Век двенадцатый. НАРОД ПОЛОЧАНЫ

И бысть мятеж велик в Полочанах.

Из летописи




1

В пяти верстах к северу от Полоцка, недалеко от урочища Сельцо, на опушке густого бора, стоит одинокий старый добротно срубленный дом. Даже с близкого расстояния не разглядеть его побуревших бревен и поросшей мохом щепной кровли в объятиях таких же бурых и замшелых вековых сосен, к стволам которых он прислонился.

Человек, некогда строивший дом, до самой смерти вносил князю виру за давнюю тяжкую провинность, да так и не успел расплатиться. Остаток долга вместе с домом перешел к его сыну Иоанну. Искусство отца Иоанн превзошел. Если тот рубил дома, то Иоанн стал мастером каменной кладки.

В молодые годы походил Иоанн по Руси. В Чернигове познал искусство глину калить, в Новгороде постиг умение связку на извести замешивать, во Пскове научился выкладывать арки и своды, и круглые колонны. В Киеве помогал заезжим фряжским[11] мастерам класть из кирпичей хоромы и храмы. Научился и камень обтесывать, и карнизы лепить. Образы многих замечательных зданий навсегда запомнил Иоанн. Он мог в щепе изобразить киевскую Софию и вышгородскую Вежу, новгородского Ивана на Опоках и многие иные дивные и простые творения человека.

Полный смутных радужных надежд, вернулся Иоанн домой, да не один, а с молодой женой Февронией, худенькой и столь малого росту, что казалась подростком. Детство свое сиротинка Феврония провела на дорогах с сумой на плече, не с чего было ей вырасти.

Никто не венчал Иоанна с Февронией. Ни поп в церкви, ни тивун на площади не огласил их союза. Никто не пожелал им добра, а были счастливы они без меры.

— Ни от какого блага я не ушел, а привел с собою, — сказал Иоанн отцу, которого застал уже тяжко больным. Подведя к отцу Февронию, Иоанн пояснил, что она умеет делать все, что он сам умеет, даже лепить фигурки и буквы. Будет Феврония помогать Иоанну во всем, как помогала допрежь.

Порадовался отец, благословил молодых и, чувствуя скорую кончину, наказал Иоанну слушаться князя и тем отмаливать перед богом грех своего отца. В чем был тот грех — обещал рассказать после, да не успел.

Похоронив отца, Иоанн отправился к князю Борису наниматься вольным ремесленником. Расспросил его князь, где бывал, чему научился, почесал в бороде, зевнул и велел разбирать старую конюшню.

— Могу, княже, да есть у тебя довольно для того работных людей, — с достоинством ответил Иоанн. — Тогда уж отпусти. Не единым Полоцком Русь ныне славна.

Он стоял перед князем прямо, подняв большую голову с отброшенными назад волосами. Так не стояли перед Борисом даже послы соседей-князей. Всех посетителей Борис принимал сидя, дабы не показывать своего уродства, — был он ростом невелик, еще и заметно сутул, ноги имел кривые. А тут поднялся, шагнул к Иоанну, с любопытством глянул в его голубые глаза, словно вобравшие в себя отражение всех просторов Руси, по которым он так долго скитался. Князь был нравом тих, спокоен. Тихо и произнес:

— Еще не все я сказал. Разберешь и псарню... А на их месте новые поставишь, каменные, — поторопился он добавить, видя, как нетерпеливо дрогнули губы Иоанна.

Иоанн с поклоном удалился, но не ушел совсем, как предполагал князь, а из прихожей вернулся с изумительной красоты игрушечным храмом из щепы и поставил его на столе. Храм венчался шлемовидным куполом, имел боковый пятигранный выступ, прикрытый полукуполом. У князя загорелись глаза. Если такую игрушку да из бронзы — будет всем князьям на зависть. Он открыл дверцу. Внутреннее пространство храма имело форму расчлененного шестью столпами куба, справа к которому примыкала пониженная часть с хорами.

— Откуда привез? — отрывисто спросил Борис, не отрывая взгляда от игрушки.

— Сам делал...

— Ты?.. А где видел подобное?

— Нигде... из головы...

— Ты?.. Из головы? — Голос у Бориса дрогнул. Задрожали и колени. Боже, как ты милостив к твоему рабу, нежданно послав ему такого чудесного умельца, думал Борис. Какое это счастье — иметь подобного мастера, которого можно ведь никогда не отпускать.

— Ты?.. Из головы? — все еще словно не верил Борис. — А для чего?

Борис давно искал случая прославить свое имя. В бранном деле он счастия не ведал, сколько ни приходилось воевать. Пробовал кормить нищих и одаривать гостей. Нищие умирали, гости исчезали. Слава про щедроты Бориса быстро забывалась. А насмешливое прозвище «Луконогий», данное ему братьями в детстве, живо поныне, вышло даже за пределы княжества. Пешком бы в Иерусалим пройти на удивление и зависть всем насмешникам — ноги слабы. Новый бы серебряный колокол повесить на святой Софии — там уже есть такой. В конце концов Борис заказал своему придворному ювелиру Богше крест из чистого золота, велев украсить его сотней драгоценных камней. Кто смеется над уродством Бориса — умрет, прозвище забудется потомками, а крестом будут люди любоваться до самого второго пришествия. Одного не решил пока Борис: где повесить крест — в домашней ли молельне, во храме ли Софийском, или в ином месте? И вдруг этот мастер- строитель. Зачем, действительно, Борису украшать своим крестом храм, построенный другим?

— А церковь ты можешь поставить? — спросил Борис, и голос его осекся. — Такую, чтоб храм Всеслава затмила?

— О том и пришел просить, — почтительно сказал Иоанн. — Дозволь, княже, в Полоцке храм ставить. — Он указал на образец на столе. — Нигде на Руси подобного нет, уж я знаю. — И Иоанн поклонился. На этот раз поклон был настоящий, поясной, с опущенными руками и напряженными коленями, — как и полагалось обращаться черному человеку к высокородному.

— Ставь, дозволяю, — промямлил князь, сглатывая слюну. — В Сельце поставим его, и буду я туда выезжать на лето. — Он одолел, наконец, свое волнение и добавил: — А на островершке под крышей выведешь слова: «Се строил раб божий князь Борис».

Иоанн еще раз поклонился.

— А уходить от меня ты не волен, — предупредил его князь, — и платы не будет, пока долг отца не отработаешь.

Иоанн улыбался. Последних слов князя он не слышал.

За шесть лет работные люди князя совместно с Иоанном возвели стены и все перегородки, поставили боковые колонны, вывели на фронтоне надпись, прославляющую князя Бориса, подняли дощатые формы для главного свода. Еще года полтора — и будет храм завершен, удивительной работы храм, которому подобного нет ни в одном городе на Руси.

Да забунтовала нежданно Феврония.

— Не стану помогать, и ты не старайся. Пошто мы князю обязаны? Пускай платит, как всем вольным ремесленникам. Гляди, во что одеты. — Ее платье из домотканого холста расползалось, да и Иоанн был одет не лучше. — А что едим? — продолжала Феврония. — Что сама от землицы добуду, да от коровы что возьму. Вот и некогда камнями забавляться. Уж лучше бы курятники людям делал, и то сытее были бы.

Встрепенулся Иоанн, точно ото сна. До сих пор не приходило ему в голову, что он работает на князя. Верно, князь дозволил ставить храм. Но обличье будущего храма он сам сообразил, князь лишь одобрил. Сам и место разметил, и роспись составил, какого сколько потребуется кирпича, какое искать дерево для полов, панелей, лестниц и дверей, сам высчитал, на какую вышину возносить звонницу и какие отливать колокола. Не будь позволения князя, не будь этого Сельца — в другом месте ставил бы Иоанн храм и безо всякой, пожалуй, оплаты тоже. Потому что давно жаждала его душа испробовать себя в таком деле. Нет, не на князя — на самого себя работает Иоанн. И он ответил:

— Могу к курятники ставить — ночами. А стараюсь не для князя — во славу господню.

— Бог тебя накормит?! — в сердцах крикнула Феврония. — А богу и вовсе не надобна роскошь... Ушли бы отсюда. Авось где найдутся люди пощедрее нашего князя.

— Закончим храмину — отпросимся у князя. Авось и отпустит.

— Князь, князь!.. Я бы его...

Иоанн зажал ей рот ладонью.

— Не кляни князя, он над нами богом поставлен, чти его и слушайся. Если не будем князя чтить, отец в адовом огне гореть станет.

В запальчивости Феврония воскликнула:

— Уж я не побоялась бы в адовом огне гореть. Не стала бы ради своего страха детей и внуков терзать. Не по-людски это.

— Закон, — печально и покорно пояснил Иоанн. — В трех поколениях должна вина перед князем искупаться. Бога слушаться надо, а не людей. Подальше от людей — ближе к богу. — И Иоанн перекрестился на висевший в углу образ.

— Без людей, чай, и бог не надобен.

— Подальше от людей, — повторил Иоанн. — Не зря отец домину на отшибе поставил. Подальше от людей — меньше греха.

