После посажения на престол и женитьбы всё стало представляться Василию в ином свете — и Орда больше не грозила, и дядя не казался супостатом, и мать столь самоуправной.
Марья Ярославна каждодневно утешала его своей красотой, а еженощно — ласками и словами горячими. Василий постепенно научился даже и отвечать ей, когда она над ним в постели хлопотала.
Стало ему казаться, что всего он достиг легко и будущее сулит ему быстрое исполнение всех упований. Неопределённые мечтания зароились, от тщеславных помышлений голова шла кругом, вихрь рождался в душе, если пытаться представить себе грядущую судьбу: станет, как отец, а может быть, как дед Дмитрий Иванович Донской! Да и мало ли за ним славных пращуров — Александр Невский, Андрей Боголюбский!..
Хоть и зыбки были стремления, но дерзостны и высоки. Столь дерзостны и столь высоки, что страшно думать о них, не то что проговориться кому-нибудь, хоть бы и собственному духовнику.
Но утаивать не то же ли, что лгать? Грех большой, ибо отец лжи — сатана.
Почувствовав неладное с собой, Василий попросил: Антония принять у него исповедь. В великокняжеской крестовой церкви Антоний начал читать обычное: «Се, чадо, Христос невидимо стоит…» — а Василий всё ещё пребывал в сомнении: грешен-то, да, грешен, но в чём его главная вина перед Господом? Сделав глубокий поклон в сторону иконостаса, он подошёл к аналою, склонил голову перед святым Крестом и Евангелием. Антоний накрыл ему голову епитрахилью. Они были вдвоём в маленькой семейной церкви, но всё равно Василий говорил вполшепота:
— Исповедую Господу Богу моему пред тобою, отче, вся моя бесчисленная прегрешения, яко сотворих до настоящаго дне и часа, делом, словом, помышлением. Ежедневно и ежечасно согрешаю неблагодарностью к Богу за Его великий и безчисленныя мне благодеяния и всё благое промышление о мне, грешном…
Антоний задавал привычные вопросы, Василий безбоязненно каялся в повседневных проступках — празднословии, соблазнах, многоспании — во всём, в чём согрешал делами, словами, чувствами душевными и телесными.
После покаяния духовник читает разрешительную молитву, но нынче он что-то медлил, будто ждал каких-то трудных признаний. Наконец задал ещё один вопрос голосом тихим и ласковым:
— Сын мой, нет ли у тебя греха, в котором совестно признаться. Может, ты забыл о чём-то покаяться?
Впервые так откровенно вторгался в душу Антоний. Он перед исповедью почувствовал, что пришёл покаяльник с чем-то мучающим его и в тайне хранимом. Готов был в какой-то миг признаться, да вдруг затворился.
— Нет, отец, не забыл… Только в сомнении я: грех лн тайным помыслам предаваться, хотя бы помыслы эти смелы и высоки?
— Коли считаешь ты сам, что смелы и высоки, значит, уже возгордился ты. А гордость — начало греха. С неё начинаются поступки, противные закону Божию, в ней находят свою опору. Самомнение есть великая мерзость перед Господом Богом. Гордость через Люцифера, низверженного за неё с Неба в преисподнюю, потом вкралась в первозданного Адама, который тоже возгордился и был за то изгнан из рая. Самомнение и самоугодие может навлечь толпы бесов не только на отдельную душу, но и на целые народы. Богоизбранный народ иудейский за гордынность свою, за презрение к другим лишён благодати богоизбранничества и распылён по свету.
Василий поднял наполненные жаркой влагой глаза:
— Но как исцелиться от этого? — спросил беспомощно.
— Невозможно исцелиться, если не оставишь всех помышлений о своей предпочтительности и избранности. Начало гордости — тщеславие, средина её- уничижение ближнего и самодовольство в сердце, а кончается всё отвержением помощи Господа, упованием на свои силы, бесовством. Не возвышайся, но помни: многие, будучи даже святыми, свержены с Неба, лишены того, чем уже владели.
На этом и закончили. Кающийся попросил прощения, духовник отпустил грехи чада своего властяю, данной от Бога, Но остался Василий без освобождения от груза томительного, без исцеления от болезни, с которыми покидаешь духовную лечебницу. Проводив Антония, он опустился на колени перед иконостасом. Горела лишь одна лампада, отбрасывая слабый свет на лики Спасителя, Божьей Матери, Николая Угодника. Долго, пока не зазвонили ко всенощной, молился Василий, упрашивал простить его за то, что поддался дьявольскому соблазну, забыл в опьянении удач и земных радостей, что без помощи свыше человек, что челнок в волнах своевольных, ибо сказано Христом: «Без Меня не можете делать ничего», — и благодарил Спасателя за очищение души от ослепления, за испытания, которые наконец-то позади. И не мог знать Василий, что самые-то тяжкие бедствия Провидением ещё только будут ниспосланы, что корить себя и вымаливать прощение будет он очень скоро с ещё большим отчаянием, в истинном упадке духа.
Из серых туч веялся мелкий сухой снег, наверное, уж последний в эту зиму. Невесомый, словно пыль, он не успевал лечь на очищенные и обметённые ночью булыжники Соборной площади. Его взмётывали копыта многих лошадей, верховых и упряжных, врывавшихся в Кремль через Боровицкие, Никольские, Фроловские ворота.
Приезжавшие сдавали лошадей для пригляда слугам, а сами торопливо поднимались по высокому Красному крыльцу великокняжеского дворца.
В харатийной палате, где хранились наиболее ценные харатии-межкняжеские договорные грамоты, посольские документы, важные письма иноземных государей и где собирались лепшие люди княжества по особо важным случаям, сидели пришедшие сюда сразу после заутрени великий князь Василий, Софья Витовтовна, владыка Иона и ростовский наместник Пётр Константинович Добринский.
Добринский прискакал в Москву ночью, велел сенным боярам немедленно будить великого князя и Софью Витовтовну. Когда те вышли из опочивален, огорошил их известием: князь Юрий Дмитриевич идёт на Москву войной, полки его уже под Переславлем-Залесским.
Безотлагательно, ещё затемно разослали гонцов по — ближним городам и весям.
Созванные не заставили себя ждать. Князья, бояре, воеводы, наместники городов и волостей, входя во дворец, копились в думной палате. В напряжённом молчании рассаживались на скамьях — перемётных, что откидывались от стен, передаточных о четырёх ножках — на большие сборы была рассчитана палата.
