Глава десятая 1441 (6949) г. ДУШОЮ И СЕРДЦЕМ

1

Исидор в сопровождении свиты сел в Венеции на корабль. Адриатическое море, хоть и стоял декабрь, было тихо, по-южному ласково. Плавание проходило счастливо, без штормов и задержек в портах, и 7 января 1440 года Исидор высадился на берег в хорватском порту Сень.

Отсюда предстояла дорога в Россию через Загреб в той же Хорватии, через Офен Пешт в Венгрии на Краков в Польше и дальше по литовским и русским землям.

Проделать этот путь он мог бы за месяц-два, но у него ушло на это больше года: он появился в Москве лишь 19 марта 1441 года в воскресенье третьей недели Великого поста. В Москве внимательно следили за продвижением своего владыки. Два вопроса мучили Василия Васильевича: чем занимается всё это время Исидор и почему так медлит с возвращением в столицу своей митрополии. Разгадка первого недоумения нашлась быстро. Венгерская столица Офен Пешт лежала на границе тех земель, которые входили теперь в область легатства Исидора, и он провёл здесь десять дней, составляя пастырское послание к своей многочисленной пастве в Польше, Литве, Ливонии и России. Митрополичьи дьяки день и ночь скрипели перьями, перебеливая послание: «Исидор, Милостью Божией преосвященный митрополит Киевский и всея Руси, легат от ребра апостольского, всем и всякому христианину вечное спасение, мир и благодать. Возвеселитися ныне о Господе: Церковь Восточная и Римская навеки совокупилися в древнее мирное единоначалие. Вы, добрые христиане Церкви Константинопольской, Русь, Сербы, Волохи и все верующие во Христа! Примите сие святое соединение с духовною радостию и честию. Будьте истинными братьями христиан римских. Един Бог, едина Вера: любовь да мир обитают между вами! А вы, племена латинские, также не уклоняйтесь от греческих, признанных в Риме истинными христианами, молитесь в их храмах, как они в наших будут молиться. Исповедуйте грехи свои тем и другим священникам без различия; от тех и других принимайте тело Христово, равно святое и в пресном, и в кислом хлебе. Так уставила общая мать ваша, Церковь Кафолическая…»

Во все крупные города Восточной Европы принесли гонцы пастырское послание — во все, кроме Москвы.

Василий Васильевич имел несколько списков, принесённых ему доброхотами из Кракова и Львова.

— Отчего же он нам-то ничего не шлёт, и как понимать, чего тут понаписано? — удивлялся Василий Васильевич не без глубокого, хотя и скрываемого раздражения.


— Может, хочет всё своими устами изложить? Ведь не может он все епархии посетить, вот и шлёт? — предположила Софья Витовтовна, в которой мысли Исидора о единении, слиянии вер православной и латинской, не вызывали столь резкого неприятия.

Стали доходить известия, как долго шли торжества в столице короля польского Кракове — с 25 марта до 15 мая, а затем и во Львове задержался Исидор почти на два месяца. Ещё месяц потом ехал до столицы Великого княжества Литовского Вильны, задерживаясь по нескольку дней в Бельзе, Грубешеве, Холме, Влодаве, Волковыйске и Троках. И это всё ещё было бы терпимо, кабы Исидор из Вильны направился прямо в Москву, однако он пробыл в Литве целых шесть месяцев!

Некоторую ясность внёс епископ Суздальский Авраамий, который отделился от Исидоровой свиты в Вильне и появился в Москве 19 сентября.

— Разве не мог ты свернуть на Русь раньше, например, от Холма? Зачем до Вильны сопровождал? — спросил епископа Василий Васильевич.

— Никак не мог. Не отпускал меня митрополит. Как начал ещё во Флоренции нужить, так и держал в чёрном теле, — отвечал несчастный епископ, человек в преклонных летах, изнурённый болезнью и душевными муками.

— Подписал унию всё же?

— Неделю полную сидел в темнице. Подписал не хотением, но нужею.

— «С любовню соглашаясь и соодобряя», как Исидор?

— Да куда уж мне, худостному… Просто начертал: «Смиренный епископ Авраамий суздальский подписую».

— Когда же митрополита в Москве нам ожидать?

— Да уж и в ум не возьму. Если все его так хлебосольно да важисто привечать будут, как епископ краковский Збигнев Олесницкий, не скоро доберётся.

— Думаешь, все так будут принимать?

— Куда-а так!.. Нет, должно быть… Православные не охотно слушают.

— Где не охотно?

— Прости, князь, не припомню. Знаю, что в Галиции и в Литве иной раз православный люд не хотел идти к нему на проповеди, а где точно, запамятовал. То вот неладно, что ехать мне в епархию надо в Суздаль, а как литурговать, как Тело Христово принимать — на пресном ли хлебе или же и на кислом, как дозволено на Соборе? Большего от Авраамия добиться было невозможно, скорее надо бы рассчитывать на священноинока Симеона, но след того потерялся в Новгороде. На запросы, Василия Васильевича архиепископ Евфимий ответил, что жил Симеон какое-то время в монастыре, да вдруг исчез неведомо куда.

2

Василию Васильевичу важно было знать, как принимают Исидора православные князья литовские.

В Киеве правил удельный князь Олелько (после крещения Александр) Владимирович, внук Ольгерда. Он приходился свояком Василию Васильевичу, имея в замужестве его сестру Анастасию, и во многих спорных русско-литовских делах они нередко находили раньше согласие. Стало известно в Москве, что дал киевский князь грамоту «отцу своему Сидору, митрополиту киевскому и всея Руси» на обладание митрополичьими вотчинами, в области киевской, на доходы и суд, на все духовные права.

Василий Васильевич огорчён был этим, досадовал, хотя и не убеждённо, лишь по наитию. Да и что значит — свояк? Вон другой его свояк — Иоанн Палеолог понёс в Византию ересь латинскую! Не зря говорится, что два брата на медведя, а два свояка — на кисель. Плохая надёжа на свояка. Да ведь и кровный родственник может быть хуже врага, мало ли подтверждений в собственной усобице! Город Смоленск литовский князь Витовт отторг в 1395 году у своего любимого зятя, мужа родной дочери! И по сей день этот русский город литовским называется. Княжит в Смоленске второй внук Ольгерда Юрий Семёнович (Лугвеньевич). И он принял Исидора как истинного и высокочтимого владыку, даже и ещё дальше своего двоюродного брата пошёл. По велению Исидора, переданному им через гонца ещё до прибытия в Смоленск, Юрий Семёнович (Лугвеньевич) всеми правдами и неправдами выманил из Новгорода и взял под стражу Симеона, беспечно сидевшего до этого в монастыре и писавшего свою повесть о поездке на Флорентийский Собор. Попав в новое, смоленское, заключение, Симеон ждал суда Исидорова, и суд этот оказался и скор, и строг: княжеские стражники передали его с рук на руки митрополичьим чернецам, которые заковали пленника в железа.

