«…. Договориться с руководством Наирнского представительства дочерей Анивиэли оказалось гораздо проще, чем с братом моей матери. Директриса представительства госпожа Маленивия, проявив добрую волю и в очередной раз продемонстрировав хорошее ко мне отношение, связалась с одним из азеренских университетов по имевшейся в ее распоряжении быстрой связи. Дав мне самые лестные рекомендации, она уговорила ректора (своего старого знакомого) принять меня на должность младшего преподавателя факультета знахарства и целительства. Мне до сих пор не верится, что все чаяния моего сердца исполнятся в самом ближайшем будущем. Тиртуский университет — это намного лучше, чем я мог предположить в самых смелых мечтах. Признаюсь, я не ожидал, что все устроится так легко.
Правда, госпожа Маленивия в качестве ответной любезности попросила меня по пути в Азерен ненадолго заглянуть в столицу, чтобы передать кое-какие письма в барнское представительство дочерей Анивиэли. При этом она очень мило извинялась за причиняемое неудобство, уверяя, что не будь письма столь срочными, она непременно дождалась бы курьера. Удивительная женщина! Она могла бы просто приказать, но вместо этого предпочла попросить. Разумеется, я приложил все усилия, чтобы убедить ее, что ни в малейшей степени не считаю доставку этих писем неудобством. Я даже заверил ее, что напротив, необходимость заехать в Барн доставит мне удовольствие, потому что я давно хотел увидеть столицу человеческого государства. Я почти не погрешил против истины, мне действительно любопытно побывать в этом городе, хотя по собственной воле я не стал бы туда заезжать. В глубине души я уверен, что он мне не понравится. Разве человеческая столица, как бы хороша она ни была, может сравниться с Лараидором, сердцем Благословенного Мириона? С его прекрасными зданиями, чудесными садами, его удивительным чистейшим воздухом? Я часто наслаждался его красотами, когда жил дома. Разве люди в состоянии создать что-либо подобное? При всем моем уважении к представителям рода человеческого — нет. Обычно в их городах только отвратительные каменные здания, неудобные и лишенные какой-либо эстетики, неприятные запахи, дурной воздух и грязь…. Научатся ли они когда-нибудь обустраивать свою жизнь хоть мало-мальски прилично?
О, боги, неужели я начинаю скучать по дому? Похоже, Амилон, не желая того, затронул некоторые струны в моей душе, которые я почитал давно забытыми.
Или он сделал это сознательно? Я припоминаю, что брат матери, обладая определенными способностями, одно время увлекался манипуляциями чужим сознанием. Эта мысль мне не нравится. Я не хочу думать, что мой близкий родственник подверг меня магическому воздействию, и не хочу знать, какая причина толкнула его на этот бесчестный поступок. Я не вернусь в Мирион ни при каких условиях. Завтра на рассвете я покину Наирн и отправлюсь в Барн. Дорога туда довольно неудобна, она займет не меньше трех недель, еще несколько дней я проведу там, а после…. После меня ждет Азерен и тиртуский университет, лучший и старейший на континенте. От одной мысли о нем у меня начинает биться сердце, и я совершенно по-человечески прихожу в такое возбуждение, что опасаюсь не заснуть сегодня ночью. Я не знаю, как бы отреагировал Амилон, узнай он об этом, да меня это и не волнует….»
(из записок Аматиниона-э-Равимиэля)
Со дня смерти тетки Фелисии прошло около полутора месяцев. Наступила осень, а вместе с ней пришел и день Хельфа-Преисподника, когда Тосю и Мире исполнилось по двенадцать лет.
В этот день Тось с утра сидел у окна и тосковал. Настроение было непраздничное, да и с чего бы ему быть праздничным? Миры не было, матери, которая в этот день обычно пекла пироги и медовые коврижки, тоже. Что, самому себе устраивать праздник? Отцу это, похоже, безразлично, он с самого утра ушел во двор, что-то делать по хозяйству. Хельфова ночь как всегда выдалась бурной и навела шороху по всей деревне. Повалила плетни, разметала сено на сараях, кое-где сорвала двери с петель. Но это ерунда, каждый год было так, сколько Тось себя помнил.
