Сообщения о скоротечных и малоразорительных набегах татар на украйные земли Руси Василий Васильевич получал от своей сторожи часто, и каждый раз слышался ему обвинительный голос Шемяки: «Почто татар любишь?» Неужто прав он?
Да, есть у Василия доброхотствуюшие татарские царевичи и мурзы, коих кормит он, принимает на службу. А царевич Касим — друг столь верный и надёжный, что дай Бог, чтобы все русские такими были. И немало услуг важных сделал он великому князю. В 1449 году внезапно явился отряд татар на берегах Пахры, большое зло принёс христианам, многих посек и в полон увёл для продажи в рабство. Касим выступил из Звенигорода со своим отрядим, разбил татар и угнал их в степь, отобрав всю добычу. И на следующий год явились татары, но уже на реку Битюк. Царевич Касим опять по первому знаку великого князя вывел своих воинов и вместе с коломенским воеводой Беззубцевым разгромил пришлых захватчиков.
А если посмотреть летописные своды, то увидишь, что во все времена Русь не только воевала со степняками, но дружила, роднилась, жила в мире и согласии. И не только со степняками — с трёх сторон обкладывают недруги Русь, но никогда русские князья не вели войну на их истребление, а старались привлечь на свою сторону. Потому-то так много на службе князей, бояр, воевод — выходцев и из Орды, и из Литвы.
Страшная и затяжная оказалась последняя великокняжеская усобица на Руси. Но и в Литве, как во всей Западной Европе, она ещё кровавее, а в кочевом Поле никто уж не удивляется, что сын убивает отца, брат брата, ханы бесчисленных орд гибнут в смертельных схватках, на их трупах вылезают новые правители государств-паразитов.
Вот и очередная пугающая весть доставлена в Москву: объявился в Синей, или Ногайской, Орде новый хан. Желая стребовать с Василия Васильевича дань, выслал большое войско под предводительством сына Мазовши. Гонец, принёсший донесение нашей порубежной сторожи, так спешил, что загнал насмерть лошадь, а сам явился к великому князю таким запылённым, что белки глаз и зубы у него блестели, как у эфиопа.
Не успели осмыслить это донесение, как глазастый княжич рассмотрел на ордынской дороге новый быстро продвигающийся к Москве столб пыли. Это мчался верхоконный русский ратник Карп с засечной полосы. Был он не один, но с языком. Имея по две заводные лошади, которые Карп и его пленник попеременно пересёдлывали, они проделали путь почти на один день скорее первого вестоноши. Карп с передовым отрядом русской сторожи, уже участвовал в рукопашной сшибке с татарскими лазутчиками, одного из которых и удалось пленить.
Как видно, это был не татарин: высокорослый, бородатый и голубоглазый. Но и ни на русского, ни на литвина не похож — азиат всё же. По-русски не разумел, позвали толмача.
— Кто ты? Татарин какой орды?
— Никакой. Монгол я! — возразил пленный с обидой столь очевидно, что Василий Васильевич спросил;
— Что же, монгол сильнее татарина, лучше?
— Это всему Полю известно. Татарин редко какой может натянуть разрывной лук до уха, больше стреляют от глаза лишь. Да ещё вот такими, как у меня, стрелами, коваными, калёнными в огне.
— Ну, это ты зря, татары все отменные лучники, и у них есть калёные стрелы.
— Нет, нет у них таких, я их из Каракорума привёз, вели своим холопам, чтобы вернули мой колчан.
— Эко, какой ты говорун. Скажи лучше, много ли таких, как ты, идёт за тобой?
— Как я — мало, татары одни.
— Много татарвы?
— Сметы нет!
— Куда идут? На Рязань, на Нижний?
— Нет, на Москву, с тебя, царь, дань требовать. Хан говорит, что ты уж много лет не даёшь ни дирхема. — Хватит лясничать! — резко прервал Василий Васильевич. — Вы, я вижу, сами себя забыли. И про то забыли с кем дело имеете. Надобно напомнить вам, и татарам, и монголам. — Великий князь умолк, не видя, но чувствуя, что все присутствующие в палате, в том числе и княжич Иван, радуются его решительности, одобряют её. Что думает пленник, его не интересовало. Он только спросил его небрежно:
— Как скоро собираются тут быть?