Посетив наездом из Вильны города Киев и Смоленск, митрополит не пошёл в Москву, а снова отклонился в польско-литовскую сторону, поехал в католические епархии.

Тем временем Василий Васильевич, сведав о судьбе Симеона, попытался вызволить его из заточения. Послал в Смоленск Юрия Патрикиевича. Тот вернулся ни с чем, сказал:

— Князь Юрий говорит, что к делу этому не причастен, а где находится митрополичий пленник, не знает.

— Ты поверил ему?

— Ни одному слову.

— Что про Исидора он думает?

— Что думает, не ведаю, а говорит, что не признает в Исидоре папского кардинала и легата, но видит в нём только то, чем был он и до Собора, — митрополита православного.

Пока разъезжал Исидор по Литве, проворный Альбергати, который из Венеции пошёл вместе с греками в Византию, уже успел всё пронюхать в Константинополе и примчался в Москву за получением нового великокняжеского вознаграждения.

Он рассказал, что в Константинополе решение Собора не приемлет множество как архиереев, так и мирян, что иные из подписавших унию раскаиваются, но что император твёрдо стоит за объединение Церквей.

Василий Васильевич выслушав, спросил, догадываясь, что, по обыкновению, Альбергати наиболее важное откладывает под конец:

— Ещё что скажешь?

Альбергати, так-то смуглый от природы, а теперь ещё и пропёкшийся до черноты под южным солнцем, понимающе осклабил белые зубы. Лазутчик опытный, он знал, что цена устному слову не велика. Письменная грамота- вот что заслуживает веры и награды. Он привёз соборное определение тех константинопольских архиереев, которые не приняли унию и на бумаге протестовали против неё. Вторая грамота была посланием афонских монахов «к князьям и властителям, святителям, священникам и прочим Господним людям христоименитым». Подписали её иноки трёх монастырей — Лавры, Ватопеда и Святого Павла. Они нарочито протестовали против унии, писали, что не примут еретических новшеств.

Во время беседы великого князя с Альбергати заглянул в палату Фёдор Басенок:

— Княже, просится владыка Авраамий зайти к тебе, поелику в отъезд приготовился.

— Зови, пусть зайдёт. А ты посиди, Альбергати.

За неделю безнуждной жизни в Москве Авраамий начал обретать прежний облик владыки: стал чреватее, смотрел смелее, шёл по палате к великому князю, громко постукивая по полу деревянным с серебряным завершием посохом.

— Ты пытал меня, великий князь, как Исидора-митрополита люд православный принимает. И то ты узнавал, отчего я от Холма на восток не свернул. Вот Холм-то я и вспомнил. Были мы там с митрополитом 27 июля, Исидор грамоту написал ко всем холмским старостам, воеводам, заказникам и всем православным. Увещевал он их не отнимать у одного подгородного попа церковного сада. Поп этот жил в девяти верстах от Холма, в селенье Столпье. Там стоит древняя башня, сиречь столп, и церковь во имя Спаса.

— Ну, и что из этого?

— То, что люд православный отнимал у попа землю за то, что тот призывал слушаться Исидора и унию Флорентийскую принять.

— Это, владыка, лишь словеса. — Василий Васильевич покосился на Альбергати. — Вот фрязин скажет тебе, что самое важное грамоту иметь.

— Грамоту? А я имею! — обрадовался Авраамий случаю. — Я переписал ту Исидорову бумагу себе, думал, может, в Суздале пригодится, если тамошние прихожане тоже будут кобениться, не станут на кислом хлебе причащаться. — Епископ запустил руку в глубокий карман подрясника и вытянул помятый листок, сложенный вчетверо, расправил его:- Вот пишет митрополит, уговаривает: «Нам сущим православным хрестьянам Ляхом и Руси, се бо ныне дал Бог — одина братья хрестьяне латянники и русь». Так он и пишет. А я хоть и взял грех на душу — «подписуюсь», мол, но в сомнении: одина ли братья-то?


— Владыка, поезжай покуда в Суздаль. Грамоту храни, если мне понадобится, доставишь её.

— По первому зову прибуду, государь! — заверил, уходя, Авраамий.

Василий Васильевич устало сказал Альбергати:

— И ты тоже иди, понадобишься, кликну.

Постепенно, день за днём, по сообщениям, пусть не всегда точным, иногда путанным или даже извращённым, удалось уяснить, чем занимается Исидор в своих православных и латинских епархиях. Но вот почему он медлит с приездом в Москву, об этом по-прежнему можно было только догадываться. Василий Васильевич пытался советоваться и с матерью, и с боярами — получалось что тут одно из двух: либо Исидор почитал московскую паству менее образованной и более простоватой, нежели изощрённую и переметчивую польско-литовскую, либонапротив, боялся явиться в Москву и не спешил нарочно чтобы дать духовенству и мирянам привыкнуть к мысли, что их пастырь теперь не только митрополит, но и папский кардинал, и посол его.

3

О приезде своём в Москву на этот раз Исидор оповестил загодя. Гонец доставил великому князю грамоту, скреплённую митрополичьей печатью, где сообщалось время прибытия и желание сразу служить молебен в Успенском соборе, а затем совершить литургию.

— Неужто сразу? — недобро удивился Василий Васильевич. — Что за спешка? Не вздохнувши, не поговоривши?

И ещё одна бумага была тут же приложена — грамота папы римского. Не без смущения отметил Василий Васильевич, что писана она удивительно учтиво и временами даже искательно: «Превысокому князю Василию Васильевичу Московскому и всея Русии великому Царю спасение и апостольское благословение». К восточной высокопарности ордынских ханов Василий Васильевич привык и знал ей истинную цену. Но тут — обращение самого непогрешимого папы, единственного наместника Бога на земле. Как понимать?

