Век одиннадцатый. ПОСАД ЗА ПОЛОТОЙ

В княжьих крамолах жизнь людей укорачивалась. Тогда по Русской земле редко пахари перекликались, но часто вороны каркали...

Слово о полку Игореве




1

В черной от копоти, клетью рубленной избе о два оконца, у одного из горнов, установленных во всех ее углах, трудились трое. Согбенный дед Ондрей длинными клещами удерживал на наковальне нестерпимо сиявшую раскаленную заготовку. Черное и неподвижное лицо деда, казалось, покрыто было толстым слоем окалины. Голова давно уже постоянно клонилась книзу, и когда он ее поднимал, она мелко и часто кивала. Колени у деда тряслись, руки дрожали. Но когда его левая рука в привычном напряжении сжимала клещи, а правая в это время била легким молотком по раскаленной болванке — и руки, и ноги, и голова деда переставали дрожать, а в глазах его полыхали такие же отблески, как в этой тугой поковке. К деду возвращалась далекая молодость, и длинная, неровная, запущеная борода из белой становилась золотистой.

Поспешая за его ударами, бил тяжелым молотом по поковке сручник Микифор. Они давно сработались — Ондрей и Микифор. Удары молота падали точно на то место, которого мгновение перед тем коснулся дедов молоток. Зачастит дед — зачастит и его помощник. Легче упадет молоток Ондрея — тише ударит и Микифор, еще тише, совсем тихо. А чуть иначе повернет Ондрей заготовку, и Микифор уже знает, что надо ударить резче, либо с оттяжкой. Слова им не нужны, и оба молчат.

За всех говорил третий работный человек, восьмилетний Иванко. Обеими руками, напрягаясь, он тянул вниз, отпускал и снова тянул деревянный рычаг кожаных мехов. Он устал, руки его онемели, и, чтобы быстрее выдуть воздух из мехов, надо было наваливаться на брус всем телом, слегка при этом подпрыгивая. Но уже и ноги туго сгибались, тупая боль расползалась в пояснице, пот густо окроплял пыль под ногами, стекал по обнаженной, с ранним горбом, спине.

— А скоро кончим? — не переставал он хныкать.

— Скоро, — с нетерпением в голосе отозвался наконец Микифор. — Как всю работу переделаем. Не канючь!

На короткое время Иванко умолк, потом снова принялся за свое:

— А скоро кончим?.. Как скоро?

— Покуда духом не изыдешь, — уже более раздраженно отозвался Микифор. — Тебе, горбатому, недолго ждать. Одинаково все ковали умирают: поднявши молот для нового удара.

Взгляд Иванко упал на закопченное изображение бога, которое висело в углу. Это была женщина, мать. И она, казалось мальчику, глядела на него неодобрительно.

— Боже, придай мне силы, — захныкал он снова и перекрестился на икону, как делали взрослые, обращаясь к ней со своими просьбами.

— Не сила твоя нужна богу, а покорность, — наставительно произнес Микифор. — И малых твоих сил не жалей, работая на нашего господина. Довольствуйся твоим уделом, не ропщи, будь покорным князю и попадешь в царствие небесное — так говорил священник в церкви.

— Для него и бог этот вроде надсмотрщика, — проворчал Ондрей, и по злому выражению его лица Иванко понял, что дед недоволен богом.

Пять лет тому, когда князь Всеслав продал отца и мать Иванко заезжему купцу, Ондрей через княжьего старосту — тивуна — выпросил у князя дозволения быть воспитателем сиротинки. Князь согласился, но велел передать, что за каждую провинность мальчика наказываться будут оба. II вот Ондрей не удержался, сказал Иванке такое, чего лучше было не говорить:

— Не верь Микифору... не верь новым богам. Христианских богов привели к нам князья, а разве ты когда-нибудь видел добро от них? Настоящие боги должны помогать людям. Когда-то вот эти помогали. — И Ондрей указал на полку под низкой крышей, на которой в ряд стояло пять черных чурбанчиков — не то каменных, не то деревянных. — Старые боги были нам друзьями, а новые недоступны и безжалостны, как сам князь. Старые боги говорили: «Раб да станет человеком». Новые говорят: «Человек, стань рабом».

Во всяком случае, эти слова нужно было удержать за зубами в присутствии Микифора, и недовольный собою дед бросил на наковальню новую раскаленную заготовку.

Все трое принадлежали князю, как и прочие кузнецы этой вотчинной кузни, и все, что здесь выделывалось: оружие и наральники, котлы и светильники, ножи и украшения, — было собственностью князя и шло на потребу его двора.

Выбиваясь из сил, Иванко работал все тише. Наконец он выпустил рычаг и свалился на ложе кузнецов — охапку соломы под стеной, прикрытую драным рядном и потрепанной овчиной.

— Так-то ты служишь князю?.. А он был к тебе так добр! Иных рабов уже с пяти лет ставят к горну, а ты лишних два года набирался сил.

Иванко не отвечал. Он приник губами к деревянному цебарю с водой, в котором закаливали готовые изделия, и медленно пил.

Ондрей сбросил поковку с наковальни, сунул в горно другую заготовку, велел Иванко полежать, а Микифору встать к мехам. Недовольный этим, Микифор продолжал:

— Семь лет со дня твоего появления на свет ты не жаловался на усталость. Ты жил в детинце[3] незваным гостем, ел вдоволь, резвился на просторе между конюшней и псарней, барахтался даже в заводи, куда водят мыть лошадей князя, забредал, случалось, в запретные места двора, и ни разу князь не приметил тебя, не сделал худа. Теперь ты всего один год отработал князю и уже устал. А ведь тебе работать всю жизнь — бог послал тебя на землю сыном рабов.

Мальчик поднял голову и неожиданно улыбнулся — он вовсе не слушал Микифора.

— А я видел меньшого княжича, совсем голого, — заговорил он вставая. — Он такой же, как все. Я бы тоже мог быть княжичем, даже лучшим. Он хотел сдвинуть камень и не мог, а я легко откатил его в сторону. — Лицо мальчика нахмурилось, и он дрогнувшим голосом заключил: — А потом княжич ударил меня палкой по голове. За что?

— Все справедливо, что делают князья, — таков закон князя и бога.

Ондрей выхватил из горна готовую крицу, ударил по ней молотком, призывая Микифора занять свое место, и, пока тот плевал на руки, сказал:

— Боги дали людям не только законы, но и разум понимать их.


2

В сенях княжьих покоев — огромной комнате на втором этаже для приема послов и гостей, для пиршеств и торжественных церемоний — с обнаженными головами стояли широким полукругом перед князем Всеславом Брячиславичем вызванные им на ряд поп Зиновей, купчина Лавр, старейшина дружины городних людишек Прокша, гридничий[4] Олекса, посадской тивун Ратибор, посадники из Видьбеска, Менеска, Лукомли, житные бояре и многие иные.

Из глубины кресла, набитого конским волосом и обтянутого пурпурной тканью с золотым шитьем, Всеслав угрюмо глядел на своих советников. Был он худ, разговаривал отрывисто. Волосы скобой свисали на лоб, скрывая белую повязку, которой князь никогда не снимал.

После короткого молчания поп Зиновей осмелился сказать, отвергая какой-то упрек Всеслава:

— Знают, знают люди, что отчина твоя и власть от бога. А и ты помни слово божие, князь. Дозволяет бог воевать печенегов, половцев, хазар, касогов и иных поганых, а руського человека не велит.

Князь вскочил. Почему эти люди не желают понять его? Он повторил свой рассказ о полоцких купцах, ограбленных в Новгородской земле, о хулах, творимых новгородским епископом ему, Всеславу, о хитростях новгородских князей, и смоленских, и псковских, которые зазывают к себе подорожных греческих гостей и перехватывают лучшие иноземные товары.

Советники согласно кивали своими разномастными бородами. Перечислив еще несколько мелких и крупных обид, князь перешел к главнейшей, той, что была матерью всех остальных, из-за которой Всеслав бывал злым, жестоким и коварным. Он уже не рассказывал, а кричал, размахивая длинными руками:

— От первой жены крестителя Руси, Владимира, от Рогнеды, от его старейшего сына Изяслава мы, князья полоцкие, ведем наш род. Мы и есть законные наследники великокняжеского стола киевского. Почему же эти увертливые, хитрые, песьи Ярославичи, младшая ветвь Владимировых потомков, завладели им?