— Чтой-то Ивана Дмитриевича Всеволожского не видать? — спросил с ухмылкой Иван Ощера.
Никто не отозвался ему, только отец его Дмитрий Сорокоумов метнул строгий взгляд на балагура.
Все уже знали, что Всеволожский отъехал от великого князя. Побежал сначала в Углич к дяде Василиеву Константину Дмитриевичу, но тот не захотел портить отношения е племянником и не принял беглеца. И тверской великий князь Борис Александрович отказал, чтоб не думали, будто Тверь- проходной двор или, того хуже, пристанище для недругов Москвы. А вот в Звенигороде опальный боярин нашёл самый радушный приём. Князь Юрий ни единым словом не попрекнул его, что в Орде для Василия старался.
Почти все знали и о том, что двоюродные братья великого князя Василнй Косой и Дмитрий Шемяка поклялись отомстить за обиду, нанесённую им на великокняжеской свадьбе. И намерения их отца Юрия Дмитриевича были ведомы всем, так что не трудно было понять, зачем спозаранку подняли всех на ноги. Однако до времени все помалкивали, ждали слова великого князя.
Стены этой палаты слышали в 1380 году голос Дмитрия Донского, который, узнав, что идёт Мамай, осени требует, решительно заявил: «Будем биться с Ордой многоглавой!» И сын его Василий Дмитриевич в 1395 году при известии о нашествии на Русь грозного Тамерлана, собрал здесь военный совет, сам возглавил встречный поход в Степь. Как нынче будет? Оденет ли доспехи, возьмёт ли в руки меч новый великий князь?…
Ждать долго не пришлось. А военный совет не состоялся. Вышел Василий Васильевич. На стратига не похож… По-юношески скудобородый, но для важности пытающийся всклокочить бородёнку, чтоб комковата выглядывала, одет не по-княжески, словно только с постели: золотом шитый с низаными кружевами опашень[77] внаброску на плечах, охабнем[78], без станового кафтана, прямо на тельную низовую сорочку. Сел на самый краешек резного кресла царского, будто ждал, что вот-вот сгонят. Долго молчал, а когда закончил борение с нерешительностью и страхом, молвил вполголоса, внятно:
— Князь звенигородский и галицкий Юрий Дмитриевич идёт на нас. Но мы с матушкой и владыкой Ионой порешили, что негоже мне с родным дядей ратоборствовать, будем мир искать. Направим к нему послов, кои сумеют с ним ласково поговорить, Фёдора Лужу и Фёдора Товаркова.
Лёгкое беспокойство зародилось в палате: кто-то досадливо ворохнулся, кто-то перекинулся понимающим взглядом с единомышленниками. Заметив это, Василий Васильевич счёл нужным добавить:
— Ведь сказал Христос: «Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими».
Бояре разъезжались из Кремля озадаченные и недовольные. А ну как Юрий Звенигородский не внемлет ласковым словам да пройдётся огнём по княжеству… У каждого есть свои поместья, дома, семьи, трудами нажитое добро- и всё может прахом пойти. Что с того, что Юрий Дмитриевич сродник. Случается, что и единокровные становятся врагами хуже чужих.
И в харатийной палате было уныние и разброд. О главном просто боялись говорить, про Орду некстати вспомнили, про необходимость готовить дань.
— Где брать деньги? — сокрушалась Софья Витовтовна. — Сыновья Улу-Махмета идут, вот-вот в Москве будут. Ты же наобещал хану!
— Что же мне, матушка, оставалось, а? — оправдывался Василий. — Да ты и сама наказывала: денег не жалей. Всю казну Ивану Дмитриевичу отдала, а он…
— Это мне не в укоризну! — возразила Софья Витовтовна. — Зачем ты наобещал Всеволожскому жениться на его дочери?
— А зачем ты его выгнала?
— Не выгнала, а отпустила на все четыре стороны.
— Вот он и нашёл себе сторону — к моему врагу прислонился, на стороне дяди выступает; Пётр Константинович вон говорит — торопит его, весь в нетерпении Москву пограбить. И Василий Косой…
— Э-э, всё-то ты пустые орехи щёлкаешь, — прервала сына Софья Витовтовна. — Сейчас не время предаваться праздным скорбям, Москву надо щитить.
Василий не смог долго спорить с матерью, снова стал приимчив к её словам, отозвался покорно:
— Как Господь соделает, а?
— Ну вот, опять за своё! Он тебе что Господь, стряпчий твой али воевода? Своим умом надо печься! — опять вскипела варом буесловная великая княгиня. — Молишься по целым дням, а все заботы государственные на мне одной.
Получив ещё один укорот, Василий вовсе засмирел в полном постыжении.
Молчавший всё время владыка Иона поднялся с места:
— Не ссорьтесь, молю вас, не время. — Благословил всех. — Отложу я поездку в Царьград, Здесь мне надобно быть.
— А про себя подумал невесело: может статься, уедешь от одного великого князя, а вернёшься к другому.
Князь Юрий ходил с Василием в Орду на ханский суд без всякой веры в успех, лишь для очистки совести. Теперь можно сказать: все мирные средства испробованы и, чтобы отстоять правое дело, осталась только война.
Никогда не сомневался он в своей правоте. После смерти отца, Дмитрия Донского, признав безоговорочно великим князем своего старшего брата. Юрий все эти долгие годы лишь терпел его власть, будучи совершенно не согласен с тем, как робко держался Василий Дмитриевич с татарами. Не смея перечить законному государю, Юрий по своей воле старался продолжать дело великого отца, по примеру и почину его. Ещё в 1395 году, будучи отроком, он возглавил поход русских полков на булгар и казанских татар, поход столь успешный, что летописец отметил это:«…и никто же не помнит толь далече воевала Русь Татарскую землю». Через три года он снова бился с татарами и их ставленником князем Семёном. И всё дальнейшее время вёл себя Юрий Дмитриевич как истинный государственный муж, радетель отчей земли. С русскими князьями старался решать споры без кровопролития, дружил с обоими Новгородами — Великим и Нижним, не жалел денег на церковное и монастырское строительство, привечал и всячески поощрял зодчих и лучших изографов[79]: Андрея Рублёва, Феофана Грека, Даниила Чёрного, Прохора с Городца.