Говоря затем о «благословенном успехе Флорентийского Собора», папа счёл нужным подчеркнуть, что успех этот славен в особенности для России, ибо архипастырь её более других способствовал оному.

По мере чтения Василий Васильевич всё более настораживался, пока не без труда уразумел и скрытый смысл, и скрытую цель пространной грамоты. В самом конце её папа Евгений, сказав, что Исидор «крепчайше потрудился» на Соборе, предписывал великому князю Руси: «И того ради потребно есть помогати ему каждому во всех делах, а наипаче в сих делах, еже пристояние к достоинству и чину церковному, врученну ему; а твоё превысочайшее в Господе Иисуса Христа со многим желанием просим сего митрополита Исидора о оправдании и о добре церковном прежереченном да приимише его Бога ради и нас для, занеже то с желанием и со многим речением к тебе о нём призываем во всех вещах, а еже имаше видети от него о церковной пошлине пристояние, да будешь помощник ему усердно всею своею мышцею, еже будет хвала и слава от людей, а от нас благословение, а от Бога вечное дарование да имаше. А дано во Флоренции священства нашего в 9 лето».

Василий Васильевич непроизвольно сжал послание в кулак и, сдвинув брови, тяжело задумался.

4

Четыре века стоит в самом центре Руси православная Москва. Много она перевидела всякого. Нашествия татар и литовцев, голод и болезни, великие засухи и трусы земные… И каждый раз в те искусительные времена, связанные с приближением конца мироздания, бедствия и невзгоды казались запуганным людям несомненными указаниями на близость явления Антихриста. А в мартовские великопостные дни 1441 года многие убеждены были, что и впрямь Антихрист при дверех есть. Иные уж начали отсчитывать сроки. Выходило, что осталось сорок два месяца…

Митрополит Исидор явился в город с крёстным ходом. Этот древний обычай Церкви Христовой видела Москва, когда молила о ниспослании милости и благодати Божией во всех бедах и напастях — бездождье или безведрин, в пору тлетворных ветров, смертоносной язвы, нашествия иноплеменников и иноверцев, когда просила о победе над врагом, а также во многих торжественных случаях, по уставу церковному.

Исидор вошёл в Кремль в преднесении большого запрестольного Креста с изображением Распятия Христова. Не сразу разглядели православные, что за знамение Креста Господня вздымается на длинном древке. А разглядев, глазам своим верить не хотели и слово обронить не смели.

Василий Васильевич, стоявший в окружении родных и ближних бояр, произнёс удивлённо:

— Отчего древко столь высоко?… Как бы латинское, что ли?

Вот крёстный ход ближе и ближе, уже и Исидора в лицо можно узнать, но Василий Васильевич глаз не мог отвести от Креста.

— Что же это? — повернулся к Антонию. — Распятие какое-то не такое, а-а?

— Абы по-латински изваяно, — растерянно отвечал священноинок. — Как бы обе ноги Спасителя единым гвоздём пронзены, а не двумя.

— И руки не прямо… Висит Он на них…

Скоро не осталось уж ни малых сомнений, что перед Исидором несут латинский крыж, как презрительно именовали его православные польским словом.

Сам вид чужого Креста оскорблял москвичей — вместо Распятия, где Христос простирал руки широко и прямо вдоль поперечной перекладины, как бы распространяя их для объятия и Сам готовясь к Вознесению, на латинском крыже Спаситель безвольно провисает, руки Его подняты вверх и в стороны-здесь лишь страдание человеческого тела Его ради нашего спасения, но нет той Божественной любви, над которой не властна смерть, ведь Спаситель, даже страдая, вовсе не страдает в обычном смысле, а торжественно покоится на Кресте-Он жив и в самой смерти Своей, а привлекающим объятием объемлет весь мир.

— И палицы-то, никак, фряжские… Три… Серебряного дела, — рассмотрел Василий Васильевич.

— Тоже в честь латинского права, — пояснил Антоний.

И все собравшиеся рассмотрели уже, что повелел нести перед собой Исидор; пошёл по толпе испуганный шёпот:

— Крыж… Крыж…

Но тут ударили враз во все колокола, и в могучем медноволновом гуле потонули голоса недоумевающих.

Исидор со своим духовенством обошёл при непрерывном трезвоне собор Успенья Богоматери по движению солнца — посолонь, вернувшись на площадь, двинулся внутрь собора по расстеленным на мокрой от растаявшего снега земле коврам.

Василий Васильевич прошёл на своё царское место, справа перед амвоном.

Обедня шла по обычному чину[116], заведённому со времён Иоанна Златоуста и Василия Великого.

Ектения[117] великая…

— Миром Господу помолимся, — возглашает протодиакон.

Каждое прошение своё он сопровождает поклоном, а хор молитвенно вторит:

— Господи, помилуй!

С надоблачных высот о спасении душ наших прошения снижаются к миру, к духовным нуждам:

— О благосостоянии святых Божиих Церквей Господу помолимся!

— Господи, помилуй!

Сейчас пойдёт прошение о церковных предстоятелях… Сначала о заглавном патриархе константинопольском, затем о митрополите всея Руси… Но что это?

— О великом Господине и Отце нашем папе римском Евгении…

В море молчащей толпы прихожан зародились некие всплески недоумения, взоры иных обратились на сидевшего на возвышении в резном кресле великого князя.

Протодиакон возвысил голос:

— …И Господине нашем Преосвященнейшем Исидоре, честном просвитере, во Христе диаконстве, о всём причте и людях. Господу помолимся…

Не сразу и не столь дружно, скорее смятенно и без веры отозвался хор:

— Господи… помилуй…

Всё рассчитал Исидор. Никто, даже великий князь не посмеет нарушить святого богослужения. Сугубая ектения… И опять по велению Исидора его протодиакон просит:

— Ещё молимся о Великом Господине и Отце нашем Святейшем папе римском Евгении…

И хор уж с каким-то отчаянием просит трижды:

— Господи, помилуй… Господи, помилуй… Господи, поми-и-луй!..

Стало быть, не ослышались прихожане! Стало быть, верно, что, во-первых, поминать надобно теперь не патриарха православного, а папу римского, пастыря латинян.