Он сидел и слушал, как отец стучит топором, звук выходил неуверенный и слабый, тот еще не привык работать левой рукой. В первое время Тось с ним намучился, у отца вообще ничего не получалось, он раздражался, кричал, приходилось все время помогать. Тось думал, что это навсегда, но ошибся, сейчас отец уже кое-как научился справляться. Вон, даже не позвал подсобить, дал отдохнуть, наверное, в честь дня рождения. Тось, конечно, мог бы и сам выйти, но не пошел. На улице сыро, холодно, да и день рожденья у него, в конце концов, или нет?
За эти шесть недель, прошедших со дня смерти тетки Фелисии, все, если не утряслось, то немного успокоилось. Отец поправился, хотя новая рука у него, само собой, не выросла. А ведь могла бы, имей он достаточно денег, и живи в городе. Там, в госпиталях дочери Ани не чета деревенским знахаркам, у них силища такая, что могут что угодно отрастить. Так, по крайней мере, говорилась в сплетнях, доходивших до Тося. Он не знал, правда это или нет, но то, что у их знахарки дара кот наплакал, было ясно даже ему. Она и рану-то отцовскую не сразу смогла затянуть, не то, что новую руку вырастить. Хвала Ани, хоть боль немного снимала, да воспаления не допустила, и на том спасибо. Если бы отец умер, Тось бы вообще не знал, что ему делать.
Сам он, хотя его с той памятной ночи мучили головные боли, к знахарке и близко не подходил. Не потому, что так нравилось терпеть боль, а потому, что ходили слухи, что человек, у которого есть дар, всегда разглядит другого такого же. А этого Тосю совсем не хотелось. Совсем. Он после того случая стал очень осторожным, везде видел опасность и старался сидеть тише воды ниже травы. На кой ему лишнее внимание? Еще догадается кто….
Голова же, как назло, болела часто, особенно, когда он начинал думать о своей непростой жизни. Боль подкрадывалась незаметно и накатывалась волнами, отзываясь звоном в ушах и спазмами в желудке. Тось сжимал зубы и терпел, потому что отгонять дурные мысли было бесполезно, все равно вернутся, потому что жизнь пошла такая, что куда ни кинь, всюду клин.
Первым поводом для плохих мыслей было то, что дядька Сегорий действительно отослал Миру в город. Правда, не только потому, что мешала им с матерью, а потому, что после того случая с теткой Фелисией Мира сильно заболела, и ей нужна была помощь сильной знахарки. Злые языки поговаривали, что Сегорова дочка вроде как сошла с ума, но Тосю не хотелось даже думать об этом. У него и так при мысли о том, что Мира пережила по его вине, начинала раскалываться голова. И как будто этого было мало, до него дошли слухи, что его молочная сестра, скорее всего, никогда не вернется больше в деревню. Вроде бы Мирина тетка, сестра дядьки Сегория, была богатой одинокой вдовой и уговорила дядьку Сегория отдать дочку ей. Она, мол, о девочке позаботится, вылечит, выучит. А потом выдаст замуж и оставит все свои богатства в наследство. Конечно, дядька Сегорий согласился. Разве он мог отказаться? Тось иногда помимо воли представлял себе, как тот мерным голосом перечисляет все выгоды этого решения, и голова начинала просто разламываться от боли.
Второй повод давала мать, которую с тех пор, как она ушла, он видел только мельком и издалека. Она его действительно бросила, как и обещала отцу. Даже к забору ни разу не подошла и не поинтересовалась, как поживает ее ребенок. Впрочем, у нее было слишком много других забот. Тось был в курсе, что на днях они с дядькой Сегорием все-таки добились ее развода, хотя им пришлось ой как нелегко. Они даже ездили в Габицу, в храм Сольны-Семьехранительцы, потому что местные жрецы не хотели брать на себя такую ответственность. Ибо всем известно, что, несмотря на человеческие законы, хранящая семью богиня разводов не одобряет, и вызывать на себя ее гнев охотников было мало. Сольна была не то, чтобы мстительной, скорее строгой, и память имела долгую и очень хорошую.
В Габице по слухам мать с дядькой Сегорием почти месяц убеждали жрецов в том, что развод им необходим, ходили на службы, делали пожертвования, и, в конце концов, добились своего. Жрецы провели обряд развенчивания, и мать стала свободной. Теперь для полного счастья ей с дядькой Сегорием не хватало только пожениться, но Тось полагал, что за этим дело не станет. Вот пройдут Хельфовы праздники, и они быстренько сочетаются законным браком, наплевав и на богов, и на отца, и на Тося с Мирой.
