Марья Ярославна радовала супруга новыми потомками почти каждый год, редко выпадал перерыв в два-три года. Летописцы в монастырских сводах отмечали появление новых княжат, а девок в счёт не брали, указывали иной раз лишь задним числом, если княжна выделялась чем-то — стала королевой французской, императрицей германской или греческой.
Первый сын, названный Юрием, родился в великокняжеской семье в 1437 году и как всякий первенец считался наследником отцовой и дединой отчины. 22 января 1440 года появился на свет второй сын, Иван, который поначалу не отмечен был вниманием великокняжеского окружения. Ровно через год, тоже 22 января, родился ещё один сын, который получил имя Юрий, так как первый Юрий за несколько дней до рождения второго преставился и назван был летописцами Большим, чтобы не путали с младшим. Потом и ещё сыновья рождались — Андрей, Борис…
Как каждый глаз человеку одинаково ценен и каждый палец дорог, все дети в семье равны, однако же особым знаком помечен оказался Иван, ставший после смерти Юрия Большого старшим сыном великого князя.
Известен на Руси Иван I Калита как собиратель земель.
Прославился единственно пригожей наружностью своей Иван II, прозванный Красным, а ещё Кротким — прадед Василия Васильевича.
И вот растёт ещё один будущий государь — Иван III Васильевич, теперь уже десятилетний Ванюша — не только надежда, не только будущий продолжатель дела великокняжеского, но отрада и утешение слепому отцу в горькие минуты раздумий над своей судьбой и над судьбой отчей земли.
Любимым развлечением Ванюшки, как и всех его сверстников, была игра в войну. Он расспрашивал отца о его боях с татарами, с новгородцами, с Юрьевичами, а потом расставлял на широкой столешнице вылепленных из глины воинов пеших и всадников, был у него и «город» костяной — крепость резной работы с башнями, домами и воротами. За эту крепость шли непрерывные битвы со свистом стрел и звоном мечей, стонами раненых и ржанием испуганных коней. Волокли пленных, собирали дань по домам, писали друг другу грамоты и бранились сильно промеж себя: Иван ругался от имени отца добрым голосом, а от имени татар и Шемяки — грубым, басовитым.
С печалью слушал лепет ребёнка Василий Васильевич, предугадывая его трудную судьбу. По-прежнему Русь разрознена и обескровлена, каждое княжество, каждый удел о себе лишь печётся, а враги кольцом обхватили-с востока татары казанские, с юга — Орда Золотая и Орда Крымская, с запада и севера — литва, ляхи, немцы. А ещё и Рим не оставляет своих притязаний, опять норовит униата внедрить во владыки на землях, оказавшихся под Литвой, чтобы расколоть русскую митрополию. И надо Ивану сразу усвоить, что окружена Русь завистниками и недругами, полагаться надо на меч да на веру православную.
Он часто просил теперь сына отвести его в Васильевский сад на берег Сорочки. Сад забросили, он загустел, одичал, речка обмелела, иссякли ручьи, питавшие её. Садились на плотной прохладной мураве в тени орешников отец всё молчал, Иван скучал и томился, спрашивал:
— Зачем ты сюда ходишь? Орехи-то ещё не поспели!
— Я тут играл, Ваня, когда дитем был.
— А с кем играл? — рассеянно интересовался ребёнок.
— Гм… Ты, во что одет, сынок?
— В тегиляй.
— Какого цвета?
— Кубовой.[137]
Василий Васильевич привлёк его к себе, ощупывая шелковистую ткань кафтанчика с короткими рукавами.
— А на небе, Ванюша, что?
— Теменца, пасмурь вдали, по окоёму.
Вдруг он вырвался и зашуршал по кустам. И сразу мир отодвинулся от Василия Васильевича, неведомый и опасный. Привычная горечь пролилась на душу. За всё и всегда благодари Бога, не раз повторял ему Антоний с тех пор, как стал он Тёмным. Думай, что назначен тебе подвиг смирения, осознания греховности и её искупление. Уста, всегда благодарящие, приемлют благословение Божие, и в сердце, пребывающее в благодарении, нисходит внезапно благодать. «Так где же она? — тосковал Василий. — Господи, не снесу столько! Пошли покой, избавь от воспоминаний мучительных. Кто, кроме Тебя, возлюбит меня такого, кто простит за всё содеянное? Только тот разве, кто сам чист сердцем?»
