Глава девятая 1440 (6948) г. СОБЛАЗН

1

Много забот, гребты, беспокойства у великого князя — у всех до него есть дело, и у него до всех и до всего, что происходит не только в собственном княжестве, но и за его пределами. Всё чаще вспоминал Василий Васильевич о тайных своих доведчиках, посланных вслед Исидору, всё тревожнее становилось от неизвестности, особенно когда тверской купец рассказал, что в Юрьеве встречали русского митрополита не только православные люди, но и немецкие да польские латиняне, поднёсшие ему крыж — крест католический, который будто бы Исидор любезно целовал и знаменовался в него, и только потом будто бы пошёл к святым крестам православным, причём пошёл небрежаще. А владыка суздальский Авраамий от того ужасом одержим был, что, ещё не дошедши до Рима, уже таковые богоотступные и странные веяния митрополит православный совершает. Словам приезжего купца можно верить, но можно и погодить — до более точных сведений. И они вскоре стаяли поступать.

Первым прислал весточку Альбергати: ему удалось выяснить, почему в Константинополе так поспешили произвести Исидора в митрополиты из простого игумена, минуя чины епископские. Оказывается, одновременно император с патриархом и блаженного Марка в митрополиты ефесские возвели прямо из рядового иеромонаха, сиречь попа, только монашествующего. Такое спешное производство митрополитов нужно было Константинополю для того, чтобы иметь в Италии на Соборе надёжных борцов за православие, а Исидора они мнели за великого любомудра.

Это сообщение несколько успокоило великого князя, а следующее так просто порадовало. Писал далее Альбергати, что как только Исидор со своей свитой появился в Ферраре перед участниками Собора, византийский кир Иван от своего, императорского имени и от имени патриарха Константинопольского известил папу римского Евгения и всех с ним бывших такой речью: «Восточные земли суть Русия. Самое большое православие и высшее христианство суть в Белой Русии, в ней есть государь великий и брат мой, Василий Васильевич, к нему все восточные цари прислушиваются, все великие князья с землями служат ему. Но смирения ради, благочестия, величества разума и благоверия Василий Васильевич не зовётся Царём, но князем великим Русским, своих земель православных».

Василий Васильевич с благодарностью подумал о свояке, императоре Византии Иоанне Палеологе. Вспомнил и Анну, сестру старшую, столь рано покинувшую этот мир.


Ещё раз перечитал послание фрязина, зацепился взглядом за слова: «К нему все восточные цари прислушиваются, все великие князья с землями служат ему». Это, вестимо дело, лестно, да только сколь верно? Сбежал недостойный Шемяка от суда за постыдные поступки свои в Бежецкий Верх, принадлежащий новгородцам, а там приняли его дружески. И не в Шемяке лишь дело, которого московские лазутчики рано или поздно изловят, и посадят в башню коломенского кремля — в ту самую, хорошо ему знакомую; хуже то, что новгородцы используют любой повод, чтобы досадить Москве.

Не простые отношения и с ближней соседкой — с Тверью. Великий князь её Борис Александрович постоянно колеблется — заключил договор с Сигизмундом[110], потом сложил целование, объявив литовскому князю, что находится в союзе с Москвой и без её ведома не может заключать никаких договоров, однако вот донесли послухи, что нынче Борис Александрович вступил в тайные переговоры с Казимиром[111] литовским.

Василий Васильевич всё отчётливее понимал, что невозможно прочно объединить все русские княжества единственно мечом воинским, непременно необходим меч духовный. Именно духовенство в лице митрополита Петра решительно содействовало в своё время возвеличиванию Москвы[112], именно Церковь на протяжении минувших ста лет могущественно способствовала единовластию великого князя Московского. И впредь великокняжеских целей возможно успешно достигнуть только с одновременным решением целей церковных. Потому столь беспокойно и нетерпеливо ждал великий князь вестей из Италии.

Боярин Фома передал с фряжскими купцами своё послание. Было оно исполнено на бумаге теми хитро из-мысленными письменами, которые составляли тайну московских великих князей в их отношениях с видками и послухами: буквы менялись в письме — каждая первая на каждую третью.

Узнал великий князь, что уже несколько месяцев, почти полгода, тянутся на Соборе рассуждения о чистилище, о состоянии праведников по смерти, о прибавлении к Символу Веры «Filioque» (и от Сына). На всём этом настаивают латиняне, а греки всячески противятся. Перенесли заседания из Феррары во Флоренцию, может, там удастся договориться, хотя и вряд ли. А ещё привёл Фома слова митрополита Исидора, обращённые к папе Евгению. Будто бы похвалялся московский владыка в таких словах: «…Все князья и люди в моей руке суть, и епископы; ни един противу меня не может глаголити; и князь великий млад есть, и той в моей воле; а ныне все князья боятся меня». И заключал Фома от себя, что, может статься, митрополит русский не только самый великий философ и книжник, но из всех греков самый приближённый к папе римскому.

Было над чем призадуматься великому князю. Перечитал ещё раз послание Альбергати, затем тайнопись Фомы, произнёс с грустью:

— Ну, вот, начали за здравие, а кончили за упокой, как дальше- можно только гадать.

2

Дмитрий Красный через силу ходил с Шемякой в поход, а вернулся вовсе размочаленный. Василий Васильевич не стал его преследовать, как Шемяку, а велел через специально посланного к нему боярина отправляться в свой удел и сидеть там тихо.