И ни шума, ни сдержанного ропота в соборе — ошеломление: вот так на рати мечом либо копьём ударят воина по шелому — не сражён он насмерть, однако и живым не назовёшь; и прихожане все омертвели на время, и великий князь сам не свой сидит, не ворохнётся, не моргнёт даже, кажется…

А Исидор велит своему протодиакону войти в стихаре с орарем и велегласно прочитать постановление, осьмого Собора, акт соединения двух Церквей.

В храме тищина, как в склепе, она, казалось, привела в замешательство и самого Исидора. Ждал ли он торжественного благодарения от русских православных христиан? Вряд ли, но хотя бы на такой приём, как в Киеве да Смоленске, где литовские православные князья и миряне приняли его за своего владыку, безусловно, рассчитывал.

Как начал протодиакон читать соборное постановление, так и кончил в могильной тишине.

Завершив Божественную литургию, митрополит и его священнослужители умыли руки и после поклонения престолу изошли из собора, благодаря Бога за то, что удостоил их совершить Божественную службу, и делали это не как всегда торжественно и пристойно, но — торопливо, при немом укоре православных прихожан Москвы и окрестных весей.

5

Ошеломление и замешательство были столь сильными, что летописец занёс в свиток дрожащей рукой: «Вси князи умолчаша и бояре и иные мнози, ещё же паче и епископы русскиа все умолчаша и вздремаша и уснуша…»

В самом деле, епископы всех русских епархий и князья удельных городов, собравшиеся в Кремле для встречи митрополита, пребывали в растерянности, не зная, что подумать, что сказать, как поступить. Никто не покинул Москву, но и выходить из своих подворий не решались — ждали, что скажет великий князь! А тот молчал, и никто его не смел ни о чём спрашивать. Ведь признать неправым Исидора, значит, в такие же еретики зачислить папу римского, патриарха константинопольского, императора Византии Иоанна Палеолога, короля польского и венгерского Владислава и других многих государей, великих князей, кардиналов, епископов!..

Целых три дня большое русское стадо христианское пребывало без пастырей церковных. Ужас безысходности охватывал сердца многих православных. Некстати вспомнили, что март — месяц роковой, в какой и должна последовать кончина мира, потому как именно в марте был создан Адам, в марте евреи перешли через Черемное море, в марте было Благовещение и, на конец, в марте была земная смерть Спасителя Иисуса Христа.

Время теперь льстивое, весна, шептались по монастырям, держите тело в строгости и душу в трезвении. Кто совратится, тот повредится в уме, пострадает от самочиния и гордости. Излишество рассуждений[118] рождает самомнение, а за этим последует прелесть. Но это бедные чернецы шептались, тоскуя и робея пред искушением. Иерархи же церковные продолжали хранить молчание, более похожее на столбняк, нежели на глубокомыслие. Многие миряне-молитвенники со слезами простаивали у домашних божниц, не понимая, почему и зачем предстоит им лишиться самого дорогого и последнего прибежища — православия, обрядов и обычаев, коими соединялись они с предками своими и кои надеялись передать будущим людям земли русской. Но если отцы церкви наинак решат, рази взрызнешь? Рази посмеешь отвергнуть? Что же делать-то? Куда кинуться? И гризить[119] тоже не хотелось, вины свои усугублять, покрывая старые грехи новыми, тягчайшими. Ибо неповиновение пастырям своим духовным, что тягчайше и срамнее? А веру предать — душу навек погубить.


В Кремле беспрестанно толклись люди, боязливо обходили митрополичий двор, часами простаивали у Красного крыльца великокняжеского дворца, ждали, не объявят ли что глашатаи. Обращались иные за разъяснениями к священникам, спрашивали, верить ли слухам, будто вера переменится, и получали суровые ответы: не там, мол, слушай, где куры кудахчут, а там слушай, где Богу молятся. Но за суровостью и даже известной грубостью, с какой отвечали простые батюшки своим прихожанам, тревога была и растерянность, а пуще того, печаль. И лучше не нашли, как, не спросив ничьего благословения, затворили двери храмов и перестали службы править. И никто у настоятелей не спрашивал: что это, мол, у вас творится, то есть, наоборот — не творится ничего? Все как вымерли. Юродивые и нищие сидели на пустых папертях, как птицы нахохленные, и помалкивали. Перестали просить, перестали обличать, перестали предсказывать. Небо унылым серым пологом придавило Москву. Колокола молчали. Грачи прилетели из тёплых краёв, но не строились, не хлопотали, как обычно, у старых гнёзд, а торчали на ветках, будто тоже что-то ждали, иногда болезненно резко вскрикивая, хворали, что ли, от сырой погоды… Размызганный снег не таял совсем, потому что солнце не показывалось.

Великого князя во дворце не видели — затворился в таибнице и не выходил три дня, кушаний и пития, слугами приносимых, не принимал. К вечеру первых суток пришёл Антоний.

— Допустишь ли до себя? — спросил из-за двери.

Дверь отворилась.

Антоний был поражён, как переменился князь, как осунулся и почернел лицом. В таибнице было не топлено, Василий Васильевич сидел в тулупчике, сгорбившись, засунув руки в рукава. В ярком свете свечей виден был пар от дыхания. Антоний взял со стола кресало, молча разжёг печь. Молодой огонь заиграл в щепе, не грея, а только веселя своим видом, жёлтый и прозрачный. Долго сидели и глядели, как он зреет от подкладываемых поленьев, становится тёмно-алым и синим.

— Есть три добродетели, — прервал тишину Антоний, — воздержание, молчание и смирение. От них молитва рождается и возрастает непрерывно.

— Я матушку нынче не принял и бояр отверг, — слабым голосом откликнулся Василий.

— Понимаю, князь. Сейчас уйду. Я одно хотел; мне владыка Фотий о тебе много говорил незадолго до смерти.

— Что же? — безразлично спросил Василий.

— Судьбу твою предвидя. В том смысле говорил, что у каждого человека есть такой главный миг в жизни, такой самый главный поступок, который не только определяет твою судьбу и людей, от тебя зависимых, но в котором — всё предназначение человека выражается, весь Божий умысел о нём.

— Антоний, — тихо сказал князь, — я постричься хочу.

— О том ли сейчас, Василий Васильевич! — с досадливым укором возразил духовник и осёкся. — Диконек ты стал, странен, — добавил он минуту спустя и бросил в печь новое полено. Огонь взвыл, с треском полетели искры.

— Диконек? — усмехнулся великий князь.