Брат ревновал, выказывал своё неудовольствие, а жена его литвинка Софья один раз попеняла: «Что-то ты, Юрик, всё навыпередки норовишь? Не знаешь разве, что можно священнику, то нельзя диакону?» И потом всё дразнила с хохотком: «а-а, диакон!» Её счастье, что Бог создал её женщиной. А как жена… конечно, негоже сплетни распускать, того позорнее их переносить, но знал Юрий, что брат не любил своего сына Василия, говорил: «Ни в мать, ни в отца…»
В этой Софье, может быть, главная причина всех бед заключается. Она уверяла, что всегда старалась быть посредницей между своим отцом и мужем, но так и осталось тайной, для кого она больше старалась, кто дороже ей был, какую землю она своей отчизной видела.
Отец её Витовт большим стервятником был, только и думал, как бы русские земли потерзать. В 1398 году он заключил договор с Ливонским орденом: Ордену — Псков, Литве — Великий Новгород. Одновременно искал выгоду в Степи. Когда Тамерлан удалился на юг, Тохтамыш снова попытался утвердиться в Золотой Орде, но был изгнан ханом Темир-Кутлуком. Вот тут-то и пригрел разорителя Москвы зять великого князя московского: пообещал Витовт Тохтамышу возвратить Кипчак при условии, что Тохтамыш поможет ему овладеть Москвой. А брат Василий словно бы и не видел ничего, и не слышал — ездил себе в гости к Витовту, на потехи с нам ходил за кабанами да оленями, бражничал. И если бы хан Темир-Кутлук не разбил на реке Ворскле заговорщиков Витовта и Тохтамыша, их план мог бы и осуществиться, и сейчас была бы Москва и вся Русь с латинской верой и под басурманским кнутом. Бог спас Русь. Но заслужим ли Его заступы впредь? Все те же у неё недруги, только предводители сменились. А Василий уселся на трон и знать ничего не хочет. Да и как он может чего-то хотеть, если Софья вертит им так же, как вертела мужем?
В Орде, понятно, Юрий не мог выдать своих истинных мыслей, когда Улу-Махмет спросил: зачем, мол, тебе великое княжение? Но и не солгал он тогда, сказав про своих детей. Верно, тесно им в уделе, хотя и не мал он: Звенигород, Руза, Галич, Вятка. Но чтобы проявить себя, нужны новые земли, новые города и веси, а чтобы их приобрести, необходима власть не удельного, но великого князя.
Младший сын Иван не удался с рождения, всё хворал, хворал, потом постригся в монахи, а недавно и помер в монастыре. Дмитрий Красный — сын любимый, но излишне мягок, совестлив, набожен и невоинственен. Но старшие — Дмитрий же и Василий — дерзки, самолюбивы, смелы. Они больше внуки Дмитрия Донского, нежели племянник Василий, который не в род пошёл, а из рода, и который чем раньше оставит трон, тем лучше.
А раз так, то жребий брошен: встал князь Юрий с сыновьями на стезю открытой борьбы.
Пока московские послы Фёдор Лужа да Фёдор Товарков двигались на верховых лошадях навстречу князю Юрию, тот шёл со своими полками встречь. Съехались как раз на полпути между Переяславлем и Москвой — у Троицкого монастыря.
Основанная Сергием Радонежским обитель хоронилась в чащобе леса, с дороги можно было заметить лишь поблёскивающую маковку островерхой церкви во имя Святой Троицы.
Лужа и Товарков спешились у бревенчатого, потемневшего от времени и непогоды тына, бросили поводья слугам и пешком направились к Банным воротам. Фёдор Лужа повторял про себя слова, которые наказывал ему произнести Василий Васильевич:
— Великий князь Московский и всея Руси Василий Васильевич рад будет встретить в Кремле князя Юрия как дорогого гостя.
В случае отрицательного ответа Юрия Дмитриевича Фёдор Товарков должен добавить:
— Говорит Василий Васильевич, что чем более кто со грешил против нас, тем более мы должны спешить к примирению с ним, потому что нам за это простится больше грехов. Так учил Христос и его апостолы. Внутрь монастыря их, однако, не пустили вооружённые воротники. Один из них сходил на подворье и вернулся с Иваном Всеволожским. Был боярин так разъярён при виде московлян, что те сразу забыли свои заготовленные посольские речи. Лужа с натугой выдавил из себя:
— Бьём челом…
Всеволожский метнул на него исполненный презрения и злобы взгляд и разразился непотребными словами. Самого великого князя и мать его великую княгиню обозвал Всеволожский глаголами, которыми обозначаются неудобопроизносимые части тела. Послы сильно удивились: ведь и не знато было, что ближний, любимый боярин Софьи Витовтовны такой мерзкий похабник. Да ладно бы, лишь одни слова непристойные, нет, он кликнул главного звенигородского боярина Симеона Морозова, взревел:
— Выпороть их!
Это послов-то!
А Морозов сказал:
— Нет, время к сему не приспело ещё. Покуда они в сане нарочных, не трог. Вот ужо на Москве.
Так и пообещал: вот ужо! Тоже похабник хороший и дерзун! Ничего не оставалось, как поспешить восвояси. А Иван Дмитриевич вослед им кричал:
— Передайте вашему князю, раздавлю его, как капустного червяка, а мать его… — и дальше шло такое, что не только передавать великой княгине, но из своих-то ушей вытряхнуть охота. При этом боярин делал задом разные движения и ещё передом, как жеребец охотный, так что смотреть было отвратно, хотя, может быть, и смешно. Почтенный возрастом и в седине, заслуженный муж, а вёл себя, как завсегдатай корчмы безродный.
Уже у Красного пруда, хвать, встречь скачет боярин Юшка Драница. Это великий князь в нетерпении отрядил ещё одного посла. Уяснив положение, Юшка завернул коня, не захотел слушать, какие поношения Иван Дмитрич выблёвывать умеет.
Когда обескураженные послы доложили о своих переговорах, опустив, правда, некоторые слова и обороты и про движения задом — передом не упомянув, боярскому совету ничего не оставалось, как только решиться на оборону Москвы.
Василий Васильевич, уже в полном великокняжеском облачении, взялся за дело с отвагой, объявил:
— Руки наши развязаны, и мы должны встретить и разбить князя Юрия на подступах к Кремлю.
Боярские дети восприняли его слова с шумным одобрением, послышались клятвы-заверения животы свои положить, на мученическую смерть пойти, но не дать звенигородцам подмять под себя Москву. Старые бояре, однако, выжидающе молчали.