— Скоро не будут, — ответил монгол охотно. — Покуда и за Волгой корма верблюдам и овцам хватает.
— А ты зачем же к нам переплыл?
— Я первый раз на Руси. Сказывали, кто ходил к вам, что засеки у вас трудные — леса на болотах, овраги. А мы любим степь, в лес боимся ходить.
— А идёте же?
— Куда деваться, царь? — доверчиво и миролюбиво отвечал монгол. — Степь опять погорела, ни еды, ни воды. А впереди зима.
— Значит, пограбить других надо?
— Зачем грабить, своё взять.
Василий Васильевич вслушивался в голос пленного, пытался представить, на кого из знакомых он похож. Нешто, на Ивана Старкова? Такой же у него разговор — бесхитростный да прямодушный на показ-то, а там кто его знает, темна водица во облацех.
— Проводником пойдёшь?
Пленный не ответил.
— Что молчишь? Как зовут? — два вопроса сразу задал Василий Васильевич, досадуя, что не может видеть, нет ли на лице у монгола насмешки.
— Кличут Кутлуком.
— Так вот, Кутлук, веди к месту, где переправа через Волгу будет… Чтобы не мёрз ты в степи зимой, дадим тебе рухляди, какой захочешь, — куниц, бобров, лисьих шкур… Четыре лошади. — Василий Васильевич почувствовал, как к руке его, лежавшей на подлокотнике кресла, прикоснулись жаркие сухие губы согласного и благодарного пленника, добавил: — А понравится у нас, деревянную юрту тебе дадим.
— Это гроб, что ли? — перепугался Кутлук.
— Заче-ем тебе гроб, вы ведь в саване хороните, а я про юрту из пяти стен рубленых говорю.
Монгол опять притих — обдумывал, видно, слова великого князя. Молчание затянулось, Василий Васильевич снова его понужнул:
— Ну, что ты язык проглотил?
— Не хочу обмануть тебя, царь. Что, если опоздаем мы к переправе? Может, Мазовша уж у твоей засечной черты, уже лес рубит. А может, только передовой отряд-сотня, две, как мне знать?
— Самое лучшее средство к тому, чтобы узнать, — это выйти навстречу…
— И побить! — с большой верой добавил княжич Иван и приник к отцовскому плечу. — Я с тобой?
— Теперь ты всегда будешь со мной. Иди собирай полки!
Повторять Ивану было не надо.
Кутлук правду сказал. Сам Мазовша оставался ещё на левом берегу Волги, а передовой его отряд уже разбойничал на гористом правобережье, обирал мордовские селения, не решаясь подойти к какому-нибудь укреплённому городу.
Чтобы обнаружить пришлых ордынцев, проводник не требовался — путь их обозначен был пепелищами да трупами убиенных мирных жителей. Боя татарский отряд не принимал, успевал на своих быстроногих степных лошадях скрыться на ночь в лесах, оставляя после себя лишь чёрные пятна от костров да катыши конского помёта.
Гоняться за горсткой разбойников не имело смысла, и Василий Васильевич, ещё раз с пристрастием расспросив Кутлука и поверив ему, что сила у царевича Мазовши несметная, принял решение возвратиться в Москву, чтобы получше осадить её — укрепить, подготовиться к возможной осаде.
Всех московских ратников великий князь передал звенигородскому воеводе князю Ивану с наказом встать вдоль берега Оки и препятствовать сколь можно дольше переправе татар, если они здесь вдруг объявятся.
Ехать старались бесшумно, высылая постоянно вперёд двух лазутчиков, чтобы не напороться на вражескую засаду. Ночью, когда расположились, не зажигая костра, на отдых, услышали, что в лесу кто-то шастает. Рассмотреть в темноте было ничего не возможно, но по тому, как фыркали лошади, догадались, что движется большой отряд. Василий Васильевич досадовал, что оставил свою дружину и теперь приходится таиться и искать окольные пути.