Тось, когда вспоминал мать, каждый раз жалел, что всю жизнь ненавидел не тех, кого надо. Нужно было не отца с теткой Фелисией, те хотели только бросить их с Мирой и уехать, а мать с дядькой Сегорием, которые мало того, что бросили, еще и разлучили навсегда.
Навсегда. Это слово отзывалась в голове Тося похоронным звоном. Отсутствие Миры он воспринимал как отсутствие части себя, руки, например, или ноги. Или еще чего-то важного, без чего почти невозможно жить. Когда он думал о ней, к боли в голове прибавлялась боль где-то глубоко внутри, как будто из него вытягивали внутренности.
Третий повод был не таким муторным, как первые два, но тоже далеко не безобидным. Он просто грозил Тосю скорой смертью от голода и все. Несмотря на невеликий возраст, Тось был далеко не глуп, и прекрасно понимал, что его отец в поле больше не работник. Какая работа с одной рукой, да еще левой? А родственников, чтобы поддержать, у них в деревне нет. Кто умер, кто уехал. Деревенские, конечно, помогут в меру сил, но не всегда и не во всем. И не бесплатно. В общем, эту зиму они с отцом протянут, вторую тоже может быть, кое-как, если будут экономить, а вот третью, наверное, нет. Тось не знал, что обо всем этом думал отец, он не спрашивал, но выводы сердобольных соседок полностью совпадали с его собственными представлениями о будущем. Ничего хорошего их с отцом не ждет. Разве что идти с поклоном к матери и дядьке Сегорию, но Тось справедливо полагал, что отец скорее отгрызет себе вторую руку, чем возьмет у них хоть крошку хлеба. Да Тось бы и сам не взял. У Миры взял бы, а у них — нет. Пусть подавятся. Эх, ну почему все это не случилось года через три, когда ему исполнилось бы пятнадцать? Тогда он сам смог бы понемногу пахать и сеять, глядишь, и выкарабкались. А так, какой из него работник в двенадцать? Еще хуже, чем из отца с одной рукой.
Когда у Тося от боли в голове начинало мутнеть в глазах, он сжимал зубы и усилием воли отгонял дурные мысли. Нытьем горю не поможешь. Надо думать о хорошем. У них с отцом все получится. Они посадят огород, распродадут скотину, (оставят только корову, потому что без нее никуда), а потом еще что-нибудь придумают. Они выживут, и нечего сомневаться. А потом он вырастет, поедет в город и заберет оттуда Миру, и плевать на тетку с ее богатствами.
Стукнула входная дверь, потом послышались шаги, и в горницу вошел отец, неся на согнутой здоровой руке несколько полешек. Обрубок правой руки неловко оттопыривался в сторону для равновесия. Отец прошел к печке, неловко, с шумом, свалил дрова на пол, неловко наклонился и начал подкидывать их в огонь. Тоже неловко. Он теперь все делал неловко. Тось отвернулся, борясь с желанием подойти и помочь, лишь бы не видеть отцовскую беспомощность. Но не пошел. Странно, но даже за эти тяжелые полтора месяца они почти не сблизились, между ними все равно как будто стояла стена.
— Эй, сынок, — бросив в печь последнее полено, отец неуклюже поднялся с колен и прошел к столу, — ступай-ка сюда, поговорить надо!
Тось поднялся с лавки, ожидая очередную порцию неприятностей. У них теперь все новости были неприятными.
— О чем?
— Пошли, покажу что!
Тось удивился, но покорно пошел за отцом. Еще больше он удивился, когда тот привел его в спальню, в которую после ухода матери даже не заходил, предпочитая спать либо на печи, либо в горнице на лавке. Тось невольно повел носом, в спальне до сих пор стоял материнский запах, да и подушки на кровати лежали так, как обычно укладывала она. Отца подобные мелочи если и волновали, то он не подал виду. Быстро пройдя к кровати, он опустился на колени и поддел ногтями гвоздь на одной из дощечек, которыми был выложен пол.
— Вот, смотри сюда!
Поддел второй гвоздь, и поднял доску, открывая дыру в подполье. Оттуда сразу потянуло сыростью и затхлостью, перебивая нежный женский аромат. Тось, которого разбирало любопытство, плюхнулся на живот рядом с отцом, заглядывая в темноту.
— Погоди, я сейчас!
Отец мягко отодвинул его, наклонился и зашарил в дыре левой рукой. Некоторое время натужно сопел, и наконец с удовлетворением извлек небольшой глиняный горшочек и поставил перед Тосем.