Антоний резко вскинул голову, посмотрел ему прямо в глаза. Поборолись в открытую взглядами, и оба выдержали, ни один не отвёл глаза. В расширенных чёрных зрачках Антония метались блики огня, кровавя белки отсветами. Страшная неведомая сила исходила из этих яростных, как костры, глаз.

— Ты что же, а? Я тебе о чём говорю? А ты?… Сам митрополит со епископы многими в соблазне, духи злобы поднебесной против нас кличущи, аки жрети хотящи, теперь и ты нас кинуть собрался? Ты в какую веру-то постричься вознамерился?

Василий закрыл лицо задрожавшими пальцами.

— Не боишься, видать, сделаться посмехом для бесов и плачем для людей? — хрипло и гневно воскликнул Антоний. — Всякого дела взыскивай со тщанием и обдуманностью, молю тебя! Чтоб вместо пшеницы не взошёл куколь[120], чтоб вместо спасения не найти пагубы и горечи вместо сладости!

— Уйди, отче! — попросил Василий, не отнимая рук от лица.

— Антоний стоял. Худая грудь его тяжело дышала под рясой.

— Берегись! Или уйди! — повторил князь.

— Грозишь мне? — так же гневно переспросил монах. — Пужаешь? Тебя ли мне бояться сейчас! Тебе инок-то Симеон что писал? Подстрекаем сатаною бысть мятежа ради и раскола! Забыл? А ты от мира убечь собрался в такой сокрушительный час? Ты тоже в соблазне!

Ряса Антония просвистела мимо Василия.

— Уходишь?… И это мне монах говорит! — Он смотрел на него сквозь щёлку в пальцах, непонятно улыбаясь.

— Тебе говорит это отец духовный, — с нажимом и раздельно сказал Антоний. — Не о тебе ли плачет Дева Святая? — Он кивнул на икону. — Не о всей ли Руси нашей?

Василий вскочил, сбросил тулупчик: — Давай прямее!.. Решишься?

— Куда уж прямее? Я твои искушения знаю. Ты хотел власти. Ты имеешь её. Ты сумел быть жёстким, зная, что так нужно для дела. Ты мечтал о подвигах мужа государственного. Ты ищешь подвига духовного. Но твой подвиг не в затворе и не в безмолвии! Ты знаешь это. — В чём же, скажи?

— Ты зна-ешь! — так же значительно, с нажимом повторил монах и перекрестился сначала сам, потом перекрестил князя издали. — Благословляю тебя.

Ощутимая пустота установилась в горнице с его уходом. Свечи кончались, и в тёплом полумраке явственно мерцала слеза на щеке Пречистой. Василий взял бронзовый подсвечник, подошёл к образу: и обо мне тоже ты плачешь, Царица?

Он опустился на колени, и вдруг вопль молитвенный сам собою исторгся из души его:

— Заступница! Вразуми и научи! Ходатаица наша, первая и высшая пред Богом и Сыном Своим, Предстательница неусыпная, Покров мира всего, утешение, прибежище и спасение наше! Помоги! Излей несказанную милость Свою страждущим и с верой приходящим рабам Своим!

Он перестал сознавать, в теле он или вне, сколько времени он так стоит, не замечал, как забрезжило в окнах утро, а потом день снова померк…

Да, он искал подвига духовного, да, ему мало было назначенной Антонием епитимьи, чтоб изгладить жгущее его раскаяние за то, что мучил, предавал, казнил, за то, что познал свободу быть жестоким и не потщился к утеснению себя внутреннему.

«Да, я хотел подвига иночества и молчальничества, — обращался он к Спасу. — Знаю, что вожделенным делом безмолвия должно быть ожидание смерти непрестанное. Кто без сего помышления вступит в безмолвие, тот не может понести того, что должно терпеть и нести. Но ожидание всечасное смерти непосильно мне, — признавался князь, — хотя был я не раз в близкой опасности от неё». Он понимал, что подвиг безмолвия, безпопечительного о делах мирских, невозможен. А сейчас особенно не возможен. Антоний прав. Но тяготение душевное ещё дотлевало, сама память о нём причиняла тайную, сладкую боль сердцу.

Он понимал, что судьба его другая. Он на дорогу свою вступил, с неё не своротить. Только тяжёлая беда или смерть свернёт его с уготованной дороги. Да, он знал, о чём сказал Антоний — о спасении Руси православной от соблазна латинского. Но как решиться? Где взять силы для этого?

Так провёл он дни своего уединения. В стоянии без сна, без пищи, без вкушения воды и без мысли — совсем без мысли, в полноте внимания воле Божией, по которой в сердце вложено будет единственное решение, необсуждаемое, непреложное, не подвергаемое сомнению человеческому. «Пусть будет воля Твоя, а не моя, — твердил Василий, — милостив буди ко мне, грешному, и к земле Русской, назначь ей путь праведен, Тобой предначертан!»

Всё он отринул сейчас: заботы, жалость, любовь к ближним, попечения княжеские, суеты помыслов, прогнал сомнения — и стоял пред Богом в невинной скудости души, просящей вразумления.

Сначала он ещё чувствовал, но потом перестал, как коченеют ноги от холода и коленопреклонения, как ломота грызёт плечи и спину, как пересохший рот шелестит шершавым языком: милостив буди ко мне, прости и наставь, яви волю Свою, благослови и вразуми! Безмолвным этим криком, неистовым взысканием стремился он приблизиться к великой тайне богообщения, которую искали многие, некоторые были испытаны ею, но никто не сумел передать и поведать то что было при этом пережито, ибо неизреченна, несказанна, языками невыразима она.

Он не думал о последствиях в течение будущих времён. Он только знал, как должно поступить сейчас.

На утро четвёртого дня не на шутку встревоженный Фёдор Басенок заколотил в дверь кулаком:

— Да ты жив ли, великий князь? Дверь распахнулась.

Что угодно ожидал Басенок, только не этого. Великий князь стоял перед ним всклокоченный и весёлый.

— Друг не испытанный — что орех не расколотый. — И шутливо дёрнул постельничего за бороду. — Тревожишься обо мне? Иль надеялся, что помер я? Всё равно тебе в завещании ничего не откажу!

— Эх, Василий Васильевич! — Счастливый Басенок припал к княжескому плечу. — Давай скорее распоряжения какие-нибудь!