— Ванюшка? — позвал он, — Подь сюда, сынок! Не оставляй меня.
Снова шуршание кустов, запыхавшийся родной голосок:
— Я жука поймал, смотри! — И сник, ведь забыл, что отец не видит: — Золотого… зелёного…
— Пусти его на волю, нетрог порадуется.
— Спинка какая гладкая!
— Пустил?
— Пустил… — Детский искренний вздох: — Я прошу-прошу Боженьку, чтобы глазки тебе вернул, а Он не хочет… Почему?
— Дай головку свою сюда… Ну, что ты, милый? Это что за вода такая на щеках? Ну, что ты, добрый мой? У тебя волосики по-прежнему золотые?
— Не знаю… Как ты живёшь, не видя мира Божьего?
— Разве я не могу молиться? — мягко возразил он. — Господь ниспослал муку, Он же даровал и крепость.
— Убью Шемяку! — крикнул Иван.
— Ванюша, молитва наша должна быть бескорыстной. Бог нас не услышит, если будем мы просить в обмен на неё какой-то житейский прок.
— Возьмёшь меня на войну? Я тебе заместо глаз буду. — Он ещё думал, что убивают только на войне.
— А ты уже воин?
— Я княжич старший! — горделиво воскликнул Иван.
— Погоди… Знаешь ли ты, сынок, что вернуться можно без руки, без ноги, слепым, как я вот?… А можно и вовсе голову сложить?
Иван не отзывался.
— Ты слышишь, что я говорю?
После нового молчания обиженно и сердито:
— Я-то слышу, а ты, видно, оглох. Я поеду на войну?
Сколько бы они так препирались, но вдруг послышался плеск воды в Сорочке.
— Что это? — насторожился Василий Васильевич.
— Тетька какая-то вброд идёт! — Иван был раздосадован, что такой важный разговор с отцом прервался, кончился ничем. — Тебе чего надо, эй?!
— Здравствуй, княже! Голос-то мой помнишь ещё? Эх, уж меньше всего он хотел бы слышать этот голос.
— Чего тебе?
— Неласковый… Иль не узнаёшь?
— Я тебя не звал, Мадина. Не смотри на меня, не хочу.
— А я хочу смотреть. Ты мне и такой мил.
— Уйди, сказал! — возвысил он голос.
— Уйду сейчас. Я тебе пообещать кое-что хочу.
— Что вовек не забудешь? Не надо. Не нужна ты мне.
— Знаю. Но всё-таки пообещаю. Как услышишь, что Шемяка загнулся, поймёшь, кто его… Не захочешь, а вспомнишь меня. Хоть один раз. Последний. Если некому за тебя постоять, я отомщу за тебя.
— Найдётся кому, — сказал он неохотно. — Да ты ещё спроси меня, хочу ли я мстить-то?
— Я хочу! И сделаю! Прилипну к нему язвой липучею, отыщу в любом городе!.. Прощай, князь… Может, — позовёшь когда?
— Нет.
И — тишина. Он выждал:
— Она ушла, сынок?
— Вон стоит в сторонке.
— А кто травой шелестит?
— Антоний-батюшка идёт. А она побежала. Я и её убью! — вспыхнул Иван.
— Да за что же? Ишь, убивец какой! Всех-то он поубивает!.. Не придёт она больше. И не говори про неё никому.
— Она ведьма?
— Вроде того, — усмехнулся Василий Васильевич.
— А как Шемяка загнётся?
— Да шутит так она… Забудь про это. Ну её совсем!
Антоний подошёл сзади и положил им руки на головы для благословения.
— Рыбку что ли, удите?
Рука Антония на затылке Василия Васильевича была горяча и дрожала.
— Ты здоров ли… отче?
— Здоров, — смущённо ответил монах. — То есть телом здоров, а душа смятенна.
