Век восемнадцатый. НАВЕКИ ВМЕСТЕ

Неугомонная волна день и ночь без устали хлещет и лижет гранитный берег; долго она трудится напрасно, каждый раз отброшена в дальнее море... И вот проходят годы, и подмытая скала срывается с берега и с гулом погружается в бездну.

М. Ю. Лермонтов





1

В день 23-го апреля, когда, по народному поверью, святой Юрий «отмыкает» землю, проснувшуюся от зимнего сна, и ее соки начинают тянуться вверх, в растения, жители предместья — ремесленники и крестьяне — проснулись ранее обычного. Это был первый день выгона скота на пастбища. Еще не занималась заря, а уж во всех дворах сновали люди, скрипели запоры клетей, мычала и блеяла скотина.

Софрон расстелил перед порогом хлева овчину шерстью вверх и сунул под нее ломоть хлеба. Для того, чтобы корова была здорова, полагалось вместе с хлебом класть вареное яйцо, которое потом достанется пастуху. Но яиц в доме Софрона давно не было. Правда, пастухом в этом году пойдет его Евдокия, она не обессудит.

За зиму корова изголодалась. Несколько раз приходилось ее «поднимать» — подвязывать веревками к потолочным балкам на три-четыре дня, усиленно подкармливая соломой с крыши. В те дни Софрон просыпался по утрам с одной мыслью: «Как там Буренка?.. Господи, продли ее дни, дай дожить до паши!»

Перекрестившись, Софрон поцеловал корову в морду и толкнул к двери.

Евдокия уже была на улице. В руке у нее палка, через плечо свисает торба-сума. Волнуясь, она подносит ко рту посвирелку из веточки бузины.

Эту короткую глуховатую, чуть жалобную песенку знали и люди, и животные. Она звала изголодавшихся коров и овец на весенние просторы, на зеленую волю. И был этот зов радостен, хотя не сулил ни изобилия, ни беззаботности — будут утомительные переходы, будут оводы и солнцепек, будут колючки и полынь.

Евдокия запрокинула голову, словно зов ее обращен к небу. Софрон глядит на свою дочь, невысокую, тонкую в кости, с волосами цвета выгоревшей травы, со щеками, впалыми, как бока их Буренки, и слезы застилают ему глаза. «Господи, накорми всех досыта», — шепчет он, веря и не веря, что долгая голодная зима осталась позади.

Немало пришлось Софрону уговаривать односельчан, пока убедил их доверить стадо Евдокии. Напоминал ее заслуги: два года ходила в подпасках, когда же умер старый пастух, последние месяцы сама блюла стадо и ни одного ягненка не утратила.

Дольше других упорствовал тиун:

— А кто за вас работать станет? Ты стар, Гришка мал. Значит, на пана своего убыток задумал?.. Ладно, — неожиданно согласился староста, — в день, когда Евдокия выведет стадо, приходи с Гришкой на панскую экономию.

Из дворов неторопливо выходили коровы. За ними трусили телята, овцы, подгоняемые хозяевами. Последними на улицу вперегонки с собаками выбежали ребятишки, улица заполнилась веселым гомоном, суетой, радостью.

— Пойдемте, отец!

Софрону почудилось, что дочь произнесла эти слова не так почтительно, как обычно. Что ж, не последний человек пастух на селе!

До лесной опушки, отведенной под выгон, стадо провожали всем селом. Несколько стариков медленно обходили вокруг луга, неся в руках кусок хлеба и освященную веточку вербы. Другие тем временем затянули старинную песню, в которой святой Юрий призывался напоить землю и дать теплое лето. Затем разложили костер. Евдокия взяла в руку пучок горящих прутьев, а в другую — горсть соли и побежала вокруг стада, рассеивая соль и следя, чтобы факел хорошо дымил. Считалось, что этим стадо ограждается от волков.

Глядя, как ловко все у нее получается, Софрон радовался: «Благодарю тебя, господи, за мою дочь Евдокию».

Обряд был закончен. Евдокия и подпасок стали разгонять стадо. Животные разбрелись по лугу, вдоль ручья, вытекавшего из лесу.

Староста напомнил Софрону, что его ждут в экономии.

Софрон вздрогнул, точно проснулся от сладкого сна.

Управитель имения, пан Ян Францевич, высокий старик с длинным, как у лошади, бесстрастным лицом, встретил Софрона необычайно приветливо: оскалил зубы, ледяными пальцами потрепал восьмилетнего Гришку по щеке, сухим голосом осведомился, как живется Софрону, нет ли за ним недоимок.

— Без недоимок, что без души, — ответил Софрон с горечью.

Гриша дернул отца за руку. На лице мальчика был страх. «Бойся пана, не верь ему», — умолял взгляд.

Сдержанно рассказывал Софрон управляющему о своих многочисленных бедах. Пан Ян слушал, закрыв глаза. На полуслове Софрон умолк, подумал, что Гришка-то прав. Тогда пан Ян сообщил, что имеет для Софрона приятную весть: пан Тиборовский охотно доверит ему, как бывшему ткачу, надзор за вновь открываемым крутильным промыслом. Пусть Софрон обучает людей работать на станках, вить веревки.

Софрон просиял. Наконец-то! «Благодарю тебя, господи, за милости твои». Но сразу же вспомнил:

— Так у нас, почитай, каждый мужик знает это дело. Некого и учить.

— Он умеет работать в крутильне? — вытянутым, как пика, пальцем с длинным острым ногтем пан Ян ткнул Гришку в грудь. Мальчик пошатнулся.

— Так ему еще рано на промысле работать.

— Рано или нет — это решит пан Тиборовский, — помрачнев, сказал пан Ян. — Каждый мужик умеет, но не каждый, возможно, пожелает работать как надо. — Управляющий положил на стол крепкую гибкую ясеневую палку. — Вот этим посохом будешь учить нерадивых.

Софрон попятился.

— Бить людей?! Нет-нет... Что вы!..

Лицо пана Яна стало зловещим.

— Не забывай, что пан Тиборовский твой господин. Как посмеешь против его воли идти?

— Но бить людей?

— Если пан Тиборовский прикажет, — жестко оборвал управляющий. — Не забывай, что ты сидишь на его земле.

— Я не буду бить людей, — испуганно выкрикнул Софрон. — Господи, сделай так, чтобы пан раздумал открывать крутильню!

— Дурак! — злобно проскрипел управляющий. — Ну, иди подумай и в понедельник приходи с ответом!


2

Ночь напролет шел обильный дождь, земля раскисла. В такие дни не гонят скотину на пастбище, дабы не затоптала травы. В свободное утро Евдокия помогала отцу вскапывать огород.

Краюха черствого хлеба, полного половы и колючих остей, и миска вареного щавеля — вот все, что приготовила Евдокия на обед. Софрон поднял на нее грустные глаза, не стал спрашивать, нет ли чего погуще. Он усадил Гришку рядом с собою, перекрестился на образ.

— А правду кажут, — неожиданно спросил Гришка, — что панам на обед подают картошки каждому штук по сто, каравай хлеба с бочку и овса полную миску?

— Паны не это едят. У них на столах мясо, да вина, да фрукты заморские. А хлеб не пушной — из отвеянного зерна, из просеянной муки.

— А где берут?

— Там нам не взять.

— Ты хотел бы быть паном?

Без передних зубов — они давно выпали, а новые все не росли — мальчик был похож на въедливого старикашку, задающего трудные загадки. И Софрон не знал, что ответить. Конечно, паном надо родиться. Но разбогатеть может каждый ремесленник...

— Зачем нам хотеть стать панами, раз бог создал нас не панами? — ответил Софрон с деланным добродушием, ласково усаживая Гришку к себе на колени. «Боже, какой легкий, как его ребрышки гнутся!» И с внезапным ожесточением он добавил: — Все паны злые, я бы их всех согнал.

— И сам бы паном стал? — продолжал свое Гришка. — А панов тоже бог создал?

— Тоже.

Невинным тоном Евдокия обратилась к отцу:

— Зачем же не любите того, кого бог создал?

Софрон удивленно глянул на нее и вдруг понял, что дочь над ним смеется, не верит, что по воле бога одни богаты и имеют власть, а другие обделены всем. Ну, а он, Софрон, верит?.. Разве не он рассказывал своим детям, что все паны бесчестны? И он отвечает Евдокии:

— Бог создал и змия, и ястреба, и ночного разбойника. Не все, богом созданное, надо любить...

С улицы донесся редкий звон ручного колокольца: человек не спеша шагал вдоль ряда домов и в такт своим шагам потряхивал колокольцем. В далекие времена завезли сюда с запада этот способ призывать жителей к вниманию. Звон прекратился. Евдокия приоткрыла дверь. Стал слышен голос глашатая:

— Пан приказал, а староста повелел сегодня всем мужикам идти в корчму пить водку!