— Распоряжение первое: кардинала Исидора заточить!

— Тако исполнено будет! — изо всей мочи гаркнул Басенок. — В железа прикажешь взять?

Великий князь поерошил клокастую молодую бороду, сказал негромко:

— _ Да нет, поместить папского легата на житье за сторожами.

— Слушаю, государь! — побледнев, но твёрдо ответил Басенок.

В среду на Крестопреклонной неделе стражники взяли Исидора под домовой арест в Чудовом монастыре Кремля. Всех чернецов его развели по разным местам — кого на поварню или пекарню, кого на заготовку дров или на лов рыбы. При Исидоре оставили лишь одного его слугу по имени Логофет.

Ещё на исходе третьего дня стали вдруг передавать сначала шёпотом, потайно, потом все смелее и обнадежаннее, что будто бы великий князь сказал митрополиту в лицо: борода у тебя, владыка, апостольская, а усы-то, кажись, сатанинские. Конечно, с ветру были схвачены желанные слова, но только приободрились сразу и миряне, и священники. А скоро и на самом деле прорвалось трёхдневное оцепенение. На папертях, на улицах и торжищах стали слышны запальчивые речи:

— Яко новый Иуда, стал зломудренный митрополит Исидор отметником святой православной веры, приняв на злопагубном Флорентийском Соборе латинскую веру.

— Истинно: к римскому папе прилепился.

— Да, повеления пагубного папы римского творит, богомерзкое учение проповедует в людях православных.

— Хочет православных христиан ко отцу своему, ко диаволу в бездну адову направить.

— Принял латинский крыж, а истинный и Животворящий Крест Господен о трёх составах, об осьми концах отверзнуть возжелал.

— И литургию богоотменную служил.

— Не дадим погибнуть вере православной.

— Обороним святоотеческую церковь нашу православную.

— Он хочет нас ввергнуть в яму смрадную еретичества!.. Спасём свои души, иначе навек погибнем!

— Бесовский он сын! Отдал веру православную на злате папе римскому, возвратился к нам с ересью! И нас принудить хочет!

— Истинно!.. Смутитель он земли Русской!

— А великий князь не дал ему… Не оскудели мы пока мудростью государевой!

— Всеблагий Творец ещё накажет этого еретика!

Василий Васильевич созвал собор из епископов, архимандритов, игуменов и всего священства, сказал звенящим голосом, внутренне дрожа, но по виду сохраняя твёрдость и неколебимость:

— Должно нам, обличив Исидора судом правды, стараться о том, чтобы он усрамился и отложил латинские ереси соединения и согласия, чтоб повинился и покаялся, дабы таким образом милость и прощение Божие заслужить. Слова эти вызвали полное одобрение духовенства. Хоть и много диавольских происков знали на Руси со времён крещения, но пагубнее латинства не было ничего, оно богоотступнее всех знаемых ересей: стригольников, жидовствующих, монофизитов — армян да эфиопов.

Под конец собора от имени святителей и князей епископ Иона сказал, обращаясь к Василию Васильевичу:

— Государь! Мы все дремали в растерянности, ты один за всех бодрствовал, открыл истину, спас веру! Собор решил, если митрополит Исидор опять станет упорствовать, созвать новый Собор, который будет вправе приговорить его к смертной казни через сожжение или засыпание живым в землю.

6

Как сумел Василий Васильевич проявить такую ясность мысли, как смог взять на себя целиком всю ответственность и принять столь решительные действия? Не он один знал все уставы Православной Церкви и мнения святых отцов о Символе Веры. Многие одушевлены были ревностью к чистому учению Церкви, однако всю Восточную Европу проехал Исидор, более года проповедуя и превознося Флорентийскую унию, и ни один государь не ветупил с ним в прения. Надобно было ему добраться наконец до Москвы, чтоб услышать, как тот самый «князь великий млад есть и той в моей воле» назовёт его принародно лжепастырем и губителем душ! Да, именно эти страшные слова были брошены князем Василием в лицо Исидору с надеждой вызвать в отсвет оправдания и раскаяние. Однако — ничуть! Как провозгласил Исидор смело унию и поминовение папы вместо патриарха, так и остался непреклонным, Священному Собору Московской митрополии повиноваться не хотел, угроз не убоялся, всем говорил, что не он, а сам великий — князь раскается и велит освободить его из-под стражи. В ответ Василий Васильевич приказал усилить стражу, не без основания полагая, что могут найтись у папского легата сообщники и доброжелатели.

Но и к какому-то окончательному решению надо было приходить, определять судьбу Исидора, искать и утверждать нового митрополита.

Антоний, который первым стал относиться к присланному из Византии архипастырю без полного доверия и который вполне одобрял неприятие унии и её возглащетеля, сейчас советовал Василию Васильевичу не торопиться, быть осмотрительным. Особенно же смущали Антония угрозы смертной казни.

— Дознайся прежде, княже, что заставило Исидора стать таким горячим сторонником объединения церквей, — говорил он. — Это важно знать. Вспомни, ведь ещё к Владимиру Святому приходили послы от папы римского[121], навязывали свою веру, и сколь многие потом подступались: Тевтонский, Ливонский ордены… И теперешние происки, надо думать, не последний раз. Манила и манит наша земля просторная и изобильная. Согласился Исидор Риму служить. А почему?

— Как почему? — удивился Василий Васильевич. — Известное дело: предательство, измена вере.

Антоний нехотя согласился:

— Пожалуй… можно и так считать. Но ведь многие, хоть Авраамий суздальский, тоже согласились подписью своей эту измену утвердить.

— Они по принуждению! Иные, впрочем, были папой подкуплены. Стой-ка, может, Исидор тоже… подкуплен? Много злата получил?

— Ошибаешься, князь. Он в деньгах папы не нуждается. У русского митрополита доходы больше, чем у папы римского.

— Но другие же брали!

— Брали греческие епископы, потому что вовсе нищие.

— А может, тут только искательство почестей внешних, а?

— Что ж, может, и это низкое побуждение подстрекало. Только, думаю, не оно одно.

— Так можно ли истины-то допытаться?

— Да спроси ты самого Исидора по-доброму, по-сердечному?

— По-сердечному? Думаешь, скажет? — Василий Васильевич был озадачен.

— Дак ведь и он во Христа верует, — улыбнулся уклончиво Антоний.

