Известно мне: погибель ждет
Того, кто первый восстает
На утеснителей народа, —
Судьба меня уж обрекла.
Но где, скажи, когда была
Без жертв искуплена свобода?
На невысоком холме над Полотой, отделенном от посада сосновым перелеском, раскинулась усадьба Ратиборова монастыря. Имя свое он получил в память некоего боярина, якобы сложившего голову в битве с первыми меченосцами. Легенда о его подвигах передавалась потомками из поколения в поколение, но кому из полочан — ремесленников и крестьян — доводилось ее слышать, тот немало удивлялся. Ибо все нынешние Ратиборы были алчны, жестоки и бесчестны. Неужели предком такого выводка жадин мог быть святой человек?
Не верил этому и Мефодий — инок-переписчик. Но много лет тому, когда Мефодий жил еще в миру и звался Васильком, его умирающая мать взяла с него клятву не спорить с боярами и со слугами князя, послушно вносить свою дань, чтить, кого положено чтить, и не мстить своим обидчикам...
Умирала мать потому, что была побита из-за его, Мефодия, строптивости. Когда явились сборщики дани, — а в доме было пусто, хоть шаром покати, — он встретил их недобрыми словами. Они накинулись на него с дрекольем, да заслонила мать. Первый и самый горячий гнев пал на нее, хотя и ему досталось. И вот он ее похоронил, одолжив у соседей, чтобы расплатиться с попом, а отдавать было не из чего...
Тут, в монастыре, Мефодий был свободен от дани, от власти бояр, от кривды княжеских слуг.
...Мефодий дописал последнюю страницу, посыпал ее сухим песком. Год с лихвою переписывал он эту книгу. Как ни старался, а больше четырех-пяти страниц за двенадцать часов переписать не успевал. Много времени отнимало выведение надстрочных знаков — титлов; заставки он тоже рисовал сам. Умение рисовать было редкостным даром, для Мефодия же оно стало проклятием: отец- книжник принуждал его рисовать наиболее сложные заставки ко всем книгам, изготовлявшимся в монастыре. А всего здесь трудилось десять переписчиков.
Мефодий полистал книгу-образец, подумал, что сделанную им копию отец-книжник выменяет, пожалуй, на четыре коровы, а то и на пять: писана копия в одну руку, кириллицей, все заглавные буквы малеваны суриком. Коров-то в монастырском стойле прибавится, прибавится и работы братьям-скотникам, а что касается молока...
Скрипнула дверь, в щелке мелькнули рыжие космы отца-книжника, время от времени подглядывавшего, как трудятся переписчики. Не раз уж случалось Мефодию быть наказанным за малое старание. Мефодий неторопливо — нельзя было показывать и следа растерянности — обмакнул кисточку в пузырек с чернью, отжал ее у горлышка и левой ладонью, поставленной ребром, будто придерживая лист, заслонил кисточку от кошачьих глаз за дверью. Но дверь уже прикрылась — отец-книжник зашагал прочь. Раньше чем через час он не вернется.
Мефодий выдвинул ящик стола. Там рядом с чистыми листами пергамента, запасными кисточками и пучками перьев всегда лежала какая-нибудь посторонняя книга: их Мефодий время от времени брал у отца-книжника якобы для того, чтобы посмотреть, как в старину рисовали заставки. Даже когда во время работы приходилось выдвигать ящик по делу, Мефодий не упускал случая прочесть из книги хоть несколько строк. А теперь-то, за выгаданный час, он уж начитается!
В книге в форме ответов на вопросы при помощи цитат из библии и иных источников доказывалось, что труд — проклятие господне, наказание человеку за грехи. Мефодий давно знал все это, и все же любопытно было еще раз перечесть «ответы». Ибо Мефодий любил тот труд, который оскорблялся в книге, труд физический — ремесленный и земледельческий.
Отец и дед Мефодия всю жизнь трудились — они были мастерами-деревщиками. Из липы долбили стаканы, резали тарелки и ложки, из еловой клепки вязали бадейки. Отец Мефодия, когда оставался без работы, любил вырезывать на досках контуры разных предметов. Иногда получался домик, иногда зверь с рогами, а иногда такое, чему и названия не придумаешь. Помогая отцу, Мефодий не только перенял все, что тот умел, но еще научился резать из дерева фигурки. Повозится день с чурбашком — ан встанет из него человек: без рук, без ног, но с бородой, усами и таким смешным носом, что кто ни глянет — усмехнется.
Другого богатства, кроме ремесла, не досталось Мефодию после отца. Спасибо и на том.
Но однажды тивуны запретили добывать в лесу дерево: лес-де боярский, Ратиборов. И не стало юному Мефодию работы. Приспособился он к иному: из глины лепил забавные свистульки — фигуры дровосеков, рыбаков, монахов с длинными носами. Да на торгу обрушился на Мефодия какой-то латинский поп, кричал, что таким фигуркам поганые молятся, потоптал их ногами, пригрозил Мефодию карой.
Тогда начал Мефодий выносить на торг другое: петушков, козлов, свиней. И у всех зверюшек морды были похожи на того разгневанного попа.
Покупатели не брали их, а тут и случилось несчастье с матерью...
Оглушенный нежданным горем, тихий и осунувшийся стоял Мефодий за своим лотком на торгу, забыв кликать покупателей.
— Почем па́тера продаешь?
Мефодий вздрогнул. Перед ним стояли неопрятный монах с сизо-красным лицом и отвислым животом и худая остроносая монашка. Слегка пошатываясь, монах лукаво подмигнул, осклабился:
— Морда-то у твоих козлов от патера нашего кляштора[19] взята... А почему все сердитые? Забавка должна быть веселой, сердитую дети боятся в руки брать... Делай с меня козла — разрешаю... А почему засмучен сидишь?
Вид у монаха добродушно-смешной, Мефодий невольно улыбнулся. И тотчас монашка затянула:
— Рабе божьей пожертву-у-у-уй!
Монах по-приятельски толкнул ее в бок:
— Сама, коровка божия, научись добывать... Какая же у тебя, отроче, беда? — доверительно спросил он Мефодия.
Юноша рассказал ему все, заключил:
— А правда где же?
— В монастыри попряталась, — усмехнулся монах и напевным голосом стал пересказывать содержание известной в то время песенки:
«Если денег тебе не хватает, выдь на паперть, христовым именем проси. Если полакомиться захотелось, узнай, где свадьба, либо похороны, прикинься веселым, прикинься огорченным — везде тебя угостят. Если же от мира спрятаться нужно, беги в монастырь. Там и кров тебе обеспечен, и вдоволь там еды, и имя новое получишь — ни князь, ни господь, ни сам черт тебя не узнают. Беги в монастырь все, кого с княжества прогнали, у кого вотчину отняли, кто украл, кто убил, кто ростовщику задолжал...»
— Пойдем, — заключил монах серьезным тоном, — отцы-наставники охотно умельцев берут, примут и тебя. А может, сподобит господь грамоту одолеть.
Умолчал монах о том, что за каждого нового послушника вербовщику причитается денежная мзда либо отпущение одного греха. И то и другое прельщало монаха.
— А что в монастыре делать?
— Э-ге, дел там много! Главное — там все братья. Кто богат, кто беден — все равны. Там и найдешь твою правду, навсегда кончится над тобой власть князя и бояр. Пойдем!
Свобода от княжеской власти, от вирников и сборщиков дани — это было заманчиво. Мефодий пошел за монахом. Монашка осталась на торгу.
— А сам ты грамоте знаешь? — спросил Мефодий, когда уже входили в монастырские ворота.
— Не сподобил господь, — простодушно ответил монах. — По двенадцать часов в день старался, да за три месяца только три буковки и осилил: аз, буки и веди помню, а глаголь уж начертить не могу. Меня и изгнали...
...Ему, новопостриженному иноку Мефодию, искусство грамоты давалось легко. Его научили разводить краски — черную для строчного письма и титлов, красную для заглавных букв, зеленую, синюю и желтую для заставок. Вначале ему поручали раскрашивать картинки, которые рисовали другие, потом стал сам рисовать, а там доверили ему и чистописание.
