Епископ Иона снова стал митрополичьим местоблюстителем и в очередной раз готовился ехать в Константинополь на поставление[124]. Московское духовенство, решительно отвергнув соблазн соединения двух Церквей, окончательно укрепилось в верности православным догматам.
Удалось великому князю уладить, пусть на время, и дела новгородские. За то, что приняли у себя Шемяку и неисправно платили чёрный сбор, он совершил карательный поход на Великий Новгород. Тверь прислала ему двух воевод, пособляли и псковские воеводы. Великий князь московский малой кровью овладел городом Демоном[125], после чего архиепископ Евфимий по поручению новгородского веча заключил с Василием Васильевичем договор, дав очень богатый окуп — восемь тысяч рублей.
Столь удачное решение двух государственных задач- церковного устройства в отношений с северным соседом — не принесло, однако же, желанного спокойствия Василию Васильевичу. Он всё отчётливее понимал, что покуда не прекратится междоусобная распря, несчастья будут сыпаться на Москву беспрестанно и с самых неожиданных сторон. Занозой сидел братец Шемяка в Угличе, того гляди, что-нибудь придумает, жди, какую каверзу учинит, и великий князь, как записали потом в летопись монахи, взверже нелюбие на него — пошёл войной. Целью похода было пленение Шемяки, ибо пока он на воле, смуты не прекратит.
Всё было исполнено, как задумано, одного не учли московские воеводы: нашёлся в их стане переветник — дьяк Кулудар Ирежский, который упредил Шемяку, и тот заблаговременно скрылся. И сам Кулудар хотел сбежать, был вооружён кривой татарской саблей, но махал ею неумело, был схвачен, лишён дьяческого звания и бит кнутом.
Очередное предательство обескуражило Василия Васильевича.
Крива татарская сабля, а душа человеческая ещё кривее. И если сабля явно видима и от неё можно загодя оборониться, то как остеречься человека криводушного, который, словно на позорище, носит в сердце одно, а напоказ выставляет иное?
Василий Васильевич вернулся из Углича в Москву, а тут ждала его новость, в которую и вовсе верить не хотелось; князь Александр Васильевич Чарторыйский переметнулся к Шемяке… Только-только отъехал Чарторыйский из Литвы после заговора и убийства князя Сигизмунда, бил челом великому князю Московскому и получил от него во владение Суздаль. И вот — на тебе, предал неожиданно, вероломно, непонятно. Что заставляет служилых людей — князей и бояр, и даже столь невысокого звания людей, как дьяк, становиться на путь измены? И почему именно к Шемяке благоволение? Деньги и почёт влекут?
Иных — да, деньги и почитание. Вот хоть Ивана Андреевича Можайского взять. Этот постоянно меж своих двоюродных братьев мечется, ищет, кто больше даст, кто сильнее, кто в большей чести. Нынче снова с Шемякой… А что, если поманить его опять к себе?…
Василий Васильевич послал к Можайскому Юрия Патрикиевича с наказом:
— Скажи, что, если отъедет от Шемяки, я дам ему Суздаль, который отнимаю у Чарторыйского.
Расчёт оказался верным. Иван Андреевич, нимало не раздумывая, сразу предал своего временного союзника и въехал под звон колоколов в старый, но очень беспокойный город.
Шемяка с Чарторыйским в ответ собрали в Новго-родчине несколько тысяч вооружённых рогатинами и топорами бродяг и двинулись к Москве, требуя выдачи изменника Можайского. До рати дело, однако, не дошло: игумен Троицкого монастыря Зиновий, твёрдо державший сторону московского великого князя, заставил примириться братьев. Заключили новое докончание, по которому владения Василия Косого (Дмитров, Звенигород и Вятка) переходили к Василию Васильевичу, а за Шемякой оставались Руза, Вышгород, а также дядин удел — Углич и Ржев. Договорились послать своих киличеев[126] к татарским ханам. Снова целовали крест на этом докончании, и каждый в душе знал: до скорого нового размирья, в том вопрос лишь, кто первый преступит клятву. Не доверял больше Василий Васильевич брату, но и Шемяка не верил ему ни на волос — сразу же с ним расстался, намереваясь скрыться где-нибудь в недосягаемых северных волостях.