— Может, и пойду к нему, — в раздумье проговорил Василий Васильевич. — Только потолкую ещё допрежь с самовидцами.

А кто они, самовидцы-то? И много ли их? Авраамий суздальский уж ничего нового не добавит. Симеон, отсидев в железах плен смоленский, тоже как-то будто умом повредился: только Исидора бранит да Троицкую обитель просится на жительство. Василий Васильевич обласкал его, как мог, за отважное предупреждение о кознях Исидоровых на Флорентийском Соборе, но Симеону ничего и не было нужно, тихим сделался, в мечтаниях пребывает, а поговаривают даже — мол, чуть не в прелесть впал от переживаний и что-то тайно пишет, про своё долгое путешествие вспоминает.

Оставался один Василий, он же Полуект Море. Снова был он призван пред очи княжеские, с недоверием глядящие, для расспроса пристрастного.

Великий князь начал издалека:

— А что, Полуект, ты в Ферраре да во Флоренции ходил ли на богослужения латинские?

— Ходил, ходил… Но только в притворстве, ей-Богу, государь, только притворства для.

— И большое ли там благолепие?

— Соборы велики, каменны, чудно изукрашены, не скрою. — Да уж, ты ничего такого не скрывай, — усмехнулся князь.

— А благолепия нашего нет! То есть в помине нет, государь. Всё как-то свободно, без страху Божьего. Пристойности мало. Они там, когда молятся, сидят, государь.

— Как сидят? Как я? Или все сидят?

— Да, государь, все. И скамьи постановлены для этого в костёлах.

— Для немощных, что ли, как у нас, для старух и расслабленных?


— Нет, государь, для всех. — Полуект вдруг усмехнулся плотоядно половиной рта. Это из приличия и уважения к князю — половиной: — А бабы там, государь, и девицы, гм… титьки голы кажут. Кто хочет, смотри свободно, им в удовольствие. Такие голошейки! — В голосе Полуекта помимо его воли звучало не осуждение, а одобрение сего смелого обыкновения.

— Гм… — сказал Василий Васильевич.

— Не веришь?

— Н-нет.

— А я тебе говорю!

— Кто хочет, тот и смотрит?

— Так принято у них. Но почти никто не смотрит. — Стыдно? То-то и оно!

— Чего стыдно? Просто привыкши.

— Гм… — сказал Василий Васильевич. — Зря небось наговариваешь?

— Заче-ем? Для прельщения всё изделано.

— Ну, ладно. А кроме титек, что тебе там ещё поправилось?

— Но, княже, правду говорю: отвратность сие и непотребство. А крестят как? Не погружением, а обливанием. Не погружают троекратно в воду, а только польют и всё. Осквернение одно. Обливанцы они, а не хрещеные люди. То ли дело у нас или в Святой Софии в Константинополе.

— А туда, в Константинополь, хочешь снова поехать?

— Всегда рад, государь. Но когда и зачем?

— Послом моим поедешь на утверждение Ионы митрополитом.

Глаза у Полуекта вспрыгнули:

— А… этого-того?

— Правильно мыслишь, — прищурился великий князь, — и этого, и того… Но скажи, как и за что этот мог душу свою запродать? Деньги?…

— Навряд ли.

— Да? А за то, чтоб стать выше всех архиереев сразу и в православном мире, и в латинском духовном царстве?

— Это может статься. Ты ещё Альбергати об том спытай.

Спешно был призван ещё раз и Альбергати. Был он, как всегда, внимателен, чуток, проницателен, о чём спрашивают, уяснил тут же:

— В Италии владыка Исидор встречался с Гуарино Гуарини и один раз просил меня письмо ему отвезти.

— Почему тебя?

— Кроме меня, в его свите ни языка итальянского никто не знал, ни дорог.

— А кто Гуарино?

— У нас там таких людей называют гуманус, а как по-русски сказать… это люди, для которых самое главное — они сами, а уж вера католическая или православная, им всё равно, и законы мирские вовсе не обязательны, и без них, мол, прожить можно.

— Язычники, что ли?

— Нет, не то. Просто такое вольномыслие светское.

— Но Исидор… он человек не светский, а высокое духовное лицо. Что их может связывать?

— Государь, ты прав, как всегда. Но если я люблю играть с боярином Василием в шахи, не значит, что я должен есть с ним его варёных раков, потому что я в рот не возьму этих водяных сверчков.

— Не любишь раков?… Ну, иди тогда… — В задумчивости отпустил великий князь своего негласного советника.

7

Исидор был заключён в Чудов монастырь 22 марта. Прошли весна, лето, наступила осень. Москва готовилась к празднику Рождества Богородицы.

Василий Васильевич решил наконец посетить своего пленника.

В трапезной коротали время сменные стражники, с ними же сидел слуга Исидора по прозванию Логофет. Увидев великого князя, все повскакали со своих мест, согнулись в поклоне.

— Иди предупреди кардинала своего, — бросил Василий Васильевич Логофету.

Тот, виясь, мышиным шагом поспешил в сторону кельи Исидора.

Он встретил Василия Васильевича так, словно собрался на торжественную литургию: бархатная мантия, жемчужные херувимы на голове, панагия с золотой цепью на груди.

— С праздником наступающим, преосвященнейший! — сказал Василий Васильевич, не изъявляя намерения подойти под благословение.

— Спаси Господи! Хотя какой уж тут праздник… — Смиренность голоса и великолепие одежд долженствовали особо показать, сколь несправедливо унижен иерарх.

— Ах, да, я и забыл, что у латинян праздник Рождества Богородицы не из главных.

— Ошибаешься, князь, — не поднимая глаз, ответил Исидор, — и напрасна насмешка твоя. Католики высоко чтут Святую Деву. И для меня Она так же дорога, как для тебя. И с праздником Её тебя рад поздравить. Но если огорчение моё посмел выказать, взгляни, даже божницы приличествующей нет, икон лишили, на складень молюсь. Не только праздновать, службы вести не волен почему-то. Доколе?

— А праздника Покрова, кажется, и в Греции нет? — рассеянно обронил Василий Васильевич, притворяясь, что не слышал последних слов.

— В святцах отмечен день, но так, как на Руси, не празднуется. Тут вы выше самой Византии взошли.

— Веруем, что под Свой омофор приняла Богородица святую Русь.