Не забывали наставники и про прежнее искусство Мефодия — ему заказывали деревянные фигурки апостолов, мучеников и пророков, которые монастырь не без выгоды продавал на торгу. Ловкие монахи-продавцы нередко сбывали эти фигурки также доверчивым язычникам, выдавая их то за бога леса, то за водяного бога...
Снова скрипнула дверь, в келью вошел отец-книжник. Мефодий с силой задвинул ящик стола, прищемил себе палец, поднялся. На этот раз ему не удалось скрыть замешательства. Отец-книжник подозрительно глянул на него, осторожно взял за угол переписанный лист, недовольно произнес:
— Сам должен с готовым листом бежать ко мне, а ты сколь времени истори́л. — И более приветливо добавил: — Отец-игумен велел тебе ехать к князю, занемог у него толмач, сам же князь не одолит письмо с латинского перевести. Коляска ждет у ворот.
Так вот почему отец-книжник ныне так сдержан!
Заниматься переводами, — правда, не для князя — Мефодию приходилось не раз. Он приложился к руке отца-книжника и вышел.
Письмо было писано латынью, но словами родного Мефодию языка.
И вот, переписанное по-русски красивым полууставом, перед князем Андреем лежит это длинное послание Гастольда, Виленского наместника, составленное, как подчеркивалось многозначительно, по поручению самого Великого князя литовского Ольгерда. Теперь Андрей может прочесть его от начала до конца, вдумываясь в смысл каждой фразы.
Велико и могущественно княжество Литовское, пишет Гастольд, далеко перешагнуло пределы «Литовской колыбели» — тесного междуречья Вилии и Немана и узкой полосы Прибалтики. Широко на юг и восток раздвинуты ныне границы государства, вобравшего в себя города и земли: Минск, Новгородок, Берестье, Туров, Владимир-Волынский, всю так называемую Подолию — обширную долину Южного Буга, а также земли по обе стороны Днепра до тавридских границ Золотой Орды — Киев, Чернигов, Новгород- Северский, Гомель, землю курян, Дебрянск, Мценск, Козельск...
И если господь избрал Литву, чтобы через нее явить свою волю в этом уголке мира, то он для этого сначала отнял разум у русских князей, рассорил их, не дал им объединиться, а потом наслал на них монголов.
Но пусть князь Андрей внимательно рассмотрит прилагаемую карту. В недрах этой раздавленной страны россов неведомо какими путями поднялось новое княжество — Москва. И растет оно так же быстро, как в благословеннейшие годы свои росло княжество Литовское. Уже входят в него Дмитров, Углич, Владимир, Галич, Белозеро, Кострома и другие близкие и отдаленные области. Самое удивительное то, что многие из этих земель ныне добровольно признают главенство Москвы. Так было с Угличем, хотя между ним и Москвой лежат владения Тверского князя, а от Костромы и Галича Москву отделяют земли Ростова и Ярославля. Можно опасаться, что и эти независимые русские княжества рано или поздно должны будут подчиниться Москве.
И пусть князь Андрей еще раз взглянет на карту. Литве уже некуда расти, кругом ее стиснули сильные соседи, а Москва еще только начинает собирать свои земли. Потому и требует Великий князь Ольгерд: пусть Полоцкая окраина великого княжества Литовского станет неодолимым барьером на пути Москвы. Пусть на этой земле не останется ни одного человека, втайне призывающего Москву. Пусть каждый житель княжества Полоцкого ненавидит Москву и будет готов поднять на нее оружие по первому зову князя Ольгерда. «На вас, князь Андрей, сына Великого князя Ольгерда, господь бог и Великий князь возлагают особую миссию», — так заканчивалось это письмо.
Теперь Андрей понял, почему отец не писал ему сам, а поручил составить послание этому самоуверенному быкоподобному Гастольду, — отец все еще недоволен Андреем.
Назад тому два года, когда Ольгерд втайне заканчивал приготовления к походу на Москву и потребовал от Полоцкого княжества восемь тысяч ратников, Андрей послал только полторы тысячи человек. Так как Ольгерд тогда не сообщил, против кого он собирает войско, Андрей прикинулся непонятливым, написал: «Если на немцев пойдем — да сгинут они, если на Орду — да сгинет она! А надо бы нам в союзе с Москвой выступать против сих общих нам врагов». Он знал, конечно, что изменить что-либо в планах отца ему не удастся, но считал необходимым высказать свое мнение. «Если же война только ради того, чтобы доставить солдатам развлечение, — заканчивал Андрей свое письмо к отцу шуткой, — то лучше пусть волков гоняют в лесах и вылавливают сусликов на полях».
Тогда Андрей думал, что отец просто обиделся, потом сообразил, что Ольгерд разгневался и стал еще менее доверять ему, чем прежде.
Когда после неудачного похода на Москву литовское войско возвращалось по домам, население Полоцка встретило его недружелюбно, и Ольгерд тоже вменил это в вину своему сыну. Андрей, действительно, видел, что неудаче Ольгерда радовались и русские, и ливонцы, и литвины, населявшие Полоцкий край, и понимал почему: война несла им большие тяготы. Лишь крупные вельможи, вроде этого Гастольда, да воеводы разных рангов рассчитывали поживиться московской землицей. Им и оплакивать свою неудачу.
Убытки от неудачного похода были велики. Ольгерд ввел новые налоги, и в наказание полочанам за их злорадство, приказал брать с них вдвое больше, чем с жителей коренной Литвы. Это неслыханное решение грозило, по мнению Андрея, расколоть Великую Литву, о чем он тотчас же написал отцу. Ольгерд еще более разгневался, ответил, что тот, кто попытается расколоть Великое княжество, будет сам «расколот».
Его гнев, значит, не унялся и доныне.
«Ни одного человека, втайне призывающего Москву». Но теперь-то, в результате этой глупой налоговой политики да когда новое государство Московское так настойчиво призывает всех русских людей к единению, теперь не осталось в Полоцкой земле никого, кто не тяготел бы к Москве, за исключением немногих перебежчиков в латинскую веру, которых Великий князь особенно жалует.
Что же ответить Гастольду? В каких почтительных, но точных выражениях изложить свое мнение, разъяснить, что государству более выгоден внутренний мир, чем вражда между верными людьми Великого князя и тайными или явными сторонниками Москвы, вражда, которая сулит быть кровавой. Государство должно опираться на всех своих данников, и чем прочнее эта опора, тем прочнее и власть князя...
Андрею вдруг бросилось в глаза неестественно-напряженное выражение лица переводчика. Этот мрачного вида человек в черной одежде, означавшей отрешение от всяких тревог, волнений и житейских забот, устремил глаза в лежавший перед ним оригинал письма, и губы его беспрестанно двигались, а лоб хмурился, словно он заучивал наизусть содержание пергамента.
— Об этом письме ты никому не должен говорить, монах. Подай его сюда! — резко произнес Андрей.
Мефодий вздрогнул, очнулся.
Однообразие и замкнутость монастырской жизни постепенно подавили в нем всякий интерес к «мирским» делам. Ему было безразлично, кто правил в стране, с кем велись войны и во имя чего, кого князь возвышал, кого лишал своей милости. Какой бы вельможа ни захватывал власть в стране, он уважал монастырские привилегии и порядки, а монастыри, в свою очередь, стояли в стороне — ни за какую власть не молились богу и никакую власть не хулили. И Мефодий, для которого все в монастыре были «братья», за пределами монастыря не имел ни друзей, ни врагов.
Но вот это удивительное письмо Гастольда камнем свалилось на душу Мефодия, всколыхнуло ее до тех глубин, которых не могли потревожить никакие события в монастыре. Он вспомнил свое безрадостное детство, вспомнил отца, в своих молитвах неизменно просившего у бога «погибели супостатам и долгих лет князю Московскому». Тогда Мефодий не понимал, а теперь до него дошел смысл отцовских молитв: Москва собирала воедино земли Руси, а Великий князь Литовский и вельможа Гастольд противились этому. Удивительно, что в монастыре ему никогда не приходилось слышать об этом: о Москве там говорили реже, чем о далеком Иерусалиме.
И разве не подобен Гастольд местным боярам Ратиборам, чьи люди убили мать Мефодия?