Это был давний спор между русскими князьями, злой и неразрешимый, стоивший уже немало крови. Сам Владимир убил своего брата Ярополка, чтобы завладеть его княжеством. По его примеру и сыновья, и внуки не переставали враждовать между собой. Святополк Владимирович, прозванный Окаянным, убил своих братьев Глеба, Олега и Бориса, но и сам был изгнан из Киева Ярославом. С Ярославом немало повоевал полоцкий князь Брячислав. Ныне оба мертвы. Ярослав оставил много сыновей, и споры между ними не прекращались. Но Всеслав-то знал, что это споры пустые: единственным законным наследником великокняжеского стола является он, князь полоцкий. Ради того он и храм святой Софии поставил в Полоцке, чтобы не кичились киевские князья, что, мол, единственный на всю Русь такой храм у них.

Но чем больше Всеслав горячился, тем более скучными становились лица его советников.

И вдруг Прокша-городник, представитель самого низкого сословия — сословия работных людишек, произнес:

— Двух сынов, княже, взято у меня на твои войны. Один в земле под Смоленском лежит, другой невесть куда девался. Скажешь — и сам-третий пойду. А семейные споры решать бы по-семейному, в дому, чтобы никому постороннему от них не страдать. Бей своих братьев-князей сколько сил хватит, а нам работать нужно. Буде же они тебя побьют — тоже нас не тревожь.

У князя даже дух заняло от этих дерзких слов. Хотел топнуть ногой — она не поднялась. Хотел словом оборвать подлого — горло не выпускало слов. А Прокша тем временем продолжал:

— Зачем города жечь? Зачем сотням людей гинуть ради твоих свар с Ярославичами? Зачем на Псков рать водил? А скольких назад привел? Зачем Новгород осаждал и Софии тамошней разор учинил?

В разговоре у Прокши часто дергалась кожа на скулах, кривился рот, а кулак, в который он зажал свою медно-красную бороду, стиснулся так, словно хотел выжать из нее воду. Вдруг Всеслав понял: вот так же, как в свою бороду, вцепился бы проклятый раб и его, князя, горло.

— Изменник, рудой пес! — с усилием вытолкнул Всеслав из себя.

Прокша побледнел, смекнул, что в азарте говорил несдержанно и дорого обойдется ему эта вольность. Уже оглянулся князь на боковую дверь, где стояли два вооруженных гридя. Но тут вперед вышел купчина Лавр, грузным своим телом заслонил Прокшу. Не давая князю продолжать, сам заговорил — взволнованно, смело:

— Что смольняне наш передград Ршу на себя числят — то незаконно. А и мы не раз и не два кривду им чинили. Три дни тому ты, княже, снарядил своих отроков на волоки караваны смольнян разорять. А ну, они на твоих купцов отряд нашлют? Кто выгадает? Никто. А кто прогадает? И мы, и они. Вели же, княже, тех отроков назад призвать. — И Лавр по памяти процитировал: «Боле же чтите гость, откуда же к вам придет; ти бо, мимоходячи, прославят человека по всем землям, любо добрым, любо злым». — И закончил с поклоном: — Не гневайся, княже, на чистом слове.

Но князь уже не мог не гневаться.

— Разве мы почали? — кричал он, не владея собой. — Они, смольняне проклятые!.. А гостей, что могут про нас и добрую, и худую молву по всем землям разнесть, не боюсь... Запомнил ты эти слова ворога моего Мономаха? Гляди!..

Стоявший позади княжеского кресла гридь подвинул кресло вперед, оно коснулось ноги князя, тот опустился в него и дважды кивнул, что означало разрешение всем садиться.

Князь молчал, молчали и его советники, давая ему остыть. А когда он снова напомнил о вероломстве и хитрости Ярославичей, Лавр спокойно спросил:

— Кого, княже, наказывать — неужто всех русских людей?

— Нет русских людей! — выкрикнул князь. — Есть люди поляне, древляне, смольняне, кривичи... Есть и витьбляны, полочаны. А русские люди — что это?

— Совокупно, кто на русской земле живет, — отозвался Прокша, а Лавр добавил:

— А торг с кем же весть? Всех гостей отвадим — самим пропадать.

— Право князя над людьми от бога, — выкрикнул из своего креслица Зиновей, — и гневить его нельзя.

Это кстати сделанное напоминание притушило готовое снова вспыхнуть негодование Всеслава. Но тут же поп продолжал:

— А и право великого князя киевского над всеми русскими князьями от бога же, яко старшего брата над меньшими.

Это был призыв к Всеславу покориться Ярославичам, призыв неслыханно наглый, еще более дерзкий, чем речи подлого городника.

Гнев снова овладевал Всеславом. Но тут в комнату дошел звон колоколов, и в лице князя словно бы что-то дрогнуло. Медленно разгладились морщины у рта, исчезли тени в глазах. Князь подошел к окну.

Рядом с дворцом, превосходя его красотой и величием, возвышался семиглавый храм с золочеными куполами. Двадцать лет строил Всеслав эту церковь, предмет его гордости и плод его ненависти. Мнилось: поднимется полоцкая София вровень с киевской, а может быть, и затмит ее величием; надеялся тогда и митрополита киевского, имевшего титул «Всея Руси», склонить на свою сторону.

Но митрополит на освящение храма, состоявшееся месяц назад, не прибыл, а прислал вместо себя игумена Стефана, настоятеля Печерского монастыря. Сей же старец, казавшийся Всеславу немощным, сонным и безразличным, в своем слове к пастве неожиданно заявил: един-де на небе бог, а на Руси православие. Един и старший брат в семье князей русских, а кто против него свару заводит, тот и против бога.

«Разве ведома тебе воля бога, старец? Кто может ее ведать?» — вспомнив эту проповедь игумена, подумал Всеслав. Колокола его Софии звучали все громче. Умелые руки отливали их, умелые руки раскачивали их ныне, и все они, каждый своим голосом, повторяли одно и то же:

«Слуги князя, его тяглые люди и челядь — все, кто живет в его вотчине, — чтите князя и покоряйтесь его воле. Един бог на небе, един храм во имя святой Софии в земле Полоцкой и един в ней князь...»

Нет, хорошо все же, что он построил этот храм. Он, Всеслав, еще потягается за киевский стол... Жестом руки князь отпустил советников. Их мнение он выслушал, решение обдумает наедине и сообщит, когда найдет нужным.


3

Под утро, когда посад еще спал, а ночной сторож, устав бродить по многочисленным извилистым улочкам и тупичкам, присел под стеной товарного склада отдохнуть да и прикорнул неприметно, загорелась щепяная крыша над новым бревенчатым домом Прокши-городника, загорелась сразу со всех четырех углов. Никто не мог понять, как это произошло. До речки было шагов двести, другой воды поблизости не имелось. Разбуженные светом, соседи бежали к Полоте с деревянными бадейками, железными котлами, глиняными ковшами и иной посудой, какая у кого имелась. Но дом Прокши пылал уже гудящим костром. Вокруг дома бегал почти нагой Прокша, размахивая руками, что-то бессвязно выкрикивая, и сквозь гудение костра, откуда-то из нутра его доносился женский плач и вопль дитяти.

Первым оборвался плач, затем утихли вопли. Постепенно осел и огонь, унялась его пляска. И лишь бессмысленное и суетливое бормотание Прокши все не прекращалось. Он бродил вокруг пожарища и, где еще поднимался язычок пламени, бил по тому месту железной палицей, приговаривая:

— Отдай мою жонку... отдай мою дочку... отдай мой дом...

Наступило утро. Расталкивая людей, к Прокше подошел Алипий, известный в посаде лихварь[5], опустил руку на его голое плечо.

— Полгода назад ты брал у меня куны в рез[6] сей дом рубить. Теперь отдавай.

— Где возьмет? — раздалось из притихшей толпы.