Откуда было знать Василию Васильевичу, что душа его смятенна от встречи с Мадиной? Он понял это по-своему, с простодушием мирянина, сосредоточенного лишь на своих заботах:
— Мудрёно ли, в такие-то времена!
Он привык уже, как дитя отцу, вверять Антонию свои душевные беды, сомнения, роптания, поверять грехи, ждать утешения и советов. Ему и в ум не приходило, что у его духовника могут быть несогласия с самим собой, что и ему труден путь внутреннего делания.
— Такие времена! — повторил Василий Васильевич. — Льстивое коварство кругом и злоба затаённая.
— Как мать, печётся о чаде, так и Христос печётся о теле злостраждущего и всегда есть близ тела его.
— Тебе хорошо говорить! — не выдержал Василий Васильевич. — Ты видел женщину, которая была здесь?
— Да, — с заминкой ответил Антоний.
— А я нет!
— Может, это и к лучшему?
— Может. Но я хочу ещё видеть и лица детей своих!
— Иов многострадальный говорил: человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх.
— Всё-то ты мне про Иова!.. Где Ванечка?
— Отошёл. Удилище из лещины вырезывает.
— Прими исповедание, тяжко мне.
— Что же? — Антоний потупился, догадываясь, о чём хочет сказать великий князь, не желая этого и не смея уклониться.
Но Василий Васильевич не видел его изменившегося выражения.
— Блудник я, — выговорил он жёстко.
— В помысле или… совсем? — сошёл монах на шёпот. Краска густо залила его лицо под загаром.
— Всяко. — Князь вдруг усмехнулся. — Что ж, епитимью наложишь? А-а?
— Не смею…
— Что?
— Не смею тебя осуждать. Не мне тебя осуждать. Не говори мне этого!.. Прости меня, ради Христа!
— И ты меня прости. — Василий Васильевич нашёл руку Антония и сжал её. — Ослабел я, чувствую. Стал немилосерден. Ты вот мне про Иова любишь поминать, и я тебе скажу из Иова: «Братья мои неверны, как поток; как быстро текущие ручьи, которые черны от льда и в которых скрывается снег». И умучен я ими до крайности.
— Сын мой, как я тебе сострадаю! Но утешься! Есть глубины падения и гнева и есть чаша немощи, кою приняв от нас, Господь в подобающее время прольёт на врагов наших, дабы они немоществовали и падали.
— Спаси Бог, отче!
— За что же?
— Сам знаешь.
Неловкое молчание воцарилось между ними. Иван неподалёку хлестал удилищем по воде, выбивая брызги.
— Многие отомстить за меня хотят. Утешить вмале никто не может. Ты только.
— Не только я, — возразил монах ласково. — Это ты прав. А кто ны разлучит от любве Божия; скорбь ли, или теснота, или гонение, или глад, или нагота, или беда, или меч?
— Так, так, — кивал Василий.
— Каждому даётся та мера благодати, какую он может усвоить. Вон радость твоя! Что, Ваня, ловко ли удилище срезал?
— Баское! — Иван подбежал и доверчиво подвалился Антонию под бок, положил голову ему на колени. — А я с батюшкой на войну поеду! Он обещал.
— Это кто тебе обещал-то?
— Да ты! — засмеялся Иван. — Забыл уже? — Это он лукавством попытался склонить отца на согласие.
— Женихам на войну нельзя, — улыбнулся Антоний. — Загинешь там, а невеста твоя Марья Борисовна и ну плакать день и ночь?
— И пускай! И пускай! — упорствовал княжич, сам замирая от сладкого ужаса и жалости к себе.
Лишь на полгода хватило Шемяке благоразумия. Принесли гонцы в Кремль весть: опять в союзе с Иваном Можайским идёт на Москву. Решимости ему придало то, что Иван Андреевич вошёл в сношения с великим князем литовским Казимиром, обещая уступить отвоёванные у Москвы города Ржев и Медынь.
— Видно, одна только могила нас примирит! — воскликнул в отчаянии великий князь, получив сообщения.
— На войну поедешь? — обрадовался княжич Иван. — И я с тобой!
Иван в трёхлетнем возрасте прошёл постриг и посажени е на коня; как минуло семь лет, переведён от женского воспитания к мужскому и начал учиться грамоте. Но в походах ещё не бывал.