Письмо Гастольда словно распахнуло перед Мефодием двери в тот мир, из которого он когда-то убежал, и в нем шевельнулся соблазн хотя бы на короткое время вернуться в него, на свое старое место, вернуться просвещенным вот этим Гастольдовым письмом, дабы глянуть, что изменилось там за долгие годы его отсутствия. Хорошо бы встретиться с Гастольдом, с Ратиборами, поспорить с ними, высказать им то, о чем умирающая мать просила его никогда не говорить. Что ж, она умерла давно, Мефодий был тогда неразумен...
Мефодий еще раз глянул на Гастольдов пергамент. Все аккуратные буквы и завитушки на нем, все длинные и короткие предложения, все вопросы и восклицания слились для него в единственную фразу: «Оставь монастырь, вернись в мир, вернись к людям».
И он протянул письмо князю.
— Скажи, монах, — внезапно произнес князь, — за чью победу станешь молиться, если еще раз начнется война между нашей Литвой и Московским княжеством?
— Монастыри стоят осторонь таких дел, — заученно ответил Мефодий, но подумав, поправился: — Молиться буду, дабы война не начиналась, князь. Не нужна людям война.
— Так-то лучше, — похвалил Андрей ответ. — Но вот же папа римский толкает нашего Великого князя, чью волю мы все обязаны выполнять, на новую войну против Москвы. Ты не таись, монах, за правду наказывать не стану.
— А я и не боюсь, — с достоинством промолвил Мефодий и поднялся. — Надо молиться, дабы Великий князь не внял наущениям Рима.
— Ты любишь Великого князя Ольгерда, хотя он иного племени, чем ты? — спросил Андрей напрямик.
Мефодий неопределенно покачал головой.
Разве не княжили на этой земле и варяги, и славяне, и ливонские князья? А ныне литвины княжат. Сколько раз случалось, что князь свергал князя, а люди и не знали, что у них другой господин! И никогда люди не говорили: «Ты плохой, потому что не нашего племени», а всегда говорили: «Ты плохой, потому что жесток, и много дани берешь, и людей наших от врагов не боронишь».
Мефодий и сам не заметил, как разговорился. Спохватился, когда все уже высказал. Думал, что князь будет недоволен. Но тот благосклонно спросил:
— Разве есть у тебя, служителя бога, враги на земле?
— Не про себя я говорил — про народ полоцкий.
Князь окинул взглядом широкую в плечах фигуру Мефодия, подумал, что, несмотря на легкую сутулость, монах был бы, вероятно, отличным воином, сказал:
— Ну, иди!
На свое письмо к Великому князю Андрей долго, зловеще долго не получал ответа. Наконец, прибыл в Полоцк сам Гастольд — правая рука Ольгерда.
— Вам неясно, князь Андрей, как поступать с теми, кто мыслит во вред великой Литве? — спросил он, усмехаясь. — Это хорошо знают патеры и ксендзы. Великий князь уже распорядился.
Андрей был огорошен.
— Я не совсем понимаю, — сказал он, хотя догадывался, о чем идет речь.
— Но ведь это так просто: княжество сильно волей Великого князя, коей ничто не должно перечить... У вас русские с язычниками дружат? Москву совместно призывают?
— Возможно, — ответил уклончиво Андрей.
— А пусть бы они ненавидели друг друга! Вспомните мудрость римлян: «Разделяй и властвуй!» Когда ваши русские и ваши язычники сцепятся на смерть, они забудут про Москву. Вы поняли, князь Андрей? И надо придумать способ, как этого достичь.
— Ну, это вряд ли разумно, — заметил Андрей, которому не нравились ни тон, ни самоуверенность Гастольда, сидевшего в светлице князя с таким видом, будто хозяин здесь он, Гастольд. И без того он на голову выше Андрея, так еще тянется куда-то вверх, глядит недовольно — вот-вот велит Андрею выйти.
— Великий князь предвидел ваши возражения, — злорадно ответил Гастольд. — Он приказал переселить сюда надежных людей.
И тут для Андрея, наконец, все прояснилось. Кто же не понимает, что ни один литовский вельможа не согласится из центра государства переехать на далекую окраину, если его не прельстить огромным земельным наделом. Коварен же Ольгерд, этот грубый и чванный солдат, коварен и подл: родного сына решил обездолить, раздать его земли разным проходимцам, нищим родственникам этого выскочки Гастольда! Острая тревога охватила Андрея, в висках беспрерывно что-то стучало, лицо наливалось жаром. Лишиться своей земли, своего богатства, своих родовых прав! Андрей понимал, что спорить бесполезно: от Ольгерда можно ожидать, что он и родного сына велит заточить.
Не было у Андрея сил для борьбы с Великим князем. Расположенное к своему князю местное население — православные и язычники — могло, в лучшем случае, ненадолго спрятать его от розыска Ольгерда, если бы до того дошло. Впрочем, Андрей не был уверен, что местные бояре не выдадут его. Но земля — как отстоять свою землю? Какое было бы счастье для Андрея, если бы Полоцкая земля воссоединилась с Москвой!
Не сразу поборол Андрей свою тревогу. Поднял на Гастольда замкнутый взгляд, спокойно сказал:
— Нет же в Полоцком княжестве свободных земель.
— Так пусть будут! Освободите землю... от язычников. Слишком их много у вас. — И Гастольд сделал резкое движение головой, точно боднул кого-то.
— Мои язычники самые исправные данники, — возразил Андрей. — И куда их девать без земли? Да и хватит ли их земли для ваших... переселенцев?
— Тогда отберите у ваших православных, — с издевательской улыбкой ответил Гастольд. — Кстати, должен известить вас еще об одном решении Великого князя: повелел он ставить в Полоцке святой дом в знак вечной принадлежности сего края Литве. Значит, на три-четыре года ваши язычники могут понадобиться тут.
— А потом?
— А потом подумаем, князь Андрей! — почти весело воскликнул Гастольд. — Мало ли что может произойти с язычником за три года!.. Вдруг он вздумает принять христианство, а? — спросил он вкрадчиво.
— Не будет этого, — мрачно отвечал Андрей. — Они своей вере привержены.
— А если вы их заставите, князь?.. И ваши православные... Не приведет ли это к тому, что они станут друг друга бить и резать? — Гастольд самодовольно потер руки и рассмеялся.
Так вот для чего надобен еще один «святой дом» в Полоцке — чтобы сеять рознь между данниками разной веры и тем способствовать этому быку Гастольду захватывать земли его, Андрея!.. Чтобы истребить в этом крае тысячи людей, как уже сделано в других областях Литвы, и освободить место для приверженцев латинства, приверженцев Ольгерда.
Андрей вскочил.
— Неумелые строители язычники, — начал он взволнованно, но Гастольд сразу же оборвал его:
— А русские ваши на что? Пусть и они потаскают бревна и камни во славу Великой Литвы... Давно пора, чтобы знали они свое место. Больше столетия все мы говорим по-русски, детей учим по-русски, при иноземных дворах наши послы говорят и пишут по-русски, и многие иностранцы даже не знают, что есть литовский язык...
Князь Андрей не ответил. Подошел к окну. Во дворе его стремянный мыл жеребца.
Как-то на улице увидел однажды Андрей, как этот худенький паренек бесстрашно заступился за изможденного коня, которого зверски избивал его хозяин. Князь подскакал, хлестнул хозяина коня плетью, сказал пареньку: «Беру тебя стремянным!»
Распахнув окно, Андрей крикнул:
— Антонка, христианин ты или язычник?
Князь, несомненно, не мог не заметить, что ни разу Антонка не сотворил крестного знамения, ни разу не помолился перед вечерней трапезой, когда случалось им вне дома заночевать, не носил на теле креста. Значит, вопрос князя имел особый смысл. И когда Антонка понял это, он улыбнулся, ответил:
— Человек я, княже, а каким сотворен — уж не я виноват.
Кивком головы Андрей отпустил его, захлопнул окно, сказал Гастольду:
— Доволен я своими христианами, доволен и язычниками. Не беду в том вижу, что мирно меж собой живут, а пользу для княжества... И не с Москвой бы нам спорить. Князь Димитрий Иванович, слышно, на Мамая-хана войско готовит. Совместно бы нам на татар ударить, авось навсегда скинем Орду.
Теперь вскочил и Гастольд. Дернул головой, потемнел лицом, хоть и без того был темен.