— Закон, — крикнул Алипий, не выпуская плеча городника. — Княжий закон: взял ногату — отдай две, взял полгривны — отдай полную. А нечем отдавать — дом продай, скотину, жену, сына, себя продай! Где мои куны?.. Где мой дом?.. Куда девал их, разбойник?

Много было вокруг охотников схватить Алипия за белую бороду, за тощие ноги и швырнуть в едкую золу: «Там твои куны, там и ищи». Да знали все нрав лихваря: за каждое слово хулы взыщет куну. Знали и то, что он со своих доходов давал князю десятину, седмину, а то и пятину. Потому был дерзок и смел.

Тут и тивун явился, посадский староста Ратибор. Именем князя бросил Прокше шапку, шаровары, охабень[7] от непогоды и сказал:

— Князь милость тебе подает, Прокша. Зело ты из плах и кругляков тын городить горазд. Так служи князю, он же тебя от лихвы откупает.

Послушно, еще не сообразив, что с ним деется, Прокша поплелся за тивуном.

Так стал городник Прокша закупом князя — человеком, потерявшим свободу на срок, пока не выплатит своего долга. А долг, по закону, каждый год удваивался.


4

Однажды Прокша пришел в вотчинную кузню — ему нужен был новый топор.

— Вот и видно правду божию, — с насмешкой встретил его Микифор. — Знал я, что вернешься.

Лет пять назад оба пришли из-под Новгорода, босые и голодные, поселились в халупе на задворках замка — князю нужны были ремесленники и он принимал всех. В первый день поручили Прокше поменять несколько венцов в здании псарни. Работу он выполнил не совсем удачно, какого-то важного пса нечаянно обидел, и в тот же день был жестоко бит. Хотел было Прокша сейчас же уходить, да тивун не отпустил, сказал, что за нанесенный князю ущерб он должен месяц отработать. По прошествии же месяца выяснилось, что за порты, харчи и халупу Прокша задолжал князю еще полгода труда.

Выругался тогда Прокша, Год после того ходил в ветхом, недоедал, недосыпал, остерегался брать что-либо в княжьих коморах, Чтобы не множить своего долга. Наконец рассчитался, забрал свое сручье — секиру, пилку, долото, шкворень для прожигания дыр в бревнах — и пришел к Микифору прощаться. Тот уже задолжал князю пять лет своего труда, но не печалился. Нравилось ему жить на всем готовом, без заботы о завтрашнем дне, потому и побои принимал без обиды, даже с каким-то удовлетворением, как залог того, что его не прогонят. Впрочем, били его редко — умел угождать князю и его приближенным.

Теперь, спустя столько времени, встретив бывшего товарища, Прокша не проявил даже обычной вежливости. Не ответив Микифору, он отвернулся к Ондрею, изложил свою просьбу. Тот понял, кивнул. Мог бы Прокша и уйти, да чего-то выжидал.

— Иди, закуп, — снова заговорил Микифор. — Не меньше двадцати лет тебе теперь служить князю, а я, даст бог, скоро дождусь его милости. Разве ты не слышал: «Аще челядин два челядины князеви добудет, сам на волю выйдет».

— И где ты возьмешь двух человек, чтобы отдать их в неволю и этой ценой свободу купить? — произнес наконец Прокша.

— Где все берут, там и я возьму — на войне. Князь зовет.

Микифор опустился на корточки у изголовья ложа и извлек из-под него наконечник для копья. На открытой ладони он показал его всем.

— Господи, сделай так, чтоб моя пика не сломалась, чтоб ее острие не притупилось, — прошептал он и набожно перекрестился на икону.

— О чем бога просишь, зверюга?! — тихо произнес Ондрей.

Иванко не отрывал глаз от блестящей пирамидки.

— Вот князь разрешил мне воином идти, копьеносцем. — Микифор спрятал наконечник на место и поднялся.

— На кого идет князь? На ятвингов? На летголу? На чюдь? — допытывался Ондрей.

— На кого скажет... А хоть и на русских.

— А сам ты кто? Разве не русский человек? Как ты сможешь братьев своих полонить?,. Выбрось свое оружие — в огонь или в воду.

Спокойно, видимо, давно все обдумав, Микифор отвечал:

— Я раб, делаю, что прикажут. Продаст меня князь половецкому хану, я и тому обязан буду служить, хоть и против русских. Таков закон. Раб не имеет ни роду, ни племени, а только господина. Нет и у меня никого и ничего, кроме метки раба.

— И не будет, — торжественным тоном, точно заклинание, произнес Прокша.

Вдруг Иванко перекрестился:

— Господи, сделай так, чтоб пика его сломалась, острие бы притупилось. Не слушай его, господи!

Рука Микифора дернулась к лицу мальчика. Тот отшатнулся. Ондрей бросил на наковальню раскаленную болванку, ударом молотка призвал всех к работе.

Прокша все не уходил. Став за спиной Ондрея, он тихо спросил:

— Сорок лет ты у князя челядин. Бывало ли, чтобы закуп воли дождался?

— Ни.

— А убегать кому случалось? Ты, говорят, пробовал.

— Уходи, не мешай! — с неожиданной суровостью ответил Ондрей.

Он обернулся к Прокше, размахивая перед его лицом молотком. Тот попятился. Шаг за шагом следовал за ним Ондрей, пока не выпроводил из кузни.

А поздно вечером Иванко разыскал городника среди штабелей бревен, где тот работал, и тихо шепнул:

— В седмицу в церкви возле деда станешь.


5

В воскресенье Ондрей отпросился у тивуна в посад. С тех пор как он одряхлел, ему разрешалось отлучаться из замка в нерабочие дни, чтобы повидаться с посадскими ковалями, поглядеть, какие новые изделия научились они делать, и самому перенять это умение, услышать разные новости. Уходил он редко, не чаще двух раз в год. Теперь, знать, понадобилось. Его сопровождал Иванко. По крутому склону они спустились к Полоте, перешли по мосту на Заполотье, где размещался посад.

Дед неторопливо рассказывал про порядки в посаде. Здесь жили вольные люди, обязанные лишь вносить князю дань. Бортники давали колоды меду, мясники — говяду, ральники — жито и ячмень, ремесленники — кто что делал, купцы давали часть от своего товара, а которые побогаче — золотые браслеты, кольца, украшения, серебряные вазы и кубки, резь по дереву и кости и многое иное. И пока кто платил, был свободен и пользовался защитой князя.

— А кто не имеет ни земли, ни ремесла? — допытывался Иванко.

— Кто помогает выгружать рыбу или работает поденно на дорогах и мостах, с того берут ногату, резан... А кто закупом стал, за того платит его хозяин.

— Ты тоже закупом был, пока стал рабом?

— Тоже.

— Знаешь что, дедушка, давай убежим! — неожиданно предложил Иванко.

— Далеко не убежим...

— В лесу спрячемся, выроем землянку, станем сами жить.

Дед покачал головой:

— Не создан зверем человек, не способен жить одиноко. Как обойдемся без шевца, без пекаря, без деревника?.. И они без нас не обойдутся. Нет, каждый человек нужен всем, убегать надо к людям, а не в лес.

— Ну, убежим к людям... Я не хочу быть всю жизнь рабом.

— Когда-нибудь кончатся рабы, — убежденно произнес Ондрей. — Был кузнец Алфей, сильный раб, справедливый. Ударом молота колоду в землю вгонял. Однажды отковал он меч на княжью голову, да спрятал его. Как найдут люди тот меч — конец рабству придет... Говорил Алфей: «Будьте свободны, рабы!» Обязательно придет это время, да кто угадает — когда? Может, лет через десять, а может, и через десятью десять.

Дед умолк, остановился. Сощурив глаза, всматривался в мутную даль над Двиной. Казалось мальчику: видит дед чудесное далекое время без рабов; думалось: встань он выше — тоже узрит все, что видит дед. Даже оглянулся — нет ли камня под ноги?

— Ну, что там, дедушка?

— Солнце сквозь туман идет в желтом венце, а над венцом — белая корона. Быть стуже, быть лиху, быть многим смертям, — тихо, словно бы про себя, ответил Ондрей.