Подальше от людей! Да так уж сотворил бог человека, чтобы себе подобных не сторониться. Некогда было Иоанну и Февронии пряжу прясть, ряднину ткать. Ковать железо не знали. Гончарного круга не имели. И несколько раз в году приходилось им идти на городское торговище, у купца Микулы солью запасаться, кремнем для добывания огня, новыми кое-когда портами, да и инструменты надобно время от времени обновлять. Но на торговище можно не только масло выменять на холст или секиру, там и горя людского увидишь густым-густо, что товаров на лавках. И так уж создал бог человека, что коснись чужого несчастья — оно и тебя опалит. Оттого засмученным возвращался каждый раз с торговища Иоанн, и смуток этот, что снег в глубокой ложбине, таял медленно, холодил душу до следующей встречи с людьми. Потому и не любил Иоанн идти в люди и не было для него дела милее, чем дерево стругать или камень к камню подбирать. Все чаще и чаще шла Феврония на торг одна. Она же шла с охотою.


2

Однажды увидела Феврония на городской площади толпу, теснившуюся вокруг кого-то, кого не видно было за спинами людей. Слышен был только голос — мужской, негромкий, красивый голос, рассказывающий о далекой старине, о тех днях, когда научились русские люди землю пахать и руду плавить, когда брали русские богатыри варяжских князей в полон, когда хана половецкого в Дикое Поле загоняли, когда русские лодьи Царьград осаждали.

Февронии удалось протолкаться вперед. В центре круга на большом плоском булыжнике сидел седой сутулый слепец. Приподняв голову, он устремил на толпу свои пустые жутковатые глазницы. Казалось, он видит все, что делается вокруг, видит даже тех, кого скрывают спины впереди стоящих. Вот он приметил женщину, кивнул ей приветливо, не прерывая сказа. На коленях у слепца лежали гусли.

Люди подходили, слушали, уходили. Иногда бросали на разостланную перед стариком холстинку мелкую монету, либо клали луковицу, ломтик сала, окраек хлеба. Иные крестились, а многие, только глянув на старика, торопились дальше. Временами старик умолкал, будто вслушивался во что-то, и люди вокруг него тоже настораживались, но ничего не слышали, кроме однообразного гомона торговища, который то затихал, то вскидывался широкими всплесками. Старик трогал свои струны и начинал новое — сказ про сечу, песню про молодца или жалобу на горькую долю.

Вот он умолк надолго, голова его свесилась. Видно, устал от своей бродячей жизни, от неизбывности людского горя, устал ждать чего-то лучшего.

— Про богатырей расскажи, — попросил кто-то.

— Добро, про них, — встрепенулся старик. — Слушайте же, люди, сказ про мужей из села Сумороки, про кузнеца Алфея и брата его Ондрея, людей силы неуемной, добрых к людям добрым, злых к злым. Кого народ привечает, тому и они поклонятся, кто народ обижает, с тех они спросят. На князя неправого идти не побоялись, вдвоем против целой дружины стали. Детин разогнали, князя схватили да в Киев ко Владимиру на суд повезли. И ныне они из лесу своего поглядывают, все ли честно творится в миру...

Закончив сказ, слепец поднялся, опираясь на палку, поклонился на четыре стороны, промолвил:

— Прощай, народ полочаны. Что от разумных людей слышал, да сам что ведаю, про то и сказывал. За слово правды меня не суди, от лжи и кривды боже тебя борони!

Он легонько стукнул палочкой впереди себя, и круг перед ним расступился. Феврония пошла за старцем. Возможно, он знает, за что отец Иоанна убил княжьего слугу и обязательно ли платить виру до третьего поколения. Раза два она выбегала наперед, чтобы еще раз глянуть в незрячие глазницы, кланялась, Как и все встречные, но заговорить со стариком все не решалась. Когда Феврония снова поравнялась со стариком, тот неожиданно выбросил руку, коснулся ее.

— Обожди, не мечись, — произнес он дружелюбно, — рядом иди. Кто ты и что ищешь от меня?

— Никто я, — смутилась Феврония.

— Никто — это камень, пень. А ты живая душа. Боярского или княжеского закладника дочь, похожалого ли ратая, или непохожалого[12], человек ты еси, людским именем наречена. Недаром от матери, бабки или прабабки оно тебе досталось — быть тебе на земле их повтором. С честью родители прожили — ту честь детям завещай умножить... Как же тебя по имени звать?

Феврония назвала себя, рассказала, где живет, кто ее муж.

— Значит, счастья из камня не добудешь, — тихо промолвил старик, выслушав ее рассказ. Он тронул струны гуслей, тихо запел:


А что ты, князь, князь Владимир стольно-киевский,

Ты о чем сидишь да призадумался,

Призадумался да так запечалился?

Что ли нет у нас сильных, могучих богатырей,

Что не можем мы отпихаться от наездничка?


Отдышавшись, хотя шли совсем тихо и пел он медленно, с паузами, слепец продолжал говорить:

— Откуда счастлив будешь, когда кругом счастья нет? Наездничков-то много вокруг Руси святой развелось. От моря Варяжского и до моря Хвалынского[13] кругом нас обложили, глядят, где можно землицы нашей урвать и как можно человека вольного в неволю спровадить... Наездничков много вокруг, а внутри слабина. Сколько уж веков деется, что на брата брат идет, воюет Суздаль с Ростовом, Киев с Черниговом, Новгород со Смоленском и все купно против Полоцка. Сколько уж селений пожрал огонь, сколько полей поросло бурьяном, сколько безвестных могил раскидано по Руси!

Хоть голос у старика тихий, а горе в нем звучало громче главного колокола собора. Ошеломленная Феврония забыла спросить о своем горе.

Старик остановился, придержал Февронию за локоть, обернул к ней лицо и спросил скороговоркой, будто задавая загадку:

— За кого велишь сыну биться — за Русь святую или за врага?

— За Русь, — ответила Феврония, дивясь наивности вопроса.

— Если враг дом запалит, что делать надо?

— Тушить.

— Сперва врага убить... Если же он нашего в плен тянет?

— Вызволить.

— И врага убить... А если дом твой подпалил... русский человек и он же тебя тянет в плен продавать? Каково теперь скажешь?

Молчала озадаченная Феврония.

— Тот человек не русский, значит, хоть от русской матери рожден и русским обычаем крещен. Нерусь он.

Они вышли на окраину. Шум торга остался позади. Еще несколько шагов прошли в молчании. Вдруг старик произнес:

— Слышно тебе, что на Руси святой деется? — Он запрокинул голову, прислушался, как делал всякий раз перед тем, как тронуть свои гусли. — Слышишь, в вышине? То стоны нашего народа в черные тучи сбиваются... Кто же за людей заступится, если не сами за себя? Неправильно Иоанн твой живет, от людей хоронится... Ну, иди, а я до Охотницы подамся, дорогу знаю.

Пальцами свободной руки он провел по лицу Февронии.

— Вижу, сердце твое не сухое. Научись же сама разуметь, чтобы и сына потом научила, где человек наш, а у которого душа ворожья.

— Сын у меня будет ли, — вздохнула Феврония. — А науку твою запомню.


3

Известный в Полоцке купец Микула, уже много лет возивший в Греки мед и меха, возвращался домой с зимнего объезда. Два раза в году он с дозволения князя объезжал широкий круг селений. В конце зимы, прежде чем распутица отрежет многие селения от города, он скупал добытую ловцами за сезон пушнину, а в начале осени в этих же местах собирал воск и мед.

Полозья широких розвальней то легко скользили по укатанной дороге, то со скрежетом переползали через свободные от снега кочки и бугры. Ледяные окошки над опустевшими лужицами легко пробивались копытами коней. Кони притомились, над их спинами вился пар. Снежные сугробы, наметенные вьюгами к черным сосновым стволам, уже порядком потемнели и осели, и поверхность их была изъедена, словно лик человека, перенесшего оспу. Весна догоняла. Она подкралась в этом году обманом, без предвестников. Теплый ветер с полудня настиг купеческие сани, едва они сделали половину круга. Творя каждое утро молитву своему святому покровителю, Микула заторопился, задерживаясь в селах на несколько часов вместо полного дня, так что даже не все ловцы успевали поднести свой улов, и вовсе пропуская те села, которые лежали в стороне от главного маршрута.

Молитвы помогли не очень. На три-четыре дня ветер утих, а там подул пуще прежнего. И купец продолжал торопиться, чтобы не застрять в лесных чащобах. Потому-то передние сани, на которых ехал сам, были почти пусты.

Еще одно обстоятельство оказалось Микуле во вред. За несколько дней впереди него по этой же дороге проехал другой купец, тоже на трех санях. Лучшие меха достались ему. Имени его никто не знал, должно быть из чужого города набежал.

А пожаловаться некому. Не князю же Борису, этому богомольному и тихому сыну Всеслава, старшему и бесталанному: не сумел удержать отцовского владения в руках, распалось сразу же по смерти Всеслава. Витебский удел урвал себе Давид, в Минске объявил себя князем другой сын Всеслава — Глеб. А Роману, Святославу, Рогволоду и Ростиславу никаких уделов не досталось. И начались между братьями бесконечные споры за то, кому старшему быть. Все соглашались, что быть Полоцкой земле единой, да никто из трех княживших Всеславичей не желал уступать, каждый мнил себя на княжеский стол. Князья воюют, люди горюют, князь братьев клянет, лихо народу идет.

От мыслей ли этих, от быстрой ли езды Микуле стало зябко. Он теснее запахнул полы своей шубы. Въехал в Сельцо. Уже и до дому недалеко. Удивительно, что никого не видно на улице. Если и заняты все взрослые и им недосуг любопытствовать, кто едет, то неужели никто из детей не слышит веселого звона бубенцов? Куда, наконец, девались собаки, которыми эта деревня славилась?