— Что же, пора тебе и это постигать, — согласился отец.
Митрополит Иона благословил великого князя на решительное сражение с сеятелем княжеской усобицы. Лучше, сказал, умереть нам в подвигах, чем жить в падениях, как учил святой Исаак. Иона отправил также письмо литовским князьям о вероломстве Шемяки с требованием поддержать Василия Васильевича в его правой борьбе.
Великий князь рассылал гонцов, стремясь собрать как можно большее ополчение. Княжич Иван тоже не терял времени зря — проверял, как в кузнице куют для него доспехи, как подковывают его коня, самолично оперял калёные стрелы.
Софья Витовтовна неуверенно просила сына:
— Ведь рано ему на рать, мал, надо бы ещё годика два погодить.
А Марья Ярославна обмирала от одной мысли, что её Иван попадёт в руки Шемяки, у неё даже пропало в груди молоко, и младенец Борис постоянно плакал, выплёвывая соски, которыми мамки пытались его обмануть.
— Ванюша, а может, и впрямь лучше остаться тебе? сказал отец, ожидая, что Иван расплачется, станет уговаривать. Но тот молчал. — Слышишь, что я сказал?
И опять — ни звука.
— Кого спрашиваю? — Василий Васильевич пошарил руками перед собой, но Иван увернулся, отскочил в угол и оттуда выкрикнул:
— Значит, ты сам, как Шемяка, клятвопреступник! Ты же мне обещал!
— Да что ты выдумываешь? Когда?… Только не уходи. Давай сядем, поговорим.
Всплыло в памяти, как он сам, когда был маленьким, обиделся на дядю Юрия за одно только грубое слово. Нa охоте вынимали из клепцов попавшую в них боровую дичь. Василию хотелось самому разомкнуть дуги капкана и вынуть защемлённого ими тетерева, но сил не хватало. Пытался просунуть лезвие своего детского меча, однако и это не помогло. Дядя Юрий был рядом верхом на коне, бросил, небрежно: «Слабосилок!» Василий вы дёрнул из клепца меч и ударил им плашмя, по дядиной ноге. Меч скользнул по сапогу, звякнул о стремя, задел рёбра коня, тот заржал и взвился на дыбки. Взвился от злобы и дядя, замахнулся плетью, но его тут же оттолкнули отец и дядя Андрей. Василий вскочил в седло своего коня, пришпорил его и галопом ускакал из леса, чтобы никто не видел его слёз: воспламенившись обидой от грубого и пренебрежительного слова, он не мог смирить своего самолюбия, а показав норов и решительность, уже не мог вовсе отступить, уронить себя в глазах и дяди Юрия, и всех остальных, кто был на потехе.
Потом дядя винился, просил прощения, задаривал — значит, понял: ничто так не ранит отрока, как неуважение.
— Подойди ко мне, сынок. — Василий Васильевич обнял тонкое мальчишеское тельце. — Ладно, пойдёшь в поход. Только не со мной, с князем Оболенским.
— А ты?
— А я с другими полками. Знаешь, как учил воевать Александр Великий? Он говорил, что идти надо раздельно, а воевать вместе. Вот и мы так поступим.
Иван не сразу понял, сколь великодушное решение принял отец, а когда осознал, что идти с князем Оболенским — это всё равно что идти одному, самостоятельно, сердце его затрепетало от нетерпения и гордости.
— Не на лук наш уповаем, не оружие наше спасёт нас, Господи, но Твоея всемогущия помощи просим, и на Твою силу дерзающе, на врага наша ополчимся, и Имя Твоё верно призывающе, со умилением молим Ти ся: Всемогий Господи, милостиво услыша и помилуй, — повторял следом за диаконом княжич Иван, стоя рядом с отцом в Успенском соборе.
Впервые присутствовал он на молебном пении, обращаясь вместе с бывалыми ратниками ко Господу о ниспослании милости к богохранимой стране нашей, властям и воинству.