— Трубите сбор войскам! — срывающимся голосом велел Василий Юрию Патрикиевичу.
Софья Витовтовна грубовато охладила его пыл: — Не торопись, козёл, в лес, все волки будут твои! — И дала знак говорить Юрию Патрикиевичу.
Воевода тихим голосом сообщил, что не только некому трубить сбор, но и неизвестно, из кого собрать воинство.
Забияки дети боярские сначала удивлённо примолкли, потом стали устыженно поглядывать друг на друга, и сам великий князь смущён был, что не учёл такой безделицы, но сын воеводы Иван Юрьевич выручил, заверил пылко:
— К утру соберём рать поболе звенигородской!
Снова среди молодых бояр началось ликование, такое, словно князь Юрий уже разбит наголову.
Оказалось, Иван Юрьевич, сын Патрикиевича, не бахвалился. Не к утру, а ещё затемно Кремль наполнился вооружёнными всадниками, которые, спешившись и ожидая распоряжений, стали шуметь, браниться, устраивать кулачные потасовки, начали раскладывать костры, чтобы погреться. Василию передалось общее лихорадочное волнение. Он нетерпеливо подбежал к своему белому осбруенному коню, стременной помог князю сесть в седло.
На Никольской башне затрубили карнаи, и под рёв этих воинских труб рать двинулась из Кремля.
Пересекли, спотыкаясь в темноте, защитные ров и вал, миновали под лай разбуженных собак Великий Посад и к рассвету вышли на Переяславскую дорогу.
Впереди кралась сторожа, которая должна была вести неупустительную слежку за действиями ворога и оповещать о возможной опасности. Однако до самых Мытищ путь был совершенно чист. Василий уж было обнадёжился: авось дядя одумался да домой воротился?
Вышли на берег Клязьмы. Река вскрылась от зимнего покрова. Серо-голубые и заснеженные крыги[80] сталкивались, прядали, громоздились горой, издавая шум и треск, пугающий скрежет, шорох.
Василий остановился, невольно залюбовавшись великой работой реки, с наслаждением ощущая исходящий от льдин сквозняковый холод.
Солнце уже поднялось, и туман, закрывавший клубами реку, начал рассеиваться. А когда развиднелось совсем, рассмотрел Василий на противоположном, левом берегу несметное число блестевших копий и щитов.
Юрия Дмитриевича самого не было видно, а Всеволожский и Василий Косой подвели своих лошадей к самой воде. Примеривались, но не решались пойти вброд.
Завидев великого князя, Всеволожский начал журить плёткой своего каракового[81] жеребца, не столько бил, сколько просто обозначал удары по рёбрам, по крупу, а сам натягивал повод, заставляя коня вертеться на месте.
— Вот так, князь, заставлю твою мать нынче прыгать! — прокричал Иван Дмитриевич, сложив ладони воронкой.
Василий Косой, осклабившись, тоже проорал так, чтоб все слышали на московском берегу:
— А я на Марье твоей Ярославне попрыгаю!
От страха ли, от гнева или омерзения у Василия Васильевича похолодели волосы, тело осыпали мурашки, хотелось встряхнуться всем телом, как это делают вылезающие из воды лошади, но он и рукой не мог пошевелить, только прошептал окоченевшими губами:
— Пьяные выродки!
Воевода Юрий Патрикиевич, державшийся на своём вороном на голову сзади, вдруг сказал севшим голосом:
— Эт-то ладно бы, а с нашими что делать?
Василий развернул коня и глазам своим не хотел верить: всё его воинство, спешившись и покидав как попало оружие, на подоспевших телегах и просто на мокром берегу, раскупоривали бочки с медами и пивом, черпали хмельное зелье ковшами, берестяными кружками. Иные уже успели набраться так, что с трудом держались на ногах.
— Сброд, а не ополчение. Приедем — всыплю Ваньке! — грозился Патрикиевич. — Да и как было в столь малый срок совокупить настоящую рать?…
— Что же делать, а? — подавленно повторял Василий.
Патрикиевич, однако, сохранял самообладание:
— Пока закончится ледоход, они протрезвеют. Но всё равно с такими вояками лучше боя не начинать.
— А сами-то успеем ли уйти от погони?
— Упра-авимся!
Василий пришпорил своего белого коня. Он прянул ушами, напрягся и с места взял намётом, разбрызгивая мокрый снег и вешнюю грязь.
Была вторая неделя Великого поста.
Князь Юрий, как ни понуждали его нетерпеливые сыновья и ярившийся Всеволожский, не разрешил преследовать беглецов, отказался идти изгоном. Лишь через сутки вошли в притихшую Москву звенигородские и галичские полки.
Василий Косой носился по Кремлю, ликуя; Всеволожский же, как змея, укусившая палку: ни Василия, ни Софьи Витовтовны не было — не на ком месть утолить.
Во всём многоклетном княжеском дворце осталось только несколько слуг и молодых дворян, которые смогли сообщить лишь то, что вся великокняжеская семья и большие бояре уехали через Боровицкие ворота, а значит, покинули Москву по Тверской дороге.
Юрий Дмитриевич, обустроившись в Кремле, разослал во все концы объявить, что отныне он великий князь московский. Глашатаи разнесли об этом в Заяузье, в Заречье, на Кучковом поле, в ближних сёлах Семчинском, Хвостовском, Ваганькове, Воронцове, Дорогомилове, Колычеве, а вернувшись в Кремль, не смели признаться, что не только никаких ликований москвичей не наблюдали, но и самих-то жителей силком из изб вытаскивали, чтобы вложить им в уши важную весть.
— Потому это, — зудел Всеволожский, — что Василий на воле. Покуда не казним его, московский люд будет выжидать.
И сыновья Василий и Дмитрий Шемяка (Дмитрий Красный отказался воевать против двоюродного брата) настаивали:
— И литвинку в монастырь заточить неисходно!
Юрий Дмитриевич поддался на уговоры со стеснённым сердцем.
Бросились в погоню и на поиски исчезнувших из Москвы правителей.
Князь Тверской Борис Александрович не рад был появлению раскалённых Юрьевичей. Как не принял он несколько месяцев назад боярина Всеволожского, как вче ратолько отказал в приюте Василию Васильевичу с семьёй, так и сейчас не пожелал приветить враждующую сторону. Он был связан жёстким договором с Литвой — словом и делом — и главной своей заботой почитал сохранение спокойствия в своём княжестве.