Вдруг кони шарахнулись, и Микула увидел впереди собаку. Неестественно вытянув передние лапы и запрокинув голову, она лежала на дороге, и в ее боку торчала стрела.

Заподозрив недоброе, Микула натянул вожжи, стал поворачивать. Да поздно. Справа из-за скирды соломы вынеслись пятеро верховых, отрезав дорогу назад. Микула хлестнул коней. Они понеслись вскачь по короткой улице. Сразу за селом купец повернул влево, где, как он знал, в лесу об эту пору всегда работали лесорубы. Но грабители и не помышляли преследовать его легкие сани, а окружили те, что шли позади, — с мехами. Микула успел заметить на верховых белые овчинные полушубки. «Глебовы собаки», — сообразил он и еще раз хлестнул коней. Легкие сани скользили весело, слегка раскачиваясь из стороны в сторону, и могло показаться: не от беды несется человек, а развлекается, резвятся его кони, чуя близкую весну и скорый отдых.

Запахло дымом, кони нерешительно стали. Микула поднял голову, увидел огонь. На опушке недалекого леска пылал большой костер. «Лесорубы сучья жгут», — догадался купец. Костер сулил отдых, тепло и людское участие. Испокон веков открытый костер означает: «Милости просим».

И вдруг, подъехав ближе, Микула обнаружил, что костер — это догорающий дом. А в десятке сажен в стороне от него на земле лежали двое: молодец в белом полушубке и худая женщина в убогом разодранном платье. В правой руке женщина крепко зажала нож, каким колют свиней, и лезвие этого ножа по самую рукоятку уходило в грудь молодца.

Микула откатил еще не остывшее тело мертвого. Женщина вздохнула. Микула приподнял ее. Спина женщины была залита кровью из раны между лопатками. Микула перенес ее в свои сани, уложил на солому, укрыл медвежьей полстью. Он погнал коней к городу. Женщина приподнялась на локте, застонала. Микула оглянулся. Теперь он узнал женщину, вспомнил, кто жил в сгоревшем доме. Она тоже узнала купца, снова легла на солому.

— Иоанн же где? — спросил Микула.

— В плен уведен, в Дрютеск, должно быть.

— Пропал человек, — вздохнул купец и перекрестился. Его удивило, что Феврония не плачет, хотя горе и боль слышались в каждом звуке ее голоса.

— Глебовы люди, — выкрикнула она. — Проклятый князь!

Впервые в жизни Микула услышал сочетание этих двух слов: «Проклятый князь». Но, странное дело, оно прозвучало обычно, не показалось чужим.

Вот и Полоцк. Купец не знал, куда девать раненую, кто захочет выхаживать ее. Самому недосуг, да и жонка не дозволит. Жил где-то на окраине дед-ведун, да и его искать некогда. Но вот сани догнали бредущего улицей слепца.

— Здоров будь, Кириан, — окликнул его купец, придерживая сани. — К знахарчуку дорогу ведаешь ли?

— Сама дойду, — сказала Феврония и неожиданно выскользнула из саней.

— Возьми, пригодится, — купец дал ей несколько монет.


4

Проехав еще немного правым берегом Полоты, купец остановился у усадьбы тысяцкого, боярина Ратибора. Набросил петлю вожжей на зуб частокола, пошел к дому по широкой дорожке, с обеих сторон обсаженной густыми рядами можжевельника.

Тысяцкий был не один. В сенях — большой передней комнате для приема посетителей — перед столом тысяцкого стояло, обнажив головы, около десятка поселян. Некоторых Микула знал — они жили в Сельце. Сбоку стоял дьяк, держал на ладони дощечку с натянутым на нее пергаментом и что-то записывал, макая гусиное перо в пузырек, висевший у него на поясе.

Лицо у тысяцкого длинное, рот вытянут вперед, скулы выпирают.

«Трусы, — подумал Микула о посетителях, — чем тут жаловаться, дали бы отпор Глебовым собакам. Вон сколько вас!» Он тоже снял шапку, поклонился и отошел к облицованной дубовой плашкой стене. Боярин взглядом велел ему обождать.

— Так вы просите, — обращался тысяцкий к поселянам, — чтобы я объявил вас моими людьми?

Голос у него тихий, вкрадчивый. Когда он говорит, челюсти чем-то напоминают вороний клюв.

— Оборони, боярин, от обид, — отвечал за всех один из просителей. Это был ветхий старец, едва державшийся на ногах. — От князя Глеба нас грабят, от смольнян тож, и от Новгорода приходили, коров увели. У кого нам еще заступничества искать?

— У князя же нашего, у Бориса Всеславича.

По неровному ряду просителей прошел едва слышный шепот. Затем старик снова заговорил:

— Известно, у князя, продли господи его лета! А только станет ли он из-за нас, смердов, брата своего корить?

— А что я могу против князя Глеба сказать?

— Против не надо ничего. Ты нас только от его людей и от иных наездничков оборони. Бери нас, боярин, под свою руку!

— Объявить вас моими людьми? — будто колеблясь, повторил тысяцкий. — Тогда, конечно, не посмеют рушить вас разбойники. А как же дети ваши? А внуки?

— За всех, боярин, заступись — и за детей, и за внуков, за скотину и дома. Иначе все сгинем.

Старик оглянулся на своих товарищей. Те угрюмо молчали.

«Что вы делаете, люди? Навеки себя в кабалу отдаете!» — хотелось крикнуть купцу, но вспомнил, что однажды боярин уже угрожал ему ямой, и отвернулся от этих несчастных.

— Все согласны? — притворяясь озабоченным, спросил тысяцкий.

— Все, — отозвался старик. — Иначе выхода нет, хоть помирай.

— Так!.. Записывай их имена, — кивнул боярин дьяку.

Теперь уже не притворное участие, а нескрытая радость чуется в голосе боярина. Микула глядит на его скулы, и ему кажется, что он видит боярина нагим — ребра у него выпирают, как и эти скулы, ребра поджарого голодного волка. Не ворона, а волк.

Крестьяне ушли. Убрался и дьяк. Боярин пригласил Микулу к столу.

— Садись, гость отважный. Беда какая случилась или по иному делу пришел?

— Покусали и меня звери Глеба. Уже под самые стены наши подбираются. А мы не бережем ягнят, так всех растеряем.

— Ты ягненок?.. Ты?.. — В недобром смехе затряслось жилистое тело боярина. Купец поглядел на него холодно, сурово. Боярин оборвал смех. — Так, так, — промолвил он, с трудом и не сразу придав своему лицу выражение сочувствия. — Живота не лишили тебя, в плен не уволокли — спасибо скажи. А рухлядишку новую добудешь. Купцы, они изворотливы, хитрющи... Хочешь — велю всем ловцам, кто сколько тебе шкурок продал, дать еще столько «на войну».

— Не о том забочусь, — возразил купец, поморщившись: знал, что после непосильных поборов охотники замыкались, переставали доверять, утаивали добычу. — Ловца разорим — и самим разорение. Наказать бы надо воров. Как допускаем такое: поставил Глеб в своем Дрютеске балаганы и ямы, со всей Руси хватает мужей, жонок, детей, туда их волочит и Махмудам за рабов продает. Нет теперь такой державы в мире, где бы русских не знали рабов. Тем и прославлены между народами: пенькой, смолой и рабами... Что молчишь, боярин?

Тысяцкий — в мирное время верховный городской судья, а в случае войны вождь ополчения — обладал громадной властью. Но сейчас он прикинулся беспомощным и наивным.

— Не наше дело в княжеские свары встревать. И Глеб, и Борис, и Давид одинаково сыновья Всеслава. Кто из них больше прав — разве можем мы знать? Один бог им судья... Посмеешь ты назвать прочих двух виновными против Бориса?

— Было при Всеславе одно великое княжество, а по нем стало три дробных и худых, — горячо возразил Микула. — Торговля же теперь навовсе захирела. На дорогах за Двиной, на Уле, на волоках к Днепру — всюду, где раньше купец свободно шел, нынче только стерегись воров. Утраты наши считаешь ли?

— Не станет князь на брата дружину свою посылать и тысячье скликать — то ведомо мне, — покачал боярин головой. — Да и нам не с руки, если подумать. Сам сообрази: был князь один, и все при нем мышатами ходили. Теперь они друг друга за руку держат — ан свободы нам прибавилось. Считай, четверть сотни новых закладников[15] у меня за эти дни. Да немало похожих смердов от иных бояр перешло. Ну, а у меня, — усмехнулся он, — уже станут непохожими, никуда не пойдут. — Бросив пытливый взгляд на купца, боярин вдруг осекся, понял, что сказал лишнее. Хорошо, что хоть главное утаил: боярин ненавидел своего князя Бориса не меньше, чем этот купец князя Глеба. Думалось боярину не раз, что под Глебом жил бы он веселей — тоже немало нашел бы людишек, кого в рабство продать. С поселян, и купцов, и ремесленников вдвое дани тянул бы. А помрут с голоду данники — другие найдутся. Дружины больше надо бы ради этого, не две сотни, а пять. Да тих князь Борис сам и другим велит быть тихими.

— Стало быть, на радость тебе наши беды? — негромко заметил Микула, давно разгадавший тайные думы тысяцкого.

— Не на радость, нет! — мгновенно придав своему лицу выражение озабоченности, воскликнул тот. — С болью в сердце считаю, сколь помножилось ныне несчастных, что защиты ищут. Разумею, как и ты, откуда лихо идет, да противостоять не можем. Покоряться надо судьбе, покоряться... Так о чем твоя просьба? — резко оборвав себя, холодно и строго спросил боярин.