Дмитрий до того ослаб, что не в силах был и на коня всесть, ехал в определённый ему удел в крытом плетёном возке. А когда через три дня подкатил к крыльцу Галицкого деревянного дворца, не имел сил даже ноги из-под полога выпростать да на землю ступить. Два подручных — введённых боярина, один из которых казну княжескую хранил, а другой правил конюшней, молча перенесли своего князя через сени в просторную нижнюю, под женским теремом находящуюся горницу. На озабоченные расспросы встревоженных путных бояр и дворовых слуг отвечали, что князь Дмитрий Юрьевич на рать супротив поганых ходил, притомился в сражениях.

Князь не пожелал проследовать дальше — в спальную, попросил положить его возле печи из муравленых зелёных изразцов- так, знать, назяб, хотя на воле стояло бабье лето.

Слуги подставили к пристенной скамье широкую лавку, накрыли ковром и устроили из пуховика, изголовья и подушек постель Дмитрию Юрьевичу.

Путный боярин, чей путь был до погребов с припасами да поварни с пекарней, повелел слугам принести князю брашно и самолично разложил на пододвинутом к князю расписном столе многообразные яства.

Дмитрий Юрьевич стал брать слабой рукой без разбору всё подряд — солёную рыбу запивал сладким малиновым сиропом, заедал резным медовым пряником.

Бояре с ужасом переглядывались, боясь проронить слово, а скоро поняли, что зря молчат — князь оказался совершенно глух. Съел он сущую малость и безжизненно отвалился к бревенчатой стене, обитой тонко сплетённой рогожей.

Тут всем — и введённым, и путным боярам, и всей челяди — ясно стало, что князь их уже не жилец, и удивлялись только, почему не зовёт он священника для причастия и дьяка для написания духовной. Подумали, что он и речи лишился, сами позвали княжьего дьяка Дементия и послали в монастырь за духовником Дмитрия Юрьевича священноиноком Осием.

Осия и священник с причастием торопливо вошли в сени, опасаясь не застать князя в живых, а тот вдруг, ко всеобщему несказанному удивлению, поднялся с постели и встретил причастие в дверях. Сделал он это явно через силу. От чрезмерного напряжения у него хлынула из носа кровь, и он опять безжизненно повис на руках своих бояр. Осия заткнул ему ноздри бумажками, кровь остановилась. Так потом и в Свод занесли летописцы, что бумажками.

Гнетущая тишина стояла в палате, все пребывали в растерянности, не зная, как понимать происходящее.

Занемогший вдруг опять поднялся и твёрдо попросил:

— Хочу вина испити.

Чашник торопливо исполнил его желание.

— Теперь вон пойдите, дайте мне покой, заснуть хочу.

Все обрадованно подчинились, потянулись один за другим через узкие двери горницы, тихо обменивались словами:

— Видно, полегчает князю.

— Знамо так, дай-то Бог!

— И нам бы поснедать надобно.

— Пойдём к Дионисию Фомину.

И пошли в корчму, где не только поснедать, но и выпить, и напиться можно было.

Но и одного раза чашу не пригубили — прибежал дьяк Дементий, крикнул с порога:

— Отходит князь!

Священноинок Осия, увидев, что опоздал с причастием, торопливо стал читать канон молебный на исход души. Безмолствовали уста Дмитрия Юрьевича, за него поручал его душу Пречистой Деве его духовник:

— Время помощи Твоей пришло, Владычице, время твоего заступничества.

Последний слабый выдох сделал Дмитрий Юрьевич — отлетала трепещущая душа, Осия в слезах жалости и любви утешал её:

— Душа моя, душа моя… воспрянь теперь… Уязвлён диавол и зарыдал в беде…

Все повернулись к божнице, оплакивая князя своего, крестясь и читая про себя, кто «Благословен Бог наш», кто Трисвятое по «Отче наш», кто «Господи, помилуй». Осия подошёл, закрыл очи своего сына духовного, опустив пальцами его холодеющие веки, и, плача навзрыд, ушёл в монастырь. Уже наступила ночь, но старший боярин распорядил послать нарочного в Москву известить великого князя о смерти его двоюродного брата. Бояре закрыли тело усопшего одеялом и тут же в горнице решали помянуть своего князя. Выпили по нескольку кружек крепкого мёда и повалились спать на лавках, которые прибиты были вдоль всех четырёх стен. — Один лишь дьяк Дементий не пил мёду, трезв остался и спать не хотел, просто прилёг на лавке напротив покойного.

Уже к рассвету дело шло, когда Дементию показалось, что в глубоком сне он и посещает его престранное ведение. Пошевелил покойник одной ногой, второй скинул на пол одеяло, а затем и сам сел на постели, словно бы живой, только глаза попрежнему незрячи. Не меняя положения, всё так же смежив очи, вдруг изрёк прегромко:

— Пётр не позна, яко Господь есть…

Повскакали бояре с лавок, протирают безумные глаза а воскресший князь принялся петь — не как в церкви, а по-домашнему распевно и с прихотью:

— Господа пойте…

После аллилуйи красной он восславил Богородицу и затем снова лёг и лежал покойно, без признаков жизни. Пока он пел стихиры, кто-то уже сбегал за Осием, который приспел с запасным причастием. Дмитрий Юрьевич лежал безжизненно, Осия двинул по его устам лжицею- именно так было сказано потом в Своде. Князь от этого движения поднял голову и воскликнул:

— Радуйся утроба…

После этого причастился и снова затих, на этот раз, как видно, навеки.