Куда дальше подался Василий Васильевич, тверской князь не знал, но сообщил, что замешкались с отъездом и остались в Твери братья Добринские, просятся на службу, а он колеблется.
Пётр Константинович Добринский, тот самый, который на свадьбе великого князя во время ссоры из-за драгоценного пояса свидетельствовал против Василия Косого, сейчас не только не перетрусил, увидав своих смертельных противоборцев, но, бросив на Всеволожского летучий взгляд, спросил с наглой улыбкой:
— Мышкуешь, старая лиса?
Иван Дмитриевич сам был ругатель не промах, но тут даже опешил и не успел найти достойного ответа, как вступился с угрожающей запальчивостью Василий Косой:
— От лисьего кобеля слышим!
«Вот какой молодец!» — мысленно одобрил его Иван Дмитриевич.
Но Добринский не удостоил их больше и взглядом, припал на колено перед князем Юрием:
— Бью челом, великий князь! От Василия московского я отъехал, хочу тебе служить головой и копьём.
«Вот ты-то и есть та самая старая лиса, — мысленно ахнул Всеволожский, — молодец не хуже Васьки Косого».
— Где мой племянник, не знаешь ли? — спросил князь Юрий.
— В Костроме. А в каком укромном месте он там, я сведаю, только повели.
— Сведай. Велю. Поехали. А братец твой тоже с нами?… Ладно.
Долгий путь до Костромы не покидало Юрия Дмитриевича сомнение: доверяться ли братьям Добринским? Смотрят глазами безобманными, а поди знай, что у них на дне души. Как становится человек на путь измены и вероломства? Что думает о себе человек, промышляющий предательством, ищущий счастье своё в лести и обмане?
Вопросы эти задавал Юрий Дмитриевич своему самому любимому боярину Симеону Морозову, когда ехали рядышком конь о конь, раскачиваясь в глубоких мягких сёдлах.
— Вероотступничество, в этом всё дело, — убеждённо ответил Морозов. — Вот говорит человек: «Верую во Единого Господа Иисуса Христа, Сына Божия». Хорошо, что говорит так. Но сердцем не приемлет Святого Евангелия, стыдится того смирения, нищеты, долготерпения, которое Сам Господь перенёс и других звал: «Если кто хочет идти за Мною, отвергнись себе и возьми крест свой, и следуй за Мной».
— Значит, тот на путь измены становится, кто отказывается нести крест свой? Ты так считаешь?
— Истинно, княже! Вот хоть Ивана Дмитриевича взять. Ведь ни Константин, брат твой, ни тверской Борис не взяли его к себе на службу, только ты по доброте и доверчивости.
— Но он же в опале был у племянника!
— Опала не казнь. Иная опала легче великих милостей.
Юрий Дмитриевич замолчал. В самом деле: не много ли переветников пригрел он? Всеволожский, а теперь вот ещё два брата Добринских, которые ведь, кажется, и не были в немилости у Василия? А в главном своём сомнении он сам себе боялся признаться: не зря ли он гоняется за Василием? Не по дьявольскому ли наущению желает брани с родным племянником? Успокаивало только одно: ищу дела правого, да и сыновья горячо настаивают.
25 апреля 1433 года князь Юрий вступил в Кострому.
Схватили Василия, схватили Витовтовну, простоволосую, прямо с постели сволокли, схватили Марью испуганную — с торжеством поставили пред очи нового великого князя.
Но печально смотрел он на опущенные головы сродственников, ни гнева, ни сладости мести не испытывая. «И это всё, чего я добивался, — подумал, — этого мига ждал так долго? Чтоб мальчишка с лицом побелевшим, смятенным предо мною на колени пал? Чтоб старуха растерзанная предо мною в позоре стояла, жена брата моего? Так ли, Юрий, предки твои престол занимали?»
— Ты сильнее, ты достойнее, ты победил… Бери княжение можешь взять и жизнь мою, но пощади мать и жену, — бессильно и униженно молил низверженный великий князь.
Юрию Дмитриевичу по сердцу пришлось смирение племянника, он готов был дать ему в удел какой-нибудь крупный город, но взбунтовались сыновья, да и Всеволожский продолжал тростить:
— Если оставишь его в живых, он не угомонится. Ещё и татар на тебя наведёт.
— Уж больно сильно ты меня пужаешь- отшучивался Юрий Дмитриевич.
— В пору б его да заковать покрепче, чтоб не убежал! — требовал Шемяка.
— Не в поруб, а смертью казнить, — не соглашался Косой. — Смертью тайной и лютой!
Юрий Дмитриевич пребывал в нерешительности. По законам войны так бы и надо поступить, как советовали сыновья и боярин-перебежчик. Но что-то мешало принять окончательное решение. Да и война-то была какая-то неправдошная.
Тогда любимей, его Симеон Морозов из ревности, что Всеволожский его заехал, стал первым боярином по знатности, дал такой совет-миролюбивый, но не лишённый лукавства:
— Повинную голову меч не сечёт. Василий Васильевич по праву владеет Коломной, отошли его туда.
Так Юрий Дмитриевич и поступил. Решение это неожиданно показалось и мудрым, и справедливым, и великодушным.
— Поедем, Василий, в Москву, — сказал. — Забирай там всю свою челядь, казну, бери всю скаредь и живи в своём уделе коломенском.
Так рухнуло всё: мечты о подвигах славных, о приращении владений, о всечестии великого княжения. Засуетился перед дядей, как таракан перед гусем. Матушка ликом почернела и молчит, советов боле не подаёт. Владыка Иона вообще затворился. Прегорько было Василию, что так легко и быстро свершились его утраты, но жажды мщения не было в нём. Даже самому странно. И никому не доверял он сейчас своих мыслей. Вспоминал только, как с Антонием про гордынность и тщеславие на исповеди говорили. «Наказал меня Господь, — думал, — мало я на свете прожил, а успел уже и солгать пред алтарём, и предать». Страшно было даже взглядывать на Всеволожского, когда изредка встречать его приходилось в дворцовых переходах. С матушкой Иван Дмитриевич и свидеться не пожелал, как нету её на свете.