Это было напоминанием, что пришло время внести еще один налог, изобретенный паном. Два-три раза в месяц, в зависимости от того, как поспевал товар на винокурне пана, старосты по всем деревням сгоняли мужиков в шинки распивать водку. Свое напоминание глашатай закончил фразой:

— А кто не придет, будет приведен на суд и правеж!

Звон колокола возобновился, постепенно затихая. Евдокия прикрыла дверь, уловила блуждающий взгляд отца, просительно сказала:

— Не ходите сегодня в корчму, тато. Легко вам зелье голову кружит, говорите много ненужного... Да и нести уж нечего туда.

— Ты ведь слышала: на правеж поволокут... Что ж, могу и не пить, да пан и не требует: хоть и вылей свою сотку, хоть угости людей, а плати. Не напрасно же пан старается.

— Пана жалеете? — второй раз в это утро с насмешкой спросила Евдокия. — А он вас пожалеет?

Софрон встал. Дочь глядела на него со злой решимостью, какой он никогда не видывал. «Взрослая, — подумал Софрон о ней, как о чужой, — видный в селе человек. А я кто? Был человек, а стал...»

— Эх, пропади все пропадом! — воскликнул он безвольно и направился в угол, где стоял заступ. Но девушка оказалась проворнее. Она успела схватить заступ, убрала его за спину.

— Не дам! — сказала она так твердо, что Софрон опешил. — Чем огород поднимать будем?

— Ну, это одолжить можно, в каждом доме есть лопата, — растерянно ответил Софрон, впервые не имея мужества глянуть дочери в лицо.

С улицы уже доносились визгливые голоса женщин. Они проклинали пана и кляли своих мужей.

— Не ходите больше в корчму, тато, никогда!

Ни капли мольбы в этих словах Евдокии уже не было, в них было повеление.

— А кто из нас старше? — спросил Софрон так тихо, что Евдокия, видимо, не расслышала, ибо вместо привычного: «Вы, тато, старше», она лишь повторяла:

— Не ходите!.. Если все не пойдут, ничего не поделает пан.

— Где же видано, чтобы мужики деяли разом? — проворчал он. — Ладно, сегодня не пойду.

Гришка встал рядом с сестрой.

— И правда, тато, не ходи больше туда. После сотки ты всегда злой, аж страшно.

— То я на панов злой, дети мои, не на вас.

— Так злись на них теперь, тверезым. Пьяная злость — не настоящая. Если пан позовет, скажи: «Подавись ты своей водкой».

Распахнулась дверь. В ее проеме показался тучный низкий человек в парусиновом плаще. За ним на улице маячили фигуры двоих солдат. Это был сборщик податей Исидор, и все его знали.

Не много времени потребовалось королевскому чиновнику, чтобы наметанным глазом определить размер подати с этого дома. Стоя в дверях, он охватил одним взглядом всю избу и привычным тоном заговорил:

— Стол и скамья есть — плати столовое, за печь неси печное, окно есть — давай оконное, пузырем свиньи затянуто оно — мясное с тебя!

— Пузырь за молоко выменял, — сказал Софрон.

— И молочное подавай, — невозмутимо продолжал сборщик, — а также за дверь, за клеть, за телку, за дерево во дворе.

— Повеситься мне на этом дереве! — вырвалось у Софрона. — Что, кроме свиного пузыря, есть в этом доме? Сорвите пузырь, развалите печь, выломайте дверь!.. Не из чего мне платить.

Взгляд Исидора впился в Евдокию, которая продолжала держать руки за спиной. Он шагнул в комнату, грубо взял девушку за плечо, повернул ее.

— И за лопату не забудь с королем рассчитаться, — с торжеством произнес он.

— Бери что хочешь, — устало сказал Софрон. — Не ты, так пан заберет.

Сборщик заглянул на полати. Кроме рваного кожуха, там валялась потрепанная книга. Исидор взял ее, вслух по складам прочитал:

— «Вечеря душевная. Симеона Полоцкого, чернеца, слово». — Он раскрыл книгу наугад, продолжал: — «Умы отрок юных уподобляются скрыжали ненаписанной, на ней же учитель что-либо хощет написати может...» Так, — усмехнулся сборщик и швырнул книгу на пол. — Оттого вы и злыдни, что на пустое время убиваете. Не забудь же и книжную подать внести. Да с прошлого года недоимки за тобой: за выгон, за колодезную воду, за глину, что брал обмазывать призьбу, за трубу на крыше. И не вздумай скрываться от своих долгов королю — будешь пойман и бит!

Сборщик вышел из избы.

Софрон беспомощно глядел ему вслед. Если в течение недели не внести податей, Исидор продаст все в доме, уведет корову, выгонит семью и продаст избу, а если и этого окажется мало, именем короля уведет Евдокию, и Софрон больше не увидит ее.


3

Не сразу попал Софрон в кабалу к помещику пану Тиборовскому. Был он раньше вольным ремесленником, ткачом, жил хоть и не в большом достатке, а всегда имел хлеб к обеду и мясо в праздники. Мечтал поднять избу из земли на каменный фундамент, сына видел в будущем книжным человеком, дочь выдал бы за искусного мастера, а то и за купеческого сына. Зависти к более удачливым ремесленникам он никогда не испытывал, за помощью к ним не обращался, но и сам не спешил помочь тем, кого постигали неудачи. У каждого свое счастье, каждый живи сам по себе.

Однако три года тому держатель Заполотского посада вельможный пан Тиборовский запретил своим крестьянам под страхом смерти продавать на рынке лен. И не стало в городе пряжи. Одна за другой закрывались прядильные и ткацкие мастерские, белошвейные и парусиновые производства, к вящей выгоде вельможного пана. Весь лен у крестьян он забирал сам, отправлял в Бремен и Гамбург. Из-за границы пан привозил дорогие кружева, дорогие вина и дорогих танцовщиц, которыми никогда не имел бы счастья обладать, если бы не это право беспошлинной торговли, отнятое магнатами у безвластного короля во вред государству.

Со страхом наблюдал Софрон, как один за другим разорялись ткачи, и молил бога, чтобы несчастье обошло его.

Пан тем временем запретил торговлю пенькой, воском, смолой, а для того, чтобы никто не пытался обойти его запрет, приказал повесить на площади пятерых крестьян. Провинились они совершенно в другом: надерзили пану, когда были приведены в имение рыть колодезь. Но он велел объявить, что казнят их именно за незаконную продажу своих товаров.

— Если они еще не успели провиниться в этом, — сказал пан в день казни, — то, конечно, сделали бы это завтра.

Впрочем, пан Тиборовский был от природы человеком великодушным и в последний момент заменил четверым смертную казнь палочными ударами — по сто каждому, — повесить же велел лишь пятого, который не пожелал просить о помиловании, а крикнул:

— Песьего ты роду! Найдется и на тебя рука. Вот придет Москва, за все с вас взыщет!

Такой обиды гонористый пан не простил бы и самому королю.

«Поднимем тебя на перекладину, увидишь с высоты Москву, — мысленно отвечал пан Тиборовский обреченному холопу. — Между тобой и Москвой уже сколько веков стоит наша Жечь Посполита. Разве сдвинешь гору слезами? Или проклятиями? Или даже кулаками? Давно пора тебе забыть про Москву».

Но долго размышлять пан Тиборовский не любил и не умел. Черт с ними со всеми — и с этим висельником, и с его Москвой, и даже с польским королем, придумавшим какой-то налог на торговлю.

Впрочем, никакого налога пан Тиборовский не дал, а велел связать посланцев короля да и высечь примерно — пусть знают, собаки, кто в Полоцке истинный король! Вспомнив, как бранились, а затем плакали королевские чиновники, пан Тиборовский усмехнулся...

...Софрон давно истратил деньги, вырученные за последнюю штуку полотна, проел все запасы. Забыли к нему дорогу заказчики, пылился и зарастал паутиной его ткацкий станок. Софрон обратился за советом к попу — кто еще, как не духовный пастырь, должен указать человеку верную дорогу? Поп взял за совет последний грош Софрона, велел ему надеяться на бога, быть покорным своей участи, не роптать. Сходил Софрон и в Вильно к православному архиерею, слывшему мудрецом и защитником истинной веры. Тот наставлял не таить в душе злости против пана, ибо он лишь оружие господа. Господь-де ниспослал на Софрона испытание. Неизвестно, как долго оно может продолжаться и какие великие блага ждут человека, терпеливо его перенесшего.