Утирая взопревшие от напряжения лбы, бояре расселись по лавкам, не зная, что подумать, что сказать. Иеромонах Осия, сам ошеломлённый, но всё же раньше других овладевший собой, сказал:

— Это бывает… В одном монастыре ещё большее чудо случилось. Жил там один пещерник, грободатель. Рыл могилы умершим — и братии, и прихожанам. Денег не брал, а если давали, то делил их среди нищих. Однажды выкопал он могилу одному из братии, но из-за того, что устал, не успел сделать её такой ширины, как надо. Мёртвого едва поместили, но не могли ни убрать его, ни возлить на покойника елея. Игумен и братия стали роптать, пещерник смиренно просил: «Простите меня, отцы святые, по худости моей не докончил». Иноки же пуще сердятся. Тогда пещерник сам осерчал, говорит покойнику: «Вот что, брат, потрудись-ка сам, возлей на себя елей». И что же? Мёртвый протянул руку…

— Такое же чудо, как у нас! — вставил дьяк Дементий остальные слушатели согласно покивали головами.

— Да-а, протянул руку, значит, — продолжал Осия, — взял масло и возлил его себе на лицо и на грудь крестообразно. Потом, как совершенно живой, поправил на себе одежды и почил…

— Как с Дмитрием Юрьевичем, такое же чудо!

Слово чудо утром вышло из княжеского дворца, пошло гулять по Галичу, а дальнейшие события только укрепили всех в том, что творится и впрямь чудо дивное, невиданное и неслыханное.

Причастившийся и почти что отпетый Дмитрий Юрьевич снова воскрес. Два дня — понедельник и вторник — он, не приходя в себя, никого не узнавая, ничего не видя и не слыша, непрерывно либо читал, из Священного Писания, либо распевал псалмы и тропари. В среду умолк и, не обретя слуха, стал вдруг узнавать людей, бывших около него. В четверг, в обедню, когда начали читать Евангелие, нашёл он наконец блаженное упокоение и отошёл от сего света.

До Галича Шемяка сумел добраться лишь на восьмой день, и всё это время обряженный покойник находился в церкви Святого Левонтия. Здесь, у гроба почившего, и встретились двоюродные братья — Василий Васильевич и Дмитрий Шемяка. Великий князь не показал в этот скорбный час никакого злопамятования, двоюродники молча даже приобняли друг друга без единого упрёка по старым поводам. Игумен Троицкого монастыря Зиновий тут же и благословил их обоих на примирение. Завершили заупокойное богослужение, положили Дмитрия Юрьевича Красного в осмолённую колоду и повезли на носилках в Москву. Лишь на пути уже конь о конь Василий Васильевич сказал Шемяке вполголоса без досады:

— Слыхал, Улу-Махмет на Москву приходил, стоял десять дён?

— Пограбил? — равнодушно отозвался Шемяка.

— Я к тебе гонца присылал в Новгород, чтобы ты с войском на помощь шёл. Крест ведь целовали на этом!

— Не слыхал ничего про гонца твоего, — так же равнодушно соврал Шемяка. — Я сам у новгородцев на кормлении сидел, твоей милостью всего лишился. Какой от меня прок могет быть в таком печальном случае и участи?

Спорить больше не стали, но разъехались темнее тучи и не перемолвились боле словом до Москвы. Две седмицы были в пути, дважды роняли колоду. В Москве, полагая, что от покойника за двадцать три дня, минувших с его смерти, остались только мощи для положения их в каменную раку в соборе Архангела Михаила, раскололи колоду и стали свидетелями ещё одного чуда: тело Дмитрия Красного казалось живым, без всяких знаков тления, даже без синеты.

Теперь уж в Москве на все лады обсуждалось чудобное происшествие. Повсеместно начались толки. Юродивые возглашали, что наступили последние времена, что скоро померкнет солнце, с неба сойдут звёзды и земля сгорит. Ну, затем известно что — Страшный Суд, райские утехи для верных и вечный огонь, вечный скрежет зубов для неверных. Священники, однако, во время служб, на проповедях успокаивали людей, говорили, что до прихода Антихриста ещё далеко, ещё целых сорок лет, а то и больше, а удивительную смерть галицкого князя объясняли так: «Богу все чудеса доступны».

3

Василий Васильевич не меньше других был потрясён кончиной своего двоюродного брата. Конечно, знал он очень хорошо, что всё в земной жизни по воле Божней: за добродетель — воздаяние, за согрешение — наказание Господне. Мор или глад, трус земной или нашествие иноверцев и иноплеменников — всё даётся человеку для испытания его. И отходит человек от суетного сего и маловременного жития в нескончаемый век не сам по себе — по зову Господнему. Говорят, кого Бог любит, того к себе прибирает. Не зря Дмитрия прозвали Красным, он и в гробу был красив, как спал, только что не дышал. А непостижимые обстоятельства кончины его столь поразили всех, что в любом монастыре, где велись летописи, обсуждались и занесены в Своды были. Да, много есть такого, что в голове не уложить и в душе не уместить. Василий Васильевич всё доискивался, нет ли какого особого смысла, знака свыше в такой необычной смерти брата, что не мог он никак успокоиться и перейти в мир иной. Даже и про Фотинию вспоминал Василий Васильевич. Он всякий раз её вспоминал, как на материно кольцо «соколиный глаз» взглядывал, уж почти было собрался сходить навестить ещё раз старицу, но события жизни мирской, дела государственные и церковные принимали такой оборот и таких требовали от великого князя рассуждений, какие были ему ещё в новину. Смущало и то, что хранить их надобно было втае, сердце чуяло, что ни бояр, ни епископов посвящать в сие не следует. Будто чей-то тихий неотступный голос твердил в душе его: остерегайся советов и словес, ибо часто они молвятся боле из важности, нежели из настоящего разумения. А раз этакое шептание всходило на ум, тут обращаться за толкованием к Фотинии как-то и странно было бы. Первый раз она его обнадёжила и встревожила, другой раз умилила и тронула, а третьей встречи не будет, мысль о том, чтоб сидеть внимать бормотанию Фотинии, вызывала теперь у него только улыбку. Так и осталось первоначальное намерение неосуществлённым.