— Вот, открывай!
Тось взял горшок. Он был холодным и тяжелым, как кирпич. Размотав тонкую веревку и сняв с горлышка одеревеневший от времени кусок кожи, Тось ахнул. Горшок был почти до краев полон серебряными монетами.
— Это что, все наше? — Тось не мог прийти в себя от радости и облегчения. Какое счастье, у них есть заначка, значит, не придется умирать с голоду. — Слава Добычу-Добродателю! — горячо прошептал он, благодаря бога прибыли и легких путей за помощь и поддержку.
— Это мой подарок тебе на день рожденья, — сказал отец, пытаясь стереть грязь и паутину с рукава рубашки. — Он теперь твой. Ну что, поглядел?
Тось улыбался глупейшей счастливой улыбкой.
— Поглядел! — сейчас он любил отца так, как, пожалуй, никогда в жизни.
— Тогда закрой и поставь обратно, он тут на случай пожара. Если дом загорится, хватай и беги. А если схватить не успеешь, все равно серебро никуда не денется, после откопаешь, понял? — Тось кивнул, глядя на отца преданными глазами. — Только это тебе на черный день, учти. Если не будешь разбрасываться, года на три должно хватить. Главное, подати заплатить, чтоб не лезли. А то сборщики, они ведь не посмотрят….
— Пап! — Тось впервые после того, как вышел из младенческого возраста, бросился отцу на шею.
— Ну, ладно, ладно, — непривычный к ласкам, отец неуклюже похлопал его по спине тяжелой рукой. — Пошли, поужинаем, что ли….
Тось спрятал горшок обратно в подполье, быстро собрал на стол, и они весь вечер провели за разговорами. Под мерный стук дождя за окном отец оживленно рассказывал всякую всячину про то, как надо пахать и сеять, даже показывал кое-что, размахивая культяпкой; как ухаживать за скотиной и что делать, если вдруг занеможет. Рассказывал, какой овощ когда сеять, как и сколько поливать, как часто полоть. Тось чуть не плакал от радости, что отец разговаривает с ним, как с равным, никогда еще он не чувствовал себя таким взрослым, значимым и важным. Отец в нем нуждается, он теперь его защита и опора. Они засиделись далеко за полночь, пока Тось не начал клевать носом. Прежде чем отпустить сына спать, отец крепко прижал его к себе и несколько раз чмокнул в лохматую макушку. В первый раз за полтора месяца Тось заснул почти счастливым….
А проснулся от криков за окном. Вскочил, не понимая, что происходит, выглянул в окно. Дом дядьки Сегора полыхал, как огромный костер, и жар от него Тось чувствовал, даже находясь за стенами своего дома.
Мама! Там же мама!
Начисто забыв о ее предательстве, Тось натянул штаны и бросился на улицу. С криком:
— Мама! — помчался к горящему дому, но был остановлен чьими-то грубыми руками.
— Куда летишь?! Не видишь, поздно уже!
Тось оглянулся. Вокруг горящего дома собралась целая толпа. Кто-то просто глазел, кто-то пытался растаскивать ближайшие к дому сараи, чтобы на них не перекинуло ветром огонь. Бабы ревели, вытирая глаза кончиками платков, старики горестно качали седыми головами, дети, которым удалось вырваться из дома, носились вокруг, как бешеные, совершенно не чувствуя ужаса ситуации и, тем более не понимая, что там, в огне, сейчас гибнут люди. Живые люди.
Мама!
Тось дернулся, пытаясь вырваться, но в этот момент одна из стен дома рухнула, обдав все вокруг волной жара и тучей искр. Следом за ней, почти без промедления, попадали и остальные стены вместе с крышей, заставив глазевших на пожар людей отпрыгнуть подальше. Поднялась суета — ветер вдруг рванул со страшной силой, как Хельф из преисподней, и пламя попыталось перекинуться на соседний сарай и крытый соломой коровник. Они не загорелись только потому, что вчера вечером прошел дождь, и солома пропиталась водой. Однако несколько углей, шипя и разбрасывая искры, все-таки сумели найти себе сухой корм, и на крыше коровника засветилось несколько костерков. Их бросились спешно тушить, поливая водой, которую ведрами таскали из ближайшего колодца. Жалобно мычащих коров выгнали наружу и оставили бродить без присмотра. Не до них теперь. Бабы и прочий деревенский люд, до того только смотревшие на пожар, как будто зачарованные злым колдуном, вдруг очнулись и кинулись помогать тем, кто что-то делал. Некоторое время все бестолково бегали с ведрами, поливая водой срывающиеся с горящих стен клочья пламени, а потом послышались крики облегчения — ушедший было дождь вернулся, и на землю упали первые капли.