Ближние бояре притихли: и Старков, и Басенок, и богатырь Захар Иванович Кошкин. Старались на глаза своему князю-неудачнику не попадаться. Его беда — их беда. Если, конечно, не изменят, как Добринские.
Инок Антоний тоже притёк в Кострому. Держался всё как-то неподалёку, но утешать-уговаривать не подходил. Не было в нём, видел Василий, подавленности, как у других, — только кротость всегдашняя.
— Вот, отче, — молвил ему Василий, как обратно в Москву ехали, — есть поговорка: из грязи в князи, а я наоборот.
— Теки с Господом путём Его, не озираясь. Ничто так Богу не любезно, как причисление себя к последним.
Голос Антония звучал спокойно и отрешённо. Как все монахи Великим постом, был он бледен, воздерживался особо истово, по средам и пятницам вовсе ничего не вкушал, в остальные дни — хлеб да квасу два ковша. Когда люди княжеские служилые его попрекали: ты, мол, нам в укорение, что ль, ничего не ешь? — он только улыбался: принимать пищу в печали лишь вред себе наносить, впрок не пойдёт.
— Но, князь, — продолжал инок, — кто не может без ропота переносить находящие на него прискорбия, разве может взывать: «Заступник мой еси Ты и прибежище моё»? Заповедал нам апостол Павел: о всём благодарите.
— Тяжко мне, — признался Василий. — И путь мой во мраке лежит.
— Что так? Будем в Коломне жить… до поры. Аль там не человеки, но звери живут?…
— До поры? — с внезапно вспыхнувшей надеждой переспросил Василий.
— Как Господь управит, — с тихой улыбкой ответил Антоний своё обычное.
— Думаешь, ещё переменится что-то?
— Вспомни Иова многострадального: «Вот я кричу: обида! — говорит, — и никто не слушает, вопию и нет суда».
«Иов… оно, конечно, — думал Василий. — Но когда это было, в библейские времена. А как жить сейчас в униженин, которое словно камень раскалённый в груди?»
— Ты думал, смирение легко и оно участь слабых? — будто угадав его мысли, вдруг спросил Антонин, проницательно глянув на князя из-под низко надвинутого клобука. Покачав головой, отвёл глаза в сторону: — Труд это душевный, всежизненный, и лишь сильные духом достигают в нём пристани.
— Ты говоришь как монах, — возразил князь.
— Монах для мира умирает, но разве он человеком перестаёт уже быть? Разве соблазны его не борют? Больно просто было бы — пострижен, значит, спасён… Бог сперва искушает и томит, а потом милует, ниспосылая благодать. Слава Господу, горькими врачевствами в сладость здравия душевного нас вводящему!
Как раз проезжали пучистое место с ключами подземными. Полустаявший снег бугрился над ними, даже, казалось, шевелился, как живой, и, обозначая ложа ключей, стояли вербы, вот-вот готовые распуститься, вспыхнуть пушистыми комочками. Их горький свежий запах доносило ветром до дороги. И было в близости скорого весеннего возрождения какое-то неясное обещание, чистота, мудрость. И звучали растворённые в ветре древние слова произносимые голосом Антония: Господь гордым противится, смиренным же даёт благодать.
В Кремле Юрий Дмитриевич устроил в честь признавшего его победу племянника прощальный пир. Подарил на память серебряный кубок и меч в золотых ножнах. Сыновья не понимали и не одобряли этих отцовских поступков, а тот был безмерно счастлив — не тем, что наконец-то воцарился, а тем, что вернулось к нему утраченное в ожесточении борьбы желание не захватывать, а отдавать, одаривать, возвращать. Он испытывал сейчас к Василию чувства почти нежные — не от простого великодушия, но от сознания, что сумел победить сатанинский соблазн и не расправился с побеждённым.
А Всеволожский, Косой и Шемяка смиряться не хотели, роптали, осуждали нового великого князя, сулили ему всяческие беды, но даже они не могли предугадать того, что произошло.
Поселившись в Коломне, Василий не стал готовиться к возобновлению борьбы. Он просто объявил через бирючей[82] в Москве о своём отъезде.
Но удивительно — сразу же потянулись за ним в Коломну князья, воеводы, бояре, дворяне, многие мизинные люди… Москвичи бросали жилища, лавки, огороды и сады, захватив лишь самое необходимое и ценное, ехали на телегах, плыли на ладьях вниз по Москве-реке, шли пешком. В коломенских домах уже не хватало места для утеклецов. Улицы были забиты обозами, так что начали строить шалаши и загоны для скота на Девичьем поле, на котором Дмитрий Донской в 1380 году устраивал смотр своим войскам перед тем, как пойти против Мамая.
А Москва, казалось, совсем обезлюдела. Редко какой прохожий показывался на улицах. Пустынно было на торжищах. Тишина стояла даже в корчмах и ропотах, где обычно выпивохи буйствовали да горланили песни. Положение создалось не только странное, но пугающее: то ли есть народ, то ли паром изошёл, то ли есть жизнь на Москве, то ли кончилась, и некому близящееся Светлое Воскресение праздновать. И войны, кажись, нет, а словно мором всех повымело. Редким грустным звоном звали к себе пустые церкви, а никто даже и туда не шёл. Бегали по улицам брошенные хозяевами псы, сбивались в стаи, гавкали, выли ночами напролёт, а случись кто рядом-в клочья готовы разорвать, без палки не отобьёшься. И как всегда бывает в таком умертвии, слухи поползли, россказни нелепые, бабьи страшилки. То будто бы кошку рогатую на Стромынке видали, а кто говорил, даже изловили; то бычок в улицах показывался, а в пасти пучок сена держал, пламенем горящего, так и шёл, и никто к нему приблизиться не смел, а ночные караульщики при виде его замертво падали и лежали потом пластом дня по три. То стрелы оперённые по площадям сами собой летали, неизвестно кем и откуда пущенные. От таянья снегов взнялись туманы, а солнце не появлялось, темнота и густота воздуха стояла необыкновенная. Ночи же были ещё морозны по-зимнему. То ли от погоды, то ль от бесовских наговоров, невесть откуда берущихся, только уныние московских жителей передаваться стало и их «победителям», сторонникам Юрия Дмитриевича.
К тому же, а может, это самое главное, благоговейно почитаемый на Москве блаженный Максим подаяние принимать совсем перестал, бродил почти весь обнажённый; еле ноги переставляя, в кашле с кровию заходясь, и учил, на папертях лёжа в слабости:
— Не скоро сырые дрова загораются… За терпение Бог даст спасение. Отерпимся и мы люди будем.