Не осталось у Софрона иного исхода, как просить у помещика землю в аренду. Заброшенных земель, где крестьяне повымирали от голода и болезней, у пана имелось немало. Он охотно раздавал их желающим попытать счастья, зная наверняка, что все счастье, которое может уродить на этой горькой земле, достанется в конце концов ему.

— Сколько ты просишь земли? — спросил пан Тиборовский. — Одну, две или три четверти уволоки? А семья у тебя какая?

— Имею дочь Евдокию тринадцати лет и сына пяти лет, — ответил Софрон. — Жена умерла... Но я обязательно женюсь, — добавил он торопливо, с беспокойством следя за меняющимся выражением лица помещика.

— Так чего ты пришел? Как ты сможешь возделывать мою землю? — И пан Тиборовский с укором глянул на стоявшего сбоку пана Яна: — Дай ему одну четверть уволоки.

— Не прокормимся мы с нее, вельможный пан, — поклонился Софрон.

— Но я же не виноват, что в семье ты единственный работник. Да четверть уволоки ты должен будешь отрабатывать у меня пять дней в неделю.

— Хоть пол-уволоки дайте, — бормотал Софрон.

Пан дернулся нетерпеливо. Это мужичье столь тупо, что даже простейших расчетов не может произвести в уме.

— Ты должен понять: за две четверти уволоки тебе полагалось бы отрабатывать у меня десять дней в неделю... Будь вас хоть трое взрослых, тогда двое отрабатывали бы у меня, а третий — на половинке. Когда дети подрастут или когда найдешь жену, тогда и приходи за второй четвертью...

Вместе с клочком земли к Софрону перешли все крестьянские повинности. В сев, и в жатву, и в молотьбу он должен был участвовать в «гвалтах» сверх пяти дней барщины в неделю. А еще бесконечные починки дорог, а перевозки панского хлеба к пристаням и на мельницы! Он посылал детей полоть господские огороды, весной вывозил на поле пана весь навоз со своего двора...

Давно бы сбежал Софрон из Полоцка, если бы не дети да если бы не жила в нем смутная надежда, что авось все переменится: передумает пан, разрешит снова покупать на рынке лен, вернутся для Софрона старые времена. В ожидании, пока пан передумает, Софрон был покорен и робок. По ночам подходил к своему станку, счищал с него пыль и паутину, пробовал ход, подолгу держался за раму станка, будто предчувствуя, что скоро придется ему расстаться и с этим последним свидетелем его былого благополучия...


В прошлый раз Исидор увез его станок, и Софрон понял, что отныне ни ему, ни его детям не вырваться из кабалы. Ни к чему была его покорность. Не быть Евдокии женой вольного ремесленника, не быть Грише книжным человеком.

А теперь надо спасать от сборщика податей Евдокию и корову. Но где взять денег, чтобы расплатиться с королем? Как вырваться из панской неволи? Бог не помог, а разве кто из людей в силах помочь?

Пробовали белорусский и украинский народы совместно бороться против господства шляхты. Легенды о той великой войне прошлого века живы в памяти людей. Много жизней отняла война, а свободы не принесла. Где славные вожаки пинчан — седельник Шененя и шапочник Мешкович? Где казацкий атаман Михаил Кричевский? Илья Голота где? Все сложили головы — кто под саблями ляхов, кто в петле или на колу. Сожжены были Пинск и Бобруйск, Брагин и Речица, Мозырь, Туров и десятки других городов и селений. Десятки тысяч белорусов встретили смерть с оружием в руках, а еще больше было потом казнено мстительными шляхтичами за то, что стояли за Богдана Хмельницкого и принимали от него подмогу. А свободы все нет...

«А пропади все пропадом!» — снова подумал Софрон, поднял книгу, брошенную сборщиком на пол, и вышел из дому.


4

За единственным столом в полутемном смрадном шинке были заняты все места. Засиживаться здесь не полагалось, выпил — уходи, работа на барина ждет. Но ведь никуда работа не убежит. А больше и негде встретиться с соседом, отвести душу. И люди всячески тянули время, пили зеленую жидкость маленькими глотками, словно это был кипяток.

В комнате разгоралось веселое возбуждение.

Удивительное это было веселье. Кто громко спорил с невидимым

и никому не известным противником, стучал кулаком по столу, бранился, мнил себя храбрецом, а в глазах бдительным сторожем стояла одна мысль: «Думай, дурень, язык придержи!» И человек старался не называть имен, говорил иносказательно, намеками. Кто рассказывал что-то, вроде бы и смешное, да такое больное, что и у рассказчика, и у слушателей стояли слезы в глазах. Кто, устав слушать, одурманенный зельем, незаметно для самого себя тянул одну какую-то ноту, похожую и на стон, и на угрозу...

Вот стучит ладонью по столу русый человек со шрамом на лице.

— Расскажи, расскажи байку, Семен, — подбадривают его соседи.

Семен кивает в одну сторону, моргает в другую, все сдвигаются теснее, головы склоняются к центру, и, пока Семен рассказывает, слушатели не перестают шуметь — покашливают, шаркают ногами, передвигают посуду по столу, чтобы не мог подслушать шинкарь.

— Что есть рай? — спрашивает Семен и сам отвечает: — Рай — это награда для святых и праведных. Там пасутся стада жареных быков, текут реки вина, там порхают стаи красивых плясуний — по одной на простого человека и по десятку на каждого монаха и ксендза, ибо на этом свете не были женаты. Целая жизнь короля не стоит одного дня в раю. — Семен делает знак «шуметь» старательней, потому что шинкарь зашевелился за своей стойкой, и продолжает: — А кто серед нас достоин попасть в рай? Един лишь добрый наш... — Он делает многозначительную паузу, и все понимают, что подразумевается пан. — Так чего же он медлит? — восклицает Семен. — Расхватают же лучшие места!.. Поможем ему, други?

— Поможем, поможем, поможем, — тихо отзываются слушатели и многие улыбаются.

— Так выпьем, други, за то, чтобы наш добрый скорей...

Семен поднял чарку, все чокнулись, и под звон стекла было произнесено хором последнее слово «байки»:

— Сдох!

Имя пана ни разу не называлось, никто не мог бы доказать, что говорилось о нем.

В шинок вошел новый посетитель — Софрон. Между столом и стенкой он пробирается к стойке.

— Сотку?.. Шкалик? — деловито спрашивает шинкарь, очнувшись от дремы, в которой обычно пребывал, когда ему нечего было делать.

Кто-то из-за стола крикнул:

— Чарочку доверху налей ему, пускай зачарует его, чтобы раем ад показался, а ангелом сам...

Человек не договорил. Его толкнули в бок и он осекся.

— Продолжай, продолжай, — сказал шинкарь, наливая Софрону чарку. — Кем ты там недоволен? Не мной ли?

— То он пана Тиборовского похвалить хотел, — громко сказал Софрон и выпил залпом. — Получай! — Он положил на стойку свою книжку.

Шинкарь смахнул книгу со стойки:

— Дерьма не беру. Либо вещь принеси, либо запишу за тобой полторы чарки долгу.

— Одну же выпил.

— А записывается полторы.

— Ну, давай тогда еще половинку.

Шинкарь налил. Софрон поднял посудину, но пить не торопился.

— А теперь сколько запишешь?

— Две.

— Не две, а одну, бесов шинкарь! Полчарки лишней ты на меня в прошлый раз записал.

— И на меня... И на меня... И на меня! — ободренные смелостью Софрона загудели люди.

— Сколько уж тех лишних полчарок содрал, собака, — тихо произнес кто-то за спиной Софрона. — Молчим, так он дерет. Сколько еще молчать будем? Не давайся ему, Софрон!

Софрон не узнал голоса, но не стал оглядываться. Чутьем он понял, что все за столом чего-то ждут от него, надеются на него...

Теперь он не скажет, что ему нет дела до них. Они так же обойдены судьбой, как и он, их горе — его горе, их гнев — его гнев. Но сейчас он выпьет еще полчарки, огненная жидкость разъест его гнев. Вместо пламени его душу захлестнет какая-то копоть, мгла. Вспомнилась просьба Гришки «сердиться на пана трезвым». Хорошо, дети, не станет он пить, не станет панам на зло!

Софрон поставил чарку, нагнулся, поднял книгу.

— Глуп ты, шинкарь, что книгу не взял. Грамота — она от бога. Что в книге, то глас божий. Гляди же, что тут про твою чарку сказано.

Он стал торопливо перелистывать книгу, не нашел нужного места, а прочел другое, схожее:

«В немощи к чародеем иже прибегает,

Яд пия, душу убивает.