Купец объяснил: скоро ему придется отправлять караван через волоки на Днепр, на полдень, а дорога неспокойна. Просит выделить ему с десяток оружных людей для охраны.

— Хорошо, подумаю, — ответил боярин, а про себя тут же решил, что не только никакой охраны не даст купцу, но еще пошлет ночью десяток верных людей на волок перехватить и ограбить купеческие лодьи.


5

Боярин велел доложить о себе почивавшему после полудни князю Борису и, не ожидая пока его позовут, шагнул в полутемную, с кислым запахом опочивальню. Полуодетый князь сидел на ложе, свесив тощие ноги, держал на ладони игрушечный храм из щепы и улыбался. Тяжелое одеяло из лисьих шкур сползло на пол.

«Свинья, все княжество проспит», — подумал Якун и нарочно громко, зло заговорил:

— Беда, князь: опять твой братец нашкодил.

Борис поежился. Тихая комната, в которой он любил разгадывать сны, размышлять о смысле жизни или обдумывать возможные способы прославления своего имени, неожиданно наполнилась противным голосом тысяцкого, рассказывавшего о пожарах, насилиях, грабежах и убийствах с такой обстоятельностью, словно это доставляло ему радость.

— Не называй его моим братом, называй его «князь Глеб», — тихо промолвил Борис, когда Якун умолк. — Хорошо, мы примем меры. Закажи на завтра молебен в святой Софии на помин невинно погубленных душ.

— Не это бы, князь, надо. Силу собрать бы, наказать виновников, чтоб не повадно было. — Боярин вдруг развернул длинный пергамент и, заглядывая в него, сказал: — Тут пишет к тебе Великий князь киевский, корит, что все брату своему спускаешь, с паскудством и татьбой его миришься, ни слова в укор не сказал ему.

— Откуда се князю Великому ведомо? — спросил Борис. Он спрятал свою игрушку в нишу, завешенную цветным холстом, глянул с неприязнью на боярина и продолжал: — Еще что пишет Великий князь?

— Напоминает, что в роду Всеславичей ты старший, и требует от нас...

— От меня, — тихо поправил Борис.

— Прости, от тебя... Требует выдать ему Глеба.

— Сам пускай берет, — вздохнул Борис. — Уж я не звал ли его?

— В противном случае угрожает нам Великий князь... тебе угрожает, — поправился боярин, — лишением княжения.

— Не он дал, не он и возьмет, — мрачно, но все так же тихо, промолвил Борис. — Вотчинная наша власть.

В тиши своей спаленки Борис не раз уже пытался проникнуть в тайный и темный смысл божественного провидения. Раз он, Борис, родился от князя старшим, значит, бог его избрал быть князем после своего отца. Но зачем он тогда дал ему еще шесть братьев-гордецов? Они тоже от бога или не от бога? На этот вопрос, давно уже занимавший его, Борис не нашел ответа.

— Еще тут сказано, — продолжал между тем Якун, — что митрополит киевский за злые бесчинства против бога и многих князей русских и всей Руси святой повелел во всех церквах господних, в соборах и даже в часовнях, где служба богова творится, петь Глебу анафему.

Князь устало склонил голову. Петь брату анафему... Так может быть, этот брат и не от бога? Может, он от сатаны? Но как же тогда лоно матери, обоих их породившее, — кому оно принадлежит?

Князь думал, а боярин переминался с ноги на ногу и нетерпеливо ждал его решения. Наконец Борис поднял голову. Лицо его было светло и спокойно. Он нашел решение.

— В молебне мы и Глеба помянем. Будем просить бога образумить его. А иные пусть клянут. Воля богова — она покажет себя. — И, чтобы покончить с этим, спросил: — А как там камнерезы — стараются?

— Стараются, — угрюмо ответил Якун.

Еще в прошлом году Борис велел выбить на двух глыбах красного камня, торчащих из воды у левого берега Двины, в четырех верстах ниже замковой горы, слова: «Господи, помози рабю твоему» — на одном, а на другом: «Прости, господи, мя грешнего». Теперь душа Бориса с этих вечных камней день и ночь взывает к богу, а Глеб за этот год натворил больше черных дел, чем за все предыдущие. И Борис спохватился: а ведь господь может не знать, кто его просит. И недавно он велел к фразам на камнях добавить: «Борис».

— Стараются мастера, — словно отмахнулся Якун от назойливой причуды Бориса. — Какой же ответ прикажешь Великому князю слать? Пишет он, что собирает на Глеба рать. Из Суздаля, Владимира, Смоленска, Мурома зовет оружных людей. Не пристать ли и нам?

Он спросил, зная наверняка, что князь благоразумно отклонит его предложение. Воевать Якуну не хотелось. Давно понял, что выгоднее самому не воевать, а других стравливать. Вполне возможно, что Великому князю удастся разбить Глеба, и почему бы не воспользоваться плодами этой победы? Он, боярин Якун, давно приметил, что земли на северном берегу Вилии, ныне захваченные Глебом, родючи и густо заселены. Было бы с тех земель немало дани и князю, и тысяцкому. Поэтому надо ответить Великому князю так, чтобы это принесло наибольшую выгоду ему, Якуну.

Но князь, видимо, и думать больше не желает о Глебе. Ничего не ответил Якуну, осведомился, поступают ли в казну налоги, много ли лесу заготовлено для починки мостовых, заказан ли новый лик Непорочной...

«Богомольная жаба», — думал о нем Якун с нарастающим раздражением. Разве справедливо, что этой жабе он должен отдавать более трех четвертей всей собираемой дани, с таким трудом выколачиваемой из смердов и прочего работного люда? Справедливо было бы как раз наоборот — князю отдавать четвертину, а прочее оставлять себе. Да и вообще могло бы обойтись княжество без Бориса. Сидит же в Новгороде посадник Великого князя. Почему бы и ему, Якуну, не быть в Полоцкой земле посадником? «Господи, возьми Бориса!» — внезапно родилась в нем короткая страстная молитва.

— А что храм наш в Сельце — поднимается? — спросил князь, перебив размышления Якуна.

— Поднимается, — ответил тот и вспомнил: — А мастера-то Иоанна тоже братец твой уволок.

Бориса словно подменили. Вскочил, заметался по горнице, остановился перед боярином, крикнул:

— Вернуть мастера, если жив!.. Перехватить все переправы! А не догонишь — выкуп Глебу посули.

Якун впервые видел Бориса таким — гневным и огорченным. Подумал, что если придется когда-нибудь мстить Борису, то именно так: сжечь эту церковь...

В пределах княжества было три переправы через Двину. Якун решил выслать к каждой по полусотне ополченцев. Такое количество воинов не сразу соберешь, не сразу и снарядишь, а трогать дружину князь не разрешил. Впрочем, Якун не сомневался, что грабители успели ускользнуть. Тем более он выполнит приказ Бориса. И перед Великим князем это тоже будет в заслугу.

Но на утро на рыночной площади, где обычно назначался сбор ополчения, вместо трех конных полусотен собралось не менее пятисот человек, преимущественно пеших. Многие были при оружии, другие имели в руках дубинки, секиры, молотки, цепы, коромысла — что попалось. Немало было и людей с пустыми руками — старых ремесленников, уважаемых купцов, рыбаков, свободных смердов. Но все лица выражали одну и ту же непонятную Якуну решимость. А ополченцы не торопились выделиться из этой толпы, разбиться на полусотни и десятки.

— Пошто самовольно явились? — обратился Якун к ближайшей группе гражан. — Иным разом силой вас не затащишь.

— И незван гость дорог, — дерзко отозвался один старый кузнец. — Собирай, боярин, вече. Вот и поп идет, благословит.

Вече? Да, только тут Якуну бросилось в глаза, что собрались все главы семейств — ни одного подростка, ни одной женщины. Зато тут были литвины, летгола, чюдь — представители всех племен, проживавших в городе. Да, это сборище имело право вече.

— А бояре?.. Ни одного же нет! — с радостью нашел Якун возможность отклонить неожиданное требование гражан. — Да и ради чего вече собирать?.. А князю ведомо про то? Пойду князю доложу.

Но толпа сомкнулась вокруг него.

— Сами доложим, как решим, — произнес кто-то. — На Глеба желаем идти.

— На Глеба князь повелел три полусотни послать. Кто зван — оставайся, остальные уходите.

— На Глеба веди нас, на Дрютеск! — раздались требовательные голоса. — Что твои полусотни! Пора с волка шкуру спускать.

Боярин опешил. Идти на Глеба сейчас, пока его не обложили войска прочих русских князей, было совершенно безрассудно.

— Да вы что?.. Да вы кто? — начал он громко тем привычным голосом, который гнул людей к земле. — Уже и князь наш тут не голова, вам доверил думать за себя? А указ его забыли — без его или моего дозволения оружно на улицу не выходить?..

И вдруг Якун осекся. По каким-то неуловимым приметам он понял, что его теперь не боятся. А где нет страха, нет и подчинения.

— Продолжай, боярин, вразумляй нас, неразумных, — насмешливо крикнул молодой рыбак, стоявший неподалеку. — Невдомек нам, почему серую породу щадить.

И снова раздалось из глубины этого, вдруг ставшего страшным, сборища:

— Будь воеводой, боярин... пока иного не выбрали.