В один особенно опасный миг, чтобы не столкнуться с обнаружившими их всадниками, решили свернуть в засеку, через которую татары, конечно же, не рискнут ломиться. И верно, вражеские всадники сами торопливо отвернули в сторону. Можно было снова выйти из чащи на чистое поле, но случилась неожиданная задержка.
Княжич Иван, никогда не бывавший в засеках и не знавший их устройств, зацепился по неведению за лыковую стяжку, которая удерживала подрубленное, но ещё прямо стоявшее дерево. Лишившись поддержки, дерево рухнуло, навалилось на второе, тоже засечённое, за вторым со страшным треском посыпались третье, четвёртое…
Ивана сбило с седла ветками первого дерева, и это было его удачей. Ствол пришёлся коню по спине, и тот со сломанным позвоночником свалился в предсмертном храпе.
— Осторожнее, князь- спохватились бояре.
— Сынок, где ты? — звал в темноте Василий Тёмный. А Ивану, как оказалось, дважды повезло. Мало того что он безболезненно слетел с лошади, он и на земле угодил в ловчую яму, так что падавшие деревья лишь пугали его, накрывая сверху.
Яма, рассчитанная на поимку лося, была глубокой, а деревьев навалилось много. Не сразу и докричались до него, а когда услыхали наконец его бодрый голос, облегчённо вздохнули.
Разобрать завал оказалось делом нелёгким и нескорым, Василий Васильевич второй раз пожалел, что отдал всех людей звенигородскому воеводе. Бояре умучились, выворачивая толстые стволы, но так и не смогли расчистить лаз в яму. Решили подождать рассвета, что бы предварительно ссечь с поваленных деревьев ветви.
Но страшно было за княжича — протерпит ли он до утра один в темноте и неизвестности. Все люди, даже самые твердосердечные, подвержены испугу, но все ведут себя при этом по-разному, проявляется в испуге вся главная сущность человека. Иван уже не дитё, одиннадцать лет ему, через год будет считаться пол у взрослым, когда человеку разрешается жениться, но такое испытание страхом и для него велико.
— Погоди, князь, — просил один боярин.
— Ты самое главное, не бойся, — уговаривал другой.
— А я и не боюсь. Отдыхайте, — отвечал им Иван так, будто бы даже и рад был приключению, а может, и вправду рад был, ведь ему исполнилось всего одиннадцать лет.
Когда под утро высвободили его и, поснедав на поваленных деревьях, продолжили путь, один из бояр сказал Василию Васильевичу:
— Достойный наследник у тебя растёт.
«Сам вижу, смладу дана сыну сила, успех, храбрость», — подумал, радуясь, великий князь, но его хорошее настроение омрачено оказалось-большой, досадой: выяснилось, что крались ночью вдоль засеки по лесу не татары, а русские ратники под предводительством князя Ивана Звенигородского. Обнаружилось это уже на подходе к Москве.
— Почему ушли из засады? — удивился Василий Васильевич.
— Кутлук сказал, что татары не скоро придут.
— Ка-ак? Вы ушли без боя, просто струсили?
— Кутлук… — начал оправдываться Иван Звенигородский, но великий князь гневно повелел:
— Обоих — и князя и монгола — в поруб!
Ещё не ясна была цена доверчивости и непослушания Ивана Звенигородского, но последствий следовало ждать самых непредвиденных и тяжких.
Слух, что великий князь укрепляет город в ожидании прихода татар, быстро разлетелся по округе, и как всегда в таких случаях в Кремле стало многолюдно, засновал разный народ — тиуны и монахи, ключники и дворяне, оратаи и ремесленники, купцы и гости — свои и иноземные.
Был канун Петрова дня, стояла жара, но, как всегда перед большим праздником, Торговая площадь превратилась в базар шумный и многоголосый. Свезли из окрестных сёл много яловчины и свинины, сыров, куриных и перепелиных яиц да ещё только-только появившихся на огородах диковинных огурцов. Но как только продавцы и покупатели увидели военные приготовления на стенах и башнях Кремля, торговля быстро свернулась. И сам праздник был не в праздник, без обычных пиров и игрищ, и на потеху в этот день великий князь не поехал.