Или во огни ищет безумник прохлада —

Погибель ту известна, ни мала страда...»

Софрон читал громко, не для шинкаря, а для своих товарищей. Он захлопнул книгу.

— Не отдам. Не достоин ты ее касаться... А долгу запиши одну чарку.

— Две!

— Одну, — с угрозой повторил Софрон. — Лихварь ты! Вместе с паном людей жрешь.

Обычно Софрон был молчалив. Выпивал свою водку и уходил. Но сейчас он не мог уйти. Его ненависть ко всем черным силам, раздавившим его жизнь, сбилась в нем нынче в плотный ком горечи и злобы, который он должен наконец выплеснуть из себя.

— А знаешь, что этот мудрый человек писал, когда русские войска взяли Полоцк? — кричит он исступленно в лицо опешившему шинкарю. — Он радовался, благодарил восточного царя и призывал его идти дальше, до последней грани русской земли...

Хмель быстро прошел. Софрон был теперь вполне трезв, вполне осознанно он, обернувшись к односельчанам, запел песню, неизвестно кем сочиненную и где записанную, которую, однако, знали в каждом доме: про злого и бесчестного пана, про Русь, сильную своим единством, про кару, которая ждет всех панов на земле...

Вот когда он наконец почувствовал в себе настоящую, «трезвую» злость. Забыв о возможных последствиях, не в состоянии думать о чем-либо ином, пока не выскажет всего, чем он сейчас переполнен, он кричит:

— Бог создал человека, а сатана создал шинкаря!

— Не богохульствуй, — заметил кто-то, — батюшка узнает.

— Наш поп заодно с шинкарем. Чхать на обоих!.. Ты в церковь ходишь? — неожиданно обернулся он к шинкарю.

— Хожу.

— Так чего же нам в такой церкви делать, братья, где этот вурдалак богу молится за то, чтобы сподручнее было нас опаивать да обдирать? И в церкви, выходит, что в шинку, — обман. Богу каждый дома молись — скорей дойдет.

Шинкарь неторопливо достал из-под стойки длинную палку, которой выпроваживал из шинка засидевшихся посетителей, удобно оперся о нее, как о посох. Пан Ян останется доволен, когда шинкарь подробно перескажет ему все, что тут происходило. Берегись, Софрон! Не то ты место выбрал для своих речей!..

Но Софрон уже не глядел на шинкаря и не мог видеть злобной усмешки, блуждавшей у него на губах. Пропади все пропадом! Не к чему больше остерегаться, тем более, что взгляды присутствующих требуют: «Говори!»

— И на барщину обманом влекут нас, — продолжал Софрон. — В поте лица хлеб свой добывать, это означает: на своей земле каждый трудись.

— А у кого ее нет?

— У каждого она есть, ибо на каждую новую душу на земле бог земли добавляет... Вот слушайте. Сколько злотых стоит четверть уволоки? А мой каждодневный труд на барина сколько пеньязей стоит? Да таких дней в году 250. Да сгоны, да гвалты. Да дети наши на пана работают. Вот и выходит, что не мы пану, а он нам уже много должен, давно каждый из нас выкупил свой надел у помещика.

— Эй ты, — прервал его шинкарь. — Пей скорей и уходи!

— На панщину гонишь? Обождет пан, с голоду не умрет. — И Софрон, подняв свою чарку, вдруг выплеснул водку шинкарю в лицо.

Шинкарь взмахнул палкой. Удар был силен. Палка сломалась. Правда, и Софрон не устоял — странно захрипел, упал и задергал руками и ногами.

В этот-то момент в шинок вошла Евдокия. Она догадалась, куда исчез отец, и пришла увести его отсюда, как не раз уже уводила. Она переступила порог и остановилась, пораженная внезапной тишиной в шинке, откуда еще мгновение перед тем на улицу рвались крики и шум.

Группа людей, которая сбилась у самой стойки, расступилась, и Евдокия увидела отца, лежащего на полу. Подбежала. Он не отозвался на ее вопль, не почувствовал дрожи ее похолодевших рук и жара ее слез, не открыл глаза. Из носу его тонкой струйкой сочилась кровь.

— Не тормоши отца, — подсказал кто-то, — может, отойдет.

— Водицей бы полить...

— Дыму кизячного понюхать...

— На воздух вынести надо...

Люди нагнулись над Софроном, подняли его, осторожно понесли.

Евдокия этого не видела — неотступно следила за шинкарем.

В шинке между тем снова наступила тишина, столь же тревожная, как и та, которой люди встретили Евдокию, но и иная. На месте мирного кабального человека Софрона, заговорившего от отчаяния, стояла его дочь, и была она вся — непримиримая злость. Что-то скажет она?

Евдокия оглянулась, заметила внимание на лицах людей, готовность слушать. Внезапно вспомнила свой недавний спор с отцом и крикнула, будто продолжая тот спор:

— Кабы не работали на пана, умер бы он давно. Зачем на барщину ходите? Зачем в шинок ходите? Зачем попа слушаете? Дома сидеть надо, пускай пан сам робит, пускай без нас обойдется!.. Трусливые вы овцы, нет среди вас храброго, нет среди вас смелого, нет мужчин!..

— Эй ты, молодица! — Шинкарь замахнулся на Евдокию обломком своей палки. — Еще не было случая, чтобы баба в такие дела мешалась. Уходи, тебе здесь нечего делать.

— Я не свои — я отцовы слова договорила... За что его побил?

— Уходи, говорю!

Он швырнул в нее палку. Евдокия схватила со стойки бутылку, запустила ею в шинкаря. Промахнулась. Но прежде, чем пригнувшийся шинкарь успел выпрямиться, десяток других бутылок, кружек, стаканов, брошенных более сильными руками и более верными, полетели в него.


5

Пан Тиборовский выслушал невеселый доклад своего управляющего. Последнюю партию пшеницы пришлось продать в Гамбурге за полцены; из-за позднего цветения лугов первый взяток меда оказался нищенским; урожай ячменя и ржи вряд ли возвратит семена; пять кредиторов потребовали возвращения просроченных ссуд, а денег нет даже на оплату счетов мадемуазель Перейты.

Услыхав это имя, пан Тиборовский улыбнулся — вспомнился вчерашний вечер, целиком отданный обществу этой милой девицы.

— Да-да, немцы, — сказал он рассеянно. — Будь они не столь скупы... Надо искать других покупателей.

У пана Яна было свое мнение о причинах того, что доходы хозяйства неустанно падали и уже не хватало денег на кутежи и заграничные поездки пана Тиборовского.

— А наши новые фольварки? — вспомнил вдруг пан Тиборовский. — Разве и они не поправили дела?

— Ничуть, — ответил управляющий, не переставая удивляться легкомыслию пана и его верхоглядству.

Новые фольварки были созданы несколько лет назад на землях, которые пан велел отнять у своих крестьян. Отбиралось, разумеется, лучшее. Работали на фольварках те же крестьяне. Но почему-то они продолжали вымирать либо разбегались в леса, к казакам, в крупные города, где под вымышленными фамилиями нанимались на разные работы. И чем больше земель отнимал пан у крестьян, тем больше хирело его хозяйство. Оно попало в какой- то заколдованный круг: мало земли — плохо, больше земли — еще хуже. А все ведь потому, объяснял управляющий, что к земле нужны и радивые руки, а никакого радения за дела своего барина крестьяне не проявляют.

И пан Францевич посоветовал пану Тиборовскому искать иных путей для получения доходов. Например, можно открыть большую ткацкую мастерскую, либо крутильню, да не обычную для этих мест мастерскую с двумя-тремя подмастерьями, а крупное производство станков на двадцать.

Хмурое лицо управляющего даже просияло, до того величественным казался ему этот замысел.

— Накупим станков, наделаем пряжи, — а вдруг покупателей не найдется? — усомнился пан Тиборовский.

Управляющий склонил голову. Некий купец, сообщал он, с большой выгодой продает канаты владельцам парусников в Данциг. А риска для пана не будет никакого, ни одной копейки затратить не придется: среди крепостных пана Тиборовского есть кому поделать станки и кому на них работать.

— Хорошо, я подумаю.

Только после этого управляющий отважился сообщить пану последнюю новость, самую огорчительную: сожгли люди в Заполотье его панский шинок, избили шинкаря, бросили в огонь и долговую книгу. А вчера быдло не вышло на господское поле.

— Повесить мерзавцев! — сгоряча выкрикнул пан Тиборовский.

— Сто человек не работает, — пояснил пан Францевич. — Завалили дороги к себе, взяли дубины и секиры...

— Так это же восстание! — воскликнул пан Тиборовский, смекнув наконец, в какую беду попал. — Городскому голове сообщено?

