове, образованном реками Дриссою и Нищею, Косьян — в луке реки Оболи против литовской крепости Ула, Ситна — в верховьях Полоты на дороге в Великие Луки, Нещедра — у озера того же имени, Суша, Туровля, Красный и другие. Стены крепостей велено делать каменными, с рядом бойниц, в башнях делать по два ряда бойниц, а под самыми шатрами оставить щели для обозрения...
В ночь на 15 февраля, через час после смены караулов, из глубины крепости к воротам Проезжей башни подошли трое ополченцев короля. Один из них, Захар, потребовал выпустить их из крепости якобы для разведки. Караульный отказался открыть ворота без специального приказа и дернул шнур сигнального звонка. Ополченцы набросились на караульного, Захар успел вырвать у него ключи и отомкнуть ворота, но был заколот подоспевшими поляками. Однако в ворота уже рвались воины Ивана. Бои в крепости длились до утра.
Утром через Королевские ворота к русским вышел католический епископ Гарабурда, просил помиловать его, воинов короны и жителей города. Как только царю сообщили об этом, он прибыл к воротам. Вскоре из крепости вышли воевода Довойня и большинство его командиров. Они сдавались на милость победителей вместе с гарнизоном. Лишь около пятисот польских воинов отказалось покинуть свои места на стенах крепости. Ими командовали ротмистры Арнольд Мехлер, Ян Хамский, Иван Виршевский и Альбрехт Вершлинский. Царь послал сказать им, что, дабы избежать кровопролития, дарует им право вернуться к своему королю с оружием, если они прекратят сопротивление. Они согласились.
Трифон стоял всего в десятке шагов позади свиты царя. Он видел, как по коридору между двумя рядами русских пехотинцев шли из крепости ее последние защитники, сложив руки за спиной и опустив головы. Вот медленно идет среди них злейший враг Трифона — пан Альбрехт. Он бледен, угрюм и кусает губы от злости. Трифону хочется предупредить людей, царя, крикнуть, что этот ротмистр — убийца, казнитель всего русского, что верить ему нельзя.
Царь обернулся к одному из бояр своей свиты, сделал ему едва заметный знак. Боярин протянул руку, ему подали с возка соболью шубу, крытую золотым алтабасом[26], и, когда Вершлинский проходил мимо, боярин накинул ему на плечи эту шубу. Вершлинский низко поклонился Ивану и так же неторопливо пошел дальше, левой рукой придерживая на плечах дорогую награду. А из груди Трифона вместо слов предупреждения вырвался стон.
С Замковой горы царь Иван долго обозревал окрестности. Далеко виден литовский берег Двины, дороги на юг к многочисленным русским городам, все еще томящимся в неволе. Дойдет ли Иван когда-нибудь до них, или наследникам его суждено выполнить эту задачу?.. Вчера он получил извещение из Москвы, что раскрыт новый заговор против него, выявлены новые сторонники казненного им два года назад воеводы князя Адашева и что удаленный им из Москвы его бывший духовник Сильвестр поддерживает связи со многими боярами — врагами дела Ивана.
«Боже, благослови Русь едину и необориму, дай силы искоренить крамолу боярскую», — шепчет Иван и направляется в Собор, где его уже ждут.
Сразу после молебна — Ивану уже не терпелось отбыть на Москву — он стал отдавать торопливые распоряжения.
Польского воеводу, магнатов, епископа, шляхту, мещан, служивших полякам литовцев и русаков, — всего около десяти тысяч человек — велено было разослать по разным местам Руси. Собственность королевской казны и имущество богатых дворян и купцов конфисковать и отправить в Москву. Все население, независимо от вероисповедания, привести к целованию креста на верность Ивану, а кто не согласится, тех «вметати в Двину»...
На западной окраине Заполотского посада, где вчера еще стоял дом, в котором Трифон родился и вырос, ныне раскинулось сплошное пепелище. От закопченных камней остро пахло гарью. Сероватый дымок вился над догоравшими кое-где кострами. Под серым покровом золы еще можно было обнаружить тлеющие головешки. Дерево, росшее при дороге, теперь, с опаленной корой и обугленными ветвями, казалось покрытым серебряной чернью. Иногда оно качнется под ветром, с сухим коротким треском уронит тонкий уголек и снова замрет... Оживет оно весной или нет — но молодые побеги вокруг него поднимутся.
На пожарище суетились люди. Растаскивали тлеющие кучи, расчищали ямы — бывшие землянки, везли из лесу новое покрытие для них. Хозяйственно поднимали каждое несгоревшее бревно, каждое уцелевшее полено, каждый пригодный камень — здесь они жили, и нет во всем мире иного места для них.
Лишь Трифону нечего здесь делать. Постояв с непокрытой головой перед серой кучей, в которой пепел его родного дома смешался с пеплом его отца и племянника, тел которых он нигде не нашел, мысленно с ними попрощавшись, он побрел прочь. Город начинал оживать. На площади зачитывались приказы царя. Трифон остановился послушать.