Они обогнули рубленую церковь во имя святой Параскевы- Пятницы и вступили на обширное торговище. Площадь была запружена народом. С крыльца дома тысяцкого — городского воеводы и судьи — рослый служка выкрикивал повеление князя. Рядом стоял сам тысяцкий и подсказывал, должно быть, про что выкликать. Иванко загляделся на его высокую рыжую меховую шапку, сафьяновые сапоги с острыми носками и не слушал. Ондрей, наоборот, напрягал туговатый слух, чтобы ничего не упустить, и время от времени трогал мальчика за плечо: «Слушай, слушай, потом перескажешь!»

А князь повелел собираться тысячью — городскому ополчению: с каждой улицы по пять оружных людей о конь, а с концов гончарного, кузнечного, древодельного и рыбного — особо по сорок человек. Лавникам и купцам велено давать гривны на войну, кузнецам — ковать сабли и топоры, оружникам — делать панцири и шеломы, кожникам — ладить сбрую, житным людям — ставить лари с брашном[8], а попам — богу молиться за удачу похода и за погибель ворогов Полоцкой земли. Было также объявлено, что на помощь полочанам шлют своих воинов Кричев, Туровля, Камень, Лепель, Остров, Лукомель и иные передграды Полоцкой земли.

Ондрей ужаснулся. Никогда еще на Полоцкой земле не собиралось такое многочисленное войско. А чем больше войска, тем больше крови, пожаров, новых невольников, тем больше нищеты — и здесь, и там, и по всему военному пути.

— А против кого война? — спросил Ондрей ближайшего лавника. Это был Алипий, лихварь. На широкой лавице он раскладывал привезенный товар: серебряные и медные крестики, ладанки против стрелы и копья, лики святой девы Марии.

— На Новгород пойдем, — ответил ростовщик, рукой отстраняя Иванко, слишком близко подошедшего к лавице. — Теперь уж посчитаемся. Не станут больше на волоках грабить.

— И ты воевать пойдешь?

— Не хуже я иных, двух лучников нанял да пять конников снаряжаю.

— Ради прибытков собственную голову клади, а не чужими откупайся.

Дед Ондрей оглянулся. Все лица вокруг — лица тех, кому повелено было снарядить войско, отдать князю своих сыновей, свой кус хлеба, свой труд, — выражали уныние и тревогу. Они, как и Ондрей, понимали: надвигается великое несчастье. И он сказал:

— Против воров на волоках и двух десятков дружинников станет.

— Все новоградцы воры, — отозвался Алипий.

— Неправда! Вор тот, кто за полгривны гривну имает, кто рабов держит, кто огнища разоряет. Неправда твоя!

Вокруг них собралось несколько ремесленников.

— Неправда твоя! — крикнули они Алипию, поддерживая деда.

От них этот возглас перекинулся на большую толпу, стоявшую возле церкви, а там и вся площадь зашумела:

— Неправда... неправда... неправда...

Кроме ближайших соседей Ондрея, никто не знал, как возник этот клич, но все сразу восприняли его более общий смысл: он отвергал призыв к войне.

Тысяцкий жестом оборвал глашатая, прислушался к недовольному гулу на площади и обернулся к стоявшему позади него гридю с мечом. Почти тотчас из-за дома тысяцкого выехало два десятка вооруженных всадников — ровно столько, сколько, по словам Ондрея, нужно было, чтобы покарать разбойников на волоках и тем восстановить мир между соседними княжествами. Теперь эти верховые, размахивая мечами, устремились в толпу.

— Беги, дед, голову спасай, — торопливо шепнул кто-то рядом с Ондреем.

Дед и Иванко заспешили к переулку. Впереди них все расступались, позади смыкались. Но конные не думали кого-либо преследовать и вряд ли даже поверили бы, что мощный гул несогласия, только что сотрясавший площадь, был возбужден скрипучим голосом какого-то деда. Они получили приказ лишь водворить тишину и остановились там, где она их застала, темными пятнами возвышаясь над толпой.

Глашатай мог продолжать. Теперь он выкрикивал приметы челядинцев, которые в последние дни бежали от разных владельцев; затем перешел к торговым новостям.

Когда площадь осталась далеко позади, Иванко достал из кармана своих легких портов металлическую полую пирамидку — наконечник для пики — и, виновато улыбаясь, показал ее деду.

— У Микифора украл? — удивился дед, неодобрительно глянув на Иванко.

Сначала мальчик кивнул, потом отрицательно покачал головой:

— Не украл, а взял, чтоб выбросить, как ты велел. Куда бросить?

— Не надо, раз уж взял...

Они вышли к Двине. Вдоль реки от далекого моря тянуло сырым холодом. Уличная грязь твердела под босыми ногами — не сегодня-завтра жди первого мороза. Ондрей теснее запахнул свою драную овчину, глянул на мальчика.

— Не мерзнешь?

Иванко не отвечал. С жадным любопытством он озирался вокруг. На вымоле рыбаки разгружали свои лодьи. На длинных узких столах под открытым небом женщины раскладывали рыбу. Мелких щук и окуней они бросали в деревянные бадейки — их еще сегодня отнесут на торг. Крупную рыбу потрошили и складывали в чаны. Самых лучших рыбин из каждой партии разделывали особенно тщательно: они предназначались князю, церкви, старейшинам — всем, кто получал от простого человека дань за его право заниматься промыслом. Всякая же мелочь выбрасывалась в большие плетеные коши с княжеской псарни, и княжий псарь следил, чтобы женщины бросали не скупо, чтобы не спрятали чего-либо для себя, чтобы не кормили княжьим добром бездомных кошек и собак, чтобы не подавали нищим и бродягам, которых тут шагалось еще больше, чем голодных животных.

Ондрей прошел вдоль столов, приглядываясь к лицам женщин, но здесь не было той, которую он искал.

После рыбного миновали лесной вымол, свернули в переулок, миновали несколько землянок. Начиналась наиболее заселенная часть посада. Она состояла из беспорядочного сплетения улиц — Гончарной, Щетинной, Кожаной, Церковной, Яневой и Романовой — по именам бояр, имевших здесь свои усадьбы, и множества других. По Кузнечной улице дед отсчитал семь домов и свернул к восьмому. Он ничем не отличался от прочих в посаде: был тоже сложен из бревен, возвышаясь на три локтя над землей и на столько же уходя в землю. Глина, выброшенная при рытье, образовала впереди входа полукруглый соп для защиты от воды. Небольшой двор был огорожен тыном из кольев.

Первым по ненадежным крутым ступенькам сбежал Иванко. Опершись одной рукой о дверь, он протянул другую деду. Дверь со скрипом подалась, из дома потянуло дымом. Иванко закашлялся.

— Кто там? — раздался из землянки старушечий голос.

Ондрей и Иванко вошли в избу. Хозяйка как раз кончила топить и теперь, стоя на березовом чурбаке, затыкала мшаной затычкой круглую дыру в стене — выход для дыма.

— Ондрейка! — С неожиданным для ее лет проворством — вряд ли она была моложе деда — женщина соскочила с возвышения.

— Я, Маринушка, я... А это, значит, Иванко.

Женщина достала с полки деревянное блюдо с небольшим хлебцем, рядом с которым стоял долбленый стаканчик с солью, и с поклоном протянула его Ондрею, затем Иванко, каждый из них приложился губами к хлебцу, перед тем как возвратить его хозяйке. Она поставила блюдо на стол, рядом положила нож, сняла с полки кувшин с молоком.

Ондрей опустился на чурбак перед печью, протянул озябшие руки в ее открытый зев, тихо спросил старушку:

— Готова ты опять гостей от меня принять?..

Пока они разговаривали, Иванко осматривался. В правом заднем углу, отгороженном досками, что-то жевала коза. Над ней протянут шесток для кур. С крыши свисает вязка лука. А ложе устроено не на полу, а на широкой деревянной лавице и покрыто полосатой рядниной. На таких, вероятно, спят и князья.

Закончив разговор с Мариной, Ондрей обратился к мальчику:

— Как, Иванко, — поможем людям против князя?