— Сообщено. Ответил: «Ваши люди, вы и управляйтесь. Королевских солдат в городе всего пятнадцать человек».

— Так пошли гонца в Вильно, проси карателей!

Управляющий покачал головой. Разве забыл пан уроки недавнего подобного восстания в Мозыре? Четыре года пришлось тамошним панам ждать, пока дошла очередь усмирять их крестьян. Да, в конце концов гетман княжества Литовского прислал туда карательное войско. Главарей восстания казнили, остальных пороли, но на прокорм войска взяли у помещиков столько, что год после того они еще плакались. А как только каратели ушли, непокорство возобновилось. И поныне там крестьяне не работают.

— Так надо жаловаться в Варшаву! Пусть король знает, что у него творится!

— Кажется, пан склонен во всем обвинять короля, — с горечью заметил управляющий. — А разве король имеет власть? Ее отняли у него магнаты, они плюют на короля, не признают жалованных грамот городам, вмешиваются во все дела короны, не выполняют указов... Разве вы забыли, как велели высечь чиновников его Величества? Долго наше королевство так не протянет, растаскают его магнаты на куски. Каждый ищет свою выгоду, а на державную ему наплевать... Рассыплется наша Жечь Посполита на тысячу мелких магнатов, если не появится у нас свой Иван Грозный или свой царь Петр, который повыдергивает бороды магнатам...

Пан Тиборовский опешил. Кажется, вся эта гневная и дерзкая речь направлена лично против него. Хорошенькое дело — мечтать об Иване Грозном для Жечи Посполитой!.. Впрочем, при одном условии пан Тиборовский согласился бы с этим: если польским Грозным станет он сам, пан Тиборовский.

Но это потом, а что делать теперь?

— Так найми жолнеров, — кричит он управляющему. — Отбери десятка два верных нам хлопов, дай им оружие, прикажи стрелять в бунтующее быдло!

— Они будут стрелять в нас, они подожгут наши имения, — возразил пан Францевич. — Среди хлопов нет ныне ни одного, кто станет вас защищать, но любой охотно всадит вам под ребро свой нож.

Нет, этот желчный старик не преувеличивал. Он верил в каждое свое слово. Его глаза горели страхом, в голосе чувствовалась безысходность. Казалось, еще немного — и он завоет от предчувствия беды, сбежит отсюда или выпьет яду, чтобы не допустить насилия над собою.

Глядя на полное тоски и растерянности лицо своего управляющего, пан Тиборовский и сам вдруг ощутил страх, которого никогда не ведал, ибо никогда не допускал мысли, что счастье может от него отвернуться.

— Но ведь мы в своем наследственном имении и все наши привилегии наследственны, — пролепетал он. — Кто имеет право посягать на них?

— Только одно человеческое право истинно незыблемо — право умереть. Лишь его нельзя ни у кого отнять... Запомните, что я скажу: при малейшем толчке королевство рухнет, как когда-то провалились в пропасть Содом и Гомора. Нет больше великого королевства Польского, есть его жалкая тень!..

— Довольно! Мне надоели ваши мрачные предсказания! — рассердился, наконец, пан Тиборовский. — Придумайте средство, как заставить работать наше быдло.

— Хорошо, я пошлю гонца в Вильно, потребую карательный отряд.


6

Пять дней пролежал Софрон в беспамятстве, пугая детей и забегавших соседей скрежетом зубов и глухими стонами. Затем стал приходить в себя.

Много событий хранила его память — и таких, которые сам пережил, и таких, о которых слышал от других, от отца и деда, и таких, о которых некогда читал в книгах. И вот они все, словно сухие листья, снесенные ветром в реку, завертелись теснящейся кучкой, перемешались, перепутались и уже не понять, что было раньше, что потом.

Застывшим взглядом Софрон глядел на огонь в очаге и видел огромный пожар: горела святая София. Обрушилась кровля, рассыпались стены, обнажив хоры, на которых в огне корчились, как живые, тысячи древних рукописей. А вокруг смеялись чужеземные солдаты. Софрон глядел на очаг, шептал: «Будь проклят, король!» И очнулся от собственного шепота.

Но ведь то случилось давно. Как он, Софрон, уцелел от того страшного разгрома и попал в шинок? Что случилось с ним после нашествия Батория?

Софрон перевел взгляд на окошко. На улице ветер колыхал деревья. Тени веток метались по мутной пленке оконного пузыря. Это тени людей. Куда они бегут?.. Кто они?.. Кто побывал в Полоцке за века его существования?.. Царь Алексей Михайлович... поляки... немецкие наемники... шведы... царь Петр... снова поляки... Боже, как ты терзал эту землю! Как терзал мой город!..

Совсем недавно тысячи и тысячи жизней отняли у города страшное моровое поветрие, шесть следовавших подряд неурожайных лет...

Софрон закрыл глаза, и голова у него закружилась. Он почувствовал себя на гребне волны... Ее догоняет вторая... третья... Их много. И все катятся на Полоцк: несчастье за несчастьем, волна за волной. И каждая уносит с собою людей, дома, неисчислимые ценности. Без следа исчезли оба замка. Не стало центрального торга с бесконечными рядами лавок и лотков. Нет роскошных епископских палат и спесивых особняков родовитых бояр, и огромных, как целое селение, заезжих дворов. Нет купеческих гильдий, нет цеховых братств... Пять раз за последние полвека полыхали над городом страшные пожары, десятки улиц начисто смел огонь. И вот осталось в городе менее четырех сот крестьянских домишек и среди них — проклятый шинок. Когда он здесь появился? Кто его поставил?

События продолжали путаться, какая-то грань между ними исчезла, и Софрон никак не мог ее уловить.

Вот он стоит под Замковой горой. У ног его сливаются две родные реки — Полота и Двина. Они одни устояли в страшных испытаниях, ни разу не изменив родному языку, и ни один завоеватель не сумел навязать им нового имени. Как и сто, и тысячу лет назад, течет сюда Двина из самого сердца России, откуда берут начало две других священных русских реки — Волга и Днепр... А шинок?.. Когда он появился?.. Зачем он здесь?

Вдруг Софрон сообразил, что журчание реки, которое назойливо стоит в его ушах, мешая думать и вспоминать, — это звон колоколов. Он вслушался и узнал благовест единственной в городе православной церкви. Негромкие звуки ее колоколов, в другое время легко подавляемые хором униятских церквей и католических монастырей — иезуитского, доминиканского, францисканского, бернардинского — и вдобавок, базилианской церкви Софии, теперь без помех доходили сюда — до самых отдаленных домов пригорода.

Кивком головы Софрон подозвал Евдокию, шепотом спросил, с чего бы это возвещают праздник.

Ответила Евдокия, что русское войско пришло на Двину, людей полочанских царица Катерина берет под свою руку. Теперь уже навсегда, потому что распалась ненавистная Жечь Посполита: какой-то кусок отхватила Пруссия, а еще кусок — Австрия. Так говорят люди в городе.

Софрон вскочил, шатаясь, подошел к двери, раскрыл ее. Звон стал явственней. Софрону теперь чудился в нем чистый детский голосок, обращенный к нему со словами привета. Вот она, справедливость!

Пять с половиной столетий ждали предки Софрона этих великих дней. А он дождался! Идут, идут сюда русские люди, братья из Москвы. Не на время, как уже бывало не раз, не с тем, чтобы под натиском врагов снова отдать этот край, а навсегда!

И Софрон изо всех сил напряг свой слабый голос, чтобы произнести хоть слово, что-то дрогнуло в горле, и из груди его внезапно вырвался громкий, ликующий крик.

— Что ты? — испуганно воскликнула Евдокия, подхватывая отца в объятия, потому что он от неожиданности пошатнулся, едва не упал.

— Свобода, дети! Не страшен больше никакой пан Тиборовский с его шинком! — Вот когда Софрон вспомнил, наконец, все.

С улицы донесся звук барабанной дроби. Скоро стал слышен топот сильных ног, раздался резкий крик военной команды. Слова прозвучали по-русски. Вот оно, началось!

Вслед за Гришей на улицу вышел Софрон. Евдокия осталась в дверях. По дороге приближался отряд солдат, одетых совсем не так, как королевские жолнеры.

Из домов выбегали люди. Одни несли хлеб-соль на вышитых полотенцах, другие — крынки с молоком, тарелки с квашеной капустой и солеными огурцами, дымящуюся картошку, творог. Люди гурьбой двинулись навстречу солдатам. Отряд свернул на полянку, остановился. Молодой офицер, увешанный множеством сверкающих побрякушек, был похож на нарядную куклу. Высоким ломающимся голосом он что-то выкрикнул, солдаты составили ружья в козлы, опустились на еще сырую после недавних дождей землю.