Василий Васильевич отправил Марью Ярославну с Андреем и Борисом в Углич, а сам со старшим сыном Иваном готовился вести дружины к Волге. Москву оставлял на Софью Витовтовну с сыном Юрием, множеством верных бояр и детей боярских, митрополитом Ионой, и духовенством.
Перед выходом из Кремля Василий Васильевич ещё раз с пристрастием расспросил Кутлука о пути, по которому может пойти царевич Мазовша, Кутлук заверил, что татары из свой Ногайской Орды с берегов Хвалынского[139] моря кочевали на север, пересекли реку Яик, шли по степи через земли казанских татар, черемисов, вотяков, а дальше два пути — либо перед Нижним Новгородом пересекать на кожаных мешках Волгу, либо прямиком на Кострому и Ярославль идти, там переправа легче ввиду маловодности реки. Поскольку Кутлук склонил Ивана Звенигородского бросить осаду на Оке, можно было думать, что он уверен во втором пути ордынцев. Эго если не лукавил. А если нарочно на ложный путь выводил?
Но у Василия Васильевича выбора-то и не было, потому что набрать воинство, способное разгромить большую Орду, он мог только на севере, и он решил переправляться через Волгу в месте впадения в неё реки Дубны.
Первые плоты с плывущими за ними на поводьях лошадьми уже отправились к левому берегу, как из Москвы примчался верхоконный скоровестник — татары окружили Москву.
— Бог меня бьёт, а не татары! — в отчаянии воскликнул великий князь и велел всем возвращаться.
Через день после того как Иван Звенигородский доверчиво и малодушно снял засаду на берегу Оки, татары переправились через Волгу ниже Дятловых гор возле села Лысково и устремились к волжскому притоку. Лазутчики Мазовши обшарили оба берега дважды и трижды, не смея поверить, что нет ни засады, ни обычной сторожи. А когда убедились с несомненностью, что граница открыта, изгоном пошли к Москве и были у её стен уже 2 июля, через два дня после ухода из Кремля великого князя.
Москвичи стали устанавливать на бойницах башен пушки, заряжали их ядрами, а татары тем временем зажгли посады. Лето было жаркое, сухое, дома и хозяйственные постройки, хлебные амбары и пристанища горели, как пушечный порох — с шумом, треском, гудением. Птицы, опалённые пламенем, летали над городом и падали обугленные на крыши и улицы. Ветер завывай и гнал дым на стены так, что защитникам нечем было дышать. Пламенная близость опаляла им брови и бороды.
Сутолочь пожаров стала для жителей почти привычным делом, научились быстро преодолевать неразбериху и страх первых огненных мгновений, каждый знал, что надо делать, если залетит татарская стрела с зажжённым фитилём, что куда вытаскивать, где класть в безопасии. Воды заготовили во что только можно — от бочек сорокаведёрных до ковшей и мисок. Запасли на видных местах и топоры, и крючья, если будет нужда брёвна растаскивать, крыльца, окна, бани, чердаки рушить.
Софья Витовтовна, позабыв немощи возраста своего, в окружении челяди, с ушатами и кадками, наполненными водой, зорко следила и всем велела глядеть, чтоб вороватая искра не проникла куда по нечаянности, и самолично обходила вышки над сенями, откуда вид был просторней. Немалое мужество надобно было старухе, чтобы объять взглядом то, что представлялось отсюда: стекленеющее алое марево, дрожащее над посадами, в нём — чёрные остовы сгоревших домов, свивающиеся густые клубы дыма и видные в его разрывах татарские полки, окружившие Москву. А ещё дальше — поля в дымном тумане и пустые дороги; по одной из них ушёл сын с войском, и добрался ли до него гонец, неведомо. Сырой запах гари, заливаемой водой, и сухой запах ветра, раздувающего пламя, соединялись в тяжкий дух смрада, всегда витающего над пожарищами. Но, пожалуй, тяжелее всего было безмолвии: защитники затаились на стенах, жители по садам и усадьбам, татары, как зачарованные игрой огня, застыли на месте и не двигались.
Много пережила и повидала на веку старая княгиня, чтобы не поддаваться в минуты опасности сердечным впечатлениям. Надо всё время что-то делать. Надо сохранять присутствие духа.