— Замолчите, князь! — негодующе крикнул он. — Два у Великой Литвы смертельных врага: хан Мамай и князь Димитрий. Я ведь писал вам подробно. — Он унял свой гнев, сел, усмехнулся ехидно, многозначительно добавил: — Скоро скрестим свои мечи с Москвой... Не слишком, князь Андрей, клоните голову к Москве — мечу порою трудно разобрать, кого рубить, кого щадить... — Гастольд помолчал еще немного, наслаждаясь растерянностью Андрея, неожиданно крикнул: — Не Димитрий Иванович, а Ольгерд — Великий князь литовский и московский — выгонит Мамая в Степь, за Дон.
В переписанных Мефодием листах отец-книжник нашел ошибку: в одном месте было опущено слово «бог».
— Помыслами грешен, бога забываешь! — взвизгнул отец- книжник, размахивая перед лицом Мефодия злополучным листом. Потом внезапно как-то умолк, стиснул губы, часто заморгал, и голова его мелко затряслась. Было похоже, что старик беззвучно плачет, глотая слезы. Дабы успокоить его, Мефодий сказал:
— По смыслу это слово лишнее, можно было обойтись.
— Бог для тебя лишний! — простонал отец-книжник. — Бог!
Он схватил Мефодия за руку, повел в соседнюю келью. Это была полутемная конура с затхлым запахом, заставленная полками с книгами.
— Гляди, лишь моей руки тут двадцать четыре книги, а всех за триста. И все ошибки в них значат меньше, чем твоя одна.
— За триста... — задумчиво повторил Мефодий... — За триста! А многие ли люди читали их?
— Отец игумен... Архиерей берет иногда... протодиакон из собора... Князь Андрей однажды спрашивал житие святого Феодосия, да не оказалось.
Мефодий не впервые был в этом хранилище книг, душном, темном и тесном, но только теперь оно показалось ему похожим на усыпальницу. Ровными рядами стояли тут книги в кожаных, бархатных, дощатых переплетах, чем-то похожие на вертикально поставленные крошечные гробы, покрытые серым налетом пыли, кое-где затянутые паутиной. Труд многих десятков людей, авторов и переписчиков, был похоронен тут, вместо того чтобы служить людям, просвещать их. И отец-книжник в этой келье тоже казался умирающим. Глаза у него тусклые, неопределенного цвета, словно вылинявшие пятна краски. Его дряблые щеки цветом похожи на листы пергамента, которым старик отдал свою жизнь. И Мефодий вдруг крикнул, будто еще надеялся голосом пробудить старика к жизни:
— А для чего стараемся?.. Черт с ним, с твоим святым словом!..
В тот же день Мефодий был зван к игумену.
— Есть бог в твоей душе или нет? — тихим невнятным голосом спросил настоятель, вытирая ладонью слезящиеся глаза. — Почему не стараешься?
Лет сорок пять, а может быть и полвека, провел игумен в этой обители, где начал свой путь с послушника. А какая польза от всей его жизни? Неужели книги для того лишь переписываются, чтобы их точила моль? Мефодию вдруг стало душно в просторной келье настоятеля, будто была она тоже склепом. Он перекрестился на стоявшее на столе распятие и громко, потому что настоятель был глуховат, ответил:
— Есть бог, есть... Да книга-то не священная, размышления некоего Данилы.
— А все равно! Как смеешь переписывать неточно?
— Для людей книга писана. Бог, думаю, не обидится.
Это были кощунственные слова, игумен уронил голову, что-то простонал.
Монаху всегда надлежит быть смиренным, невозмутимым, бесстрастным. Он не должен никого любить, не должен никого ненавидеть или презирать, дабы не отвлекать себя от единственной достойной цели — служения богу. И Мефодий со времени своего пострижения никого не любил, никого не презирал, а лишь чтил, как положено, старших. Но вот он почувствовал презрение к своему игумену и уже не мог молчать, как требовал монастырский устав.
— Не богу, а людям нужны книги. Ради того и сподобились грамоту познать. Богу и без книг все ведомо.
Игумен вздрогнул, выпрямился.
— Славы ищешь? Людям служить хочешь, а не всевышнему, — проговорил он огорченно. — А при пострижении посвящал себя кому — забыл?
Нет, не забыл Мефодий своих тогдашних обетов и клятв. Да уж не тот он человек, не подросток несмышленый. Тогда невразумлен был, сейчас дошел до истины: если бог всемогущ, то не нужна ему служба человека. Служить не богу нужно, а людям. И Мефодий говорит:
— Когда давал обет, верил, что найду в сей обители правду. Разве для того предназначено нам жить, чтобы себя только спасать? Школу хотя бы открыли при монастыре.
— Для чего живем, то лишь богу ведомо, — возразил старец и, раскрыв книгу, ту самую, при переписывании которой Мефодий допустил ошибку, прочитал:
«Многие, отойдя от мира в иночество, вновь возвращаются на мирское житие, точно песь на свою блевотину, и на мирское хождение. Обходят села и домы славных мира сего, как псы ласкосердые».
Это место Мефодий хорошо запомнил. Когда игумен остановился, он продолжал наизусть:
«Где свадьбы и пиры, там черьнцы и черницы, и беззаконие. Имеет на себе ангельский образ, а обычаем похабен».
— Не про тебя писано? — спросил игумен, когда Мефодий договорил.
— Не про меня.
Мефодий вспомнил монаха, завлекшего его сюда, но не стал его называть. Был рад, что игумен первым произнес слова о возвращении на мирское житие. Теперь легче просить об этом. И Мефодий говорит:
— Дай мне, святой отец, должность, чтобы быть среди мирян.
— От бога ради мира отходишь?
— Хочу богу служить среди людей, а людям служить, как бог повелел.
— Да будет так, — согласился игумен. — Велено князем строить в Полоцке святой дом. Работных людей от наших весей сотню берут. Иди с ними. Будут и язычники там. Гляди же, чтобы они христиан в соблазн не вводили. А клобука не снимай.
Последнее означало, что Мефодий остается монахом. За ним сохранялось право приходить в монастырь молиться, ночевать. По окончании строительства он должен будет возвратиться к своим обязанностям инока.
...На строительство согнали свыше пятисот язычников и около двухсот христиан. Язычники были менее умелы, более простодушны и доверчивы. Мефодия назначили надсмотрщиком над ними, и эта роль скоро стала для него невыносимой. Он не мог покрикивать на людей, когда видел, что они выбиваются из сил, и не мог мириться с тем, что их обманывали. В особенности оскорбляло его то, что язычникам поручали самую тяжелую и невыгодную работу.
— Так повелел Гастольд, — ответил главный надзиратель, которому Мефодий однажды высказал свою обиду.
— Почему язычникам платите меньше, почему хуже кормите их?
— Так повелел Гастольд.
— «Не укради!» — напомнил Мефодий евангельскую заповедь. — А мы обманываем на каждом шагу и язычников, и христиан.
— Обманывать язычников не почитается за грех, спросите хотя бы вашего игумена. А христиан обманываем, конечно, по ошибке: в суете не всегда разберешь — кто наш, кто не наш.
— Все наши, кто тут работает.
Но надзиратель возразил:
— Наши работные люди делятся на язычников и христиан — так повелел Гастольд.
— А нужно бы делить людей не по вере, а по совести: у кого она есть и у кого — нет.
Но на все доводы Мефодию отвечали: «Гастольд». В этом имени собралось все злое, все бесчестное, что в изобилии творилось вокруг. Наконец Мефодий отказался быть надсмотрщиком.
Он стал работать наравне со всеми. Копал землю, замешивал глину, гасил известь, просеивал песок, помогал класть кирпичи. В одном деле Мефодий оказался незаменимым: он искусно готовил формы для барельефов — выпуклых изваяний на плоскости стен — и сам выдавливал их на сырой штукатурке. Но от полагавшихся ему за это привилегий он отказался и, как остальные, работал от темна до темна, ночевал в тесных землянках, которые были сооружены для рабочих недалеко от стройки, питался той же скудной и грубой пищей, что давалась всем.
Однако в противоположность многим другим, — тем, что были приведены сюда насилием и в душе проклинали здание, — Мефодий трудился с воодушевлением.