После заутрени Василий Васильевич имел обыкновение приходить в думную палату, где принимал иноземных послов и посланников, выслушивал донесения своих послухов и видков, принимал челобитные бояр и чёрных людей, если их просьбы или запутанные дела не в состоянии были решить великокняжеские тиуны.
В этот день сообщения шли одно хуже другого.
В Ростове резко вздорожала рожь… В Твери сено немыслимо дорого… В Пскове вообще мор, хлеба на зиму не запасено… В Можайске князь Иван Андреевич сжёг мужика-хлебника, которого обвинили в людоедстве. Заодно сжёг почему-то и жену своего боярина Андрея Дмитриева…
А самые тревожные вести от дозорных с ордынского порубежья.
Осенью 1444 года пожар пожёг всё Поле, а затем наступила до того лютая зима, что кочевье стало вовсе не возможно из-за бескормицы и стужи. В прежние годы, случалось, золотоордынцы откочёвывали на зиму в Таврию, но теперь там образовалась своя, Крымская Орда, которая сама озабочена тем, как бы поживиться за счёт чужих земель.
Царевич Золотой Орды Мустафа пошёл единственно возможным для него путём — в Залесье, в русские богатые области. Начал с Рязани. Захватил там множество безоружных людей и, отойдя с ними чуть южнее, начал торговать пленниками.
Рязанцы выкупили земляков, мог бы Мустафа вернуться с добычей и как-нибудь пробедствовать до весны. Но зима 1445 года была лютой, крутили страшные вьюги, мороз бил птицу на лету. Снег лёг лошадям по брюхо, и мечтать нельзя было о возвращении в улусы.
И Мустафа двинулся на север, достиг Переяславля-Рязанского, потеряв в пути почти всех коней и поморозив в поле половину воинства. Он уже не просил окупа но молил о прибежище. Переяславцы то ли от сердоболия, то ли от страха, пустили татар на постой в свои жилища.
Что было делать в этих условиях великому князю Московскому? Терпеть поганых в непосредственной близости от себя, не зная ни планов, ни намерений их, зная только их хищный нрав?
Великий князь собрал боярский совет, все до одного на нём высказались за немедленный поход.
Воеводами назначили князей Василия Ивановича Оболенского и Андрея Фёдоровича Голтяева. Отпросился в поход и любимец великого князя Фёдор Басенок, собравший под свой стяг мордву и рязанских казаков. Впервые в московском воинстве появились казаки и сразу же показали себя ратниками храбрыми и надёжными. Как и мордва, они пошли в поход на ртах — деревянных полозьях, которые являли собой нечто среднее между санками и лыжами и которые помогали легко преодолевать снежные сугробы.
Русские полки только вышли из Москвы, а находчивый Басенок уже пробрался потайными путями через заснеженные леса в Переяславль, распространил там через верных доброхотов слух о том, что великий князь идёт с несметным воинством. Слух этот сразу же до ушей татар дошёл, Мустафа понял, что оставаться в городе опасно и, чтобы не оказаться между двух огней, вышел в поле, занял оборону вдоль речки Листани. Воины его, отогревшиеся, запасшиеся провизией и тёплой одеждой, готовились принять бой хотя бы уже потому, что путей для бегства у них не было, а сдаваться добровольно в плен не позволяла тёкшая в их жилах кровь Чингисхана, Батыя, Тимура.
По обыкновению, татары намеревались встретить нападавших на них русских градом стрел. Они уж и изготовились для стрельбы, вынули луки из налучников, раскрыли колчаны. Но лишь несколько оперённых с железными наконечниками стрел взвилось в воздух и упало перед копытами русской конницы, не причинив ни малого вреда никому. С удивлением взирали с высоких сёдел московские ратники, как татары, столь искусные стрелки, умевшие сбивать на скаку пролетающих птиц, сейчас растерянно и испуганно дёргали застывшие на морозе тетивы, не понимая, почему им изменяют их верные азиатские луки. А когда поняли, выронили бесполезное оружие из окоченевших рук.