Шедший впереди старик с хлебом-солью проговорил «Добро пожаловать», поклонился и протянул поднос офицеру. Тот брезгливо отвернулся.

— Демьян, прими! — крикнул он резко, убрав руки за спину. Один из солдат с поклоном взял из рук старика хлеб и стал тут же резать его складным ножом на ломти.

Отдав свое угощение, крестьяне постояли в нерешительности, не зная, что сказать, и не слыша ни одного вопроса к себе, потом начали расходиться. Дети издали наблюдали, как едят голодные солдаты. Но вот один поманил кого-то из малышей пальцем, другой показал какую-то побрякушку, свисток. Дети осмелели. Уже они сидят рядом с солдатами, щупают белые ремни, блестящие пряжки на мундирах, осторожно поглаживают оружие.

Гришку усадил к себе на колени тот самый солдат, который принял хлеб-соль. Вложенный мальчику в рот белый кусочек «чего- то» оказался очень сладким, никогда Гришка не сосал такого вкусного. И хотя был малый замкнутым и недоверчивым, с солдатом он сдружился как-то сразу.

— Будешь моим солдатом? — спросил он, съев сладкое, и Демьян кивнул:

— Буду, согласен.

Странное у солдата Демьяна лицо — все в ямочках среди рыжей щетины. И каждая словно бы улыбалась Грише. Десятки улыбок на одном лице — это было удивительно. Немного пугала, правда, жадность, с какой солдат ласкал своего неожиданного гостя, внимание, с каким слушал его голос, не вникая в смысл слов и каждый раз поэтому повторяя: «Что? Как?»

Софрон опустился на призьбу, наблюдал. Вот Гришка вскочил и потянул солдата за руку. Тот поднялся, пошел за мальчиком.

— Я к нам солдата веду, — еще издали крикнул мальчик. — Это будет наш солдат. Пусть он боронит нас от панов. Пусть прогонит Исидора.

Софрон встретил солдата поклоном, спросил его имя. Солдат назвал себя «братом из Руси» Демьяном. Да, был у Софрона брат Демьян, и был брат Антон, и был брат Сильвестр — многих братьев взяло у него время. А вот словно и вернуло одного. Этот солдат прибыл из Москвы. Значит, не забыли там про Софрона. Русское у Демьяна лицо, русские волосы, русская — в трещинах и мозолях — натруженная рука пахаря, русская речь. Правда, и лицо чуть скуластее, чем Софрон привык видеть, да и в речи Демьяна было немало странных оборотов, а то и вовсе непонятных слов.

В свою очередь солдат так внимательно разглядывал Софрона, его избу, стоящую на пороге молодую хозяйку, точно не верил, что и здесь, за тридевять земель от родного края, в нескольких месяцах ходу от него, все еще Русь, что здесь живут родные люди, соотечественники.

— Вы белорусы, мы великороссы, — говорит Демьян, и Софрон не понимает, почему солдат говорит «вы — мы». Разве не одного они роду-племени?

— ...А страдаем одинаково, — заключает солдат.

И это непонятно Софрону. Если Демьяна тяготит солдатчина, то когда-нибудь она да кончится, солдат вернется к жене и детям. Разве можно сравнивать его страдания с теми, которые испытывают люди в панской неволе, неволе без конца и краю? Слава богу, пришел ей конец!

Глаза у Демьяна проницательные, лицо грустное — лицо человека, который недосыта ел, недостаточно спал, несвободно жил, но много размышлял.

— Давно ты в службе? — спрашивает Софрон.

— Двадцать лет. А сколько еще выдюжу — не знаю.

— И отпроситься никак нельзя?

— Никак. Служба солдатская — до могилы... И убежать не убежишь: поймают — на смерть засекут, бывало у нас.

Так! У каждого из них своя судьба, своя неволя, несхожая с неволей другого. Потому и «вы — мы».

Демьян переступил порог избы, до земли поклонился очагу, осмотрелся. Не постеснялся заглянуть и в подпечек, и на полати.

— Врагов тут не прячу, — мрачно пошутил Софрон.

— Но со всех сторон они тебя обступили, — подхватил Демьян, — во всех углах таятся.


Он принялся расспрашивать, какая тут земля, какова погода, есть ли в городе промыслы, злы ли паны, выдают ли беглых.

— Так панов, надо думать, прогонят нынче, не позволят им дольше над нами руку держать.

— Другого пана подберут тебе, — неожиданно жестко ответил Демьян, — православного. Слава богу, много их наплодилось, в каждой державе есть, на любой вкус и мерку найдутся... Ты ли сгонишь пана? Великие люди пробовали, да не сумели.

Нет, что-то солдат знал такое, чего Софрон не понимал. И он ждал, чтобы Демьян сказал еще что-нибудь, открыл ему завтрашний день: должна же жизнь пойти ныне по-иному.

Ничего не сказал солдат, а попросил у Евдокии попить.

Она метнулась к полке, сняла кувшин с остатками молока и глиняную чашку. Солдат вылил молоко в чашку, поблагодарил девушку взглядом, оглянулся на Софрона и протянул чашку Гришке. Поколебавшись, тот взял ее обеими ручонками, поднес ко рту и уже не отрывался, пока не допил.

И пока он пил, добрая, хотя и суровая улыбка не сходила с лица Демьяна. Он взял из рук мальчика пустую чашку, с поклоном передал ее Евдокии.

— Что ж, рад, что повидал вас... браты названные... Велик наш народ, не может такой народ пропасть.

На привале прозвучал сигнал. Демьян торопливо обнял Гришку, поклонился Евдокии и трижды расцеловался с Софроном.

Мальчик увязался за солдатом, провожал его до самой поляны. И тут ему захотелось, чтобы солдат еще раз обнял его. Когда тому уже нужно было становиться в строй, мальчик протянул к нему руки. Демьян пригнулся. Маленький хитрец обхватил его шею руками и крепко сомкнул их.

— Приходи к нам еще, — шепнул он.

Все солдаты уже стояли на своих местах. Лишь один Демьян продолжал не то бороться, не то баловаться с мальчиком. К нему подскочил офицер, ударил его кулаком по темени, рванул из его рук мальчика и отшвырнул в сторону. Затем хлестнул выпрямившегося Демьяна по щеке, выкрикнул слова команды.

Солдаты проходили мимо распростертого на земле мальчика и отворачивали свои сумрачные виноватые лица.


7

Крепостные и арендаторы пана Тиборовского все не выходили на барщину, и каждый знал, что чем дольше так будет продолжаться, тем более жестокой будет кара, если пан одолеет. Надеялись, что новая власть вмешается в спор, рассудит по справедливости.

Через три дня на поляне снова остановился русский отряд. Одни пошли по дворам созывать мужиков, другие чего-то ждали. Софрон не был крепостным, не пошел на поляну, но, стоя на пороге избы, все видел и слышал. Недобрые предчувствия овладели им. Они укрепились, когда рядом с офицером появился пан Францевич.

Офицер объявил приказ. Именем какого-то генерала, посланного сюда ее императорским величеством, предлагалось всем черным людям работать там, где работали раньше: каждому крестьянину у своего помещика, каждому кабальному человеку у своего хозяина, монастырским крепостным в своих монастырях. Кто же не пойдет работать, а станет хозяину своему перечить, тех преступников карать по законам империи Российской.

Офицер умолк. Молчали и мужики, еще не постигнув всего до конца, не желая верить в то, что услышали.

— Но, — поспешил добавить управляющий, — великодушный пан Тиборовский, который давно ждал нынешнего счастливого дня, по случаю воссоединения сих земель отпускает всем своим людям их вины и надеется, что не станут впредь неразумно противиться его воле. Приходите, работайте, как бы каждый из вас работал на отца своего.

По команде офицера солдаты цепочкой окружили крестьян и направили оружие на толпу. Офицер выкрикнул еще какое-то слово — и солдаты, словно бездумные слепые существа, двинулись прямо на людей, не глядя на них, но угрожая задеть оружием, если они не освободят дорогу. А дорога была оставлена только одна: в имение пана Тиборовского.

Солдаты шли мерным шагом и гнали перед собой эту угрюмую толпу, чем-то похожую на косяк рыбы, захваченный сетью.

В цепи солдат Софрон искал глазами своего побратима Демьяна и не находил его.

Вот и одолел пан Тиборовский. Не принесла новая власть воли крепостным. Ну, а он, вольный человек Софрон, — куда ему деваться? Если бы не барщина! Если бы все семь дней недели он работал на себя! А может, удастся упросить пана Тиборовского?