Всё чаще и чаще уединялся Василий Васильевич в таибнице, перечитывал письма, приходившие из Италии. Кроме боярина Фомы и Альбергати, прислал грамоту инок Симеон Суздальский, с которым уговору о переписке не было и донесений от которого не ожидалось. С немалым удивлением вникал в грамоту сию великий князь: то, что писал Симеон, было, конечно, любопытно, но к чему писал он это? «А из корабля Исидор пошёл в понедельник месяца мая 19 дня и дошедше ему до пристанища, сретоша его ратманы и посадники и привезоща двадесять возов и седохом на возы и поидохом ко граду, я приближившуся к городу и сретоша весь град и много народу. Злую же мысль И видехом град Любек вельми чуден, и поля бяху, и горы велики, и садове красны, и палаты вельми чудны н сильны. И товара в нём много всякого, и воды приведены в него и текут по всем улицам по трубам, а иные из столпов, и студены, и сладки. Скры в серди своём Ходящу на праздник Вознесения по божнице и видехом сосуды священные златые и серебряные, и мощей святых множество. И ту приидоша мниси и начаша звати господина, чтоб их монастырь посмотрел. Он же пойде. И показаша ему сосудов священных несчётное множество и риз других златых множество с камением драгим и с жемчугом и прошвы. А шитьё несть яко наше, но инако. Мнев себе мудрейши паче всех. И увидехом ту мудрость недоуменну и несказанну: яко жива стоит Пречистая и Спаса держит на руде младенческим образом. Яко зазвенит колокольчик и слетает Ангел сверху и сносит венец в руках и положат на Пречистую, и пойдёт звезда яко по небу, и на звезди зряху, идут волхови три, а пред ними человек с мечем, а за ним человек с дарами. И внесоша дары Христу: злато, ливан и смирну. И приидоша к Христу и Богородице, и покло-нишась. И Христос обратяся благослови их, хотяще руками взяти дары, яко дитя играя у Богородицы на руках. Она же поклонишась и отдаша. И Ангел же взлетает горе и венец взя. И введоша нас, идеже лежат книги, и видехом более тысячи книг и всякого добра неизречённого, и всякие хитрости, и палаты чудны вельми. Он же подстрекаем сатаною бысть. И введоша нас в трапезу свою и несоша вина различные. И вопроси мя едино имени, и аз поведа ему яко Симон инок из Суздаля града, и той мне принесе вина и явства и удоволих меня. И ту видехом на реце устроено колесо. Мятежа ради и раскола. Около его яко десять сажен, воду емлет из реки и пущает на все страны. И на том же валу колесо малу, ту же мелет и сукна тчет красные. Ту же видехом два зверя мота в палате и у окна перекованы сидят железом».

Такое вот описание без положенного обращения к великому князю и без подписи. Человек, пославший грамоту с купцами, тем не менее, ловко сумел назвать себя, как бы между прочим, упомянув имя своё. Но не просто же развлечь князя он собирался? Ясно, что хотел что-то сообщить об Исидоре, ибо и его упомянул тоже между прочим. И ясно, что очень боялся.

Василий Васильевич и сам не мог бы сказать, почему он ощутил в послании эту боязнь и осторожность, только чувствовал, неспроста всё это писано. Были какие-то тут несообразности, странности некоторые, словно бы монах суздальский писал вина прияхом свыше меры. И на эти-то странности и натыкался взгляд при внимательном перечитывании.

Посидев-подумав, Василий Васильевич вдруг взял и выписал отдельно то, что казалось ему неуместным и не сообразным. И оторопел, прочитавши, что получилось: злую же мысль скры в серци своём, мнев себе мудрейши паче всех. Он же подстрекаем сатаною бысть мятежа ради и раскола.

Князь почувствовал, как руки у него похолодели. Это же тайное донесение бедного инока, страшащегося, что будет оно перехвачено доведчиками Исидоровыми. Это предупреждение о мятеже и расколе! Прислано из Флоренции и не ради красот любечских сочинено.

Василий Васильевич встал перед образом Пречистой, плачущей в орешнике. Постоял без просьб, без молитвы, в отрешении. Это всегда ему помогало.

Потом он, взявши писало, решительно начертал письмо к Исидору: «…аще оттуду возвратишися к нам, то принеси к нам древнее благословение, еже прияхом от прародителя нашего Владимира, а ново и странно не при-ношай к нам, понеже аще что принесеши к нам ново, то нам не приятно будеть».

Внутренняя дрожь улеглась, но настоящее успокоение не наступило. Было то не редкое у людей состояние, когда человек, ещё не зная, знает. И тревожится, и гневается, сам не понимая, о чём и на кого… Только люди редко прислушиваются к этим тёмным движениям души.

Василий Васильевич послал всё-таки Фёдора Басенка в Чудов монастырь за Антонием — не имел он никого другого во всей Москве, с кем можно бы делиться сомнениями безбоязненно и с надеждой найти облегчение.