Полтора десятилетия Мефодий прятался в монастыре от своей лихой доли, но оказалось, что она отомстила другим за него. Полтора десятилетия он был сыт и одет, жил в тепле, а вот эти миряне, его нынешние товарищи по стройке, обитали в лачугах, были вечно голодны, умирали до срока. Он, Мефодий, провинился тем, что бежал от них, — и вот он вернулся. Он не знает, чем и как им помочь. Что ж, тогда остается делить их участь. Вот они сообща возводят здание, которое будет принадлежать всем, куда каждый сможет прийти отдохнуть, поразмыслить, полюбоваться красотой убранства, в праздничный день повидаться с друзьями. Пусть же этот дворец простоит тысячи лет, как напоминание потомкам о братстве людей разных племен и религий, как доказательство того, что все люди созданы одинаковыми и у всех одинаковые души.
И с новой силой, незнанной в юности, пробудилась у Мефодия жажда творить. Ночами, пока рабочие отдыхали, он при свете лучины резал из колоды мореного дуба фигуру благочестивого человека, которую подарит этому храму в день его завершения.
К удивлению своему, Мефодий обнаружил, что с каждым днем его Человек становится все более похожим на одного из тех людей, среди которых он теперь жил. Это был работный человек, может быть, каменщик, а может, кузнец, лодочник или смерд, ищущий правды против своего хозяина, ростовщика, сборщика податей. Это был человек огорченный, озлобленный, непокорный, и никаких признаков благочестия его лицо не выражало.
Что ж! Перед храмами эллинов стояли ведь статуи воинов, атлетов, бегунов... Наденет Мефодий на своего Человека крест — не все же станут всматриваться в его лицо.
Однажды недалеко от Мефодия, который с подмостков лепил карниз над одним из окон, остановился юноша. Он с любопытством озирался вокруг. Рассматривал колонны, пристройки, переходы, заглянул в лестничную клетку, прошел вдоль галереи и вернулся назад. Лицо его выражало почтение, смешанное с недоверием. Казалось, он не мог поверить, что столь дивное здание создавалось этими простыми работными людьми, забитыми и униженными. Вот монах на подмостках передвинулся на шаг, и на месте, которое только что было гладким, юноша увидел выпуклый серый красивый узор. До вечера мог бы юноша стоять здесь, любоваться всем, что творилось перед ним. Но он пришел по делу.
Юноша кашлянул — монах не оглянулся. Тогда юноша дотянулся посошком до его спины.
Мефодий оглянулся, узнал стремянного князя, ответил улыбкой на его приветствие.
— Тебе нравится эта работа? — спросил Мефодий. — Да, это будет красивое здание, не хуже, пожалуй, святой Софии. Если хочешь поучиться...
Антонка покачал головой. Да, работа ему нравится. Он охотно поучился бы строить что-нибудь полезное. Но кто будет жить в этом доме? У князя уже есть просторный дворец, для простых людей такой дом слишком велик и богат. А если дом для богов, то напрасно его строят. Боги живут в лесах, в дуплах старых деревьев и в пещерах. Они любят шум ветра и теплые дожди. А домашние боги предпочитают жить в чуланах, подпечках и темных углах. Если же дом без пользы, то не надо неволить людей. Пусть освободят хотя бы вон того старика, что подает кирпичи на носилках.
Антонка не просил — он требовал, и недоверчивое выражение его лица сменилось теперь злым и мрачным. Пусть совсем отпустят старика, повторил он, видя, что Мефодий озадачен. Старик — его отец.
Но ведь старик, напомнил Мефодий, откуплен у рыбака Захария, на которого должен был работать еще два года. Да и выглядит старик не так уж плохо. Если он мог тянуть сети, то у него хватит сил и для этой работы. И где взять деньги, чтобы расплатиться за него с главным надзирателем стройки?
— Ты давай деньги — ты был старшим, когда его привели сюда.
Мефодий едва заметно улыбнулся.
— За меня тоже уплачено наперед, — сказал он, становясь печальным. — До самой смерти я уже продан... А отец твой не так уж и стар. Присмотрись, сколько здесь людей постарше его и дряхлей. Их не меньше полусотни наберется. Если всех отпустить — кто достроит здание? А если одного отпустить, это будет несправедливо.
Мефодий говорил терпеливо, ласково, как разговаривают с ребенком. И Антонка понял. Да, сказал он, это несправедливо, если только одного отпустить. Но может быть, у остальных тоже есть сыновья, которые придут просить за них. А может, эти старики пришли сюда с охотой?
Нет, по доброй воле здесь немногие. Но он, Мефодий и не имеет власти отпускать кого-либо, это может сделать только князь.
— Скажи князю, что ты согласен работать здесь вместо отца, — пришла ему в голову неожиданная мысль, и, кажется, юноше она понравилась. Он улыбнулся Мефодию и зашагал прочь.
...Время от времени князь Андрей наведывался на стройку — Великий князь и Гастольд требовали отчетов о ее ходе. Когда он однажды в сопровождении Антонки подъехал к лесам, стремянный указал ему на своего отца.
— Ты не прикажешь ли, князь, отпустить этого человека и еще пятьдесят таких же стариков? Им здесь тяжело, эта работа не для них. Пусть они возвращаются к своим сетям, к своим верстакам, к гончарным кругам, пусть идут к своим семьям. Они не хотят работать тут, и несправедливо их задерживать.
Андрея забавлял стремянный, разговаривавший с ним таким тоном, каким дома разговаривал бы с ровесником пастушонком.
— А кто работать за них будет?
— Я.
Князь улыбнулся.
— Ты хочешь отомстить своему князю за отца и лишить его лучшего стремянного? Чем же князь провинился перед тобой?
— Князя я люблю и не хочу его огорчать. Но иначе я просить не могу. Если меня одного мало, то пусть еще пятьдесят твоих слуг идут сюда — конюхи, егеря, дворецкие, ключники и иные.
— Этими стариками я не смогу заменить моих конюхов и егерей.
— Но разве это справедливо — строить храм насилием? — Гневная тень пробежала по лицу Антонки. — Кому он нужен? Пусть боги пошлют на него гром и молнию!..
— Ну, не злобствуй, — добродушно сказал князь. — Узнай, сколько долгу на твоем отце, и я дам тебе денег, чтобы выкупить его.
— А остальные пятьдесят стариков?
— Разве и они твои отцы?
— Нет. Но они тоже не по своей воле здесь, и моему будет стыдно перед ними. Он сказал, что не уйдет один.
— Твой отец умнее тебя, Антонка. Запомни это и уважай его.
И вот здание почти закончено — завершались отделочные работы.
Опытные мастера — местные, иногородние и чужеземцы — рисовали фрески, высекали скульптуры, поднимали купола, подбирали мозаику витражей.
Мефодий многому научился при них. Ныне он мог бы, пожалуй, исправить своего Человека. Но нужно ли это? Пусть работный человек, возводивший это здание, знает, что про него не забыли. Так лучше, чем восхвалять в этих стенах князей и вельмож.
Теперь Мефодий был свободнее. Выбрав час, он пошел бродить по дворцу, высматривать место для своей статуи Человека. Впервые ему представилась возможность неторопливо пройтись тут посторонним зрителем, вникнуть в замысел творения и оценить его исполнение.
Храм был великолепен. Но что-то в нем и настораживало. Нужна ли вся эта роскошь? Что-то получилось не то, что Мефодий представлял себе и что ожидал увидеть.
Великолепие сковывало. В прошлом Мефодию случалось не раз бывать в местных церквах. Там люди с радостью встречались, прощали друг другу обиды, делились горестями и заботами.
Здесь все было по-иному. Два ряда столпов отсекали от трапезной боковые пространства, полные густого мрака. Он струился между столпами, словно пытаясь закрыть от вошедшего и изображения на стенах, и лица рядом стоящих людей. И все линии в здании указывали вверх — контуры окон и резьба на дверях, ребра каменных колонн и персты святых. Они не радовались приходу человека, а встречали его суровым осуждением, как бы зная заранее, что он грешен и недостоин находиться тут; они не благословляли, не желали удачи в делах, а призывали отрешиться от всего земного и помнить только о небесном.