И Софрон побрел в имение.

Дорога лежала мимо рынка. Софрон давно не был здесь, свернул на площадь и не поверил своим глазам.

Множество народу понаехало на рынок из ближних и дальних деревень. Рядами стояли возы с пенькой и льном. Никого не таясь, люди продавали мед, воск, смолу.

— А как же запрет пана? — растерянно спросил Софрон.

— Ныне пан и свое не знает куда девать, — весело отозвался разбитной купчина Фрол Силантьев. — В немцы-то дорогу панам перекрыли! Не могут больше беспошлинно бегать туда и обратно, как псы из-под ворот. Царица, небось, не их король дерьмовый!

— И кары от пана не будет? — все не верил Софрон.

— Не будет! — Купчина взмахнул рукой, точно обрубая что- то. — Не вольно стало панам смертью холопов карать. Бить — бей, без этого, ведомо, нельзя, а за смерть холопа и с пана спрос. Так-то! — подмигнул он, очень, видимо, довольный новой властью, новыми порядками.

Софрон вслушивался в знакомые, давно позабытые звуки торга, вдыхал его запахи, наблюдал суету, и торжеством полнилась его грудь, ему казалось: пришла-таки весна после долгой голодной зимы.

— А ты не станешь ли снова холсты ткать? Многие ткачи уже ладят свои станки, — вывел его из задумчивости Силантьев.

— А моего-то уж нет, — вздохнул Софрон, точно вспомнил умершего друга.

— Эх ты, не сумел уберечь!

Софрон ждал, что этот купец, который когда-то уважал его как хорошего ткача, для которого Софрон немало наткал отличного холста, предложит ему ссуду на станок. Но тот безразлично махнул рукой, поморщился, заторопился. Обернувшись, правда, крикнул:

— Если надумаешь — приходи ко мне работным человеком. Буду промысел ставить.

«Работным человеком», — с горечью подумал Софрон. Вспомнил, как живут у Силантьева его работные люди: на ногах от зари до зари, вечно голодны, ежедневно биты, а ночуют в хлеву, на соломе. Нет, работным человеком Софрон не пойдет...



Ничто в лице пана Тиборовского не указывало, что он огорчен чем-нибудь, обеспокоен. Обычным самоуверенно-небрежным тоном он приказал пану Францевичу раздобыть к вечеру денег, будучи твердо убежден, очевидно, что деньги не могут не найтись, раз они ему нужны. Затем обернулся к Софрону, который давно дожидался его.

— Ну как, женился? — спросил он, кивнув ободряюще, словно только и дожидался этой вести, чтобы порадоваться вместе с Софроном.

— Женился... на беде, — мрачно ответил Софрон. — Освободите хоть на год от барщины.

— Значит, работать не желаешь? — рассердился пан Тиборовский. — Ты, видно, ждешь, что я сам стану к сохе и буду своим горбом кормить сотню лентяев во главе с тобой?.. А бог велит каждому в поте лица добывать свой хлеб.

— Бог? — точно встрепенулся Софрон. — Да, он так велел... А когда же это пан потеет? Уж не тогда ли, когда вина пьет? Или когда забавляется со своими?..

Пан Тиборовский вскочил, ударил кулаком по столу.

— Молчи, хам!

Но тут же поймал на себе взгляд пана Яна и осекся.

— Подумал ли ты над моим советом? — обратился управляющий к Софрону. — Согласен быть надсмотрщиком в крутильне?

Софрон покачал головой.

— Так чего ты хочешь? — с издевкой воскликнул пан Тиборовский. — Может, паном стать? Или придворным ее величества? Так для этого надо быть русским дворянином. Ты же холоп, да еще и белорус!

— А пан разве не в Белоруссии живет? — спросил Софрон, притворяясь непонимающим;

— Ясновельможный пан принял православие, — скороговоркой пояснил пан Францевич, — чем поравнялся со славнейшими людьми великой империи, и отныне его имя — Ратиборов, как звали его далеких предков. Ты же только белорус.

Понял Софрон, что отныне его враги нашли не только новую фамилию для пана, но и новую позорную кличку для него вместо прежнего «хам». Но он был вольным ремесленником, его воли паны отнять не могут. Не зная, что ждет его завтра, он говорит:

— Не нужна мне ваша четверть уволоки, отказываюсь от аренды.

— С голоду помереть хочешь? — усмехнулся зловеще пан Ян. — Так сперва долги отдай.

— Какие долги? — холодея, спросил Софрон. — За мной недоимок нет.

— Разве? А кто мою землю истощил? — заговорил пан Тиборовский с издевкой. — Разве ты ее взял у меня такой? А кто уплатит мне за сгоревший шипок?.. Кто возместит убытки от того, что сто человек не выходили на работу? Всей твоей жизни не хватит, чтобы расплатиться.

Софрон перевел растерянный взгляд с пана Тиборовского на пана Францевича. Лицо управляющего было мрачно и непроницаемо. Вечная ночь сомкнулась над Софроном.

— Завтра и выходи с сыном работать в моей крутильне, — как сквозь сон дошли до него последние слова пана Ратиборова. — Не хочешь на земле сидеть, так будь работным человеком.


8

Работа на крутильне пана Ратиборова начиналась с рассветом и кончалась в вечерних сумерках, когда уже нельзя было различить своих пальцев. На каждый из двадцати станов приходилось по три человека. Два мальчика на смену вращали колесо, а витейщик, взрослый мужчина, медленно пятясь, отходил от него все дальше. Сделав первый шаг, он уже не мог поднять глаза ни на крутильщиков, ни на колесо, ни на мелькающее веретено. Он не смел глянуть ни на небо, ни по сторонам, ни себе под ноги. Он не смел отереть пот со лба, не смел подумать о чем-либо другом, кроме как о том, как бы не отставать от колеса. Его руки с этой минуты и до тех пор, пока колесо не остановится, не принадлежали больше ему, как и сам он уже не принадлежал себе. Он не имел права испытывать голод, жажду, боль или недомогание — всем его существом распоряжалось безостановочно бегущее колесо. Такие же, видно, колеса в аду выматывают жилы из грешников.

Левой рукой Софрон беспрестанно подавал из висевшего на его боку холщевого мешка рыхлый жгут расчесанного волокна. Быстрые пальцы правой руки подхватывали его, уминали, расправляли, успевая еще выдернуть из него и отбросить случайно застрявшие кусочки тресты. Поток волокна должен идти через руки Софрона не иссякая, нить не должна обрываться. И пальцы Софрона не должны уставать. Но они уставали, теряли быстроту и гибкость и увлекались вслед за бегущим через них волокняным потоком, сплетались и на мгновение застывали. Тогда нить между ним и колесом внезапно натягивалась, рвалась из рук. Уставали и ноги, уставала поясница, появлялись тупые боли в затылке, и все перед глазами начинало зыбиться. Шаг за шагом Софрон приближался к своему колесу.

Тогда возле него появлялся надсмотрщик. Для начала он легонько толкал Софрона кулаком в бок, напоминая, что надо работать быстрее. Если это предостережение не помогало, а натянутая нить продолжала укорачиваться, он бил Софрона кулаком либо палкой по спине... Если расстояние между Софроном и его колесом становилось чрезмерно великим, это означало, что колесо вращалось слишком медленно. Тогда побои доставались мальчикам — тому, кто крутил колесо, или тому, кто отдыхал. В нужных случаях они хватались вдвоем за колесо. Так, расхаживая от колеса к колесу, наказывая то одного, то другого, то третьего, надсмотрщик следил, чтобы норма работы на день выполнялась.


9

Евдокия оставила стадо на попечение подпаска и торопливо пошла вверх по ручью к его истоку. Это был родник — огромная лунка, полная прозрачной, постоянно льющейся воды. Присмотревшись, можно было заметить бьющие со дна струйки, которые рассеивались в толще воды, не достигнув поверхности. Волшебная сила гнала их днем и ночью из недр земли, и эта чудесная вода бесшумно переливалась через края, давая начало безымянной речушке. Вода в роднике всегда холодная, солнце в летнюю пору не глядится в ее зеркало, и ни ряска, ни лягушечник, ни кувшинка не украшают его бережков.

Зато с веток старой ивы, склонившейся над родником, в эту воду глядится русалка, когда, нарезвившись, в теплый вечер выбирается на дерево сушить свои волосы. Русалка была давним другом всей молодежи близлежащих селений. Многим юношам случалось видеть то ее руку в чешуе, то голую спину, то шею, то лицо, когда, увлекшись расчесыванием волос, она забывала об осторожности. Лишь рыбьего хвоста никто еще не видел. Девушкам, приходившим к роднику, она, оставаясь невидимой, нашептывала слова утешения и полезные советы. Надо было только расположить ее к себе — спеть какую-нибудь короткую песенку либо одарить чем-нибудь. Потому-то черный крест, в незапамятные времена невесть кем поставленный тут среди ивняка, был постоянно разукрашен лентами, деревянными игрушками, венками полевых цветов.