Исидор никак не отозвался. Теперь он прикинулся тугим на ухо.

— Не забыл небось решение нашего Собора? — продолжал князь. — Покаешься в измене вере нашей, проклянёшь ересь, я первый приду под твоё благословение.

— Покаяться для меня — значит предать самого себя, изменить делу, коему я жизнь всю решил посвятить.

— Это латинской-то ереси?

— Напрасно, царь, хочешь меня на слове изловить. Я родился и умру в православии. Но греко-кафолическая[122] и римско-католическая Церкви суть части Единой Вселенской Церкви. Разница между ними сводится лишь к разным видам благочестия и благомыслия.

— Нет, преосвященнейший! Благочестие может быть и разным. Оно разное у нас, у болгар, у греков. Но богомыслие, оно одно-единственное, и возможно только при участии Животворных Таинств.

— Нельзя, царь, походя говорить о столь важных и страшных понятиях, как Таинства Животворные, надо уметь принимать мир Божий, благословлять и облагораживать его.

— Согласен, но облагородить мир можно, только искореняя ересь, не отдавая дело Божие в руки диавола и злодеев его. Римско-католическая церковь, за которую ты стоишь, и не Церковь вовсе, а еретическое сообщество. Дева Мария у них плотяная, с обличьем грешным и выпуклостями телесными, а в одеждах — складки смутительные. Как же ты, монах и митрополит, православный, польстился на этакое святотатство?

— Не на это я польстился, — тихо вставил Исидор.

Но Василий Васильевич по неопытности своей в такого рода спорах уже разгорячился сверх меры, для убеждения применяя более силу чувств, нежели тонкости знания, в которых уступал, конечно, Исидору, знал это и оттого раздражался всё сильнее, так что слышать уже ничего не хотел и не мог, кроме себя самого:

— Не первый раз проникает на Русь римская гонительница веры наших отцов, и мы должны противостоять ей, как противостояли наши братья-христиане гонениям язычников и иудеев. А ты тоже гонителем ведь стал, дерзнул за всех православных решать.

— Не дерзал и не дерзну, поелику Сам праведный Судия Христос Бог наш будет меня судить, — сказал Исидор. — От юности лет обличаешь ты меня, и юности твоея ради, прощаю тебе предерзости говоримыя.

— А не гордишься ли ты, Исидор, не возносишься ли? Ты хочешь сказать, что я, хоть и великий князь, не имею права осуждать тебя как слугу Божьего?

— Думаю, так оно и есть.

— Но ведь и это тоже ересь латинская! Папа мнит себя наместником Бога на земле, и все цари, императоры, государи лишь слуги его, не так ли?… Значит, забыл ты, что наша Православная Церковь почитает царскую власть Богом данной? Или не грек ты, Исидор? Какого ты рода-племени? Не Иудина ли колена?

Исидор поднял на него взгляд в упор. В чёрных глазах была такая мольба и отчаяние, что Василий Васильевич даже отпрянул и замолчал. Исидор снял дорогую митру, обнажив седую лысеющую голову, выдвинул из-под стола круглую лубяную коробку, поставил в неё митру, неторопливо приладил крышку и вернул коробку назад.

Василий Васильевич всё молчал.

— Я не просто грек, но, может статься, последний и единственный грек, который столь сильно любит свою милую Грецию, что не знает ничего превыше её, — заговорил Исидор. — Турки стоят под стенами моей столицы и открыто грозятся исполнить завет Баязета, который клялся водрузить знамя Магомета над стенами Константинополя и хвалился, что лошадь его будет есть овёс на престоле Святого Петра… Поверь, Василий Васильевич, это пострашнее латинской «ереси». Да, я как будто бы изменил отеческой Вере, но единственно в надежде спасти Отечество с помощью папы и западных государей. Когда просил я душой и сердцем соединиться с римлянами, не о своей славе и почестях помышлял, но безопасность Отчизны и мир Церкви для меня превыше и прелюбезнее всего. И когда восклицал я — да веселятся небеса и земля, я видел в грёзах землю и небеса воскресшей великой Византийской империи.

Василий Васильевич слушал неожиданную исповедь Исидора со смешанным чувством. Если и не всё было правдой в его словах, то всё же- правдой. Ведь и Антоний внушал: спасёшь державу-спасёшь и веру, а веру спасёшь — душу спасёшь!

Молча поднялся Василий Васильевич, и сразу же очень готовно встал с лавки Исидор, во взгляде его было кроткое ожидание. Не мог отмолчаться Василий Васильевич, но и сказать того, чего ждал Исидор, тоже не мог. И он спросил:

— А скажи, владыка, отчего столь медленно поспешал ты на Русь с Собора? Почитал нас за простоту, с коей можно не считаться?

— Что ты, что ты, государь! — в глазах Исидора появилась нешуточная тревога. — Нет, нет, как раз напротив. Я думал постепенно приучить вас к мысли, что раз все соглашаются с унией, так и вам надобно, то есть подготовить тебя хотел.

— А подготовил, выходит, совсем к другому.

Исидор печально согласился:

— Самая большая моя ошибка, а понял я её только здесь, под стражей. Надобно было мне сколь возможно скорее и прямее стремиться на Русь.

Теперь Василий Васильевич почёл себя вправе уйти, не прощаясь и никак не выразив своего окончательного решения. Сразу же велел Фёдору Басенку прислать к нему слугу Логофета. Когда тот вошёл, растерянно и опасливо скользя взглядом по великокняжеским покоям, Василий Васильевич весело спросил:

— Поиздержались вы небось со своим кардиналом?

— Не то что поиздержались — обнищали…

— Получи на первый случай. — И Василий Васильевич бросил ему туго набитый кожаный мешочек. — Это вам на двоих.

Ущупав монеты, Логофет упал на колени, норовя поцеловать красный сафьяновый сапог великого князя. Василий Васильевич отдёрнул ногу:

— Иди прочь, пока я не передумал!

А в ночь на 15 сентября Исидор со своим слугой совершил побег[123] из-под стражи и взял путь на Тверь.

— Догнать и вернуть? — неуверенно спросил Фёдор Басенок.

— Нетрог их бегут, но надобно знать, как примут Исидора Борис Александрович Тверской, великий князь литовский Казимир и все другие.

— Будет так, — ответил понятливый Басенок.

Фрязнн Альбергати снова взял след Исидора.

Загрузка...