— Поможем, — убежденно, тоном взрослого ответил мальчик. — Сам же днесь говорил: людям без людей не жить..,

— Так... Обратно пойдем — дорогу запоминай.


6

Темна осенняя ночь над Полотой. Еще с вечера накинули на реку свои синие полы одетые в тени прибрежные леса, а после захода солнца хлопотливый морской ветер в несколько рядов надвинул ставни-облака, чтобы ни один звездный луч не упал на то, что должно совершаться во мраке и неизвестности. В такую ночь только волкам рыскать вокруг замерших селищ да тем колдунам- перевертням, что ведают волчий язык и повадки. В такую ночь только злым духам выть и метаться, накликая беду на добрых людей.

В такую ночь и нагрянула на князя Всеслава беда. Из замка бежало пять молодых умельцев-рабов и шестой с ними — закуп, городник Прокша.

А когда спохватились и разослали на розыски дружинников, двое из них тоже к утру не вернулись. Кто-то слышал, как они, нырнув в ночную темень, крикнули: «Прощайте, друзи!» Значит, и они убежали. А ради чего — никому невдомек. Ведь дружинник не раб, положение его при дворе особое, жизнь его оценивается высоко — в сорок гривен, тогда как за убийство раба причитается пиры только пять гривен. Не понимал князь и того, к чему беглецы прихватили с собою мальчика из кузни, Иванко. Вряд ли этот жалкий горбун сам надумался убежать, а если и так, то не могли же они не понять, что он им будет лишь в тягость. Правда, без его помощи, как вскоре выяснилось, они не могли бы бежать: через ров за стеной беглецы перебрались по крепкой доске. Доски такой длины хранились в складе, который на ночь замыкался. В его узкое оконце мог пролезть лишь ребенок. Очевидно, Иванко понадобился для того, чтобы проникнуть в склад и подать доску через окошко.

Старший десятка охраны стоял на коленях перед князем и с опаской косился на его правую ногу. Была у Всеслава привычка неожиданно бить ногой в лицо провинившегося.

— Новгородскую дорогу перехватили? — спросил князь, которого очень беспокоило, что дружинники исчезли именно за день до начала военного похода. — Господи, пошли по их следу волчью стаю, пусть до завтра никто из них не доживет, — прошептал он, вставая с кресла и поправляя замысловатую белую повязку на голове, без которой никто никогда не видел его. Десяцкий затрепетал: было известно, что эта повязка волшебна, в ней заключалась магическая сила, она делала носителя повязки ведуном, прорицателем. Прикосновением к этой повязке князь мог наслать любое лихо на человека.

— А скоро будут у нас новые рабы, — обратился князь к десяцкому. — За пять беглых и шестого закупа ты мне трижды по шесть добудешь. А старого дурня Ондрея, проглядевшего малого, накажем, когда вернемся.

Доброе настроение князя, порожденное, должно быть, верой в успех предстоящего похода, ободрило десяцкого. Он осмелился высказать и свою думку: не ушел горбун из города, хил. А искать его надобно через Ондрея. Надо старику волю дать, да тайно следить за ним. А малый, возможно, укажет, куда пошли остальные.

— Делай и так, — согласился Всеслав.

Через день после того как Всеслав с войском отбыл к Новгороду, в дверях вотчинной кузни появился тивун, который ведал княжеской казной и счетом челяди. Он стукнул палкой по косяку, привлекая к себе внимание. Не переступая порога избы, дабы не измарать своего достоинства пребыванием в рабском дому, сказал Ондрею:

— Уходи! Князь тебе волю дает. Молись святому Микуле Мирликийскому, покровителю купцов, солдат, ремесленников и мореходов, дабы войско полочан вернулось с победой.

С надменным кивком тивун бросил Ондрею княжью награду за почти полувековой труд — новенькую, только от шевца, с аккуратной наплечной лямкой суму для сбора подаяния.

Ондрей надел суму и, ни с кем не прощаясь, точно зная, что скоро вернется, вышел из кузни — вышел на волю.

Дважды за долгий рабий век пытался Ондрей добыть себе волю. В первый раз — ему тогда было лет двадцать — случилось это неожиданно для него самого. Был зван к воротам укреплять запоры, а стража куда-то на миг отвлеклась. Так, с молотом в руке, неторопливо перешел Ондрей по подъемному мосту и юркнул в лес на том берегу Полоты. Посад был тогда невелик, несколько десятков землянок под стенами замка напоминали холмики кротов на непаханном поле. Ондрей думал пробраться в Псковскую землю, где, по слухам, жило много беглых челядинцев-полочан. Обойдя посад стороной, он в первом же селище, куда завернул попросить еды, встретил конный разъезд смольнян. Смело пошел Ондрей им навстречу, не ведая, что сменили соседи- князья свои долголетние свары на короткий мир и стали сразу же хватать в своих владениях чужих челядинцев и выдавать их друг другу по ногате за голову.

Был тогда Ондрей жестоко бит, предупрежден, что за второй побег ему платить головой.

Ко второму побегу готовился пятнадцать лет после того. Понимал, что надо либо сразу уходить далеко, либо хоть и близко схорониться, да так, чтобы три года искали — не нашли. А там и забудется.

К тому времени на широком подоле Полоты сбоку замка уже возникла путаница улочек и тупичков. И жила где-то среди них вольная девка-сиротинка Маринушка, однажды принесшая на подворье князя опонье от какого-то мастера-опоньника. Пока князья и его близкие любовались красивым кружевным покрывалом, девку кормили на кухне с челядного котла. Там и увидал ее Ондрей, успел дознаться, где живет, спросил, примет ли беглого челядина. Шепнула: «Приходи, не выдам».

Как загадал Ондрей, так и сталось. Только три его года тремя неделями обернулись. Три недели прожили молодые в своем невенчанном припозднившемся счастье. В углу убогой землянки висела мутная иконка девицы Марии, под ней поставили деревянный чурбан Перуна и помолились обоим сразу, чтоб крепче было то ненадежное счастье. Но не очень-то боги вняли мольбам Ондрея и тихим слезам Марины. Когда не стало в доме припасов, пошел переодетым Ондрей наниматься работать — мостить бревнами болотистые дороги и улочки рождавшегося города, да и был опознан.

На счастье Ондрея, умер о ту пору старый князь Брячислав, а сын его Всеслав, сам не раз убегавший от отцовского гнева, по случаю занятия полоцкого стола так объявить велел: «А кто из челядин бегал, тем прощается, приходите и будете без вины». Так вернулся Ондрей в замок, а Маринушка в своем домишке пряла и ткала на великих и малых купчин и все ждала своего суженого. Вот и дождалась.


7

Вести из войска приходили разноречивые. Раненых отправляли домой пешком; кто добирался, рассказывал, что не взять Всеславу Новгорода — много наготовлено там камней и смолы, много припасено еды, а лучники стреляют далеко и метко, и уже немало полочан в чужую землю зарыто. Другие говорили, что сгорел ремесленный конец Новгорода, взяты пленные, разграблена церковь Ивана Предтечи. Тут бы и домой возвращаться полочанам, да будто намерен Всеслав все замки Новгорода разрушить, ради чего велел вязать степени[9] из длинных жердин — на высокие стены взбираться.

Неожиданно пришли вести с другой стороны, откуда их вовсе не ждали. Из Менеска, что на южной окраине Полоцкой земли, прискакал молодой гончар, поведал, что войска Ярославичей неожиданно напали, выжгли посад, всех мужей побили, а жен и детей раздали своим воинам, и теперь идут Ярославичи на Полоцк.

Скоро из-под Новгорода с десятком гридей вернулся Всеслав. На главной улице передний гридь по приказу князя выкрикивал, сколько в Новгороде сожжено домов, сколько разграблено церквей и монастырей, сколько хулы тамошней святой Софии учинено да сколько взято кощеев[10]. И еще он выкрикивал:

— Берите кощеев, дешевых рабов: по ногате мужи, по две ногаты жонки.

Но ни одного возгласа одобрения не слышал князь, ни одного приветливого взгляда не видел на лицах встречных гражан, которых становилось все больше.