Повинуясь этим настойчиво повторяемым призывам, люди будут покорно устремлять свои взоры вверх, в жутковатую мглу, полную таинственной темной и страшной силы, витающей над ними, стерегущей каждый их шаг, каждую мысль, каждое слово, угрожающей им неотступно, словно черный коршун беспомощным цыплятам.
Страшно одиноким, забытым и ничтожным будет чувствовать себя здесь человек. Он должен будет забывать, что он жив, что рядом есть еще люди. Он должен будет подавить все свои страсти, отречься от всех побуждений, привязанностей, желаний, смирить все чувства, кроме одного — трепетного страха перед Всемогущим и упования на его жалость к ничтожному рабу. Человек, ищущий в этом храме поддержки себе, вошедший с надеждой, выйдет отсюда подавленным.
Нет, образ не такого дворца вынашивал Мефодий в годы своей работы здесь. В этом огромном здании с множеством ниш, простенков, колонн не было места для его Человека...
Пока Мефодий стоял так, размышляя, в трапезную через Северные врата вошли два человека. На том, что шел впереди, были роскошные одежды из черного и красного бархата, шитые золотом и серебром, сафьяновые сапожки в серебряных узорах. Ножны его меча были усыпаны драгоценными камнями. Но ни роскошь одежд, ни сияние бесчисленных драгоценностей не могли прибавить и крупицы света его темному лицу. Оно казалось каменным, источало презрение к людям. Спутником этого человека был князь Андрей.
Князь тихо сказал что-то вельможе, указывая глазами на Мефодия.
— Подойди сюда, монах, — окликнул тот, и голос его оказался высокомерным и неприятным, под стать лицу. — Мне говорят, что ты один из искуснейших мастеров-строителей. Доволен ты этим храмом?
— Доволен, господин, — машинально ответил Мефодий. — Но не все мне здесь ясно, если позволите говорить.
— Ну-ну, говори!
И Мефодий рассказал о своих сомнениях. В жалкую деревянную церковь, говорил он, в любой день мог зайти со своими нуждами любой человек — и смерд, и купчина, и ремесленник. Они шли сюда и по дороге на торг, и перед длительной поездкой, и перед тем, как приниматься за новое дело, и после его завершения, в горе и в радости. Они приходили не столько, чтобы помолиться, сколько для того, чтобы повидаться с людьми, посоветоваться, узнать новости. А здесь человек должен будет чувствовать себя, вероятно, подавленным.
— Подавленным? — усмехнулся вельможа. — Это действительно плохо. Надо, чтобы те, о ком ты беспокоишься, чувствовали себя раздавленными.
И не глядя больше на Мефодия, будто не стало его здесь, вельможа направился к выходу.
— Пан Гастольд не желал тебя обидеть, — сказал Андрей Мефодию, отстав от своего спутника.
Гастольд! У Мефодия на миг заняло дыхание, будто его швырнули в ледяную воду. Гастольд, враг людей! И Мефодий поспешил за ним, сам не зная зачем.
Гастольд и князь вышли на паперть. Мефодий остановился в трех шагах позади. Вокруг паперти стояла толпа работных людей.
Вполголоса Гастольд говорил Андрею:
— Странный этот ваш монах. Как еще не пришло ему в голову требовать свободного доступа сюда для скотины.
О необузданной жестокости Гастольда, о его гонениях на инаковерующих давно уже доходили слухи до Полоцка. Знал все это и Мефодий. Из-за людей, подобных Гастольду, погибла его мать.
— Дорвемся до Москвы, — снова долетел до Мефодия голос Гастольда, — а потом и с язычниками тут покончим.
И вдруг ужасающая мысль обожгла Мефодия: убить этого вельможного зверя прежде, чем он прыгнет еще раз на людей. Мефодию стало страшно стоять всего на расстоянии протянутой руки от Гастольда. Он сошел с паперти, в толпу.
Стоявший рядом с Мефодием старый плотник выкрикнул:
— Мы сможем тут молиться?
Гастольд с укором глянул на Андрея.
— Нет! — крикнул он резко.
— Крестить наших детей?
— Нет!
— Венчаться?
— Нет... нет... нет!
Мгновение плотник молчал, потом дерзко бросил:
— А молиться за упокой души великого пана, нам тут дозволят?
И сразу, точно ливень после первых капель, зашумели десятки голосов:
— Мы строили этот храм... С нас брали деньги на строительство... Мы возили глину и камень, мы рубили бревна в лесу... Мой брат здесь умер, надорвался... А мой сын кашлял кровью, пока не отошел...
Шум все нарастал.
— Здешние люди горды, — шепнул Андрей Гастольду. — Они еще помнят время, когда народ изгонял князей... Скажи им что-нибудь, чтобы они успокоились.
Злая улыбка исказила лицо Гастольда.
— Хорошо!.. Можете посулить им, что все строители этого храма пройдут через его портал. — И с затаенной угрозой он добавил: — Не тяжело ли вам управлять таким пародом, таким княжеством?
Гастольд уехал, велев без него храм не освящать.
Ждать, впрочем, пришлось недолго.
В субботний полдень через Нижнюю двинскую переправу в Полоцк въехал поезд: около двух десятков дорогих колясок, полных знатных людей. Впереди, позади и по бокам колясок скакала конная свита. В передней коляске, запряженной четверкой породистых коней с вплетенными в гривы белыми лентами, сидели рядышком Гастольд и его невеста.
Давно сватал Гастольд дочь польского магната Бучацкого — Элизу. Да не всем были известны условия сговора. Потребовал пан Бучацкий от будущего зятя, чтобы Гастольд за каждый злотый приданого одну языческую душу в «истинную» веру обратил. Потребовал также по два имения в Полоцкой земле для каждого из шести братьев Элизы.
У храма процессия остановилась. Во дворе уже были собраны, как приказал Гастольд через посланного накануне гонца, все строители храма — язычники и христиане. Христианам велели отойти в одну сторону, язычникам — в другую. Заподозрив недоброе, люди пытались ускользнуть. Прибывшие воины хватали их, били, загоняли в глубь двора.
Из двух возков тем временем неторопливо вышли двенадцать дородных монахов-францисканцев из Моравии.
Язычников разделили на четыре приблизительно равные толпы, и монахи-францисканцы, по три на толпу, приступили к своим обязанностям. Один скороговоркой читал молитву на непонятном языке, второй кропил толпу водой из кувшина, третий тыкал каждого новообращенного христианина пальцем в лоб или грудь, приговаривая:
— Твое новое имя Иоанн... Ты Иоанн... Ты Иоанн...
А потом, устав каждого тыкать, он обвел всю толпу руками, гаркнул:
— Все вы Иоанны отныне и вовеки, аминь!
Во второй толпе всем дали имя Григорий, в третьей — Петр, в четвертой — Николай.
— Я не Григорий... Не желаю Петра... Ваш бог дурной! — неслось отовсюду. Многие язычники закрывали лицо руками, громко бранили монахов. Иные пытались вырвать у монахов кувшины. Воины колотили язычников по головам плетками, палицами, ножнами сабель.
В храме тем временем происходило богослужение. Затем был совершен обряд венчания — Гастольд торопился. Католический священник благословил Гастольда дважды — как мужа Элизы Бучацкой и как военачальника войска литовского, которое уже тянулось многими дорогами к северным границам княжества. Был отслужен молебен за дарование победы над «ордами московитскими».
Среди строителей оказался Антонка. Он пришел навестить отца и вместе с ним был крещен.
Когда монахи закончили обряд, людей стали загонять в храм, чтобы там их «приобщить святых таинств». Антонка сумел увернуться. Он подбежал к Мефодию, стоявшему в углу двора, несколько в сторонке от остальных христиан.
— Это справедливо? — приглушенно, хриплым от обиды голосом спросил Антонка. — Если справедливо — бей и ты меня, как эти воины били, заставляя принять новое имя и нового бога. А если несправедливо, то почему молчишь? Помнишь, как ты однажды требовал от меня справедливости? Почему не требуешь ее сейчас?.. Кричи, убеди этих ваших жирных попов, как ты тогда меня убедил. Я ведь поверил тебе, послушался... Ты слышишь?
Он тормошил Мефодия, дергал его за руку, за полу, толкал в бок, а тот оставался недвижим, устремив взгляд в одну точку.
— Ты слышишь меня?.. Где справедливость?