Его собирались слушать хмурыми кучками, сразу же из уст в уста по городу и посадам слова его передавали, по-своему перетолковывали.
В первую же безморозную ночь юродивый скончался на паперти храма Николы Мокрого. Плакали и жалели о нём много. Всё суровее поглядывали на пришлых: вы, де, зачем здесь надобе? Какого такого великого князя люди? Наш великий князь Василий Васильевич в Коломне сидит, Богом смирен. А вы бесчинники, вроде того и беззаконники.
До стычек, правда, не доходило, ругательствами только бросались да рожи при случае корчили, но среди враждебно-молчаливого покорства города как-то тихо и незаметно начала таять и рассасываться вся эта течель, которая прибыла с войском Юрия Дмитриевича. До него, конечно, докатывались и байки про кошку с рогами, и про кончину в обильных кровях блаженного Максима сказывали, и что ратники редеют, буде скрозь землю проваливаются. Всё сумрачнее и беспокойнее делалось на душе у самозваного великого князя. И не сопротивлялись открыто, и не признавали за правдошного. Примечать стал, что и бояре покашивают глазами, от совета уклоняются. Словом, торжества победительного не получилось. Местоблюститель высшей церковной власти Иона в Коломну не уехал, но сидел на митрополичьем дворе в затворе, во дворец не являлся и на приглашения никак не отзывался.
Бывают люди, чьё призвание толковища творить. Обо всём они ведают, всему смысл знают и охотно его разъясняют. Таковы были перебежчики бояре Добринские. Один брат говорил Юрию Дмитриевичу, что на свадьбе пояс у Косого сорвала не великая княгиня, а имал татаур Захар Иванович Кошкин. А княгиня только бесчестила Юрьевичей словами. Сам же пострадавший утверждал, де, сама княгиня руками грубо бралась и рвала с яростию. Один одно, другой другое зорит, а ведь вместе там были, на пиру, хотя и пьяные.
Вот и теперь Пётр Константинович Добринский, всему свидетель, всего знатец, начал издалека и осторожно вспоминать то, что князь Юрий с годами постарался забыть. Немало было такого, что трогать в памяти неохота, а то, чего коснулся сейчас некстати Добринский, особо неохота.
— Василь Василич-то титул князя великого получил даже не в колыбели ещё, но во чреве матери!
— А ты тогда зачем здесь сидишь, с моего стола ешь — пьёшь, Пётр Константинович? — прямо сказал Юрий Дмитриевич, а про себя прибавил: зараза ты перемётная. Но тот, как не слышал. Макая блинец постный гречишный в маслице конопляное, обкусывал меленько по краям, опять макал, а сам своё гнул:
— Трудно тогда Софья от бремени разрешалась, страдания тяжкие претерпевала, начала изнемогать, — будто былину сказывал, мерно, тягуче трутил своим рассказом боярин душу Юрия Дмитриевича. — Тогда супруг её Василий Дмитриевич поехал за Москву-реку в монастырь Святого Иоанна Предтечи, что под бором, и попросил тамошнего старца помолиться о роженице. Старец сказал: княгиня здрава будет. Помолился и ещё сказал: родит тебе сына, наследника. Ладно. А на другой день уже в Кремле, в Спасском монастыре сидит духовник Василия Дмитриевича в своей келий и слышит, как кто-то ударил в дверь и велит: иди, мол, дай имя великому князю Василию, в мир только что пришедшему. Чей же сей глас был? — Добринский благоговейно сожмурился. — Без сомнения, глас этот был Ангела Света. Чей он ещё может быть? По слову этому и нарекли младенца, в котором весь московский люд вот уже восемнадцать лет видит своего Богом данного государя.
— Ты к чему баешь-то всё это? — уже не скрывая раздражения, спросил Юрий Дмитриевич. — Иль ты обличать меня собрался, как Максим юродивый, царство ему небесное?
— Просто правда это, вот и говорю, княже, — поднял невинные глаза Добринский. — Я всегда людям правду говорю, такой я правдивый. Спроси кого хочешь — подтвердят.
— Да зачем ты со мной-то остался? А теперь гундишь чего-то? Чего ты гундишь? Что тебе надо?
— Чувствую я, — таинственно сказал Добринский, заканчивая есть блинцы.
— Чего чувствуешь?
— Правду.
— Какую правду?
— Но ведь не любишь ты её, Юрий Дмитрич! И едой вон попрекнул меня, сирого. Чай, не объел я твоего стола постного? Прости, ради Христа! — И пошёл обиженный и правдивый.
«Халабала, ботало коровье», — ругался князь Юрий, а сам всё мрачней и мрачней делался.
Действительно ли то было происшествие, нарочно ли пустили баснословие, занесённое потом во все летописные своды, но развязка его всякому видна была сейчас. И заставила она Юрия Дмитриевича сильно задуматься. Испытал он вдруг усталость вместо радостей ожидаемых, что вот он — в Москве, на престоле; возраст свой немалый почувствовал, от весенней, что ли, мокрой погоды раны загудели, про которые уж, сколько годов забыл, всё чаще с печальным равнодушием думалось, что суета сует, мол, и всяческая суета. Если бы двадцать, ну, десять лет назад… а теперь — поздно-поздно… Всё чаще во время молитвы приходили на память слова отрадного канона на исход души: «Уста мои молчат, и не молвит язык, но в сердце разгорается огонь сокрушения и снедает его, и оно призывает Тебя, Дево, гласом неизречённым».
И когда ему в Вербную субботу донесли, что в прошедшую ночь начался повальный исход жителей из Москвы, он остался с виду бесчувствен. Только прошептал, с горечью усмехнувшись:
— Будто от татарина какого… Дожили…
Но Василий Косой известием этим был просто потрясён:
— Может, нам сюда галичан да звенигородцев переселить?
Ну, брякнул сын. Большой ум издаля видать.
— Не горожане для князя, а князь для горожан! — ответил Юрий Дмитриевич досадливо, и возникло у него в душе внезапное решение: добровольно и немедленно уступить престол племяннику.
Услыхав, что хочет великий князь добровольно отойти от Москвы, Всеволожский даже затрясся от негодования. Всё достоинство, вся краса его слиняли, и видать стало одно, что сей муж бабами сильно тасканный.