Беготня понемногу прекратилась. Люди, понимая, что с дождем им не сравниться, потихоньку побросали ведра и потянулись под навесы, чего зря мокнуть. Один Тось не двигался с места. Он стоял, упрямо стряхивая текущую по лицу воду, и смотрел, как косые дождевые струи с шипением вгрызались в огонь и гасили сначала отдельные языки пламени, а когда те отпускали в небо последний дымок, принимались за большие острова, поднимающиеся ввысь на несколько метров, на которые и смотреть было страшно, не то, что подойти.
На его плечо легла чья-то тяжелая рука.
— Пойдем, сынок, нечего тут стоять!
Тось поднял голову, посмотрел невидящими глазами. Это был кузнец, дядька Вахар. Идти куда-то. Зачем? Зачем теперь все?
— Идем, сынок, идем, — кузнецу словно не было дела до того, что у Тося только что умерла мать.
Он подталкивал его, и мальчишке ничего не оставалось, кроме как идти, куда ведут. Впрочем, ему уже было все равно. Какая разница?
Дядька Вахар привел его под навес, в так называемую летнюю кухню с длинным столом, лавками и большим очагом, где во время страды или сева у дядьки Сегора кормили батраков. Тосю тут все было знакомо до последней щепки — они с Мирой столько раз здесь играли, что и не сосчитать. Однако сейчас народу под навесом собралось гораздо больше, чем обычно, чуть ли не вся деревня. Тось хотел спрятаться где-нибудь с краю, чтобы никто не приставал, сил не было разговаривать, но ему не дали.
— Эй, ну где он там? — раздался недовольный бас дядьки Снасия, старосты, и кузнец, приведший Тося, подтолкнул его внутрь.
— Здеся!
Люди расступились перед Тосем, пропуская мальчишку к столу. Он съежился и втянул голову в плечи, ощутив на себе недоброжелательные и любопытные взгляды. Они давно были ему не в диковинку, но сегодня их ощущалось чересчур много.
Дядька Снасий сидел во главе стола, поставив на него локти. Его живот упирался в столешницу, а маленькие внимательные глазки грозили пробуравить Тося насквозь.
— Ну что, парень, есть у нас к тебе вопрос. Отвечай честно, а не то худо будет, — предупредил он.
Тось кивнул, не понимая толком, о чем тот говорит. Староста удовлетворенно крякнул.
— Ты знаешь, где твой папка был этой ночью?
Тось шмыгнул носом и пожал плечами.
— Так дома, где ж еще?
— Ты сам видел? — чуть подался вперед староста. — Руку на отсечение дать сможешь?
Тось растерялся. Руку на отсечение — это было серьезно. Так спрашивать сами боги заповедовали. Рассказывали, что бывали случаи, если человек, отвечая, хотя бы в слове ошибался, руку действительно отрубали, и никто за это потом не осуждал. Клятва есть клятва. Ему стало страшно.
— Ну, мы весь вечер разговаривали, потом пошли спать. Вернее, я пошел…. — он непонимающе огляделся. — А че случилось-то?
— Да говорил же я вам, видел я его! — встрял сидевший рядом со старостой дядька Фросий. Тось его хорошо знал, он был соседом дядьки Сегория с другой стороны. — Я по нужде вышел, смотрю, а он бродит, бродит по двору аки упырь неупокоенный! А потом, когда загорелось с одного боку, гляжу, он еще и дверь вилами подпер, чтоб не убежали, значит, ага!
— А ты-то чего тогда ждал? — спросил его кто-то из темноты, Тось не понял, кто. — Раз все так было, мог бы кого и на помощь позвать!
— А я и собирался! — окрысился дядька Фросий. — Только он еще бутыль с маслом таскал, сволочь! Я еще подумал, чего это он там поливает? Глазом не успел моргнуть, как уж все полыхало!
— Ладно, Фросий, тебя никто не обвиняет! — рыкнул староста. — А ты, Антосий, — обратился он куда-то в сторону, — так и будешь отпираться?