Антоний уже стал монахом мантийным. Василий Васильевич видел через окно, как шёл он по деревянным мосткам быстро, будто летел, и шёлковая чёрная мантия, вилась за ним, словно крылья.

Он вошёл и остановился с выражением вопроса. Великий князь поднялся навстречу. Троекратно облобызались. Василий Васильевич позавидовал:

— Сколь пушиста да мягка у тебя борода. И когда у меня такая отрастёт? Антоний рассмеялся:

— Борода с ворота, а ума с прикалиток.

— Это ты напрасно. Кроме твоего ума, никакой не замыслит, что это с братом моим приключилось. Все твердят: чудо, чудо… Как его понять?

В таибниие было душно, пахло оплывающими свечами и яблоками. За окнами собиралась августовская гроза. Отдалённо погромыхивал гром, и напряжённо перешёптывались липы в саду. Резкие тени лежали на лице Антония. Глаз не было видно в тёмных провалах. Худые пальцы сжимали краснощёкое яблоко, и голос был севшим, усталым.

— Во времена блаженного Августина[113] тоже, как вот сейчас, много чудес вдруг стало происходить. И император спрашивает у него, вот как ты меня сейчас спрашиваешь…

— И что он сказал?

— Он сказал, что «чудо находится не в противоречии с природой, а с тем, что нам известно о природе». Мы читаем в Евангелия, что Иисус шёл по воде, абы по суху… Что это — чудо? Да, по нашему разумению — чудо. Но просто не знаем того, что знал Иисус Христос, не можем сделать то, что мог делать Он.

— Значит, чудо — это удел Бога?

— И человека тоже, если удостоен он Благодати Божией. Брат твой был красен не только лицом, но и душой, вспомни, обидел он хоть раз кого-нибудь в этой жизни?

— Нет, не помню…

— Со многими праведными людьми происходило и происходит такое, что сразу умом не объять. Зайди в любой наш монастырь, где есть истинные подвижники Божий…

— Антоний, а вот слышал я от тверского Бориса Александровича, что купец у него один вернулся из Индии и рассказывал, что будто там, за тремя морями, есть люди, кои по огню либо по лезвию меча идут и ни ожогов, ни титлов? Тогда, что же — они, значит, тоже праведники?

— Удивляешься рассказам заморским, а сам будто не видел, как по Москве бегал блаженный Максим почти нагим, босой в самые лютые морозы?

— Видел…

— И не удивился?

— Я думал, раз юродивый — значит, уродливый, а с урода какой спрос.

— Нет, князь… Юрод — значит необычный. Мы не можем его понять и почитаем за чудо.

— Блаженный Максим — чудо? А над ним ведь, и смеялись многие…

— И благоговели многие, — возразил Антоний. — А смеялись дети по малости ума.

— Да, да, верно, по малости…

Взгляд князя стал рассеянным, по лицу было заметно, что думает о другом.

Антоний подошёл к бронзовому водолею саксонскому в виде конного рыцаря и помыл яблоко. Но съесть забыл, опять сел перед свечой, ожидая, что скажет Василий Васильевич. За окном снова громыхнуло, и беглый огонь озарил горницу.

— Прекрасная икона, князь! — Антоний смотрел на Пречистую в орешнике. — Откуда она у тебя? И умиление, и трепет пред ней нисходят. — Инок приложился к образу.

— Подарок, — кротко сказал Василий Васильевич, не желая упоминать Фотинию. — Вот смотри. — Он открыл перламутровую шкатулку, которую подарил ему Шемяка в знак примирения, достал свёрнутую трубочкой бумагу. — Я прочитаю тебе, тут письмена только мне известные: «Греки ни в какую не хотели соглашаться, хотя папа Евгений стал задерживать им выдачу денег на еду. В понедельник Страстной недели греки собрались в келье заболевшего патриарха Иосифа. И вот тут наш Исидор сказал: «Лучше душою и сердцем соединиться с латинами, нежели возвратиться, не покончивши дела. Возвратиться, конечно, можно, но как возвратиться, куда и зачем?» Один Виссарион согласился с ним, все другие владыки молчали, а блаженный Марк ефесский рассердился. А через два дня такое случилось, что по настоянию Исидора греки признали: «Дух Святой исходит от Отца чрез Сына».

— Как? Не может быть?

— Погоди… Не то ещё может быть. Так, значит, «…от Отца чрез Сына». После этого сразу патриарх Иосиф внезапно скончался…

Оба перекрестились, помолчали. Затем Василий Васильевич продолжил чтение доноса Фомы:

— «И дальше все согласились: и что Таинство ехаристии равно действительно при свершении на квасном хлебе или на опресноках, и о чистилище, и о папе как верховном первосвященнике всех христиан… Потом стали подписывать соборное определение. Все владыки гречекие писали: «утверждая подписуюсь», «соглашаясь подписуюсь» или просто «подписуюсь», а наш митрополит пуще всех расстарался — «с любовью соглашаясь и соодобряя подписуюсь Исидор, митрополит всея Руси». Авраамий, епископ суздальский, ни за что не хотел ставить свою подпись, папа слал ему серебро и золото, а он не брал, тогда его на неделю посадили в оковы и силой принудили подписать. А потом была обедня, сиречь месса, гремела музыка, а Исидор пил фряжское вино и кричал: «Чудо свершилось- разрушилось средостение между Восточной и Западной Церковию! Да веселятся небеса и земля, да возблагодарим Всемогущего за Чудо сие!» — Василий Васильевич свернул бумагу, вскинул глаза на Антония. Лицо монаха было странно, уродливо обезображено гримасой. — Ну, что молчишь? Что бы сказал блаженный Августин про это чудо?