Совершал молебное пение сам митрополит Иона, а когда утреня закончилась, ополченцы и княжеские дружинники начали выходить из Кремля через двое ворот: через Никольские шли полки во главе с великим князем, а через Фроловские под водительством княжича Ивана и князя Василия Ивановича Оболенского.
Трезвон колоколов, рёв медных и берестяных труб, бой варганов создавали такой шум в Кремле, что невозможно было различить голосов уходивших воинов и провожавших их. Княжич видел стоявших в Набережных сенях дворца мать с закутанным в тёплое одеяло братцем Борисом на руках, бабку с Юрием и Андреем, помахал им червлёным с позолотой щитом, сурово супясь, изо всех сил стараясь не выдать распиравшей его радости от того, что шёл он во главе войска, слыша за спиной стук тысячи копыт.
Когда миновали пригороды и вышли на лесную бойную дорогу, где тишину морозного воздуха нарушали лишь всхрапывания лошадей да случайные позвякивания доспехов и мечей, княжич не удержался, спросил ехавшего рядом с ним стремя в стремя Оболенского:
— Значит, будем бить ворога, как Александр Македонский?
Оболенский согласно кивнул головой.
— А отец, значит, идёт отдельно… Где же встретимся, чтобы воевать вместе?
— Не тревожься, княжич! — успокоил Оболенский, однако сам-то спокоен вовсе не был.
К нему то и дело подъезжали с сообщениями верхоконные лазутчики, он выслушивал их отсылал кого вперёд, кого к великому князю, кого в Москву. Оказалось, что войска Шемяки проявили удивительную скороподвижность; пошли к Вологде, а затем неожиданно вернулись в Галич.
На первом же привале в городке Радонеже, что в пятидесяти четырёх верстах от Москвы, княжич увидел отца, спросил с обидой:
— А говорил, пойдём раздельно?
— Мы разделимся после Переяславль перед Костромой: вы с Василием Ивановичем пойдёте севернее, мы же перейдём Волгу по льду ниже вас. Шемяка понимает, что в открытом поле ему с нами встречаться нельзя, сил у нас больше. Поэтому он укрепился в Галиче, надеется на свои пушки да на то, что мы после трёхдневного, перехода будем измучены. Но мы всё это берём во внимание, дадим войнам хороший отдых перед приступом а потом и ударим.
После того как начали обходить с двух сторон Кострому, княжич отца больше не видел. Заранее обговорено было, что великий князь не будет участвовать в битве, а останется на подступах к ней в дубраве, под надёжной охраной.
Но Оболенский, щадя самолюбие княжича объяснил несколько иначе:
— Дружинники великого князя будут до поры в засаде, а в нужный момент и соединятся с нами.
Подошли к Галицкому озеру.
— Смотри, княжич, вон на гope, за оврагом.
Вдоль деревянной крепостной стены, огибая подковой город, стояли полки Шемяки. Ратники с красными щитами и выставленными длинными пиками ожидали неприятеля молча и недвижимо. Княжичу передались их решимость, бесстрашие, готовность биться до последнего, и озноб прошёлся по его телу, хотел спросить про отца, но только выдохнул воздух который превратился на морозе в лёгкое, быстро растворившееся облачко.
— Здесь будет наша с тобой ставка, отсюда станем боем руководить, — сказал Оболенский, удерживая поводьями коня.
— Отсюда? — прорезался у княжича голос. — Значит, сами не будем убивать?
— Нельзя нам. Ведь если человеку палец отрубить, он ещё будет жить, а если голову…
Московские воины между тем начали переходить занесённый овраг. Пешие ратники увязали по пояс, трудно было и лошадям, они тонули в снегу, падали, но даже не ржали, только всхрапывали, выбираясь из сугробов. Овраг пересекли все одновременно, стали цепью подниматься в гору, неспешно и неотвратимо. Наверху произошло беспокойное шевеление.
— Хорошо! Уже трусят, — отметил Оболенский, и от его слов княжичу даже весело стало, он сразу же совершенно поверил в скорую победу.
В самом деле, бой был кровопролитный, но скоротечный[138]. Московские дружины смели галичан, сбросили их по другую сторону горы. Обратно возвращались уже с пленёнными воеводами и боярами Шемяка. Но сам он сумел убежать.