Левой рукой Мефодий молча обнял Антонку, прижал к себе. Правую держал в кармане.
— Если сам не можешь — проси князя Андрея, пусть он заступится. Мы не желаем вашей веры.
Мефодий еще теснее прижал к себе Антонку.
Вдруг оба услышали позади шепот:
— Лучше бы этому Гастольду не родиться...
И другой шепот:
— Звери... волки...
И третий:
— Пошли на него погибель, господи!..
И четвертый:
— Да побьет его Москва!..
Мефодий, взяв за руку Антонку, медленно пошел к порталу, где уже кончилась давка. Вдруг он заглянул в самую глубину глаз юноши и произнес так тихо, что Антонке почудилось, будто это не голос человека, а шелест листьев зазвучал по-человечески:
— Убить его надобно...
Антонка рванулся, Мефодий удержал его.
— Идем... увидишь справедливость.
Они вошли в храм. Сквозь толчею протискались к алтарю. Затем Мефодий отпустил Антонку — приближалось мгновение, когда человеку нужна полная свобода.
И тут обнаружилось, что Гастольда в храме уже нет.
...Мефодий медленно побрел в монастырь, где не был давно. Его трехлетний труд пошел не на пользу людям, о чем он мечтал, а во вред. Уже в день освящения в храме раздались призывы к насилию, проповедь ненависти к людям. Мефодий слышал проклятия по адресу Московского князя и всех людей, «тайно призывающих Москву». Это были проклятия и ему, Мефодию, его покойному отцу, всем его товарищам по стройке, через руки которых прошло каждое бревно, каждая доска, каждый кирпич и каждая песчинка нового здания. Так нужно ли было строить его? Не ошибка ли это?
Привратник в монастыре был теперь новый. Им оказался давний знакомый Мефодия, монах-обжора, некогда приведший его сюда.
— Вернулся? — осклабился он, узнав Мефодия. — Наголодался, знать... Ну-ну, отъедайся. От харчу божественного люди аки свиньи жиреют. А благочестия у нас ныне, что в нужнике золота.
И он с видимым удовольствием рассказал Мефодию последние монастырские новости. Допущены в обитель несколько боярских сынков, кои сбежали сюда от кровавых семейных распрей. При пострижении внесли много серебра, за что живут отдельно в избах, содержат собственных слуг, и поваров, и горничных... Новый отец-келарь[20] беззастенчиво ворует во всех кладовых, порученных его надзору...
— А сей лаз, — указал привратник на пролом в каменной ограде, — давно братией проделан. И каждый вечер идут и идут через него в обитель некие тонкие фигуры, а перед рассветом уходят... Да ты не хочешь ли пить? — перебил он себя. — Браги немного осталось...
Он встал на камень, дотянулся рукой до ниши над калиткой, — достал большую бутылку. Поболтал ее, виновато глянул на Мефодия и приложился к горлышку.
Мефодий пошел к настоятелю.
Игумен еще более одряхлел. Мефодия встретил с радостью. Если он не разучился писать, его ждут интересные книги.
Не разучился, отвечал Мефодий. Но прежде чем снова замкнуться в тесной келье с войлочным полом, теперь уж навсегда, ему нужно исповедаться. Из сотни монастырских смердов, посланных строить храм, с Мефодием вернулось пятьдесят четыре человека. Пятнадцать человек в разное время сбежали, да и в монастырь не вернулись. Остальные погибли.
— За души умерших помолимся, а беглых проклянем, — произнес игумен, намереваясь перекрестить Мефодия. Тот заслонился руками.
— За что проклинаешь?! — воскликнул он. — Посылал бы к Гастольду не смердов, а братьев... Угодно ли богу, чтобы на крови людей возводились храмы? Угодно ли насилие над язычниками?
Он ждал, что игумен скажет: «Нет, не угодно сие богу». Ждал, что он скажет хоть слово в защиту язычников. Но тот вместо этого перекрестился на распятие, прошептал: «Неисповедимы пути твои, господи!» Затем ответил:
— Душа язычника истинно страдать не может.
— Значит, терзай ее как угодно? — Мефодий с вызовом глянул на игумена, но тот поднял очи горе.
— А душа православного? — спросил тогда Мефодий. — Ведь вот и нас проклинает папа за то, что в латинство не идем, грозит муками ада. Кто же прав?.. Вот пошла Литва против Москвы. За чью победу молиться, отец-игумен?
— Посвятивший себя богу стоит осторонь мирских дел, — назидательно сказал игумен. — Молись во спасение всех душ, погубленных на войне.
— Я желаю знать, какое дело справедливо, — упрямо возражал Мефодий, — чье оружие свято — литовское или московское?
— Бог один то ведает. Не нам, грешным, его помыслы разгадывать, не нам знать, какой князь прав, какой неправ. Потому и отошли от мира под сии своды.
— Бог знает ли, не ведаю, — дерзко воскликнул Мефодий. — А я знать хочу... Не нужны господу наши пустые молитвы из Гастольдова монастыря. — Он хотел сказать «из Ратиборова монастыря», тут же заметил оговорку, но поправляться не стал. — И никому не нужны молитвы, а нужно дело, труд, в коем каждый человек оставит свой дух потомкам... Прости, отец игумен, не монах я отныне, нет покорства в моей душе ни князю, ни Гастольду, ни тебе... — И Мефодий положил перед изумленным игуменом большой нож. — Радуйся, отец мой, что не замарал я рук кровью нечестивого... И это забери от меня — не понадобится более. — Мефодий снял клобук и положил рядом с ножом.
Мефодий обходил монастырь. Пятнадцать лет здесь был его дом. Три года он потом раздумывал, возвращаться ли сюда, или нет. Теперь уходит навсегда. Надо попрощаться со зданиями, вещами, с монастырским садом, в котором не одно деревцо взращено им... На душе у него было смутно. В этих стенах для него нет больше места. Но свое место в миру он тоже давно утратил. Продавать на рынке свистульки он уже не сможет. Его художество по дереву никому в городе не нужно. Он не знал, чем помочь своему юному другу Антонке, его отцу, его соплеменникам, что им ответить, если снова спросят: «Где справедливость?»
Во дворе монастыря монах ковырял вилами костер. В костре сгорали прелая солома, сухая труха, навоз, корье. Наглотавшись дыму, монах пробормотал:
— Все отрава — и дым, и навоз, и все в обители. — Он кивнул Мефодию, добавил: — Ушел бы и я, да стар.
Мефодия осенило: новый храм — тоже отрава, он воздвигнут неправдой и несет людям горе, взаимную вражду...
В тот же вечер Мефодий разыскал Антонку. У того нашлись верные друзья.
...В новолуние, когда кромешная темень окутала землю, храм загорелся. Сбежалось много людей. Они стояли в отдалении — из- за большого жара нельзя было приблизиться — и молчали. Кто с испугом, кто с болью, кто с радостью наблюдал, как стая торопливых жадных языков металась вокруг детища их трехлетнего труда.
Давно не падали над Полоцком дожди. Не было поблизости ни речки, ни колодца. И все бочки, в которых когда-то доставляли воду строителям, давно были убраны отсюда.
Но две капельки влаги где-то сверкали среди лиц людей, отражая сполохи неукротимого огня. Они не высыхали от жары, а медленно росли. И когда становились тяжелыми и скатывались в темень, на их месте сразу же появлялись другие.
...И нынешний поход Ольгерда на Москву складывался неудачно. В далеком прошлом, когда бесконечные усобицы раздирали эту землю, нередко бывало так: князья воевали, а народ безмолвствовал, равнодушно ожидал, пока выявится победитель. С тех пор много утекло людской крови, много сгорело городов и весей, много стонов и проклятий вознеслось к небу. И постепенно дошло до людей: нельзя стоять в стороне, надо думать, какой князь прав, и помогать ему против неправого.
Ошибся Ольгерд, полагаясь только на превосходство своей рати над московской, — забыл про ополчение.
...Когда Гастольд понял, что успеха ему не видать, он вернулся в Полоцк. Первый день и второй целиком посвятил своей Элизе. А тем временем велел схватить всех крещеных язычников. Пожар костела — дело их рук, тем более, что они потом погубили всех двенадцать монахов из Моравии: шестерых убили на площади, а шестерых привязали к крестам и пустили по Двине: «Плывите на запад, откуда прибыли к нам».