Угроза содержалась даже не в этом голосе, звучавшем скорее добродушно, а в тех улыбках, которые неожиданно мелькнули на многих лицах — улыбках насмешливых и неуважительных. Боярин почувствовал себя пленником этой простой чади. Ни приказывать, ни спорить, ни убеждать он больше не мог. Надо ответить так, чтобы их успокоить. И время выгадать также надо. И он говорит:

— На Глеба пойдем все... А где припас? Оружие где? Посмеется Глеб над вашими цепами. Или лишняя голова у каждого из вас есть?




6

На высоком берегу Друти, недалеко от города Дрютеска, дубовый тын ограждает обширный двор. Его центральная площадь утоптана до блеска, притрушена кое-где соломой и сеном. Ни одной лавки либо навеса нет на площади, хотя она, несомненно, торговая, для живности, — судя по рядам часто вбитых в землю колышков с кольцами и обрывками веревок на них.

Вокруг площади возвышаются крыши складов-землянок. В таких землянках, а скорее — ямах, если обвесить стены полками, можно хранить и шкуры, и смолу, и кузнечные изделия. А если еще обшить пол и стены досками да сделать тягу против сырости, тут можно держать и зерно в бочках.

Но ямы не обшиты досками, пол не выложен даже хворостом. Совсем особый товар хранится здесь, не боящийся ни сырости, ни плесени, ни холода, ни ветра, — юноши и девушки, схваченные на землях полян, в лесных селениях смольнян, в урочищах вокруг Искоростеня, всюду, куда удавалось пробиться силой или проникнуть хитростью; смолокуры и дровосеки, ремесленники и рыбаки, которых разбойники настигли в лесу, на реках, на безлюдных дорогах.

Четыре раза в году съезжались сюда купцы за «товаром». Тогда с готовностью распахивались единственные ворота дворища, усиливались караулы вдоль стен и на дозорных башнях, а из ям выводились отощавшие и полуослепшие пленные, привязывались к колышкам. Гости медленно шли вдоль рядов, щупали мышцы рабов, били их в грудь, смотрели в рот, приценивались. Оставшихся после распродажи пленных уводили обратно в ямы. Большинство охранников рассылалось по окрестным землям за новой добычей, над лагерем снова смыкалась тишина, прерываемая лишь стуком лопат за крепостной оградой, где находилось кладбище.

Однажды перед вечером, когда на кладбище группа пленных под присмотром нескольких лучников засыпала свежую братскую могилу, среди могильных холмов появилось двое нищих. Старик шел неестественно прямо, запрокинув голову и выставив белую бороду, опираясь рукой о палку, а вторую подав поводырю-калеке. Этому было едва ли более четырнадцати лет. Его левая нога не разгибалась, застыла в полусогнутом положении, и потому он передвигался короткими неуклюжими прыжками.

Никто не заметил, откуда пришли убогие, как попали на это мертвое поле, со всех свободных сторон окруженное нехоженым лесом. Дед был тощ, одет в такие же отрепья, как все, кто кончал тут свою жизнь. Лицо мальчика темно, как земля. Уж не встали ли они из этих безвестных могил? Они медленно приближались, спотыкаясь, обходя кусты и холмики.

Лучники забеспокоились. Вот и пленные, воткнув лопаты в землю, принялись креститься, со страхом вглядываясь в подходившую пару.

— Затихли чего, люди? Чего испугались? — спросил слепец, останавливаясь. Он сбросил с плеч свою полную суму для подаяния, с глухим тяжелым стуком она упала на землю. — Кто тут старший?

— Я, ну, — ответил один из лучников с совсем юным лицом. Челюсть у него прыгала, голос дрожал. Он не мог оторвать глаз от лица слепца и чем дольше глядел, тем больше проникался суеверным страхом.

— А что, много тут ныне небожчиков поховано? — спросил слепец. — А в томлении кто еще остался? Из Новгорода есть? Из полочан?

— Есть, ну. — Голос лучника совсем осекся, он попятился, разинув рот и выставив обе руки вперед. — Чур, чур меня, — шептал он скороговоркой.

— Меня не бойся, человек я. А совести своей страшись, — тихо сказал дед и перекрестился. — В годы минулые дозволено мне было входить в ваш двор, сказы людям сказывать. А как теперь? Жив еще Роман среди вас? Он знает...

— Жив Роман, — словно бы с облегчением отозвался лучник. — Вот идет.

Из калитки показался охранник с копьем и торопливым шагом направился к группе.

— Ты это, Кириан? — крикнул он еще издали. — А я уж думал — помер. Два года не было тебя.

— Много за эти годы людей в землю поклал? — спросил слепец, без улыбки встречая своего знакомого.

— Тем уж наказан господом. Сам знаешь — не по своей воле я тут.

— А грех на тебе, а не на пославшем тебя, — строго возразил дед. — Или забыл про Микифора-предателя, коего святой Илья копьем покарал? Ну, веди же меня к землякам, поглядеть на них хочу.

Суровый облик слепца, решительность его тона, а главное, его слова «поглядеть хочу» снова смутили суеверного лучника.

— Давно ты тут?.. Зовут как? — неожиданно обернулся к нему слепец и взял его за руку. — Не бойся меня, человек я, отец, чай, тебе.

Слепец держал руку юного лучника, и тот, словно жалуясь старшему, рассказывал: зовут Иваном, схвачен под Смоленском. Ради того, чтобы не быть проданным за море, обязан служить князю Глебу.

— Не князю, а Вельзевулу, — поправил слепец. — Того в раба не обратишь, чья душа рабства не приемлет... Ну, веди нас...

В землянке, куда привели убогих, содержалось около сотни мужчин. Все были пойманы недавно. Они еще не успели отощать, не потеряли надежды, были злы и задиристы. Потому эта яма охранялась тщательнее других: два часовых с секирами и пиками при входе, один — у единственного окошка да по одному приходилось на каждый из четырех рядов нар. Оно, пожалуй, и не так уж много на сотню крепких мужчин, да ременные путы на ногах позволяли тем делать лишь короткие шажки, а дабы не пытались пленные развязать свои путы, руки на спине у них были скручены ремнями.

Иоанн сам поднялся навстречу, едва только увидел слепца. Сдержанно приветствовал его, присматриваясь к поводырю, узнавая и не узнавая его.

— Где место твое? — улучив минуту, тихо спросил дед.

— Наверху, в самой середине.

— На ночь на низ переходи, на край в глубине.

— Нельзя, то место для битых.

— Стань и ты битым.

Было время кормления. К небольшому столу сбоку от входа каждый охранник приводил одного пленного из своего ряда, развязывал ему руки и стоял за спиной, пока тот черпал деревянной ложкой из общей миски овсяное хлебово. Поевшим снова связывали руки, их место у стола занимали другие.

— Не густо сегодня наварено, — произнес Иоанн, помешав ложкой в миске.

— На твою утробу еще не народило, — отозвался его охранник. — Вот дождик пойдет, жабки подрастут да в котел к нам прыгать начнут...

— Да тебя ими угостим, — подхватил Иоанн и плеснул охраннику в лицо ложку варева.

Два охранника свалили Иоанна, оттащили в сторону, стали его избивать.

Не впервой тут случалось, что тихий пленник нежданно впадал в буйство. Выходке Иоанна никто не удивился. Пока его избивали, вязали, волокли в глубину землянки, мальчик-поводырь не спускал с него испуганных глаз. Может, крикнул бы что-нибудь негодующее этим охранникам, да лежала на его плече рука деда и словно напоминала: «Молчи... держись!..»

И поводырь нашел силы ничем не выдать себя.

Через час все пленные лежали на нарах, охранники сидели на своих местах да в дальнем конце нижнего яруса нар, на месте для битых, стонал избитый Иоанн.

Слепец слегка тронул струны своих гуслей.

— Начинай, — кивнул ему старший охранник.

Дед резко рванул струны, они родили высокий, испуганный звук, похожий на вопль мирного лесного зверька, настигнутого хищником. И пленные, и охранники вздрогнули, поежились. Неожиданно громко, перекрыв плач своих гуслей, старик запел:


...А то свищет Соловей по-соловьему,

Он кричит, злодей-разбойник, по-звериному.

И от его ли то от посвиста соловьего,

И от его ли то от покрика звериного

Те все травушки-муравы уплетаются,

Темны лесушки к земле все приклоняются,

А что есть людей — те все мертвы лежат!..


Старик умолк, а гусли еще долго звучали, будто сами продолжали то, рассказать о чем не хватило мужества деду. Наконец и они умолкли. Тогда снова запел-заговорил дед. О том, что не устоял разбойник перед богатырем народным Ильей. И с той поры где ни живет русский человек, там и Илья сыщется, где с недругами ни бьется — там и Илья скажется... Где беда настигла, там и ищи Илью, хорошо осмотрись — и увидишь его... А не увидишь — сам Ильей становись... А Соловей-разбойник кто же? Бывает и он русского племени. Так на род его не гляди.

Снова тронул дед струны. Они отозвались тихим, спокойным гудением. Одна, потом другая, снова первая и снова вторая. Казалось, где-то недалеко разговаривают люди, лишь слов не разобрать. Повел дед новый сказ, сказ об отважном пахаре Алфее и его брате кузнеце Ондрее. Лукавством полонил их князь, заставил быть лучниками при рабах. Они же князя перехитрили, многих его слуг побили, ушли сами да и рабов на волю увели.

Многие в землянке — и невольники, и тюремщики — задумались над бесхитростной повестью-песней.

— А про Алфея я не так слышал, — задумчиво произнес один из слушателей. — Он князя недоброго казнил и Владимиру святому свой меч подарил. С той поры никто Владимира одолеть не мог. Ищут ныне князья тот меч, да неизвестно, куда девался.