— Ярославичей побьем — еще больше чего добудем, — продолжал выкрикивать гридь. — Уж войско наше навстречу Ярославичам из-под Новгорода пошло.

Но никому здесь, очевидно, не нужны были ни дешевые рабы, ни чужие страдания, ни дым пожарищ в далеких русских городах.

— А где наши сотни? — крикнул кто-то из толпы. — Где наше тысячье? Лучше бы Менеск закрыл, чем на Новгород нападать.

В конце улицы показалась колонна пленных. У мужчин на шее были деревянные колодки, похожие на ярмо для волов, — по двое мужчин в колодке. Женщины и дети шли без колодок под присмотром нескольких мечников. У церкви Параскевы-Пятницы, где толпа была особенно густа, произошло замешательство, колонна остановилась. С паперти поп Зиновей вместо обычного благословения князю по случаю возвращения кричал:

— Святая София и у нас, и в Киеве. И в Новеграде святая. Пошто хулу чинил ей? Того бог не приемлет!

На паперть поднялся одетый ремесленником человек средних лет, стал рядом с попом, поднял обе руки и густым низким голосом стал выкрикивать, как только поп выдохся, словно думали они одной мыслью:

— И того бог не приемлет, что русские с русскими воюют, а половцы тем временем на нашей земле насильничают,

И голос ремесленника, и его фигура показались князю знакомыми. Никак это его Прокша? Князь приказал одному из своих гридей пробраться к паперти, но толпа не пропустила его.

К старшему мечнику протолкался Ондрей с сумой через плечо.

— Возьми мою ногату, отдай мне раба, — сказал он, протягивая монету.

Конвоир немедленно разомкнул колодку на шее одного из кощеев. Освобожденный подошел к Ондрею, сложил руки на груди в знак покорности, произнес:

— Ты за меня выкуп дал, теперь я твой. Казни меня, продай меня, убий меня — я твой.

Это была клятва, которую раб обязан был произносить при переходе к новому хозяину. Но Ондрей ответил:

— Не хочу я брата моего рабом. Ты свободен, иди где дом твой, где жена и дети.

Он обнял пленного и поцеловал его.

И многие гражане стали давать куны конвоирам, выкупая рабов. Где-то в глубине толпы раздалось визгливое рыдание. Несколько ремесленников и поденщиков волокли за руки лихваря Алипия, говорили ему:

— Ты много резу от нас пособирал, отдавай теперь все князю, и пусть эти люди-новгородцы будут свободны, пусть каждый идет где его дом, а кто захочет свободным у нас оставаться — пусть, а захочет князю служить — пусть.

Алипий рыдал, клялся, что у него нет денег, но люди стояли на своем:

— Нет кун, так нет тебе и свободы, путами свяжем тебя, и выкуп за тебя — сто рабов.

Стал Алипий просить старшего мечника отпустить сто рабов — он, мол, внесет куны после. Старший хотел было князя поспрошать, как быть, да тот со своими гридями уже ускользнул переулками в замок. Зная Алипия, не поверил ему старший на слово, не отпускал рабов. Тогда люди набросились на мечников, стали бить их палками и камнями, снимать колодки с рабов.

Скоро на площади не осталось ни военнопленных, ни гражан, а лишь стонали и ругались побитые конвоиры да лежал удавленный Алипий.


8

На реке Немиге под Минском войска Ярославичей были остановлены передовыми отрядами Всеслава. Сам Всеслав, опасаясь нападения на свою столицу Полоцк, задержался в городе, чтобы укрепить его. Он приказал рыть вокруг замка второй ров и соединить его протокой с Полотой, велел возить из лесу бревна.

«Себя водой боронит, а наши домы огню оставляет», — роптали жители посада, вспоминая прошлые разорения Полоцка Ярославичами. Притворившись, что плохо поняли приказ, они начали рыть ров вокруг всего посада, длиной в несколько тысяч шагов. Князь, разумеется, немедленно обнаружил самовольство, но в свою очередь притворился, что именно этого он и хотел, — не время теперь спорить с посадом, да и сил для этого нет — большая часть дружины вместе с ополчением дралась на Немиге. Князь отобрал несколько артелей искусных градорубов, посулил им хорошо уплатить, приказал обновлять град вокруг замка, строить в нем убежища для женщин и детей. Много людей он отправил на дальние подступы к городу — рыть потайные яминки против коней противника, делать завалы на лесных дорогах. Сам ежедневно объезжал мастерские, где ковалось оружие, торопил поставщиков смолы, камней, багров для сталкивания лестниц. Часто его можно было встретить в сопровождении лишь одного-двух отроков где-нибудь на пустынном берегу Двины, на видьбеской дороге, в пригородном селище, в убогой кузне. Видно было, что не намерен Всеслав мириться с русскими князьями, готовится к упорной борьбе. А сколько в той борьбе прольется крови — об этом, знать, не задумывался.

Однажды вечером, сопровождаемый одним телохранителем, Всеслав остановился в глухом переулке ремесленного конца у кузни, чтобы проверить, так ли делают и ко времени ли будут готовы новые запоры к воротам и новые цепи к подъемному мосту, которые он заказал. Привязали коней к изгороди, вошли в мастерскую. Вдруг с улицы донесся топот. Князь и гридь бросились к двери. На коне гридя сидел горбатый мальчишка, скакал прочь, уводя и коня Всеслава в узде. Не успел князь слова сказать, как что-то тяжелое ударило его по темени...

Медленно возвращалось к Всеславу сознание. Сначала он увидел тусклый лик богоматери, который, то приближался, то удалялся, щуря на него недоверчивые глаза. Затем ему почудилось, что Мария сошла со своей доски, наклонилась над ним, и лицо ее почему-то оказалось морщинистым и старым.

— Слава богу, живой, — услышал вдруг Всеслав ее слова.

— Так я и не сильно тронул — кулаком, а не молотком, — раздался сбоку другой голос.

Потом Всеслав разглядел под иконой черный чурбанчик Перуна. Это был его бог, бог-воин, старый друг разбойников, рабовладельцев и князей. И хотя князь давно выбросил из своего замка всех идолов, поняв, что они фальшивые боги и ничуть не способствуют усилению справедливой княжеской власти, все же он теперь обрадовался встрече — знать, не к худу она. Всеслав услышал перешептывание, чье-то тяжелое дыхание. Медленно повернул голову на звуки. Изба оказалась полна людей. Плотным полукругом они стояли перед лежанкой, как, бывало, на ряде стояли перед его креслом. Ни одного благородного лица, одни низкие люди: пятеро рабов, беглый закуп, отпущенный на волю старый дурень — кузнец, чей предательский удар свалил его, седая бабка. Отдельно у двери стояли два его бывших гридя. Когда взгляд Всеслава снова остановился на лице кузнеца, тот поклонился, сказал:

— Прости, княже, за тяжелую руку. Неосторожно ты ездить стал. Раньше десять гридей за собой водил, теперь одного.

— Гриди против врагов посланы. А мне людей не бояться — общая беда на нас идет, ради всех стараюсь.

— Беда-то общая, да причина не общая, — промолвил Прокша. — Вся вина на тебе одном, княже.

Всеслав с усилием приподнялся, сел, опустив ноги с лежанки и держась руками за ее борта. Увидав, что к князю возвращаются силы, люди вокруг него заговорили громче:

— Ты, княже, — выкрикнул молодой раб-чеканщик, — взял меня хитростью за полгривны долгу. Посулил через три месяца отпустить, за восемь же лет мой долг теперь — полета гривен, уже я неоплатный по дни живота моего, с детьми и внуками... Какой же карой карать тебя за это лиходейство, князь?

— Прости князя, — тихо подсказал ему Ондрей, — как я простил.

— А меня, княже, — заговорил другой раб, учитель игры на арфе, добытый в походе на Смоленск, — твои люди силой взяли. За то, что я свой дом боронил, меня твоим кощеем нарекли... Брата убили, жену обесчестили, дом сожгли... Чем ответишь мне за все?

— И ты князя прости, — сказал Ондрей.