Что ж, пятьсот язычников за двенадцать мучеников — не много, пожалуй даже маловато. А способ казни они уже сами придумали.
Мефодий жил у отца Антонки, когда начали хватать людей. О том, что их ожидает, нетрудно было догадаться, зная нрав Гастольда. Как это он, Мефодий, забыл о неизбежности наказания, когда советовал поджечь храм? Какое-то затмение нашло на его разум, и он не задумывался о последствиях. Во всем виноват он один, он навлек на простодушных строителей неимоверные несчастья. Может ли он теперь отделить свою судьбу от их судьбы?
Ему долго не разрешали пройти к Гастольду, наконец, пропустили. Вельможа вышел к нему полуодетым.
— Ну-ну, монах, я помню тебя, — покровительственно-небрежно проговорил он, отвечая на приветствие Мефодия. — Если тебя мало вознаградили и ты обижен, то после восстановления храма получишь вдвойне. Можешь набирать новых строителей — язычников. Говорят, известь, замешанная на крови, удерживает кирпичи особенно прочно. Ты не проверял?
Нет, в ночной сорочке перед Мефодием стоял не человек, а чудовище из Апокалипсиса, воскресший древний Навуходоносор. Лихорадочно блестевшим взглядом следил за ним Мефодий, а рот его сам собою произносил:
— Этот храм был не нужен, зачем восстанавливать его?
— Кому не нужен — твоим друзьям-язычникам? Друзьям-поджигателям?
— Отпустите их, они не виновны, — медленно произнес Мефодий и шагнул к Гастольду, не спуская с него взгляда.
— Ты безумец, монах... Пятьсот виновников будет наказано.
Гастольд кивнул своим охранникам, они стали по бокам Мефодия. Не замечая их, Мефодий воскликнул:
— Я знаю, что никто не виноват!
— Виновных пятьсот!
— Это неправда, господин! Отпустите их.
Мефодий протянул руки к Гастольду. Если в его голосе и была какая-то нота мольбы, то в напряженных пальцах таилась угроза: они были готовы мгновенно сомкнуться вокруг шеи Гастольда, десятью стрелами вонзиться в нее.
Охранники схватили Мефодия за руки.
— Виновников пятьсот, — насмешливо спокойно произнес Гастольд. — Может быть, пятьсот один.
— Это я один поджег храм, я один...
Так!.. Можно быть с монахом откровенным — он уже никому ничего не расскажет.
— Зачем ты признался, глупец? Разве я сам не понимаю, что не пятьсот поджигали, они лишь радовались, как горит. Меня не интересует, кто этот один или этот десяток. В городе сегодня лишних пятьсот человек. Нет, семьсот! Тех двести православных строителей тоже придется наказать после твоего признания. Семьсот лишних людей. А мне негде разместить моих дворян.
— Что ты задумал, господин, опомнись!
— Семьсот один! — крикнул Гастольд и кивнул своим охранникам. Они увели Мефодия.
Потом к Гастольду прибыл князь Андрей. Потребовал освобождения строителей. Виновников убийства монахов он сам задержал — их семнадцать человек, они ждут суда. Пятеро из них же подожгли костел. Здесь, в своем княжестве, подчеркнул Андрей, он не может позволить высокому гостю утомлять себя заботами, которые ниже его достоинства. Гастольду надо беречь силы, дабы, вернувшись в столицу, иметь достаточно спокойствия объяснить Великому князю причины столь удручающего исхода подмосковной битвы.
Гастольд слушал, опустив тяжелую голову.
Отправляя его в поход, Ольгерд дал ему тайные полномочия, о которых никто пока не знал. Пора, пожалуй, объявить их. И он говорит:
— Великий князь давно недоволен вами, князь Андрей. На освящении нового костела вы не присутствовали...
— Я православный, а не католик — вам это известно.
— Вашу благосклонность к местному населению никто в Вильно не одобряет.
— Я ближе к этим людям, мне виднее, как ими управлять.
— Не люди они, а язычники и православные, — поправил Гастольд. — Да, вы слишком даже близко стоите к ним, и это мешает вам правильно все видеть. Великий князь через меня передает вам свое недовольство. Почему вы не дали солдат для похода на Москву?
— Вам известно мое мнение, господин Гастольд, я его не скрываю: с Москвой нам надо жить в мире, а воевать совместно против монголов и тевтонцев.
— Вас, очевидно, не интересует мнение Великого князя? Он же доверил мне отрешить вас от княжения, если война не принесет победы. Прошу никуда из Полоцка не отлучаться. Через три дня, когда вернется наше войско от Москвы, вы последуете со мной в Вильно. А наместником в этом крае останется пан Бучацкий, мой тесть.
Андрей и раньше догадывался, что его спор с отцом может кончиться чем-то подобным. Он понимал, что теперь его земли достанутся многочисленной Гастольдовой родне. Самого его отец, вероятно, назначит каким-нибудь мелким военачальником, если вообще не лишит свободы... Он поклонился Гастольду, спокойно сказал:
— Хорошо.
...В свободное время Антонка возле конюшни упражнялся в стрельбе из лука. Увлекся, не заметил подошедшего князя.
— Тугой лук ты выбрал, — сказал князь, — для тебя он велик. От натуги теряется меткость, рука начинает дрожать. У меня есть для тебя отличный лук. И стрел дам сколько потребуется... Теперь же позови ко мне восемь сотников. — Он назвал имена.
— Ты забыл еще сотника Ратибора.
— А его не только не зови, но и утаи от него все. Понял?
— Понял, мой князь.
Князь ушел в покои, не сказав главного, что волновало Антонку: будут ли освобождены его отец, монах Мефодий и все, схваченные по приказу Гастольда. По лицу князя Антонка видел, что тот не хочет, чтобы спрашивали. Значит, не надо спрашивать...
Гастольд передумал. Язычники жгли костелы и в Берестейской земле, и на берегах Немана, и вокруг самой столицы. Пусть же примерная казнь совершится в Вильно: надо, чтобы во всех далеких уголках великого княжества услыхали про нее и поняли: кто бы и где бы ни поднял руку на власть Великого князя и ее главную опору — костелы, того ждет такая же участь. Гастольд велел отправить большинство обреченных в Вильно и лишь небольшую часть казнить в Полоцке.
...Длинной чередой плывут по Двине черные кресты, сбитые из сосновых стволов. На каждом кресте распят нагой человек. Некоторые еще живы. Они могут ощущать теплоту поднимающегося солнца, боль в руках и ногах, пресный вкус воды, заливающей их лица.
Но они уже не принадлежат этому миру, все их счеты с жизнью покончены. За долгие дни пути до моря их тела будут обожжены и иссушены солнцем, мучительная жажда затуманит разум, внутренний огонь сожжет их сердца. А кто останется жив, будет вынесен в соленое море на потеху волнам и ветрам.
На переднем кресте умирал Мефодий. Глаза его были открыты, но он не видел голубой бездны над собой, реявших в ней коршунов, сопровождавших смертный караван. В нем давно угасли чувства боли и жажды. Но мысли еще жили. Он вспомнил слова игумена: «Душа язычника истинно страдать не умеет». Ну, а как душа христианина? Почему игумен не заступился хотя бы за них?.. А бог почему не спас их, всемогущий и милосердный? Будь же ты проклят, господи, за то, что создал многие веры, что терпишь несправедливых наставников и жестоких вельмож! Какой же, боже, ты всесильный, какой разумный?
И вот не осталось от Мефодия ничего.
Черная тяжелая птица опустилась на него — он не услышал тяжести. Она клюнула его в грудь — он не почувствовал боли.
С берега за казнью наблюдал Гастольд. Позади него прятался в высокой траве юноша, натягивал лук — не слишком тугой, как раз по руке. Юноша целился старательно. Вокруг шныряли охранники, и надо было первой же стрелой попасть в цель.
...По широкой Кривичанской дороге отходило через Полоцк, растекаясь по улицам и площадям, потрепанное войско Ольгерда.
А в нескольких верстах севернее в обратном направлении — к московским границам — пробирался отряд, ведомый князем Андреем. Андрей надеялся на помощь московского князя Димитрия и сам был готов помочь ему в войне против хана Мамая.