— Много славного Алфей сделал для людей, — ответил дед, не желая признаваться, что свою песню об этом древнем герое он теперь сочинил на потребу нынешнему дню. — А князь, утративши всю челядь, — продолжал он песенным слогом, — с горя воем завыл да и волком обернулся. По лесам бродит, людей пугливых страшит, а смелых трогать боится — не забыл, знать, науки молодецкой.

— И как имя князя? — спросил один из пленных.

— Глебом же зовут, — отозвался другой. Многие рассмеялись. Иные стали призывать проклятия на голову Глеба. Охранники молчали. Песня деда заставила и их задуматься. Пленные почувствовали себя словно чуточку сильнее, чуточку свободнее.

В следующую землянку певца повел охранник Иван. Дедов поводырь ослабел и не мог больше ходить. Он остался ждать его тут, улегся в узком проходе между нарами и, чтобы не мешать никому, выбрал место в тупике, где над головой тяжело ворочался побитый Иоанн. Сумку с подаянием поводырь положил под голову.

Наступила ночь.

— Это ты, Феврония? — шепнул Иоанн, едва убедился, что кругом все спят, а охранники у дверей тоже, видимо, дремлют.

— Я. — Прильнув к самому уху Иоанна, Феврония говорила: — Ножей мы в суме принесли, путы ваши резать. Раздать их надо во все землянки... Завтра будет сюда войско...

Каждый нож был тщательно обернут пучком соломы. Женщина быстро набила ими карманы Иоанна.

Вскоре Иоанн слез с нар, шатаясь, пошел к выходу. Охранник последовал за ним во двор. Вскоре они вернулись. Снова Феврония наполнила карманы Иоанна ножами, и спустя немного времени он опять беспокоил охранника.

— Что на тебя напало! — бранился охранник.

— Известно... От хорошего харчу да княжеской ласки.

Да, охраннику это было известно — многие пленные погибали именно от этой болезни. Поэтому никаких подозрений поведение Иоанна не вызывало. Там, куда он входил, можно было встретить среди ночи людей из всех землянок лагеря. И Иоанн в конце концов передал в каждую землянку по нескольку ножей, предупредив, чтобы воспользовались ими только по сигналу.

Утром с востока потянуло гарью. Запах был стойкий, несмотря на ветер: видимо, горело что-то невдалеке, горело основательно. Так ежегодно горели на Руси города и веси. Так пахла на Руси война. В стороне, откуда шел дым, в пяти верстах стояла крепость, она охраняла дорогу сюда, к Глебовым подвалам с живым золотом. Тревожное ожидание перемен уже не оставляло пленных. Недаром вещий дед среди прочих сказов пел вчера и про Русов-Оратаев, в гневе пожегших грады разбойные.

Забеспокоились и охранники.

Вот у ворот лагеря остановился гонец на взмыленном коне, пробежал в избушку к начальнику охраны. И поднялась во всех землянках суматоха. Охранники снимали путы с ног узников, а ремни на руках затягивали потуже. Так всегда готовили их к долгим переходам. Так шагали русские работные люди к пристаням на реках, либо лесными голодными дорогами до самого Минска и дальше, на юг, в знойные, недобрые страны, на бесславную, безвестную гибель.

В это-то время от землянки к землянке скоком бежал хромой малец-поводырь, у окошек останавливался, резким женским голосом, к удивлению всех, принимавших его за немого, кричал в душную темень, кишевшую людьми:

— Выходи про волю сказ послушать.

Несколько невольников бросились к выходу, столпились у дверей. Пока охранники отталкивали их, в глубине землянки двое, став один к одному спинами, резали ножами ремни на руках друг друга...

Вскорости все пленники были свободны от пут. Досками, вырванными из нар, они оттеснили в угол охранников, которые не очень даже сопротивлялись.

Лишь один из них упорно загораживал выход. Кто-то сзади, с улицы, накинул на него веревочную петлю и потянул ее. Охранник упал навзничь, а в дверях появился этот странный поводырь-хромец, который на этот раз стоял ровно, статно и звонким голосом выкрикивал:

— Выходи на волю, русский люд! На Глеба выходи!..

Охранники, узнав, что на князя Глеба идет сборное войско, присоединились к восставшим.


7

Войска Великого князя киевского легко овладели Дрютеском, разрушили его до основания, а заодно Минск и много соседних городов. Глебовы гриди частью разбежались, частью были перебиты. Погибли тысячи мирных жителей края, тысячи других были уведены в рабство, как взятые вместе с «богом проклятым» Глебом. Самого Глеба заточили в Киеве в темницу, где он вскоре умер.

Тем временем в низовьях Днепра, пользуясь усобицами русских князей, снова появились половецкие наездники, грабили торговые караваны, налетали на селения, охотились за «живым» товаром.

...Князь Борис только что окончил молитву, которую всегда возносил к богу по случаю счастливого пробуждения от послеобеденного сна, когда ему сообщили о прибытии боярина Якуна Ратибора. Князь торопливо провел обеими ладонями по лицу — вместо умывания, перекрестился и велел боярину войти.

Боярин явился с вестями о своем минском походе. Рассказывал подробно, откуда какие сошлись под Дрютеском воеводы и князья, во что были одеты и как вооружены, сколько каждый привел оружных людей, как неласково друг о друге отзывались и как ссорились при дележе рабов, скота, драгоценностей.

Обычно немногословный, боярин на этот раз говорил, говорил, говорил — лишь бы князь молчал. Потому что ведь может князь спросить, сколько ценностей и рабов добыл себе в том походе Якун. И хоть Якун давно научился умело обманывать князя — это было едва ли не главным его талантом, — все же лучше бы князь не проявлял ненужного любопытства.

Когда боярину показалось, что внимание князя достаточно усыплено, он неожиданно сообщил:

— Требует Великий князь Мстислав помощи от нас против шкоды половецкой.

— Требует! — недовольно пробурчал Борис. — Требует. А сколько воинов мой брат Давид, князь витебский, пошлет ему?

— Нисколько. Брат твой Давид помысел держит на тебя походом идти.

— А в Минске кто сейчас княжит вместо брата моего Глеба?

— Три его сына за стол отца спорят. Кто одолеет — одному богу ведомо.

— Так и я никого не пошлю Киеву, — заключил Борис. — Половцы от нас далеко, не достанут, а князь Давид под боком.

— Снова прогневим Великого князя, — притворяясь озабоченным, сказал боярин, в душе однако довольный решением Бориса: вести войско в Киев пришлось бы ему, Якуну.

— На мне гнев его будет, не на тебе, — отрезал князь, в который раз поправляя боярина, слишком часто забывавшего, что он не соправитель Бориса, а его слуга.

— Вестимо, князь, вестимо!.. — Боярин поклонился, шагнул к двери. Тут князь вспомнил, ради чего терпеливо выслушивал утомительные подробности о закончившейся войне.

— А мастер Иоанн жив ли? — остановил он боярина.

— Жив, привез его, — спохватился тот. — Еле отыскал. С жонкой бродил среди пепла Минска. Глядючи на развалины тамошнего храма, плакал, дурень, — улыбнулся боярин.

— Так пришли его сюда.

...Не успел Иоанн отлежаться в землянке, которую Феврония вырыла на месте их сгоревшего дома, еще не сгладились на его запястьях рубцы от ремней и не отдохнули ноги после долгой дороги, а уже вспомнил о нем князь. Иоанн знал, ради чего.

В обезлюдевшем Минске, через который лежала его дорога домой, стоя перед каменным остовом сгоревшего храма, тоже возведенного некогда «во славу господню», Иоанн подумал, что славить- то господа должны люди, именно люди, а не вороны, уже успевшие свить себе гнезда среди развалин. Вряд ли было бы приятно богу любоваться пусть и отменной работы храмом, сооруженным в его честь в лесной глуши, где нет людей, а бродит зверье. Во славу господню — это значит строить так, чтобы люди радовались и славили бога, и благодарили его. Где нет людей или где над их трупами пируют бездомные псы, нужно ли строить? Где те люди, которые порадуются созданию Иоанна? Он вопросительно глянул тогда на свою подругу, она поняла его мысли, угадала его скорбь, сказала:

— Вернемся — станем людям халупы класть. Полезнее, чем храм для князя, будь он проклят!

Иоанн не стал спрашивать, кого она проклинает — князя или храм, поглотивший столько их труда. Он мог бы возразить, что вовсе не ради князя старался. Но ничего не сказал. Он был слаб, хотелось скорее попасть под какой-нибудь кров и, если удастся, забыть о своем плене, о своем мастерстве, об ужасах последних недель...

И вот князь Борис требует его к себе.

Ни радости, ни страха не испытывал Иоанн, шагнув в душную светелку князя, одно лишь ожесточение, решимость никогда больше не возвращаться на леса недостроенного храма.

Иоанн перекрестился на красный угол, не отрывая глаз от иконы, стал шептать долгую-предолгую молитву, а про князя будто забыл.

Борис и сам был богомолен, мог часами простаивать перед иконой. Но только в свободное время. А ведь он звал сюда этого холопа не ради молитвы.

— Как же мой храм? Скоро станешь на работу? — спросил он, легонько толкнув Иоанна палкой, которой по ночам гонял крыс в своей спальне. Иоанн словно бы очнулся, перекрестился в последний раз, шепнул: «Господи, дай силы выдержать правду!», обернулся к Борису.