Так она жила в глухой заснеженной Чухломе, не теряй надежды, слушая ночи напролёт вой волков и лай яростно отвечающих им собак. Так она жила, вернувшись в Москву. Она не умерла, увидев ослеплённого сына. Она сразу знала, что ей надобно делать, и раздумывала только над тем, как исполнить своё решение. И сейчас, глядя на московские крыши со множеством выступов, прорезей, гребней, на стены и играющие бликами окна, украшенные резными узорами, листьями, травами, птицами, всадниками, на всю эту красоту готовую в единой пламенеющей вспышке превратиться в ничто, Софья Витовтовва верила, что не погибнет, выживет, Бог не допустит, чтобы жизнь её изошла дымом вонючим, пока долг её до конца не исполнен.
А на стенах кремлёвских становилось, совсем невозможно находиться. Дым затекал в башни и переходы, заполнял их так, что ничего не было видно, положение защитников делалось невыносимым. Стоило же ветру чуть разнести завесу сразу летели с тонким зудением татарские стрелы.
И вдруг со стен Кремля донеслось стройное пение. Временами видно было блистание золотого Креста и хоругвей. В тяжком огненном зное, охватившем город, в облаках дыма, нёсшихся на Кремль совершал митрополит Иона Крёстный ход: «О еже милостивно услышати глас молитвы нашей, и избавите нас от… огня… меча, нашествия иноплеменних междоусобныя брани, в всякия смертоносныя язвы, Господу помолимся»…
Внезапно ветер залёг, и дым стал оседать клочьями, защитники Кремля могли уже разглядеть друг друга. В одном из переходов Иона увидел Антония, которого очень отличал за строгость жизни. Глаза его были воспалены и слезились, ряса изорвана.
— Моли Господа ниспослать нам Его благословение и милосердие. Да, услышит Он нас, — сказал Иона.
На лице инока не было страха, улыбка его была светла и восторженна:
— Свершилось уже, владыка! Ветер затих, и пожар не пылает в силе. Твоими молитвами спасена Москва, и никто не погибнет, только…
Он вдруг согнулся в поясе, коснулся головой белокаменного среза стены, будто земной поклон сделал, и тут же завалился на бок. Между лопаток торчала глубоко, по самое оперение, вошедшая железная, калёная стрела. Сознание ещё не покидало его, хотя глаза уже закатывались и лицо быстро заливала бледность.
— Только я…Только я… — выдохнул он.
— Царю небесный, прими душу раба Твоего его с миром, — опустившись перед Антонием на колени и крестя его, шептал Иона, не замечая, как слёзы часто бегут у него по щекам, и падают на руки монаха, которые братья его по Чудову монастырю, уже сложили на его груди.
Дыхание Антония было хриплым, изо рта толчками выливалась кровь, на виске неровно билась голубая жилка, всё слабее и медленнее.
— Прощайте… простите… — хрипнул он последний раз, и кровь перестала идти, и жилка — биться.
— Отошёл, — сказал кто-то.
Все закрестились.
Чернецы бережно снесли его в холодную монастырскую часовню. Прибежал лекарь, вытащил стрелу из спины:
— Свечу подайте.
Принесли зажжённую свечу. Лекарь поднёс её к руке Антония. Язычок пламени опалил кожу, не вызвав на ней волдыря.
— Всё, — сказал лекарь. — Можно хоронить.
Монахи тихо вышли из часовни и притворили дверь, оставив Антония одного на лавке в розово-золотистом свете лампад.
Когда посады превратились в пепел и гореть было больше нечему, огонь и дым исчезли, а татары оказались открытыми для выстрелов обороняющихся. Каменные ядра пушек и тяжёлые стрелы дальнобойных арбалеток, недавно привезённых фряжскими купцами из Франции, столь далеко отпугнули татарских лазутчиков, что они оставили все подошедшие к ним обозы с награбленным уже добром. Пушечное ядро угодило в верблюда, он свалился на бок и опрокинул громоздкую телегу о четырёх колёсах с кожаным верхом. Из неё посыпались с грохотом разные медяшки и железки, собранные, как видно, для переплавки в сабли да щиты, затем покатилась беременная бочка, из которой потёк на землю тягучий, недавней качки мёд, посыпалась немудрёная крестьянская утварь, прихваченная из жадности в попутных русских деревнях.