Царевич Мустафа не утратил мужества, не растерялся от столь неожиданного начала боя. Он выхватил из ножен саблю и увлёк своих воинов на рукопашную схватку.
Как потом уважительно вспоминал Басенок, татары показали поразительное мужество. Ни один не попросил пощады, сдались только тяжело раненные, остальные геройски погибли от русских сулиц и мечей. Полегли на поле боя сам Мустафа, князь Ахмут-мурза, князь Азбердей Митереванов. С русской стороны пал в сражении один полководец- коломенский наместник Илья Иванович Лыков.
Трупы татар оставили в поле на расхищение зверям и птицам, тела своих привезли в Кремль на отпевание и погребение.
Василий Васильевич отдал последний поклон погибшим и поздравил победителей, щедро наградив их. Казалось ему, что теперь с ордынской стороны можно долго не ждать опасности, что после такой победы не скоро татары отважатся пойти снова на Русь.
К осени несколько конных отрядов Золотой Орды появилось на границе Рязанского княжества как бы с угрозой отомстить за смерть Мустафы. Но угроза так и осталась угрозой: лишь пограбив мирных жителей Рязани и мордву, татары поспешно удалились в свой улус.
Это ещё сильнее убедило Василия Васильевича в нешуточности его успеха в борьбе с Ордой. Только забыл он о том, что Орда стала многоглавой, как Змей Горыныч из сказок кремлёвских бахарей. Одной такой вновь отросшей головой ордынского чудища было Царство Казанское, которым правил Улу-Махмет, бывший хаи Золотой Орды.
Вначале Улу-Махмет объявился вдруг близ Москвы: пришёл изгоном[127] и стал восточнее Серпухова на реке Беспуте, притоке Оки.
Василий Васильевич протрубил сбор войскам, но Улу-Махмет не принял боя и ушёл так же проворно, как и появился.
Поступали в Москву сообщения, что промышляет он грабежами Нижнего Новгорода, желая иметь его своей постоянной дармовой житницей.
Мелкие щипки казанского царя досаждали, но не настолько, чтобы стоило поднимать на него рать.
Постепенно, однако, Улу-Махмет смелел и набирался сил. Скоро перестал ограничиваться взиманием разовой дани, но захватил Нижний Новгород и Муром с намерением присоединить их к своему царству. Это было уже и серьёзно, и дерзко, и опасно. Василий Васильевич решил, что терпеть больше этого нельзя и на Рождество разослал гонцов по уделам.
На Крещение, 6 января 1445 года, под красными стягами с изображением Спаса Нерукотворного собрались полки под началом Ивана Можайского, Михаила Верейского, Василия Боровского. Даже и Шемяка прибыл, имея вид постный и покорный, показывая, что подчиняется великому князю и готов встать на защиту земли Русской от татар, но оскорблён до глубины души кознями и угрозами московскими, родственно обижен и не понят Василием, но Бог, мол, всё рассудит и по местам расставит. Во Владимире добавились ещё и чёрные хоругви со Спасом же — это суздальцы и новгородцы пришли на подмогу.
Пересчитывая стяги и хоругви, Басенок радовался: — Да мы этого Махмутку сёдлами закидаем! И он оказался прав. Как только передовые русские отряды слегка побили татар близ Мурома и Городца, Улу-Махмет спешно отступил в свои пределы. Надо бы проводить его до Казани и примерно покарать, но ударили сильные морозы, и великий князь решил отложить возмездие, вернулся в Москву и распустил воинство.
А 26 марта нижегородский гонец принёс весть: Улу-Махмет взял Нижний и послал на Русь двух сыновей — Мамутека и Ягуба, которые подошли уже к Суздалю.
Запоздало сожалел Василий Васильевич, что распустил полки, но делать было нечего, пришлось выступать с одними наспех собранными московскими ратниками.
Обещал догнать в пути со своим полком Шемяка, но не только сам не пришёл, но и ни одного воина не прислал. Князья можайский, верейский и боровский явились, но с очень малыми дружинами.