— Вели казнить, княже, — не могу храм кончать.

— Почему?.. Как не можешь?..

— Силы в руках не стало. Гляди, как ослабли. — Иоанн протянул руку, она сотрясалась мелкой дрожью. — Также колени ломаются, не держат, а ты, княже, и не спросишь... Харчу не имею, а ты не спросишь, княже.

— Но ты ведь мне должен. Или забыл? Так я велю напомнить, — с угрозой произнес Борис, и маленькие черные глазки его, словно две пиявки, присосались к лицу Иоанна. Тот выдержал взгляд, и князь вдруг почувствовал, что у него у самого задрожали колени. Он сел на лежанку.

— Почему ты замыслил недоброе против своего князя? — спросил он более мягко, чем только что. — Почему не желаешь кончать храм?

— Не нужен тебе храм, княже!.. Был бы нужен — запретил бы своим людям чужие храмы жечь. Запретил бы боярину своему чужих людей неволить. Сотни две рабов привез он с собою из Минска.

— Две сотни! — вскочил князь и заметался по комнате. — А мне о том ни слова.

— Полон воз церковной утвари награбил... несколько селений на Вилии своей землей объявил, своих старост оставил там дань собирать.

— А мне о том ни слова! — все более гневался Борис, и глаза его становились все более темными и недобрыми.

Иоанн оглянулся на икону, снова перекрестился, неожиданно повысил голос:

— А ты, княже, разве менее виноват? Трижды на день молишься богу уж много лет, а хоть раз просил у него пусть крошечку счастья для твоих данников и холопов? Зря молишься, княже, и храм тебе не нужен... Предсказывал однажды слепой вещий дед, что настанет иная жизнь — без челяди, без войн меж князей. И дань будет справедливая, и князья добрые — будут пектись о своих холопах. Если доживу, тогда, княже, дострою храм.

Борис не был от природы ни злобным, ни заносчивым. Он подумал, что если этот умелец послан ему богом, то и дерзкие слова его тоже от бога. Он даже почувствовал нечто вроде уважения к этому мастеру. Жаль, что его тысяцкий Ратибор не таков, как сей каменщик и плотник.

— Харч тебе будет, порты дам, тоже и жонке твоей. И одну неделю еще можешь набираться сил.

«А через неделю уйдем», — подумал Иоанн, вспомнив неоднократные советы и настояния Февронии.

...Еще не истекла дарованная Иоанну неделя отдыха, как в его землянке появился Микула, купец. Он приветствовал хозяев, затем попросил Февронию выйти — ему нужно было говорить с главой семьи наедине.

— Не ходи, — остановил ее Иоанн. — Ныне ты тут голова.

— В законе такого нет, — усмехнулся купец. — Только по смерти мужа...

— Считай, что умер я, — с горечью воскликнул Иоанн и кивнул на видневшийся из окошка землянки фронтон недостроенного храма. — Она работает, она меня, немощного, кормит, она и голова... Садись, садись, Февронюшка, тебе решать, что отвечать Микуле.

И это не было принято, чтобы в присутствии посторонних муж обращался к жене с ласковым словом. Несколько смущенный Микула спросил, долго ли намерен Иоанн равнодушно наблюдать, как разрушается понемногу его почти законченный храм.

Иоанн помолчал, Феврония сказала:

— Пускай рушится, князю во зло. А мы решили уходить отсюда. В Новгород пойдем, будем там халупы ставить.

— Разве только князю нужен храм?.. А простой чади? А дети и внуки наши не станут ему радоваться?

И впервые за эти дни с удивлением увидела Феврония что-то подобное улыбке на лице Иоанна.


Еще помолчал Микула, но Феврония не выходила, и купец решился, сообщил, о чем стало известно в городе: съехались ныне сюда все князья полоцкие. Великий князь Мстислав зовет их к себе в Киев на суд, грозится войско послать, если не поедут. Вот Всеславичи и собрались наконец, перепуганные, чтобы обдумать единый ответ Мстиславу: ехать ли в Киев, или не ехать, или одного за всех послать, и кого. А узнавши об этом, людь полочаны стали требовать от него, Микулы, и от остальных старост бить в колокол вечевой. Желает народ знать, почему не идут князья на половцев, да и иных вопросов немало к князьям есть.

— Думаю, — закончил Микула, — что надо нам, простой чади, свое слово сказать князьям. А ты как думаешь? Ведь и тебя старостой от мастеров-строителей некогда выбирали.

Иоанн глянул на Февронию, та кивнула, он сказал:

— Придем.

— Приходи, тебя слушать станут.


8

По-над узкими кривыми улочками, над хижинами, землянками, домами и лавками, через все концы города, над торгом, торжками и погостом-кладбищем, до Полоты, до Двины и до самой Охотницы, что в Западном бору, плыли короткие частые звуки колокола.

Не храмового, чей неторопливый мелодичный звон каждое утро баюкал гражан, внушая им терпеливость, покорность и робость перед богом и князем и всеми их подручными, а иного — резкого и нетерпеливого. Этот звон будил в людях неясные тревоги, предчувствия перемен, решимость к действию. Он был властен, как окрик, и каждый, чьего слуха он касался, торопливо свертывал свои дела и мысленно отзывался: «Иду!»

Первым на площади появился Микула.

— Хватит, — сказал он подростку, усердно колотившему билом по колоколу. — Гляди, не показывайся тивуну — без его ведома вече созывано, а кара за то — руку отсечь, а то и голову. Беги!

— Знаю, — ухмыльнулся подросток и юркнул за ближайшее строение.

Из переулка показалась толпа ремесленников — ковалей, гончаров, кожников. Они работали в разных концах города, а пришли вместе и так скоро, будто ждали за углом. Ухмыльнулся довольный купец, но не понравилось ему, что у многих людей в руках были молотки, клещи, долотья, шкворни.

Давно уже было строго-настрого запрещено являться на вече с каким бы то ни было оружием в руках. Даже князь в таких случаях снимал свои доспехи и оставлял их оруженосцу, ожидавшему его за чертой площади. Микула пошел наперерез ремесленникам.

— Сказано сручье дома оставлять!.. Да и рожи ополоснуть не мешало бы.

Те с готовностью попрятали все в карманы и подняли руки, показывая открытые ладони: «Пусты они, с миром идем».

Надо бы построже быть, да уж некогда. Микула отвернулся, промолчал.

Вот и Иоанн появился рядом с Февронией. Подошло еще несколько уличных старост. Все они останавливались перед широким помостом рядом с вечевой башенкой, но взойти на него никто не спешил: есть люди постарше — тысяцкий, тивун, сотские, мостовой старшина, игумен, княжий скарбник. Может, и сам князь пожалует. Народ прибывал, на площади стало тесно.

Боярин Якун прошел к башне. Ему кланялись, давали дорогу. Но из четырех его телохранителей никого не пропустили к помосту.

— Кто велел звонить?

Люди недоуменно пожимали плечами.

— Сам колокол, стало быть, — пошутил кто-то.

— Князь не велит вечевать, — крикнул боярин, загораживая ступеньки на помост. Пока на помосте нет никого, нет и веча, есть обычное сборище, которое можно бранить, бить, разгонять. — Слышали? Не время ныне вечевать. Великий князь против наших зло помышляет.

Но это известие, которым тысяцкий хотел запугать гражан, неожиданно возымело обратное действие: люди зашумели, затопали ногами, засмеялись. Они вели себя так, будто уже не было над ними никого старше.

— Пускай меньшие к Великому едут и ты, боярин, с ними, — крикнули над самым его ухом, но Якун не успел заметить — кто.

Где-то в толпе создалась давка, толпа колыхнулась волной, боярина швырнуло к помосту, и быть бы ему сломленным, не успей он вскочить на возвышение. А там еще двое оказались рядом с ним. Теперь вече было законным, и никто не смей ни голос, ни руку поднимать на него.

С тоскливым чувством обнаружил боярин, что его телохранители застряли где-то далеко, а толпа возбуждена, невесть чего ожидает, гудит невнятно и грозно, бросает ему в лицо непристойности, злые насмешки.

Боярин однажды уже побывал в плену толпы — когда она заставила его вести ополчение против Глеба. Тогда он сумел обратить негодование народа в свою пользу — повел войско, успел прийти к Дрютеску не слишком поздно, часть славы победителей досталась и ему.

Но его заслуг не хотят больше помнить, а припоминают иное:

— Почему на половцев не идешь?

— А наших людей без конца побиваешь!

— Сколько людей в темнице держишь?

— А закупов сколько нахватал уже?.. Отпусти всех, слышишь!

— Не будем больше князя слушаться...

— И воевода не тот!..

Выкрики звучали все более громко. Боярин поискал глазами игумена, который мог бы унять крикунов, но не обнаружил его и окончательно струхнул. Он лихорадочно думал, как бы известить о случившемся князя, попросить на подмогу его обе сотни. Но вспомнил, что одна сотня усмиряет возле Лукомля поселения, прогнавшие княжеских сборщиков дани, а половина второй отправлена к устью Улы, где снова объявились банды грабителей. Не осталось у князя силы, хитро выбрано время для веча. Знать бы, кто приказал бить в колокол!

У края помоста купец Микула и каменщик Иоанн склонили головы перед народом и площадь затихла.

— Спасибо, народ полочаны, что пришли дела наши купные рядить, — тихо заговорил Иоанн. — А гоже ли ряд без князя вести? Пусть и он с нами станет, пусть вопрошает — мы ответим. Пусть и на наши вопросы отвечает.