— А у меня, княже, по твоему слову спалено дом, жену и дочку. — И руки Прокши потянулись к лицу князя.

Ондрей отвел его руки, стал впереди него.

— И он тебя, княже, сегодня прощает, — промолвил Ондрей. — А ради чего — послушай.

Но Всеславу не терпелось узнать, почему его телохранители оказались в этой компании и нельзя ли их еще сейчас повернуть на свою сторону.

— Вы почему же убегли? — обратился к ним Всеслав. — Кого из вас обидел?

— Обиды, князь, не было, да страшная казнь ждала, — ответил младший гридь, смелый юноша, в преданности которого Всеслав однажды имел случай убедиться.

— Казнь? — не поверил Всеслав.— За что? А я?..

— От этой казни не оборонил бы ты нас, княже: сын твой Глеб приказывал тебя извести. За ослух сулился покарать.

Окаменевшее лицо князя не выдало его гнева и горя.

— Не верю, — с деланным спокойствием покачал он головой.

— Потому и не искали правды у тебя — все одно бы не поверил да еще за напраслину казни предал бы.

— Не внове князю безвинных казнить, — заговорил второй гридь, мускулистый человек с замкнутым лицом, служивший князю уже лет десять.

— Без вины ни единого гридя не тронул, — гневно крикнул князь, и правая нога его дернулась.

— А иных людей?.. Сколько на нас вины через тебя — считал?

— Головы моей захотели?

Князь глянул на дверь, на окошко, на отверстие для выпуска дыма. Гриди с оружием стояли у двери, через окошко и петуху не пролезть. Но Всеслав был безрассудно храбр, и не раз уже счастье приходило к нему в самую последнюю минуту. Он верил в свою удачу, в своего бога Христа и в этого фальшивого бога тоже.

— Нет, Всеславе, не нам ты надобен, — заговорил Ондрей, — а граду твоему — он же и наш, земле твоей — она же и наша, слугам твоим — они наши браты. Без тебя и вовсе потопчут нас Ярославичи, спросят: где девали князя? А время войну кончать. Езжай на Немигу замиряться с твоими врагами. Нам же они не враги.

— Поеду на Немигу ворогов топить, — выкрикнул охваченный боевым азартом Всеслав. — Не быть миру между мной и Ярославичами.

— Замиряйся, князь, — неожиданно твердо повторил Ондрей, и голос его даже перестал дрожать. — Время идет — и русские головы с плеч летят. Не станем тебя своим черным судом судить, если ты на их княжеский суд станешь. Свои свары решайте без тысячья — словесами. Кого из себя старшим признаете, того и мы признаем: «Бери с нас дань, а насилия не чини. С миром приходи, с миром и пойдешь».

— Не быть такому, — выкрикнул князь.

— Быть такому, — возразил Ондрей и шагнул за печку. Оттуда он бросил на лежанку жесткие, как береста, порты, тяжелые сапоги, овчинную шапку. Несколько человек навалились на князя, сорвали с него шелковый охабень, бархатную куртку, сафьяновые сапожки, напялили на него рту грубую одежду ратая, дурно пахнущую, сорвали и повязку с головы, чтобы в дороге князь не обернулся волком и чтобы никто не мог узнать его по ней.

— Теперь ты не князь, — злорадно произнес чеканщик. — Кто скажет, что в этом смрадном виде князь сидит? Так и Ярославичи тебя не признают.

Всеслав уже понял, что главным среди заговорщиков был Ондрей. Теперь он не сомневался, что ежегодные побеги из замка за последние десять лет — дело рук Ондрея. Беглые исчезали бесследно, находить их ни разу не удавалось... За все рассчитается с тобою князь, только бы живу остаться.

Преображенного Всеслава за руки вывели на темную улицу. Несколько коней под простыми седлами уже дожидались, спокойно жуя сено. Стерег их горбатый Иванко. Завидя Всеслава, он весело сказал:

— Счастливо, княже, ехати! Дай-то, боже, не воротитися!


9

Около года провел Всеслав пленником Великого князя киевского Изяслава в подвале его замка на Вышгороде. Случалось, совсем забывали про него князья-Ярославичи, будучи всецело поглощены своими собственными бесконечными неладами. Давно бы умер от голода Всеслав, давно бы сожрали его тело крысы, если бы не приставленный к нему служка, ежедневно приносивший в подвал пищу и питье и разные новости с воли.

В лето 1068 года судьба неожиданно улыбнулась Всеславу. После долгих споров князья киевские Изяслав и Всеволод и князь черниговский Святослав сговорились наконец выступить совместно против половцев, грабивших русские торговые суда в низовьях Днепра. Да ненадолго хватило согласия русским князьям — на поле боя снова рассорились. Порознь и были разбиты. Без славы вернулись князья в свои города. Больше других сословий страдали от «шкоды половецкой» купцы и ремесленники Киева. Они собрались на вече, потребовали от князей коней и оружия против половцев. Князья оружия не дали, но были бессильны разогнать недовольных. Вече объявило князей «неласковыми к народу», припомнило им немало обид: порабощали обманом свободных людей, брали резы, спекулировали солью, подкупали лжесвидетелей и даже сами «ротились» в церкви — ложно присягали.

Скоро запылали княжьи терема.

Изяслав с братом бежали в соседнюю Польшу под защиту Болеслава Второго. А как без князя жить — киевляне не знали. Надо же кому-то воров судить и тяжбы разбирать, иноземных послов принимать и своих отряжать.

Тут игумен Стефан и вспомнил про вязня вышгородской темницы. В сопровождении десятка монахов Печерского монастыря Стефан прибыл к Всеславу.

— Вставай, княже, пришел твой час!

Всеслав узнал прерывающийся голос настоятеля прежде, чем при тусклом свете смрадной плошки разглядел его лицо с впалыми щеками и редкой бородой.

— За грехи воздано тебе, знать, сполна. Теперь иди на подвиг: свободен стол великокняжеский и некому унять черный люд.

— А митрополит наречет меня старшим братом князей русских? — спросил Всеслав, боясь поверить неожиданному счастью.

— Как бог велит, так его преосвященство и скажет, — сурово ответил Стефан и предостерегающе добавил: — А гордыню тут остави, Всеславе! Не пировать зову тебя, не мстить, ибо нет у князя ворогов на Руси, а есть неразумные братья.



Еще шли на вече ожесточенные споры и все новые разгорались над городом пожары, а два чернеца уже ввели на помост шатавшегося от слабости Всеслава. Жмуря глаза, опираясь на плечо одного из монахов, в простом рубище, с большой язвиной на лбу, Всеслав был похож на иконописного мученика. Стефан коротко рассказал его родословную — от самого Рюрика она начиналась — и предложил вечу избрать Всеслава князем.

— Будешь ли судить по правде, как бог повелел и святое писание призывает? — неторопливо раздалось из толпы, едва игумен умолк. — Запретишь ли добавочные и незаконные налоги на соль?.. Дозволишь ли свободно торговать с Новгородом, и Черниговом, и Владимиром, и Суздалем и иными землями Руси?.. Отпустишь ли из рабства всех русских людей, хитро и неправо завлеченных в него?.. Поменяешь ли кощеев-половцев на наших людей, томящихся в плену половецком?.. Пожелаешь ли оборонять наши торговые суда от разбойников на всех реках от Варяг до Грекы?.. Запретишь ли лихварям продавать детей русских в Царьград?.. Сумеешь ли замириться с другими русскими князьями, чтобы не шли больше войною брат на брата?

Купцы и ремесленники, ставшие в эти дни хозяевами города, были недоверчивы, дотошны, хотели услышать твердые ответы на все свои вопросы, прежде чем отдать Всеславу киевский стол. Рядом с Всеславом стоял игумен, шептал ему на ухо:

— Кланяйся, кланяйся, кланяйся!..

И после каждого поклона Всеслава игумен громко провозглашал:

— Согласен князь... А молчит, бо немощен.

— Так поцелуй же к нам крест, а мы поцелуем крест к тебе...

Толпа на площади ждала от Всеслава клятвы, и он, превозмогая негодование, сделал вид, будто целует крест, поднесенный к его устам игуменом-примирителем.