Проведя Петров пост в столице, великий князь пошёл в город Юрьев, где 29 июня отпраздновал Юрьев день. Туда же прибыли на встречу с ним нижегородские воеводы Фёдор Долголдов и Юрий Драница, но и с этим подкреплением воинство москвичей не составляло более одной тысячи. Хотя, правда, тут не было случайных и неумелых ратников — все были закалённые и проверенные в сражениях воины, все русичи, голос в голос, волос в волос. Василий Васильевич не знал сомнения, решительно пошёл на поиск врага.
6 июля вышли к реке Каменке, расположились станом у Спасо-Евфимьева монастыря возле Суздаля. Сторожа донесла, что неприятель идёт на сближение. Воины надели кольчуги и шлемы, подняли знамёна, Готовясь к битве.
Василий Васильевич снял свой золотой шлем, который был тяжёл и непрочен, служил лишь для красы, и надел стальную мисюрку[128], которая защищала не только голову, но и шею с предплечьями. Кроме меча двуручного, вооружился ещё и протазаном на длинном древке.
Долго ждали татар и, решив, что они опять струсили, вернулись на стан.
Эта победа была ещё более лёгкой, чем весенняя, не грех было её и отметить. Василий Васильевич пьянствовал с князьями до полуночи, измеряя доблесть богатырскую способностью перепить других и принять елико возможно больше водки и медов.
При восходе солнца 7 июля великий князь отслушал заутреню, а затем хотел с перепою опочинути. Взял в руки походный двойчатый кубок, примерился, вина ли светлого мозельского сперва попить, из другой ли половинки кубка мёду черемхового отведать. Не успел ни одной крышки отчинить, как ворвался в шатёр Басенок:
— Гонец от сторожи, государь! Татары переправляются через реку Нерль! Я ухом к земле приложился — слыхать их топот!
Отбросив непочатый кубок, великий князь схватил медную трубу, объявил подъём воинству. Надел вчерашние доспехи, вооружился и велел строить рать. Под гром труб и удары бубен, с распущенными хоругвями Василий Васильевич пошёл во главе полков навстречу неприятелю.
А его искать не пришлось. Татары изготовились для боя вблизи того же Спасо-Евфимьева монастыря, растянувшись по неубранному ржаному полю.
— Однако их раза в три поболее, чем нас, — озадачился подсчётом Фёдор Долголдов.
— Да нет, не в три… В два, может, раза — да, побольше, только нам ли их бояться! — возразил князь Василий Ярославович Боровский, словно желая напомнить, что не зря дед его Владимир Андреевич после Куликовской битвы получил прозвание Храброго.
— И то так! — поддержал отчаянный воитель Юрий Драница. — Прошло время, когда русские боялись имени татарского, теперь мы их бьём почём зря.
Василий Васильевич видел, что не просто храбрятся eгo воеводы, что все ратники ни о чём другом не мыслят, как только о победе. И он не стал их удерживать.
Первым же ударом русская конница обратила татар в бегство, начала их преследовать, а наиболее храбрая горстка воинов уже настигала обоз царевичей. Василий Васильевич видел с седла своего рослого коня, что татары бегут не все, а затягивают русских лишь по центру. Только сейчас вспомнил, что и поныне татары продолжают придерживаться в войне заповедей Чингисхана: не начинать битву, если не имеешь двойного или тройного превосходства в людях, а начав сражение, притворно отступать, чтобы внести расстройство в ряды неприятеля.
Татары, достигнув заранее, видно, отмеренного рубежа, резко удержали своих коней, ощетинились копьями.
И тут же послышался боевой клич слева:
— Ур-р!..
— Ур-р! Ур-р! — долетело и справа.
Московские полки оказались в кольце.
Никто не дрогнул, никто не уклонился от боя, никто не просил пощады. Сеча была кровавой — грудь в грудь, убитые не падали в тесноте схватки, упавшие на землю живые не могли встать, испуганные лошади с дикими всхрапами давили копытами всадников своих и чужих, без разбору.
Татары потеряли не меньше пятисот воинов. Ещё большие потери понесли русские.
Иван Можайский, оглушённый ударом копья, свалился на землю, но оруженосцы сумели подсадить его на другого коня, который и унёс Ивана с поля боя. Спасся и Василий Боровский. А Михаил Верейский попал в руки татар.
Василий Васильевич дрался до последних сил, как простой ратник, и тоже был пленён.