Татары вертелись на месте на своих конях, не зная, что предпринять.
К их большому изумлению, защитники Кремля не только продолжали держать оборону, но вдруг проявили неожиданную дерзость: растворили ворота и, конные и пешие, бросились на врага. Скоро татары поняли причину такого бесстрашия — к Кремлю шли на рысях с поднятыми пиками дружинники великого князя и отряды ополченцев.
Бросив обозы, татары брызнули прочь. На каждую гадину есть рогатина, говорили москвичи, обнимая пришедших на подмогу ратников. Врагов преследовали до рассвета и отобрали у них всё награбленное.
Лёгкой рысью в глубоком седле возвращался Василий Васильевич в Москву. Стремянные Фёдор Басенок и Семён Оболенский конь о конь неотлучно находились при нём.
Вступили в городские посады. Он понял это по тому, что мягкой и бесшумной стала поступь коней, пошли по пеплу — догадался. Закатное солнце грело ему правую щёку, а иногда попаляло сильнее, горячило и слева, и снизу, значит, проезжали мимо догорающего кострища. Шипели заливаемые головни, едко, угарно пахло. Слышался отовсюду усталый бабий плач, смолкавший с приближением князя.
— Ну, что тут? — спросил он.
— Да всё то же, — неохотно отозвался Басенок. — Не видал, что ль, никогда?… Разор.
— А Москва?
— Эй, старик, подь сюда! — крикнул Оболенский.
Зашмыгали поспешные шаги остановились у стремени.
— Ты кто? — спросил Василий Васильевич.
— Старый старик, родимый! Беда у нас, беда!
— Много ли народу погибло?
— Ой, много-много! Две ли, три ли тыщи, слышь ты.
— Неуж столько? — не мог поверить великий князь.
— Монах, стой! Скажи великому князю, много ли москвичей полегло? — Это Басенок. — Правда ли три тысячи?
— Три тысячи?… Какие три тысячи? — отвечал молодой ломкий голос. — У нас в монастыре один погиб. За всех, за вас, говорит, один я умру, батюшка Антоний наш.
Будто раскалённая рогатина вошла Василию Васильевичу в грудь, под сердце, отняла дыхание. Он слышал, как Басенок и Оболенский расспрашивали монаха, и не понимал, о чём говорят. То есть он слышал и про стрелу, и что на стене настигла, и что пожар после этого сразу утих, но чувствовал он только грызучую боль и рогатину, и не понимал, зачем они говорят, что не мучился, что — сразу, что он в часовне и ещё даже не убирали его. Ничто теперь не имело значения, только одно — его больше нет…
Лошади тронулись.
— В часовню, княже? Или сначала во дворец?
— К нему, — сказал он отрывисто.
У Чудова стремянные помогли спешиться. Он шёл смело, будто видел дорогу. Походка его обрела прежнюю лёгкость и уверенность. Заскрипела на петлях кованая дверь. Холод, запах тлена, лампадного масла, высохшей богородской травы.
— Теперь уйдите, — сказал он, опускаясь на колени возле скамьи с телом Антония.
Шаги Басенка и Оболенского… Снова скрип двери… Тишина.
Чуть касаясь, он провёл рукой по рясе, ощутив рванину и запах дыма от неё, и такой знакомый пресный запах кровн. Сложенные персты Антония уже охладевали. Василий Васильевич приник к ним лицом.
— Отче? — сказал. — Это я.
Эхо ли, вздох ли отразился от каменных стен.
— Пошто ушёл-то? Отче?
Он поцеловал пальцы духовника, поискал его лицо. Пушистая борода заскорузла от загустевшей крови, скулы были каменны. Глаза провалились, а веки мягкие, словно набухшие слезами.
— Отче, услышь меня! — шептал Василий. — Ну, как я теперь?!
Он сел на пол, прислонившись головой к коленям покойного, и замер. Только здесь и сейчас, во тьме и беззвучии, познал он полноту отчаяния. Ничем показались ему прошлые боли.