Поклониться русалке шли всегда группами. Но Евдокия отважилась идти одна — слишком необычной была ее просьба и высказать ее в присутствии даже близкой подруги она бы не решилась.

Она прицепила к ивовой ветке голубой лоскуток с укрепленными на нем пятью осколками ярко-красного стекла, которые хранила уже несколько лет, опустилась на колени, песенно заговорила:

— Русалочка, русалонька, русая головонька! Имени твоего не знаю, по отчеству не называю. Мир тебе в этой воде, мир тебе в этом леску, мир тебе в нашем дому! Пришла я к тебе, сестрица моя старшая, за разумным словом, за добрым делом. Призови к себе господина Ратиборова, приворожи его. Он красивый, он богатый, он молодой, привяжи его к себе и не отпускай, на дно воды уведи его...

Что-то у ног девушки дрогнуло, вода заколыхалась, покрылась рябью, а когда снова успокоилась, со дна родника на Евдокию глянула русалка.

Господи, что за лицо у нее! Щетинистое, темное, усатое... Не то человечье, не то звериное. Да и будто не со дна глядит оно, скорее с поверхности — очень знакомое лицо. Евдокия вскочила, обернулась.

Из-за куста орешника позади нее выглядывал солдат Демьян.

— Что русалку обманываешь? — пошутил он без улыбки. — Старого смердюка ей за доброго молодца сватаешь.

Демьян лег, припал к воде, с жадностью попил. Потом сел, пригласил Евдокию сесть рядом.

Солдат был ныне не тем, каким запомнила его Евдокия: лицом осунулся, в глазах усталость и ожесточение, одеяние на нем мятое, ремней и побрякушек нет.

— А что Гришка наш — жив? Не дюже его тогда мой офицер помял?.. Мой бывший офицер, — поправился Демьян.

— Разве у вас теперь другой офицер?

— Я другой, — пояснил Демьян. — Не солдат я более, а вольный русский человек. Утек я после того дня: офицера за мальца наказал, да и пошел в бега. Теперь уж не попадайся — пропадешь!.. Значит, надоел тебе пан?

— Ох и обрид, проклятущий! Бог не помогает, так я русалку просила избавить нас от пана.

— И она не поможет. А поможет нож, да верный друг, да темная ночь... Но и это ненадолго — найдутся у пана Ратиборова молодые ратиборята... Старой рубахи отца не принесешь ли?



10

Пыля босыми ногами, Софрон и Гришка понуро брели домой. Оба были измождены, как всегда в этот час.

По утрам Гришка поднимался с трудом, но все же, когда шли на работу, он был более бодрым. То забежит вперед, то отбросит ногой камень с дороги, то передразнит каркающую ворону и погрозит ей кулаком. На обратном же пути он всегда был молчалив, и с каждым днем эта молчаливость все больше пугала Софрона: мальчик угасал. Пропадал интерес к окружающему, все реже приходила охота поиграть, пошутить. Все бледнее становилось лицо, все глубже западали глаза. Все гуще была тоска, глядевшая из их глубины.

И не видел Софрон средства спасти сына от неминуемой гибели.

Вдруг мальчик высвободил свою руку из руки отца, остановился среди дороги.

— Давай не пойдем завтра на работу и никогда больше не пойдем, — произнес он шепотом. — Давай убежим отсюда.

— Некуда нам бежать, сынок! Куда ни придешь, везде есть помещики, а с ними и неволя. И жаловаться некому... Ну, идем быстрее!

— А может, есть такие места, что без помещиков, только мы про них не знаем?

— Не знаю, Гришка, не знаю...

К их удивлению, в очаге горел огонь. При свете лучины Евдокия жарила на сковороде картошку, которую полагалось есть только по воскресеньям. Это было какое-то счастливое предзнаменование, и Софрон долго не хотел спрашивать, что случилось.

Он молча опустился на скамью лицом к очагу. Рядом, прильнув к нему, устроился Гришка. Оба любовались игрой огня, с удовольствием слушали треск сучьев, шипение сала на сковороде.

Вот так, бывало, сам Софрон в далеком детстве сидел рядом с отцом перед пылающим очагом.

На всю жизнь запомнился тот далекий день, когда отец кончил этот дом. Помнился запах сосновой стружки, потрескивание стен от осадки. Покойный отец перенес полный горшок тлеющих углей из очага старого жилья в новый, раздул в нем огонь, и вся семья стояла вокруг, радуясь и веря, что огонь в очаге — покровитель семьи. Веселое пламя — это обещание скупого мужицкого счастья: хлеба до весенней травы, скотины с приплодцем...

Всем в доме было тогда сказано, что гасить огонь в очаге — великое горе накликать. Софрон может утверждать, что все годы, что этот дом стоит, никто не осквернил таким поступком очага. И ни разу никто в семье не одалживал никому огня из очага, чтобы вместе с огнем не ушло из дому благополучие. Если у соседей, случалось, иссякал огонь, Софрон сам отправлялся к ним с кремнем и трутом, высекал им новый огонь и помогал раздуть его, но ни разу не одалживал огонь из очага.

А достаток не только не приходил, но ушли последние крохи его. Уже сменилось одно поколение в этом доме, скоро, видно, уйдет и второе, а третье долго ли проживет — неизвестно. Уже давно побурел дом, потрескивает теперь не в сухую погоду, а в ветреную, и пламя лучины, случается, гаснет даже при плотно закрытой двери...

Вдруг какая-то тень метнулась по стене и из-за печки вышел человек. Не сразу узнал Софрон своего побратима, но Гришка мгновенно узнал его, метнулся навстречу.

— Дядя солдат! Ты пришел за нами?.. Забери нас отсюда, всех забери!

Он повис на шее Демьяна, не разжимая своих рук, как тогда, в день первой встречи.

— Не солдат я боле, — сказал Демьян, лаская своего маленького друга. — Солдат — царев слуга, а я никому больше не холоп, нет! — Держа Гришку на руках, он выпрямился, гордо поднял голову. — Вольный человек я русский, — тихо повторил он слова, сказанные сегодня Евдокии. — Никому больше в руки не дамся. Или права людские добуду, или голову сложу.

Тень Демьяна падала на стену, не умещаясь на ней, и, слушая слова своего названного брата, Софрон думал, что этот добрый великан принес в его дом какую-то надежду. И он спросил:

— А царь что скажет?

— Иной царь нужен на Руси — злой на помещиков, добрый к мужику... Сказывали люди, на реке на Яике объявился некий казак, Пугачев Емеля. Землю и свободу всем крестьянам сулит, если его царем поставят.

— Кто ж его царем поставит?

— Мы и поставим, люди... А больше никто нам не поможет. Нужен мужицкий царь на Руси, — повторил Демьян упрямо.

— Что никто не поможет, верно, — согласился Софрон. — Но ведь были уже Разин, Болотников.

— Не все тогда разом поднимались мужики. Многие годами выжидали, да так и не встали. Вот и не хватило сил... Теперь силы прибавилось — одна у нас ныне доля: у мужика рязанского и мужика полоцкого, одна и дорога. Вместе уж, видать, до конца ее пройти... Не может быть, чтобы не одолели панов. Тысячу лет они на нашей шее сидят — довольно! Камень какой ни крепкий бывает, а если огнем его пронять, тоже трескается. Или мало на Руси огня?

Все это было так неожиданно — и появление Демьяна, и его рассказ.

Бывший солдат умолк, Софрон задумался.

— Стар я казаковать, — наконец проговорил он со вздохом, — ушло здоровье на панщине. Пошли господь твоему Емельяну удачу!

— Он и твой Емельян, — сурово поправил Демьян. — Не зову тебя с собой, знаю, что воевать ты не гож. Так служи нам словом — тебе тут поверят. Потихоньку наставляй надежных людей, как велит Пугачев с панами рассчитываться: стога их, амбары и клети жечь, панов бить да на Яик уходить. А первых охочих я сам туда поведу, ты только собери их.

Гриша давно уснул на коленях Демьяна, а остальные еще долго советовались, что можно тут сделать в помощь Пугачеву, прикидывали, кто из местных крепостных без долгих уговоров согласится уходить с Демьяном.

Тревожное время пришло в Полоцк вместе с солдатами Москвы, сулящее и великую радость, и великую скорбь. Что-то оно принесет?




Загрузка...