Татары праздновали победу. На радостях выжгли несколько окрестных сёл, два дня пировали в Спасо-Ев-фимьевом монастыре.
…Он открыл глаза оттого, что кто-то щекотно и нежно касался его лица. Пахло спелым лугом, кровью, лошадиной мочой. Пустое небо, покачиваясь, плыло над ним, скрипели колёса. «На арбе везут, — отрешённо подумал великий князь. — Куда? Всё равно». Высокие травы задевали его по лицу. Он испытывал неслыханный покой. Будто впервые видел и высокое небо, и краешком глаза — зелень трав, ласково задевавших по его лицу. «Я у татар? — спросил он себя. — Где я? Ну и пусть». безразличие ко всему владело им.
— Как он там? — раздался сбоку чей-то знакомый голос. — Не помер?
— Лежит… в однодышку дышит.
— Хоть бы довезти!.. Далёко ещё?
— Кто ж знает? Мы теперь люди подневольные. Василий Васильевич узнал усталый голос Фёдора Басенка.
— Глядеть страшно, — сочувственно сказал первый голос — Ни в живых, ни в мёртвых.
— А ты и не гляди! — зло сказал Басенок.
«Мы в плену», — понял Василий Васильевич. Жажда мучила его, но не было сил спросить воды. Орёл, распластавшись, кругами ходил в вышине, всё так же скрипели колёса и что-то попискивало, позвенькивало в траве, не переставая. Боли он не чувствовал, потому что не чувствовал своего тела. Его не было. Только гудела голова, лежавшая от тела отдельно. «Может, отхожу я? — подумал Василий Васильевич. И эта мысль не испугала его- даже лучше… коли так. Многое со мной бывало, но эта-кого ещё не случалось. Я знал унижение и почёт, лесть и ненависть ко мне, но такого ещё ни разу не испытывал, чтоб голова от тулова отдельно. Мне изменяли, и я предавая тех, кто любили меня, я достоин и худшего, чем сейчас. Но как странно, как хорошо, Боже мой, плыть вот так среди трав…»
Внезапно он испытал приступ тошноты, в глазах замелькали пики, копья, сулицы, сшибающиеся мечи и сабли, послышались глухие удары ядер на ремнях, хрястанье шестопёров и булав. «Это мне кажется, — пытался он постановить смертную круговерть, — это я только вспоминаю, всё прошло и кончилось, всё прошло».
Белый орёл с чёрными перьями на концах крыльев опустился на край арбы. Струи крови текли у него по шее и по груди. Он сложил крылья и топтался по грядке. А глаза у него были человеческие, страдающие.
— Зачем? — громко крикнул великий князь. — Зачем всё?
Но его никто не услышал. Опять то же слабое попискиванье, монотонное шуршание сбруи и травы, сминаемой колёсами.
«Я брежу, — попытался внятно сказать он и прогнать этот бред. Оскаленные рты, остекленелые мёртвые глаза метались веред ним, незнакомые ратники в дощатой броне, в невыделанных кабаньих шкурах вместо кольчуг… — Это новгородцы?… Меч стоит три коровы… Щит с кольчугой — шесть коров. Вооружение одного настоящего ратника стоит двух объезженных коней или десяти коров… О чём я думаю? Какое это имеет значение?… Где мой колонтарь[129]? На мне? Почему я его не чувствую? Он должен хорошо защищать мне и спину, и грудь. Он из металлических пластин. Говорят, что их пятьсот, откованы, золочены через огонь, все состарены крепко, мастера делают колонтарь по пять-шесть месяцев… Может быть, я убит уже? Где моя сетка кольчужная от пояса до колен? Я не чувствую ног. А руки?» Он попытался поднять правую руку и, скосив взгляд, ужаснулся, увидев нечто распухше-чёрное, обмотанное по пальцам заскорузлыми от крови тряпками.
Морда верховой лошади возникла рядом с тем, что ещё вчера было его рукой. Серпики татарских глаз с любопытством глядели на него.
— Где там наш дарагой? Жив? Не дадим умереть.
Русский канязь — ценная добыча.
Гортанный смешок.