— Опять упустили! — досадовал Оболенский.
Великий князь Василий Васильевич и его наследник княжич Иван вошли в город во главе воинства как победители.
— Отныне Галич — владение Москвы! — объявили на площади глашатаи. — Великий князь даёт вам мир, во всём слушайтесь отныне только его наместников.
Обратный путь был столь же долог, но легче, веселее. Раненых везли на дровнях, иных оставляли на лечение во встречных монастырях и сёлах.
Уж когда были возле Мытищ, верхоконный гонец сообщил, что Шемяка ушёл в Великий Новгород и там его приняли с любовью.
— Ну что же, нам так и так на Новгород в поход идти, пора и ему нашим уделом становиться, — сказал великий князь.
— И я пойду? — затаил дыхание Иван.
— Это не скоро будет, — ушёл от ответа отец, но его слова ничуть не омрачили радости княжича от пережитого похода, от торжества победы.
В Москве он рассказывал всем, кто соглашался его слушать:
— Как ударили мы их на рассвете, они под гору кубарем! А Шемяка смазал пятки и до самого Новгорода бёг так, что на лошади его нельзя было догнать. — И добавлял после многозначительного молчания:- С Галичем покончено, теперь на Новгород пойдём.
Похвалился он и перед Антонием. Тот выслушал задумчиво, а затем пришёл к Василию Васильевичу:
— Не думаешь ли, государь, что при неустойчивой власти твоей следует загодя определить порядок престолонаследия?
— Я написал духовную, в которой завещаю Москву старшему сыну Ивану.
— А если и Шемяка точно такую же духовную составил? Не придётся твоему Ивану с его Иваном драться? Что, если ты сына уже сейчас на трон посадишь? Ему ведь уже десять исполнилось?
— Десять, да… Но как же я? Мне что, уйти?
— Нет, нет, зачем? Вдвоём вам места хватит. Он твоим соправителем станет, только и всего. Сам поднатореет в государственных делах и всех подданных к себе приучит…
— И недругов тоже! Да-а, но такого ведь николи не было на Руси.
— Всё когда-нибудь делается в первый раз.
— Считаешь, можно?
— Не только я, это владыка Иона первый так заду мал, когда ты после ослепления плох был.
— Ну, раз владыка тоже… И мне, незрячему, куда как покойнее и легче будет.
На Благовещение после совершения Божественной литургии в Успенском соборе митрополит Иона освятил торжественное посажение княжича Ивана на злат отчий стол, и стал после этого Иван именоваться не наследником уж, а великим князем.
… Отныне все грамоты удельным и великим князьям, ордынским ханам и государям Европы шли от имени двух великих князей всея Руси. И ответы стали приходить на имя двух соправителей. А самая первая признающая Ивана великим князем грамота пришла — случайно или нет? — из Великого Новгорода: «По благословению преосвященнейшего архиепископа Великого Новгорода и Пскова архиепископа Евфимия, от посадника Новгорода Ивана Лукинича, от тысяцкого Василия Пантелеевича, и от всего В. Новгорода… к в. к. Василию Васильевичу всея Руси и к великому князю Ивану Васильевичу всея Руси…» Словно предчувствовали новгородцы, что именно с приходом Ивана III лишатся они своей вольности и вольются в состав Московского княжества. И не только предчувствовали, но и поторопились согласиться с таким ходом истории, и оправдать непреложность его. Подобно тому, как по необходимости именуется в летописях задним числом Юрий Большим, столь же, как видно, по необходимости один неведомый летописец под годом рождения Ивана Васильевича записал, а следующие сводчики летописей убеждённо и без разноголосья повторили во многих списках удивительное известие. Будто бы новгородский добродетельный старец Мисаил в самый час рождения Ивана пришёл к архиепископу Евфимию и объявил: «Днесь великий князь торжествует: Господь даровал ему наследника. Зрю младенца, ознаменованного величием: се игумен Троицкой обители Зиновий крестит его, именуя Иоанном! Слава Москве: Иоанн победит князей и народы. Но горе нашей Отчизне: Новгород падёт к ногам Иоанновым и не восстанет!» Так и случилось потом.