Нет, не всесильным князем, не господином над всеми киевлянами, неограниченным в своей воле, стал Всеслав, а всего лишь ряженым, пленником в маскарадном костюме. И дворец, который иноземные купцы сравнивали порой с дворцами византийских императоров, — это всего лишь драгоценная шкатулка для него, которого черный люд Киева, должно быть, хотел видеть говорящей куклой.

Когда Всеслав однажды приказал нескольким дружинникам из полусотни, данной ему для личной охраны, доставить к нему купца Кароту, того самого, который на вече требовал от князя крестоцелования, вместе с купцом прибыло несколько городских старост. Задуманную расправу пришлось отложить. Когда Всеслав попытался разоружить некоторых своих ненадежных дружинников, остальные воспротивились этому, сказав: «А без них мы не сможем твою жизнь защитить».

Вот оно как! Вожделенный великокняжеский стол, за обладание которым Всеслав боролся несколько десятилетий, который грезился ему каждую свободную минуту его бурной жизни, обернулся хитроумным капканом: один неосторожный шаг — и голова с плеч! Да будь они прокляты, крамольные киевляне! Разве Всеслав искал у них чести быть для них таким князем — ручным, как комнатный голубь?

Попробовал было Всеслав бежать от навязанного ему позорного княжения. Выехал ночью за город и несколько времени скакал по Смоленской дороге. Дважды окликнули его ехавшие позади гриди:

— Назад повернуть пора, княже!

И повернул. Боялся, что вместо третьего оклика пошлют вдогонку каленую стрелу.

Через семь месяцев польское войско, приведенное Изяславом, подступило к мятежному Киеву. Не надеялся Всеслав отстоять город да и не желал этого. Пропади они пропадом — такие подданные ему не нужны!

Всеслав переоделся ремесленником, бежал из города, без сожаления выдав горожан на расправу оккупантам и ярому Изяславу.

Торопясь в Полоцк, Всеслав скоро загнал коня. Добыть в пути второго не сумел. Оставшийся путь шагал пешком, ободранный и голодный. В дороге узнал от беглых людей, что Изяслав многих киевлян убил, еще больше ослепил, «изгнал» торг с Подола на Гору — ближе под княжью руку — и придумал много других казней для своих мятежных данников. Радовался Всеслав, слушая эти рассказы. Так же поступит он у себя в Полоцке. Надолго запомнят ремесленники, каково князя вязать и в плен возить.

Лишь одного не мог решить Всеслав: как поступить с Глебом? Не казнить же сына! В княжьих домах нередко случалось, что брат убивал брата, что сын отца со свету сживал, когда полагал, что уже сам может княжить, а отец оказывался слишком долговечным. Это было почти освящено вековой традицией не только на Руси, но и во всех странах, где земля и ее обитатели были поделены на вотчины — наследственную собственность княжеских домов. Но как убить сына! Кому же тогда по смерти Всеслава достанется его стол? Ярославичам? При одной мысли об этом князь приходил в неистовство. Не для того он жизнь свою положил, всякими способами приобретал рабов, земли, скот, драгоценности, селища, данников, чтобы все это досталось потом его злейшим врагам. Лучше такой сын, как Глеб, а если бы его не было — лучше усыновить змея и оставить его наследником княжества, чем хоть ногату дарить Ярославичам.


10

К возвращению Всеслава и жители посада, и многочисленная замковая челядь в душе отнеслись с полным безразличием. Не все ли равно, как зовут твоего господина: Всеслав или Глеб? Суть-то у них одинакова. Кто провинился перед властью в смутные дни, тех Глеб уже наказал, да так, что другого наказания им не понадобится. Не наказаны лишь те, кого не удалось пока достать — Ондрей с Иванко, Прокша да два гридя, ушедшие, по слухам, в другие княжества.

Один раб обрадовался возвращению Всеслава: Микифор. Из новгородского похода он вез тогда двух кощеев, но при разгроме конвоя они бежали. Все же надеялся Микифор, что князь зачтет ему его усердие, назначит своим псарем либо конюхом.

Но Всеслав, к которому он обратился со своей просьбой, возразил, что не все же убытки одному князю нести. Пусть холоп добудет двух других рабов, хотя бы этих двух его бывших товарищей-кузнецов. Вряд ли они ушли далеко...

Однажды, когда Ондрей с Иванко вышли из церкви на кончанском торжку, куда они иногда приходили перед вечером помолиться, они лицом к лицу столкнулись с Микифором. Ни слова не говоря, тот схватил их за руки, кликнул стоявших неподалеку двух конных отроков, данных ему князем в помощь. Связанных Ондрея и Иванко взвалили на коней, повезли в замок.

— Не услышал бог твоей молитвы, вот я и вернулся, — криво усмехнулся Всеслав и с силой ударил ногой Иванко в живот. Подросток упал, скорчился и взвыл. — Молчи, ворюга!.. За все твои провины я с тебя недорого возьму — только оба глаза. Но сначала ты увидишь, как воспитателя твоего на куски резать будут и мясом его живым кормить собак... Ну, как теперь скажешь, Ондрей, справедливый я князь? Кому жить, того жизни не лишаю, тебе же она, верно, надоела.

— Несправедливый ты князь, Всеславе, не такой нужен людям князь, — спокойно, тихо произнес Ондрей. — Не боюсь жестокой казни, а знай, что не ты от бога, а все мы, вся людь. Ты же отвечать будешь за неправду и грехи. — Возвысив голос, он выкрикнул: — А будь ты проклят, Всеславе, во веки веков, и весь твой род. Придет время — выгонит тебя и потомков твоих народ Полочаны, будете вы сиротами бродить по Руси, и никто вам слова привета не скажет...

В тот же день, после страшной казни Ондрея и ослепления Иванко, князь разрешил Микифору уходить куда угодно, но в свои приближенные, как тот надеялся, не произвел.

По крутому склону, озабоченный и смятенный, Микифор спустился к Полоте. Раздумывал, не вернуться ли в стойло, к яслям, с которыми свыкся уже так, что жизнь на воле просто пугала.

У противоположного входа на мост тихо разговаривала группа людей. Здесь было два-три ремесленника, базарный сторож, малый лавник, лодочник и еще несколько человек из тех, кто в последнее время все чаще называли себя «людь полочаны, народ полочаны».

Когда Микифор поднялся на мостик, разговор утих. Один из ремесленников, человек с крупным и темным лицом, грузным шагом разозленного медведя пошел навстречу. В руках он держал деревянную пику. На середине мостика они сошлись. Хотел было Микифор обойти встречного боком, да тот положил свою пику поперек перил и перегородил дорогу. Микифор мог бы поклясться, что железный наконечник на пике был один из тех, которые только он умел делать — с острыми, слегка выпуклыми в середине ребрами, с полированными до блеска гранями, с фасеткой по обводу основания. И он не отрывал взгляда от этого наконечника, стараясь припомнить, когда, для какой цели и по чьему заказу он его делал.

Но мысли его были спутаны. С первого взгляда лицо человека под густым слоем черни показалось ему знакомым, и столько недоброго было в этом лице, что Микифор страшился вторично глянуть на него.

— Послушай, ты, — заговорил человек голосом Прокши-городника. — Сколько виры надо платить князю за убитого раба?

— Пять гривен, — прошептал Микифор побелевшими губами, а в голове билась другая мысль: «Я уже не раб... не раб я больше...»

Прокша угадал ее.

— А если бывший раб успел сделать на воле один шаг, и этот шаг собачий?.. За собаку тоже пять гривен платить или больше?

И Прокша неторопливо снял с перил свою пику, занес ее, сильным ударом пробил грудь Микифора и не стал извлекать ее обратно.

Одинокий трусливый вопль родился над рекой и замер, нигде не возбудив ни отзвука, ни беспокойства, ни сочувственного вздоха...

Много веков течет Полота по земле, названной в честь реки Полочанским краем. Много грязи смыла с нее река, унесла в океан.

Унесет и эту красную грязную струйку, чтобы не осталось памяти о предателе-рабе.





Загрузка...