Жёсткие ладони приподняли его голову, рванули крест-тельник с шеи. Боль была такая, что тьма сомкнулась перед Василием Васильевичем, поглотив небо. Он не издал даже и стона и не слышал, как Басенок ругался с молодыми царевичами, как Мамутек свистал плёткой над его неподвижным телом, с хохотом отталкивая боярина:
— В Москву отошлём. Вон Ачисан отвезёт. Лови, Ачисан! Пускай в вашем улусе знают, что канязь Василий побеждён и наш пленник.
Плен государя — его личный позор и горе подданных. Но Василий Васильевич пленён был, когда потерял сознание от многочисленных ран и язв. Правдивый летописец занесёт потом в свиток: «Сто татаринов паде от руки великого князя; на самом же многи быша раны; у правыя руки его три персты отсекоша: только кожею удержашася. Левую же руку насквозь прострелиша, и на главе его бяше 13 ран; плеща же и груди от стрельного ударения и от сабельного, и брусны его бяху сини, яко и сукно».
«Сто татаринов», вне сомнения, условно сказано, просто ведомо, что многих сразил великий князь, а сколько именно, разве сочтёшь? Но тринадцать язв на голове, три отсечённых пальца — это всё будет точно сосчитано и оплакано матерью и женой его, когда он вернётся из плена в Москву.
Что же касается горя подданных, то оно было столь велико, что народ московский на некоторое время в оцепенение впал и утратил способность к самообладанию и рассудительности. Посчитали, раз сам великий князь в плен попал, значит, уж очень велика сила татарских царевичей. И как всегда в смертельно опасное время, бросились искать убежища за каменными стенами Кремля сбеги из окрестных пригородов, монастырей, погостов, сёл. Бросали хозяйство, имущество, скот, брали с собой лишь самое необходимое на время сидения в осаде. И как во время нашествия Тохтамыша, оказалась Москва без предводителей, и власть взяла в свои руки чернь.
Кожемяки, кузнецы, огородники, бондари, плотники, оратаи на своих многоголосых советах решили: запретить бегство из Кремля служилых людей, готовиться к отражению неприятеля, укреплять стены, чинить ворота, а ещё не допустить, чтобы бродяги открыли погреба с винами и медами.
Хотя татары осаждать Москву не решились и вернулись восвояси, однако верность поговорки, что не ходит одна беда, но с победками, подтвердилась и на этот раз.
Через седмицу после пленения великого князя, ночью 14 июля, в Москве разразился страшный пожар. Огонь пожирал деревянные строения враз, до основания, сильный ветер перебрасывал пламя на соседние дома. Стоял треск падающих кровель, огненные головни летали в воздухе, зажигая амбары, скотные дворы, даже колодезные срубы. Люди выскакивали из домов в исподнем белье, не могли со сна сообразить, что сделать, что предпринять, метались среди ревущего пламени, не слыша безумного лая собак и рёва животных, заботясь лишь о спасении собственных жизней.
В Кремле не осталось ни одной деревянной постройки, не выдержали даже и каменные церкви. От великого жара лопались стены, обрушивались своды, а церковь Воздвиженья развалилась вовсе. Сгорело заживо около трёх тысяч человек. Конечно, в таком ужасном пожаре людям было не до спасения имущества и продовольствия.
На месте амбаров и пристанских складов остались пепелища и пустыри.
Надеялись, что, может быть, окажут быструю помощь московские купцы из Торжка и других северных мест, где скоплены были и подготовлены к отправке в Москву запасы разных товаров. А купцы сами налегке примчались: князь тверской Борис Александрович воспользовался несчастьем Москвы и начисто ограбил Торжок, Бежецкий Верх и восемь волостей Заборовья.
Однако москвичам не привыкать было возрождать свой город из пепла. Привычно приступили в тот же день к восстановлению церквей, заново начали возводить порядки домов.
Сознание вернулось к Василию Васильевичу как раз в тот день, когда в посёлок Курмыш, где держали его татары, пришло известие, что Москва горит.
