Каденс любит быструю езду. Любит, чтобы задние колеса едва не летели по воздуху. Приятель ее терпит до последнего, а потом уж не просит: «Пожалуйста, помедленней», а вопит во все горло: «Страшно! Да страшно же!»
Вот уже три дня дует восточный ветер, наполняя комнаты рябью теней, цветочной пыльцой и страхом. Я в кабинете у ортодонта, где женщина-врач не замечает, что мне страшно. Потом я на заднем крылечке и меня утешает Пол. Его теплый высокий голос не теряет твердости даже при этом ветре. «Ты можешь жить дальше», — повторяет он в сотый раз. Нет, вслух мы говорим не о смерти. Вслух Пол произносит другое. Он говорит: «Ты вполне в состоянии поехать в Вашингтон. Будь там поосторожней, но ничего не бойся».
Ветер не утихает, страх сгущается темной тучей. Мне необходимо жаркое солнце — чтобы согреться, чтобы на душе потеплело. Когда дует восточный ветер, мне везде мерещится смерть. Я боюсь за всех. Все ненадежно. Я боюсь за здоровье Пола. Вспоминаю опасности, подстерегающие Элизабет. Ей хочется пойти в школу пешком. Поехать в школу на велосипеде. Хочется стать астронавтом.
Мы с ней садимся в машину, и она говорит:
— Помнишь, как в подготовительной школе я хотела стать астронавтом?
Я киваю головой.
— У меня тогда было видение.
Я вопросительно, молча смотрю на дочь.
— Видение?
Элизабет объясняет.
— Такой сон наяву, это не то, что сам выдумал.
— И какое же у тебя было видение?
— Будто бы я сажусь в космический корабль, поднимаюсь к облакам, а потом привожу кусочек облака тебе, в стеклянном ящике, чтобы ты рассмотрела.
— Замечательная идея.
— Но я уже не хочу быть астронавтом.
— А кем?
— Ты же знаешь.
— Мне хочется услышать это от тебя.
— Я буду лечить змей.
Раз в месяц мы с мужем по очереди возим ее на собрание в клуб серпентологов. Туда все приходят кто со змеей, кто с игуаной, рассаживаются на складных стульях и слушают доклады. Владельцев игуан можно определить сразу — на руках у них глубокие царапины. Доклады бывают иногда скучные, и тогда Элизабет спит, прикорнув на плече у Пола. Но высиживает до конца, потому что в конце лотерея.
Элизабет у нас девочка смышленая, осторожная, но мне спокойней, когда я незаметно еду за ней следом до самой школы. Владелец школы тоже не любит, чтобы в вестибюле толклись родители. Он хороший человек и отлично следит за порядком. На Хэллоуин он оделся в настоящий пастуший костюм и ходил с большим посохом. Элизабет нарядилась тогда заклинательницей змей.
Все мои пустые страхи — оттого, что мне от отца по наследству достались его отчаяние и страх. Не знаю, возможно, мысли о смерти в самом деле заразны. Будто бы, когда он ушел, дверь туда осталась открытой. Не хватит ли трагедий и смерти? Есть ли предел горю? Что происходит с душой, если она страдает? Может, боль нужно разнашивать, как, например, обувь? Начинаешь бояться смерти, которая караулит всех. Я думаю над всем этим, пью свой кофе и чувствую себя сиротой, такой же, как светло-рыжий короткохвостый кот, нашедший себе пристанище у нас во дворе под лодкой.
Пол и Элизабет говорят, что его нужно взять себе. Я им отвечаю, что тогда везде будет кошачья шерсть.
— Он может жить у нас во дворе, — возражает муж.
— А у змей нет шерсти, — добавляет Элизабет.
Я делаю вид, будто я не боюсь змей, готовлю дочери завтрак, выдаю деньги на обед, напоминаю про свитер, который сегодня нужно надеть, потому что ветер. Сейчас я пишу все это, и мне странно, что он не сдувает с бумаги слова. Слова остаются. Ветер над ними не властен.
Страсть Каденс к превышению скорости тоже заразна. Тем же вечером, возвращаясь из университета домой, вынырнув из тоннеля, над которым играет радуга, я съезжаю в скоростной ряд, давлю на газ и с упоением жму под уклон. Я еду со скоростью шестьдесят миль в час, а мне кажется, будто все сто, потому что на спуске рядом сбавляют скорость. Наверное, они не знают этой дороги, как я. Я валяю дурака и представляю себя отважной мотоциклисткой.