«...Велел князю Петру Ивановичу, и князю Василию, и князю Петру Семеновичу Серебряному со товарищи быти в Полотске и жити бережно, и дела царя и великого князя беречи... Да которые места будет пригоже поделати, те места нужные велети поделати и покрепити, и землю насыпати, чтоб было безстрашно, да и ров около города изсмотрити, которое место в остроге за Полотою выгорело, то место заделати...»
Объявлялось также, чтобы мастера — ковали, медники, костоправы, винокуры, ткачи и иных дел умельцы, — если пожелают, шли служить на Москву, а воеводам «препон бы тем доброхотникам не чинить».
Не забыл царь и о Трифоне: всем беглым смердам предлагалось вернуться с повинной к своим боярам, работным людям — к своим хозяевам и свободным ремесленникам — в свои мастерские. Кто не вернется — тех изловить и покарать.
Тут же на площади Трифон узнал, что пан Альбрехт принял православие и целовал крест на верность царю.
Значит, как и прежде, Трифону нужно таиться.
Только в одном месте города жили люди, с которыми он мог чувствовать себя в безопасности, где ждала его Лукерья, — в слободе на песках.
Туда и шел теперь Трифон, чтобы попрощаться с Авром-Яковом, попрощаться с Лукерьей, прежде чем навсегда оставить Полоцк.
Слободы он не нашел. На ее месте простиралось пепелище, подобное тому, какое видел Трифон в Заполотском посаде, хотя никаких военных действий в этой стороне не происходило. От пепелища к реке снег был утоптан. Трифон пошел по следам, дошел до обширной майны.
У края майны спиной к Трифону стояли с непокрытыми головами трое мужчин, из них двое в форме ополченцев Ивана. Трифон подошел, узнал в третьем человеке Самуся, на подводе которого ехал в Полоцк. Лицо у детины заплакано, в глазах безумие и боль.
— Батя мой тут, — прошептал парень, не ожидая расспросов. — И други... десятки русаков-полочан... Спросили у царя правды против бояр, спросили свои уволоки земли... а получили...
Трифон снял шапку, потупил глаза в зеленовато-серую неподвижную воду.
— А где же люди со слободы? — спросил он тихо.
— Молодые за Двину пошли, — ответил Самусь. — Не стали крест целовать — в другого бога верят... А кто был немощен, не успел уйти...
Он умолк. Трифон понял.
Вот и нет кроткого Авром-Якова. Когда Трифон привел к нему Лукерью, старый еврей сказал ему: «Наши мудрецы давно открыли важную тайну, а именно: в святом писании не все писано святой рукой. В действительности в мире нет народов, избранных господом богом, в мире нет народов, проклятых господом богом. Все народы одинаковы, и кто, обуянный гордыней, мнит лишь себя достойным господа, тот недостоин зваться человеком».
Старый чудак! Он открыл то, что Трифон давно знал. Разве не жили в их лесной станице в братском единении сыны всех народов, населявших королевство, — белорусы, поляки, евреи, литовцы? Он тогда ничего не возразил Авром-Якову, не до того было, а теперь вот опоздал...
— Девка Лукерья тут была, она куда девалась? — снова спросил Трифон.
— На восток пошла... на Русь, — ответил Самусь и, обернувшись к городу, показал неведомо кому сжатый кулак. — А будьте вы прокляты, царевы слуги!..
— Будьте прокляты! — вслед за ним произнесли ополченцы. Трифон закусил дрогнувшие губы, сжал кулаки.
Его поразила ненужная жестокость царя. На миг ему показалось, что если сейчас нырнуть в полынью, авось еще удастся вытащить кого-нибудь живым...
— Куда теперь? — неожиданно резко спросил Трифон, обернувшись к ополченцам.
— По домам велено, — нерешительно ответил один. — А там боярин ждет. — Он вздрогнул, поежился, надел шапку. — Не знаем, куда и податься.
— И мне домой нельзя, — сказал второй ополченец. — А ты как думаешь?..
Трифон задумался. Нет, не останется он в Полоцке служить панам, хоть и принявшим православие. Не пойдет и на Москву служить царю. Не вернется и в свою станицу, где после всего тут пережитого уже будет тоскливо и тесно, да и стыдно малых лесных дел.
А пойдет он ныне на Днепр, за пороги, где на острове Хортице собирается сила вольная, непоклонная. Уж если мстить врагам- боярам, то так, чтобы с корнем выводить их.
...Широким Кривичанским шляхом, которым недавно в одиночку пробирался Трифон в Полоцк, уходило из Полоцка четверо детин. Шли на восход. У всех оружие в карманах, у всех ненависть в сердцах. Еще недавно они не знали друг друга, жили по разные стороны границы. Ныне стали побратимами.