Прискакал обратно Ачисан, запылённый, охрипший и весёлый, проорал радостно, что Всевышний наказал подлых русов, этих грязных собак, что они бегают в пылающем городе, как блохи в овчинном тулупе, и всё у них сгорело. Всё, всё. А на канязя своего им наплевать, пускай па-адыхает! Крест же его Ачисан отдал родным в суматохе, среди огней и визгов русских женщин. Просто оглохнуть можно, как визжали! И цепь золотую от креста потерял… Немудрено. Всё из-за русов проклятых. Как сам ещё Ачисан не сгорел, молодец!
Всё это, конечно, доносилось и до ханского шатра, где сидели на кошмах Улу-Махмет с сыновьями. Молодые горячие царевичи упрекали отца, что не успели пограбить Москву, а теперь вот всё погорело.
— Ещё осталось, однако, — лениво сказал Улу-Махмет, и щёлки глаз его совсем исчезли в начинающих оплывать щёках. Стареть заметно начал хан. Первые серебряные нити протянулись в волосах, пожелтели веки, и руки время от времени принимались дрожать. Не веселы сделались ему лихие набеги, и дети больше не заводились в животах у жён. Усталость свою он пока выдавал за осторожность и мудрость, однако не мог не видеть, что нетерпеливые сыновья всё меньше, всё реже соглашаются с ним. Всё трудней становилось держать их в узде. Но судьбу московского государя будет решать он сам! Ударил камчой по войлоку, вышиб тучку пыли. Царевичи заулыбались:
— Конечно, отец…
— Что наш канязь?
— Всё спит. Наверное, уже не проснётся.
— Лекарь с ним?
— Лекарь есть. Правда, латинский, не больно гожий. И девка служит, московская татарка, сладкая, как дыня. Но канязь не хочет девку. Спит. И, наверное, душа его уже выбралась из тела.
Улу-Махмет помрачнел:
— Плохо. Его дорого продать можно погоревшим московитам. Если всё-таки проснётся, всё, чего захочет, немедленно чтоб было.
— Конечно, отец, — уже без улыбок согласились царевичи.
Женщина была одета по-русски, в шёлковый розовый шугай, но лицо у неё было монгольское, с низкими широкими скулами. Она дула Василию Васильевичу в глаза тёплым чистым дыханием, приникала щекой к губам:
— Не умирай, не умирай!.. Очнись, пажаласта!
— Кто ты? — с трудом, еле слышно спросил он.
Лицо её озарила радость:
— Говоришь? Ты заговорил? Ты хочешь пить? Вот кумыс молодой. Он силу даёт.
Слаще он ничего в жизни не пил. И женщины прекраснее не видел. Голоса нежнее не слыхал.
— Меня зовут Мадина. Запомнил? Мадина. Я торговка московская. Но я лечить умею. Отец — татарин, а мать — полька. Один дедушка — мулла, а другой — ксёндз. Ты улыбаешься? Ты вернулся, да? Я боялась, ты совсем уже ушёл от нас.
Её красноватые, как спелая лещина, волосы тяжело, маслянисто стекали с плечей на грудь. На высокой шее — обруч с серебряными монетами, и в ушах длинные серебряные серьги. Всё это Василий рассматривал, как новорождённый младенец, всем восхищаясь, всему радуясь.
— Выпей ещё. Ты молчи и только пей.
Она говорила и быстрыми лёгкими прикосновениями обтёрла ему лицо полотенцем, смоченным в каком-то душистом отваре, расчесала свалявшуюся бороду и волосы и осторожно помыла в тазу руки. Лицо Василия Васильевича страдальчески сморщилось при взгляде на изуродованные, окороченные наполовину пальцы.
— Ничего! — всё поняв, торопливо, утешающе проговорила Мадина. — Ничего! Главное, всё зажило. И креститься сможешь. Ну-ка, сложи для знамения! Видишь, как всё хорошо. Они слушаются тебя.
— Слава Богу за всё! — прошептал он.
— Да, слава Богу — подхватила она. — Твои раны заживают, а где нарывы пошли, там я творог с тестом клала и мёд с мукой, а на раны — примочки из кореньев. Очень пользительно.
— «Уголёк в огне» знаешь траву?