Тось обернулся и только сейчас увидел отца, стоявшего позади него. Его держали за локти два крепких молодых мужика, дядька Савр и дядька Никозий. До Тося постепенно начало доходить.
— Пап, — растерянно прошептал он, не в силах поверить в происходящее. — Пап, ты… как же так?
Отец посмотрел на него, но глаза в полутьме утонули в глазницах, совсем не видно, и устало сказал:
— Я не буду отпираться, Снасий. Я это сделал, — и торопливо добавил: — Прости, сын!
Староста удовлетворенно отодвинулся от стола.
— Ну раз сознался, значит, понимаешь, что тебя ждет! Так, ребята, давайте его ко мне в погреб, чтоб не утек до утра!
Отца куда-то повели, Тось побежал было следом, но его отпихнули, как щенка, пригрозив дать по шее, если не послушается, и он остался под навесом.
Постепенно народ разошелся по домам, а Тось еще долго сидел у стены на корточках, спрятав голову между коленей, пока совсем не замерз. Голова раскалывалась от боли, как будто по ней колотили молотком. Поняв, что если сейчас не вернется к себе, его труп завтра здесь найдут соседи, Тось встал и побрел домой.
На следующее утро отца должны были везти в Габицу, небольшой городок в тридцати верстах от Краишевки. Таков был порядок: там находился районный храм Правосудия, куда свозили преступников со всей округи. По закону без одобрения жрецов Веса-Правдолюбивого ни один приговор не должен был приводиться в исполнение. Во избежание ошибок и злоупотреблений. Говорили, что жрецы Веса обладают даром видеть людей насквозь и никогда не позволяют наказать невиновного или уйти от расплаты преступнику. Разумеется, с Тосевым отцом все это будет пустой формальностью. Все, и в первую очередь его сын, прекрасно понимали, что за поджог соседского дома и смерть троих человек меньше, чем виселицей, он не отделается. Тося уже просветили на этот счет добросердечные односельчане. Он бы им языки оторвал за такое добросердечие, если б смог.
Тось еще на рассвете пришел посмотреть, как отца будут увозить. Долго стоял, мозоля всем глаза, на улице напротив старостиного дома, но во двор так и не зашел. Наверное, его бы пустили к отцу, если бы он попросил, но Тось никого ни о чем не просил. С какой радости он должен тут унижаться? Да и вообще…. С чего он должен рваться к человеку, которому на него наплевать? Да, наплевать. Тось с горечью повторял про себя эти слова, когда сердце неожиданно начинало мягчеть, и ему страшно хотелось к отцу. Обнять, прижаться к единственному родному человеку на земле. Но он сам понимал, что это глупости. Эх, опять он возненавидел не того, кого нужно. Кто бы мог подумать, что отец, единственный человек в мире, который у него остался, так безжалостно всадит ему нож в спину. Лучше бы уж сразу убил, как убил мать, чем бросать вот так, на произвол судьбы. Губы у Тося дрожали, и он сердито сжимал их, чтобы никто не видел, как ему страшно. На него всегда было всем плевать, и отцу в особенности. С теми, на кого не плевать, так не поступают. Сам Тось с Мирой так ни за что бы не поступил. На что угодно пошел бы, но ее не бросил. У него в горле встал комок. Нету у него теперь Миры. Из-за отца, из-за матери, из-за дядьки Сегория и так не вовремя умершей тетки Фелисии. Нету, и никогда не будет. Он теперь всегда будет один. Один, как перст. Тось вздохнул. Головная боль накатывала волнами напополам с тошнотой, и он время от времени закрывал глаза, чтобы не свалиться прямо здесь, на потеху глазеющим на него деревенским. Это ничего, что он будет один, — утешал он себя, — это даже к лучшему. Ему никто не нужен. Никто не обманет, никто не предаст. Ведь верить никому нельзя, ни единому человеку на свете. Ну разве что Мире, но больше никому.
Через невысокий забор Тосю была хорошо видна суета в старостином дворе. Писарь дядька Хродий торопливо исправлял что-то в бумагах, то и дело поднося их старосте для одобрения. Дядька Снасий либо величаво кивал, соглашаясь с написанным, либо принимался костерить писаря на все корки, обзывая неучем и недотепой. На лавке сидели несколько молодых здоровых мужиков. Охрана, — понял Тось. Вокруг них важно, как петух, расхаживал главный свидетель дядька Фросий. Атмосфера в старостином дворе царила неуместно праздничная, что вызывало у самих участников некоторую неловкость, и они старались скрыть ее за преувеличенной суетой и энтузиазмом.