— Больше ничего не написано тут? — ткнул Антоний пальцами в бумагу.

— Да есть ещё, — нерешительно протянул Василий Васильевич. — Ладно, не могу же я от духовника своего таить. Это мой боярин под именем Фомы Тверского пишет. Пишет ещё, что ему и священноиноку Симеону суздальскому столь отвратно быть дальше в свите Исидора, что они решили бежать вдвоём другой дорогой, благо у них есть опасные грамоты, выданные им папой римским. Раз есть у них охранные листы, значит, нигде их не задержат, и они приедут раньше Исидора, всё и узнаем. Больше ничего не пишет.

— Да, они раньше приедут, — подтвердил Антоний, словно это было самое главное. Вид у него был отрешённый, он словно бы в столбняк впал, и Василий Васильевич понужнул его:

— Ну ты что, ну ты что молчишь? Я тебя спрашиваю, что сказал бы блаженный Августин про объединение Церквей?

— Сочти число зверя[114],- проговорил Антоний голосом отстранённым, чужим.

— Да ты, отче, что уж сразу круто столь? Может, не так всё и опасливо, может, Фома неправильно, что-то понял, мой Фома неверующий…

— Правильно понял Фома, он православно верующий, — отвечал Антоний, а сам о чём-то другом думал.

— Ведь если любовь между христианами, если мир, разве же плохо, а-а, отче Антоний?

— Сочти число зверя!.. Близ есть, при дверех! отвечал, не слыша вопроса, Антоний и посмотрел в глаза своему духовному сыну сочувственно и предостерегающе. — Молиться надо!

4

Суздальский иеромонах Симеон, включённый великим князем в свиту Исидора, тяжелее и острее всех переживал невзгоды пребывания в Ферраре и во Флоренции. В чужой незнаемой стране и так-то долгое пребывание тягостно, а когда начались притеснения и нужения со стороны латинян, и вовсе невмоготу. Одна отрада; запереться в келье и молиться. Просил Богородицу, Сына Eё и Николу Заступника, а того чаще и своего, русского, Угодника:

— Преподобный Сергий, помоги мне заступою своею!

Но вот к тому дело стало поворачиваться, что и молиться-то надо по чужому уставу, презрев отеческое благочестие, изменив мнению святых отцов и Символу Веры. Стало ему вовсе невтерпёж. Начал он раздумывать, к чему такие испытания даются. Ведь не может же быть это просто так, бессмысленно? А чтобы обмыслить и верно понять, решил он запись вести, благо имел к этому сызмальства расположение. Достал бумагу и кипарисовое писало и для начала при свете восковой свечи сделал записи о городе, в котором находился последние шесть месяцев: «Град Флоренция велик вельми, и такового необретохом в преждевиденных городах. Божницы в нём вельми красны и велицы, и палаты те устроены белым камением вельми высоки и хитры. А посреди града того течёт река велика и быстра вельми, а с обе стороны устроены палаты. Есть же во граде том лечебница велика и есть в ней за тысячу кроватей, и на последней кровати перины чудны и одеяла другие. Ту же есть устроена хасрад, а по нашему рекше — богодельня немощным и пришельцам странных иных земель, тех же боле кормят, и одевают, и обувают, и держат честно; а кто ся сможет той ударя челом граду и пойдёт, хваля Бога. И посреде лечебницы устроена служба, и поют на вся день. Есть монастырь иной, устроенный белым каменем хитро и вельми твёрдо; а врата железны; а божница вельми чудна, и есть в ней служб сорок; и мощей святых множество, и риз других множество с камением драгим, и со златом, и с жемчугом. Старцев же в нём сорок, житие же неисходно из монастыря никогда; и миряне к ним не ходят николи же, а сидят за рукоделием: шьют златом, шёлком на плащаницах святых. В том монастыре был владыка и мы вси быхом с ним, и та вся видехом. А погребение же умерших тех старцев бывает в устроенных тех монастырях: новоумершего старца вкладывают в гробы, и ветхие кости вынимают и кладут в костёр, и на них смотря поминают час смертный. В том же граде делают камки и акамисты со златом; товару же всякого множество, и садов масличных… Ту же видохом древние кедры и кипарисы; кедр как русская наша сосна много походит, а кипарис корою яко липа, а хвоею яко ель, не мало хвоею, кудрявая, мягка, а шишки походят на сосновые…»

Начал Симеон своё писание, чтобы только тоску заглушить, не собирался доверять бумаге всё увиденное и пережитое. Уж тем паче не думал суздальский иеромонах, что войдёт в историю как первый по времени русский списатель, сообщивший драгоценные сведения о Западной Европе и изложивший с сердечной болью и непосредственностью свои впечатления о Соборе, о Флорентийской унии[115].

Великокняжеский посол Фома, которому до всего было дело, и Симеона за его занятием застал врасплох. Не стал Симеон отпираться, поделился своими сокрушениями и не пожалел потом, найдя в Фоме верного сотоварища.

— Давай к Авраамию сходим, он муж крепкий. Я видел, приходит к нему третевдни от папы бискуп Христофор, велит подписать соборное постановление. Авраамий же ему в ответ: «Не могу в богопротивном деле быть!» Я вот убежать надумал, хочешь со мной? — спросил испытующе Фома.