— Не знаю. Я тебя ятрышником поить буду. На молоке. Быстро оживёшь. Его татары даже в походы с собой берут. Когда совсем нечего есть, берут три ложки ятрышника толчёного — и опять батыр могуч делается. — Она засмеялась. — Я тебя так вылечу, женщин начнёшь искать. Но я никого к тебе не пущу.
— Ноги не шевелятся, не токмо что…
— А это хребеток у тебя расшибён. Я тебя всего ощупала. Хребеток! Вот я тебя в бане, в пару редькою да красным мёдом разотру, как жеребец-трёхлетка станешь. У-у, резвый будешь!
Слабость исчезала медленно, но каждый день хоть каплю сил да прибавлял. Уже через месяц Василий Васильевич с помощью Мадины сумел добрести до орелка, кряжистого мыска при слиянии двух мелких речек. Места тут были плоские, унылые, речки, камышом заросшие. Но дышать речным ветерком было хорошо и тоже внове. Мадина сидела рядом, голову на плечо положивши, бедро к бедру прислонивши, за руку держала. Она не отходила от князя ни на шаг. И в бане его мыла, как ребёнка, целуя во все места, и хребеток тёрла, и многим забавам тайным, смеясь, обучила.
— Ты даже не знаешь, что я хочу над телом твоим делать! Я тебя причарую. От жены отстанешь.
— А она узнает и сожечь тебя велит как ведунью.
— А она не узнает!.. Вот как я тебя нежу, а где следы-то? Нету! Ничего не остаётся. Но ты меня запомнишь да? Ты самый лучший из мужчин, каких я знала. Я таких ещё не видывала. Только вот болеешь, жалко. Но я тебя выхожу. Тебе уже лучше, правда? Пускай меня княжеская ядь зовут. Мне не обидно, а лестно.
И уже дорога сделалась лживая зелень её глаз и ночная ненасытность, яростная неутомимость в грубом разжигании мужского естества. Как же он ничего такого не знал, эдаких-то радостей? Только и ходил к Марье, чтоб семя в неё сронить, а тут вон чего, оказывается, бывает! Ни постов, ни праздников — всё сплошь похотная страда до уморенья полного. Фёдор Басенок, совсем устранённый от великого князя лишь издали смотрел на него с Мадиной да плевался. А Василий Васильевич весь был во власти новых ощущений: выздоровления и любовного бешенства. Даже весть о пожаре, сгубившем Москву, воспринял он без отчаяния: на то-де воля Божья. А сам и молиться-то позабывал. До того ли! Да по правде сказать, и стыдно было на иконы глаза поднять. Если баба день и ночь за уды теребит, рук не спускает.
— А не стыдно тебе бывает вот этак со мной, по-всякому? — однажды спросил он сподвижницу своих поганых, мыльных трудов.
— А чего? — удивилась она. — Да лучше этого ничего на свете не бывает.
— Говорят, бывает, — вздохнул он.
— Врут! — убеждённо сказала она. — Лучше этого быть ничего не может.
И тогда впервые ему стало тоскливо. Он поднялся и вышел из душной избы на волю. Осень наступила рано, но была тёплой и сухой, без дождей, с обильными звездопадами. Ночной ветер издалека донёс свежий запах леса и омыл князя. «Уеду», — подумал он.
На другой день он наконец согласился на тайные уговоры, какие уже не первый месяц вёл с ним Улу-Махмет.
Ордынский царь отпустил Василия Васильевича l октября, и в этот же день в шестом часу ночи новое ужасное бедствие доконало Москву: трус земной, о котором на Руси знали больше понаслышке, встряхнул город так, что на церковных куполах покосились кресты. Землетрясение столь сильно напугало людей, что несколько дней и разговоров ни о чём больше не было, как о стихийном бедствии — предтечи, как видно, конца света. Василий Васильевич нашёл своих родных в Переяславле и вместе с ними на Дмитриев день, 26 октября 1445 года, въехал в свою лежащую в руинах столицу. Великокняжеский дворец сгорел полностью, но дом Софьи Витовтовны в селе Ваганьково уцелел. Великий князь с семьёй пожил сначала в нём, а потом перешёл в Кремль к князю Юрию Патрикиевичу, который раньше всех успел восстановить свою усадьбу.