Тосю было противно на это смотреть. Конечно, они рады поехать в Габицу, рады оторваться от забот, рады поглазеть на город и почувствовать себя важными персонами, когда будут давать показания жрецам Правдолюбивого. Чего ж этому не радоваться? А то, что после их показаний на виселице задрыгает ногами живой человек, пусть сволочь и убийца, но все-таки живой, их не волнует.
У Тося снова ком застрял в горле. Когда-то Мира упрекала его, что он не видит разницу между живым и неживым. Даже пыталась объяснять, но он так до конца и не понял. А эти, которые понимают, которые такие добрые и милосердные, что дальше некуда, они вот теперь радуются. А Тось теперь этой разницы еще больше не понимал. Чем отличается живой отец от мертвого, если ему до сына, что так, что эдак, все равно никогда не было никакого дела? Тем, что пока может ходить туда-сюда, так это не отличие. Тось и сам, если захочет, может заставить его бродить сутками напролет, только толку с этого.
Чем дольше Тось смотрел на старосту и его окружение, на собравшуюся на улице толпу односельчан, тем больше его тошнило. Впервые он вдруг ясно увидел, что все они врут. Делают вид, что сочувствуют, что добрые и хорошие, а на самом деле втайне злобствуют и злорадствуют. Раньше он этого не замечал. Впрочем, после сегодняшней безумной ночи Тось так устал и перенервничал, что ему, наверное, и сам Хельф мог бы привидеться. Но Хельф его пожалел, а люди нет. Они как нарочно показывались ему с самой худшей стороны — глупцами, подлецами и лживыми уродами. Ни одного приятного или хотя бы симпатичного лица. Не лица, а живые, нет, не живые, просто двигающиеся куски мяса. Жующие, смеющиеся, болтающие. Отвратительные.
Вокруг бегали дети, совсем недавно Тось и сам причислял себя к ним, но сейчас между ними будто пролегла пропасть. Они были еще хуже, чем взрослые. Бегали вокруг, орали, как ненормальные, их визгливый смех рвал Тосю барабанные перепонки.
Он отлепился от забора, несколько деревянных шагов в сторону, и, слава богам, он больше не с ними. Нет, он лучше будет один, чем с ними. Только идиот может им доверять. Одному лучше.
Толпа на улице вдруг зашумела и зашевелилась, и Тось понял, что в старостином дворе наконец-то закончили собираться. Он чуть вернулся назад и вытянул шею, чтобы видеть, что происходит. Там два мужика-охранника как раз вывели из погреба отца и начали со всей серьезностью стягивать ему локти веревкой. Несмотря на подавленное настроение, Тось чуть не расхохотался. Вот идиоты, они что, всерьез опасаются, что однорукий калека попытается удрать? Да если бы отец хотел жить, он много чего мог бы сделать, чтобы после убийства матери его не поймали. Но он не сделал ничего, значит, плевать ему на жизнь. Ему смерть, наверное, сейчас слаще малины, как же, его там тетка Фелисия ждет не дождется. Да если его вдруг не захотят вешать, он же сам пойдет и повесится.
Отец Тося действительно выглядел бледным и равнодушным, как будто уже умер, так что Тось, похоже, был недалек от истины. Староста что-то начал говорить ему, размахивая перед носом бумагой, но преступник не отреагировал, неподвижно глядя в сторону. Подогнали телегу, запряженную двумя пегими лошадками. Тосева отца подтолкнули к ней, и он покорно уселся на солому, свесив ноги. По обеим сторонам от него устроились охранники, впереди взгромоздился староста, на козлы забрался писарь и взмахнул кнутом:
— Н-но, родимые!
Ворота со скрипом распахнулись, выпуская из двора телегу. Деревенские расступились, последовал обмен приветствиями, даже шуточки, но Тось их почти не заметил. Он, не отрываясь, смотрел на отца. Пытался в последний раз понять, узнать, сказать, он и сам не знал, что именно. Отец поднял на него глаза и тут же виновато опустил. А Тось смотрел и смотрел на него, пока телега не тронулась с места. Потом медленно отлепился от забора и побрел домой, ссутулившись, засунув руки в карманы и загребая пыль босыми ногами. Что бы там ни говорили, и что бы ни думал он сам, но отец для него умер именно сейчас.