— Как не хотеть, да разве по-божески это, без благословения?

— Вот и попросим благословения у владыки суздальского Авраамия. Только тайно надо к нему идти.

Так согласно решили, да опоздали: папа римский заключил русского епископа в темницу за несогласие с ним.

Симеон кинулся к митрополиту Исидору, воззвал со страстью:

— Высокопреосвященство, владыка Исидор, заступись, Бога ради, за владыку Авраамия, латиняне в темнице его нужат.

— Не латиняне, святой отец, а я его нужу. До той поры он будет сидеть, пока ума не наберётся. И у тебя, я вижу, тоже ума-то не палата, посиди-ка и ты с ним да умоли его не кобениться, не стараться умнее самого папы римского быть.

Митрополичьи бояре схватили Симеона и кинули в ту же каменную темницу, сырую и холодную. Авраамий претерпел уже много, у него распухли колени, разболелись зубы, от дурной пищи расстроился желудок. И сдался епископ.

— Зови бискупа Христофора, — сказал стражнику.

Симеона выпустили заодно с Авраамием, вернулся он в келью и сидел в ней безысходно, так тошно было на душе. И на совместную — двух Церквей — литургию не пошёл, и на площадь не выглянул, когда уезжал из Флоренции с большим почётом, под оглушительный рёв труб и свирелей царь константинопольский Иоанн, предавший правую веру свою за мнимую помощь католиков.

Все греческие епископы сождались в Венеции, чтобы оттуда уж вместе отправиться в путь до дому.

— Из Венеции я хочу свою дорогу торить до Москвы, — шепнул украдкой Фома Симеону, когда оказались они вдвоём на берегу реки во время пересадки с коней на галеры.

Симеон согласно кивнул. Тут они и исчезли, не попрощавшись с Исидором, который продолжал путь по Адриатическому морю, чтобы добраться до Угорского королевства на Дунае, а там уж сушей — на Русь.

Не было у беглецов ни денег, ни защиты, ни знания дорог.

Фома оказался человеком бывалым да пролазчивым. Отыскал он рузариев — купцов, торговавших с Русью и бывших посредниками при передаче на восток разных романских художественных ремёсел. На этот раз у рузариев были дорогие предметы церковной утвари — подсвечники, водолеи, чаши, дарохранительницы, оклады книг. Фома обещал им помочь найти на Руси выгодный сбыт их товара, привлёк и Симеона, который подтвердил, что в Суздале много храмов и покупатели найдутся.

Поначалу всё ладно шло, но, когда показался в виду город Понт, родина Пилата, купцы засомневались, попросили Симеона:

— А не мог бы ты, отец, снять свой крест православный? Да и рясу бы спрятал, мы дадим тебе порты холщовые и рубаху.

Не захотел батюшка Симеон в бродягу рядиться, и Фома поддержал его.

— А когда так, то прощевайте! — И купцы сбросили с возка на пыльную дорогу немудрящие пожитки русских утешественников.

Прошли немного пешком, притомились. Красота кругом и жара. Запахи незнаемые голову кружат. Дорога каменистая белая глаза слепит. Взобрались на холм, где дерево развесистое, одинокое, прилегли в тени. Да и задремали. «Преподобный Сергий, помоги мне заступою твоею», — попросил Симеон, смежая глаза. И минуты, показалось, не спал, только чует, кто-то его за руку трогает, и голос как бы строгий: «Благословился ли ты от Марка, епископа ефесского, по стопам апостольским ходящего?» — «Да, благословил меня сей крепкий муж», — пролепетал Симеон склеенными от страха губами. «От Бога благословен Марк, — продолжал голос, — ибо никто из суетного латинского Собора не соблазнил его ни ласкательством, ни угрозами. Ты сие видел и тоже не склонился на прелесть, и за то пострадал. Проповедуй же то, что говорил Марк, куда ни придёшь, всем православным: пусть содержат предание святых апостолов и святых отцов семи Соборов. Имеющий разум да не уклоняется от сего».

Симеон и пошевелиться не мог, все члены его были скованы, только лепетал: «Батюшка Сергий, ты ли это? Тебя ли слышу?» И видел неясно тёмный лик в белом сиянии бороды и благословляющие персты в воздухе.

«О путешествии же вашем не скорбите, — будто дальнее эхо, рокотал голос, — буду с вами неотступно и чрез сей непроходимый город проведу вас безопасно. Теперь, восстав, идите».

Симеон разлепил глаза, не понимая, где он находится и что с ним. Прямо над головой на тёмно-синем небе, таком тёмном, таком синем, какого не бывает на Руси, — резные широкие листья дерева неведомого, и кажутся они даже чёрными, хотя солнце всё кругом заливает.

А голос приснившийся продолжал договаривать, но уже прерываясь и пропадая: «…прошед немного… место увидите, где две палаты и подле них жену… именем Евгения… примет вас в дом свой и успокоит… а потом вскоре…»

И всё пропало. Симеон вскочил.

— Хлебушка бы теперь, зевай, сказал Фома, мягонького, с угольком на боку запечённым. Надоела еда ихняя. А ты и мяса не ешь. Ослаб, поди, совсем?

— Видение я имел… в тонком сне, — признался инок.

— Ну-ка, к добру иль худу?

— Что ты как спрашиваешь? Чай, не домового я видал.

— Иль каши! — мечтательно продолжал Фома. — Гречишной. В горшке. Чтоб выперло. А сверху — корочка красная. А? Из печки на ухвате стряпуха несёт. Сама бока-астая!..