Говорил, все мы странники и должны будем переселиться с земли, на коей живём пришельцами. Где же ты, прекрасный странник мой? Где же ты, милость? Где ты, прощение? Где ты, оправдание?
Говорил, вся жизнь — алкание правды небесной… Где ты, чистота? Ты, смирение, ты, кротость?… Кловыня, милый, добрый брат мой!
Говорил, помни печаль ангелов, сын мой, которая…
Плач глухой и лающий вырвался из груди Василия. Он пополз на коленях вдоль лавки, обнял мёртвую голову, безвольно качнувшуюся в его руках, волосы Антония были влажны и пропитаны горькой гарью.
— Отче, отче, напечатлен ты в сердце моём навсегда. Пред кем ещё встану, как пред тобой, в обнажении души, гноища её и страхования? Пред кем не постыжуся себя? На чьи молитвы понадеюсь?
Шипящее скрежетание раздалось над крышей часовни, и ударил гром столь мощной силы, что воем отозвалась ему подкупольная высота. Мгновение пустого беззвучия — и рванулись снаружи полчища острых струй, вколачивая себя в стены, в окна, в крышу. Они переменяли направление, замирали на миг и опять обрушивались железным грохотом, яростью споря с непрерывными громовыми раскатами. Тусклые сполохи то и дело озаряли часовню. Василий, затворённый во тьму, необъяснимым образом чувствовал их, словно кто-то решительно и умело встряхивал его и отпускал.
Он всё так же сидел у изголовья, перебирая в пальцах скользкие кольца волос Антония, он всё так же повторял мысленно: отче, видишь ли ты меня? Пожалей меня! — и вдруг впервые за всё время своей слепоты он действительно увидел… Тяжёлая чернота безглазья засияла сначала мягко и туманно, потом всё сильнее, стала дымчато-изумрудной, ослепительно-зелёной, и в переливающейся ряби цветущего разнотравья возникла знакомая фигура, знакомая смущённо-скупая улыбка, благословляющий взмах руки. И тут же Антоний отворотился. На некошеном лугу стоял рядом с ним высокий воз без лошади. Солома была такая жёлтая, светлее золота, такая яркая, как солнце, только без лучей.
Василий боялся моргнуть, не то что шевельнуться, неведомо каким чутьём сознавая, что всё это может исчезнуть. Но не исчезало, а словно бы плыло на него.
«Я не всегда понимал суть твоих слов, — мысленно сказал он, — но я всегда верил тебе, голосу твоему, правде твоей! Про какую печаль ангелов ты хотел сказать?»
Антоний стал увязывать воз, иногда обращая лицо к Василию всё с той же улыбкой. Губы его не шевелились, а голос звучал как бы сам по себе:
«Сиди, плачь и слушай… Это та печаль, какая охватывает ангелов, когда приходится им покидать блаженство горнего созерцания, с его покоем и чистотою, и следовать по велению Божию на землю, принося злодеям суд и кару, и огонь Божьего гнева; безрадостно и скорбно благому существу обращаться ко злу и выдавать его по справедливости. И вот эта ангельская печаль должна стать твоей печалью, государь — носитель власти и земного суда, в ней только поймёшь ты корень и причину всего, обретёшь запас сил и успокоение. А теперь утешься!.. Утешился?…»
Он улыбнулся так близко, так вживе, так знакомо смотрели глаза его, что всё существо Василия содрогнулось в небывалой радости невиданных душевных рыданий: вы — соль земли… высвет мира… да светит свет ваш перед людьми!..
За дверью послышался топот многих ног, она отворилась, впустив шум ливня и свежесть его, запах мокрых рогож и мягкий звук стекающих с них капель.
— Еле добегли, княже, просто реки свергаются с неба. На-ко вот рогожку, мы принесли. Укройся, да пойдём.
Василий Васильевич узнал оживлённый голос Басенка, неестественно оживлённый, каким делается голос человека в присутствии покойника, когда необходимые хлопоты и заботы заступают печаль.
— Дозволь, княже… Убирать брата станем, готовить к отпеванию, — робко попросил кто-то из монахов.
Василий Васильевич вышел в сырость монастырского двора опять Тёмным. Ни единому человеку никогда не рассказал он о пережитом в часовне.