— Пусть! — единым дыханием отозвалась толпа.

Когда накануне Микула с Иоанном обсуждали план веча, они не могли предвидеть, как оно пройдет. «Само покажет», — рассудили они. Было только условлено, что для начала Иоанн напомнит о состоянии мостовых — бревна сгнили, расползлись, давно пора новые рубить. А кому рубить, когда многих людей бояре своими непохожими и закупами записали, а кто свободен — бежит из Полочан, бежит от великих поборов и неправды великой. Пусть же князь боронит своих данников от своеволия боярского, а не губит силы в спорах с иными князьями. Так должен был сказать Иоанн. Но как только он предложил пригласить на вече князя, его перестали слушать. Из толпы густо, словно в добрую снежную метель, посыпались выкрики — слова хулы на князя.

— Князю дорогу, князю дорогу! — послышалось издали. Толпа притихла, раздалась. К помосту шел князь Борис. За ним следовала вереница людей высокого роду: князь Давид, младшие сводные братья князей — Ростислав и Святослав, их племянники Василько и Иоанн Рогволодовы, а также их жены и дети.

На том настояла толпа черных людишек, числом не счесть, которая ворвалась на княжье подворье и разогнала десяток его охраны. Не было возможности князьям ослушаться, не было возможности бежать.

И вот они здесь, те самые князья, из-за постоянных споров которых уже столько бед поразило Полоцкий край, столько загублено людей. Они стояли у самого помоста, растерянно глядели на Микулу и Иоанна.

Борис и Давид взошли на помост. В таких случаях полагалось всем, кто находился на помосте, поклониться князю и отойти в сторону: боярам — неторопливо, прочим — побыстрей. Ибо не полагалось кому бы то ни было, за исключением лиц особо приближенных, в общественном месте стоять с князем на одной доске. Но сегодня и сами князья забыли об этикете.

— Что ж, воевода наш, ты допускаешь такое? — обратился князь Борис к Якуну. Было тихо, все слышали вопрос, ждали ответа.

Боярин понял уже, что Борису больше не княжить, и поспешил воспользоваться предоставленной ему случаем возможностью говорить. Это была его минута — другой, возможно, не будет. Только бы убедить народ, только бы они согласились с ним.

Разве не стыдно гражанам возлагать княжение на такого тихого, богомольного, почти святого человека, говорил он, обращаясь к толпе и имея в виду Бориса. Все знают, что душа князя лежит к иному — к библии, к книгам апостолов, к строительству храмов. Потому и оружия в руки сам не возьмет, потому и никогда не отъедет далеко от своей молельни. А князю надобно во всех концах княжества бывать, ему надо и твердость иметь, дабы не рассыпалось княжество, как те бревна на мостовых. Просить надо на княжение Давида.

Боярину казалось, что он не ошибся. Должен народ выбрать Давида — больше некого. А князя Бориса, закончил он торопливо, надо просить общие грехи в монастыре отмаливать.

Боярин был рад, что несмотря на волнение, несмотря на свое презрение к Борису, в последний момент нашел нужные слова для своих мыслей, не поносящие княжеского достоинства.

— В монастырь Бориса, — загудела толпа.

Микула также оценил выгоды, которые принесет купцам вокняжение Давида: путь по Двине станет свободным до самых волоков на Днепр, не надо будет платить добавочных пошлин. Давид слыл энергичным, умел укрощать жадность бояр. Поэтому Микула заодно с другими купцами кричал:

— Давида на стол! Бориса в монастырь!.. Пусть един будет князь!..

Но большинство на вече составляли не купцы. Ремесленники, рыбаки, поденные рабочие, охотники, свободные крестьяне предместий молчали. Они еще не забыли хищный нрав Давида: прежде чем урвать себе витебский удел, он немало в Полоцке нашкодил. И как бы он той самой рукой, которой обещает придавить жадность бояр, совсем не задавил черный люд. Прежде чем пустить на стол Давида, не худо бы заставить его целовать крест на том, что будет княжить по-божески. Не раз уже в Полоцке случалось, да и в иных местах Руси, что князь целовал крест к народу.

Иоанн сбоку глянул на Давида. Лицо князя выражало удовлетворение: почему бы ему и не принять княжение из рук своего дряхлого братца? Он давно добивался этого и наконец добился.

Почудилось Иоанну, что сейчас Давид на радостях что-нибудь посулит народу и тем склонит его на свою сторону. А можно ли доверять князьям-Всеславичам? За годы работы на них, за время пребывания в Дрютеском лагере, за последующие недели у Иоанна накопилось немало обид на князей. Это были не его одного обиды, а всех работных людей. Иоанн обернулся к толпе и видел, как все насторожились, ждали его слов.

Они знали, конечно, о его странствиях по Руси и ждали, возможно, что он расскажет, как в случаях, подобных нынешнему, рассчитывалась простая чадь со своими князьями в Киеве, Ростове, Смоленске и иных славных городах.

Вчера в своей землянке после ухода Микулы Иоанн долго обдумывал, советовался с Февронией, снова думал, как в нескольких словах выразить все, что постиг, до чего дошел своим умом, чтобы это было понятно всем.

Поклонившись на четыре стороны, он заговорил, и слова его были отчетливо слышны во всех концах площади:

— Свои грехи Борис пусть отмаливает. А лучше ли старого будет новый князь? Спросить бы надо витьблян, довольны ли своим князем. Не слышно такого... А и нужны ли нам князья? Неужели не проживем без того, чтобы князя не кормить?

— А оставим ли тысяцкого по-прежнему воеводить? — вдруг выкрикнул Микула, словно именно этот вопрос сейчас обсуждался. — Нужен ли нам такой воевода?

Купец, разумеется, сразу уловил, какой неприятный поворот событиям могло дать неожиданное заявление Иоанна. Толпа была и без того возбуждена против князей, всякий крикун мог увлечь ее за собой. Чтобы отвратить беду от князей, чтобы отвлечь от них внимание народа, Микула и предложил другую жертву: ненавистного каждому полочанину боярина Якуна.

— Нужен ли нам боярин, который вольных людей своими рабами записывает? Который ночных воров на купеческие караваны насылает? Который невиновных казнит, чтобы их имуществом завладеть? Нужен ли такой? — продолжал выкрикивать купец.

— Не нужен, не нужен!

— Тоже в монастырь его или еще куда?

— В Двину!.. В Двину!..

Кто-то из стоявших вблизи помоста гражан пригнулся, ухватил за полу побледневшего боярина, потянул. Еще несколько рук протянулось к нему. Со страшными воплями Якун исчез в толпе.

Но выгородить князей Микуле не удалось...

Еще не затихли в отдалении вопли боярина, влекомого к реке, как несколько рыбаков подтолкнули к помосту одного своего товарища. Был он лицом сумрачен, волосами сед, станом согбен. Тихо он пояснил, что год назад бежал сюда из Витебска от кривды Давидовой. Теперь же куда снова бежать? — спросил он, поклонился и вернулся на место.

Впереди стоящие пересказали его речь своими словами, и еще не раз она пересказывалась, то более коротко, то более подробно, пока дошла до задних рядов собрания в своем окончательном виде: просят-де витьбляне Давида не выбирать.

— А много вас, беглых из Витебска? — донесся издали чей-то вопрос, и многие голоса в разных концах площади отозвались:

— Сотни и сотни... Во все стороны бегут...

— Зачем же нам такой князь?.. Зачем?.. Зачем?..

Ответить на эти вопросы было некому.

После недолгих пререканий вынесло вече решение: обоих князей, их жен, детей, племянников с женами и детьми отправить на лодьях вверх по Двине и через волоки на Днепр, в Киев, на суд Великого князя. А дабы никто в дороге князьям лиха не учинил, послать с ними охрану — полсотни оружных отроков. И кормиться тем отрокам в дороге с княжьего стола...

Так неожиданно круто изменилась жизнь Иоанна и Февронии. Исчезла надобность уходить из Полоцка. Больше того — на вече им было повелено достраивать храм.

Молча, боясь еще громко радоваться, счастливый Иоанн возвращался домой. В Сельце свернул к недостроенному храму. Феврония шла рядом. Бездомная собака выбежала из пустого проема дверей. Иоанн бросил в нее камнем, затопал вслед ногами, крикнул: «Ату!», и, словно рухнула какая-то преграда, этот возглас повлек за собой целый поток слов. Торопливо стал Иоанн размышлять вслух — о том, что осталось доделать в храме, что надо изменить, каких недостает материалов, где их искать.

Феврония с удивлением глядела на него. Его лицо светилось, как в давно ушедшие годы, когда Иоанн еще был полон веры в себя, в удачу, в князя. Только в людей он тогда не очень верил. Теперь, знать, думал иначе, если, перебив себя, неожиданно воскликнул:

— Спасибо тебе, людь полочаны!

Когда-то Феврония радовалась тому, что храм остался недостроенным. В минуту отчаяния даже крикнула однажды: «Пусть твой храм горит, и тем бы господь наказал князя!» Теперь она по- новому увидела, как надо отомстить князьям: достроить храм, сделать его еще краше, чем был задуман. Но убрать с фронтона надпись «Се делал князь Борис» и заменить ее другой:

«Делал Иоанн».


Пусть забудутся имена ненавистных князей, а имя работного человека, имя строителя пусть дойдет до далеких потомков, пусть живет в веках, доколе стоять будет здание.

И здание стоит.

И имя зодчего дошло до наших дней.



Загрузка...