Симеон невольно засмеялся:

— Эк, бес-то тебя донимает, боярин!

Фома тоже засмеялся:

— Прости, батюшка. Это с голоду у меня, с устатку. Всё брашна мерещатся. Ну, скажи, тебе-то что пометилось?

— Не пометилось, а видение, — потупился Симеон. — Сергия я видал, — закончил он шёпотом.

— Иль вправду? — обрадовался боярин. — Теперь не пропадём! С преподобным нашим не пропадём. Он с худым не является. Моли Бога о нас дальше, батюшка Сергий! — Фома перекрестился и встал. — Ну, побредём, отец! Лепота кругом — око радует, а брюхо подлое урчит и радоваться не даёт.

С холма, насколько хватало зрения, простирались во все стороны виноградники, лилово-голубые в знойной дымке. А воздух нежил, хотя и пекло.

— Мы привыкшие, — легко сказал Симеон, препоясываясь потуже. — Низшее не может осилить высшее, то ись брюхо — глаз. Я вот что тебе скажу, — продолжал он, спускаясь по тропинке впереди Фомы. — В некоем монастыре греческом повадилась братия в огород ходить и с огородником воевать, овощей с него требуя сверх трапезы. А игумен говорит: это сатанинское дело и ему не следует быть. Как ты преодолеешь страсти и осилишь труды, когда тебя даже овощ побеждает?

Путешественники ещё посмеялись. — Легче пера будешь, смиренный брат мой, если укрепишь себя воздержанием! — убеждал Симеон, резво перескакивая через белые валуны.

— Укрепимся в сём и утвердимся, — с невеликой охотой поддерживал его Фома, неловко перелезая через препятствия.

Тропинка привелаих к большому винограднику, полному спелых запылённых гроздей, поднятых на арки. Прежде чем вступить в густую спасительную тень, Симеон остановился, обернулся к боярину:- А ещё он сказал, Фома, это преподобный-то во сне моём, обещался, мол, ты посетить обитель мою в Троице, да не посетил. Теперь же поневоле будешь там. К чему бы такое?

— Изнемог я, отче, — вяло отозвался Фома. — Идём скорее, вон туча накрывает, как бы под дождь не попасть.

— Дивно, дивно. К чему он так сказал? — всё качал головой монах, пробираясь виноградником.

Когда промокшие до нитки от тёплого ливня, облепленные виноградными листьями, сорванными ветром, выбрались они наконец к вечеру на берег мутной быстрой реки, то первое, что увидели, — одинокий дом из светлого песчаника, который как будто ждал их. Его высокие стены, исхлёстанные дождём, прорезали узкие окна, красная острая крыша венчала пустынное жилище. Женщина в переднике и деревянных башмаках стояла, держа белую козу за шею и, прикрывая глаза рукой от закатно засиявшего солнца, смотрела на путников.

Молчаливым жестом пригласила она их к очагу, подала сыр и хлеб и кислое слабое вино в кувшине. И не испрашивала ни о чём. Развела огонь, чтоб могли обсушиться, пальцем показала место ночлега — старую деревянную кровать с грубыми холщовыми простынями.

Никогда ещё за всё время отъезда с Руси не был им так сладок покой и отдых. На рассвете их разбудило козлиное блеянье за окном и шум воды, льющейся в таз для умывания. Они вышли из дома и увидели широкую, освежённую дождём зелёную долину, куда им предстоял дальнейший путь. Хозяйки не было видно, но хлеб и сыр и тяжёлая гроздь винограда лежали тут же, на камне у двери.

Когда они помылись и, выпив по кружке козьего молока, пошли, Фома вдруг сказал:

— Что-то я лица совсем не запомнил хозяйки-то нашей… А ты?

— И я не запомнил! — удивился Симеон.

И оба почему-то враз оглянулись.

Она стояла далеко у своего дома. Только белел передник на груди. Но голос мелодичный был отчётливо слышен, и видно было, как рукой она показывает себе на грудь:

— Еу гения!

— Батюшка Сергий! — потрясённо взревел Фома. — Спасибо тебе за великие милости твои.

— За избавление от тягот и скорбей, — поспешно и счастливо вторил ему Симеон. — Ведь всё получилось, как и было предсказано!

Затем прошли они через город Понт сквозь множество вооружённых людей, и никто не задержал их, будто они невидимые.

И весь последующий путь проделали они безбоязненно. Возле немецкого города Костера догнали отказавшихся от них ранее купцов, которые чувствовали себя посрамленно и устыдились немало. Теперь уж вместе с ними, имея и пропитание и попутчиков, Симеон и Фома достигли незаметно Пскова, а там уж рукой подать до Новгорода Великого.

Но чем ближе был конец путешествия, тем больший холод и тесноту в груди чувствовал Симеон. Что-то ждёт его ещё, неведомо. Получил ли великий князь грамоту его тайную, иль перехвачена она недругами? Защитит ли он его от Исидора иль и не вспомнит больше ни разу о монахе суздальском? Симеон хоть и не раскаивался в содеянном, но трусил.

— Нельзя мне в Москве показаться, — признался он Фоме. — Кто я теперь? Ни поп, ни расстрига. Ведь не простит мне Исидор измены.

— Пойди в новгородский какой-нибудь монастырь да молись, — посоветовал очень дельно Фома.

С такой просьбой и обнаружил себя Симеон перед новгородским архиепископом Евфимием, что оказалось потом роковой ошибкой.

Загрузка...