— Ты что же, князь? — шипел он. — Ты что же, а? Я ли тебе был не советчик, не сотаинник, не соделец?… Ты на покой, а наши головы на плахи?
— Что ты пужаешься и других мутишь? — неохотно и вяло отозвался Юрий Дмитриевич. — Иль Ивана Вельяминова[83] тень тебя страшит? Зачем про плаху-то?
— Добиться, об чём всю жизнь мечтал и из рук, выпустить? Каким зельем тебя опоили? Ты об сыновьях подумал? Им — какая судьба? Ты в Орде, помнится, всё об их участи сильно печалился.
— Орду не поминай! — кратко и сурово остановил его Юрий Дмитриевич. — А то и я тебе кое-чего про то время вспомню, сочтёмся, боярин.
— Я с тобой насмерть теперь повязан, вот что вспомни! Что такое тебе жилу становую подсекло? Москвичи уходят? Велика беда! Новые набегут, ещё нарожаются! Москва пуста не останется. Одумайся, князь!
Как ни упорен был Иван Дмитриевич, как ни горазд на уговоры, но и ему стало ясно, что решение княжеское бесповоротно. А «вшу» — то пустить? Чуть не забыл. Хоть это. На такие дела он мастер гораздый.
Сделав вид, что успокоился и примирился с неизбежным, зашёл пролаза с другого боку:
— Знаешь ли ты, великий князь, кто ближний боярин у Василия и матушки его?
— Знаю, и все знают. Семён Филимонов.
— А знаешь ли, что твоему любимцу Морозову этот Семён племянник родной?
— Что же с того?… Мы с Василием тоже дядя с племянником, а во вражде.
— Эх, кня-азь! — Всеволожский потряс редеющими кудрями с укоризной. — Доверчив ты, как дитя! Вы с Василием сустречь идёте, а они — заодно. Но — втае! Обманывает тебя Морозов. Не как я — от гайтана до мотни весь нараспашку. Тебя кто уговорил Василию Коломну отдать? Я или Морозов? С чего бы он тут за Василия был? Тебе сыновья что советовали? Из-за этого всё и приключилось. Замышляет он! А что — сам думай.
Так… ещё одна «вша» запущена. Даже вроде легче стало.
Как себя, знал Юрий Дмитриевич боярина Симеона Морозова. Три десятка лет они неразлучны. А тут взял да и поверил, враз и совершенно, словно помрак на него нашёл, словно ждал он такого откровения, не случайно, знать, так остро захотелось ему понять, почему это люди изменой соблазняются. Особенно бояре на это почему-то податливы. По родовым преданиям известно, что ещё при великом князе Симеоне Гордом вошёл в крамолу московский тысяцкий, ведавший народным ополчением, боярин Алексей Хвостов и за это был лишён своего звания и имущества. Только и осталось после него село Хвостовское возле Москвы за Великим лугом. Потом такая же судьба постигла боярина Свиблова — осталось в памяти о нём село Свиблово на Яузе да небольшая башня кремлёвская. А что от этих останется — от Всеволожского, от братьев Добринских?… Да вот ещё — и от Морозова?…
Поверил Юрий Дмитриевич в неверность своего боярина, но повёл себя не так, как ждал Всеволожский, объявил с сердечной надсадой:
— Если вокруг меня одни вероломцы, то тем паче какой, я правитель? Зовите истинного великого князя, племянника Василия. А я уезжаю к себе в удел.
Встретившись с Василием и возвратив ему прилюдно все права на великое княжение, старый дядя обязался называть его старшим братом, который один имеет право знать Орду, и выговорил себе лишь одно: не садиться на коня, когда племянник поведёт куда-либо свои полки. Отказался и от города Дмитрова, попросив взамен него Бежицкий Верх.
В Галич он уезжал всего с пятью окольными провожатыми.
В Москве звонили к Светлой Заутрене.
У Дмитрия Шемяки глаза маленькие, глубоко утопленные, но острые, зоркие. У Василия Косого — неподвижно-тёмные и чуть раскосые, за что он и прозвание своё получил. Внешне не похожи они, но в мыслях и поступках всегда заодин. Так было и когда решали они судьбу Симеона Морозова. Подкараулили его в дворцовых Набережных сенях и, действуя в два ножа, умертвили, хрипя с яростью:
— Злодей ты, крамольник!
— Ты отца погубил и нас тоже!
— Издавна ты лиходей проклятый!
Годами братья были уж не юны, давно перематерели, но жили без Бога в душе. Не от природы такими были ведь зло не изначально, но порождение скудельное. Как и младшие братья Иван да Дмитрий Красный, были они когда-то чисты в делах и помыслах, а потом отпали от добра, утратили представление о нём. После убийства боярина Морозова отец их ужаснулся и был столь потрясён, что проклял сыновей не только на словах, но заключил с Василием Васильевичем договор, в котором от себя и от любимого Дмитрия Красного отказался впредь принимать к себе Косого и Шемяку.
Но только не был ли он сам виновен, что сыновья забыли слова апостола или не слыхали их отроду: «Не будь побеждён злом, но побеждай зло добром»? Юрий Дмитриевич вовлёк их в борьбу с великим князем московским, а сам отступился да ещё и их лишил благословения. И очутились они как бы в западне, не имея обратной дороги. Отверженные и озлобленные, пустились братья во все тяжкие, дали волю злой удали да лихому молодечеству.
С толпами бродяг бесчинствовали они по северным областям Руси. Ограбив Переяславль, забрали золото и серебро, всю казну родного отца своего. Заодно прихватили пускачи, сказав наместнику, что с помощью этих пушек станут осаждать Московский Кремль. Наместник князь Роман доверился им, присоединился для благого дела во имя князя Юрия, на службе которого находился. Не знал он нрава Юрьевичей, а когда понял, в какую шайку попал, и решил отделиться, Василий Косой отсёк ему руку и ногу, отчего тот скоро скончался.
В Устюге братья умертвили князя Оболенского, а заодно и тех жителей, которые пытались за него заступиться.
Инок монастыря, стоявшего на берегу Меты, попытался усовестить братьев-разбойников, уговаривая вспомнить о Суде Божием, о смерти и не возноситься, ибо до гроба недалеко, а злые дела не принесут никакой пользы. Василий Косой и на праведника замахнулся, хотел ограбить обитель, да Шемяка удержал.
Был Шемяка всё же чуть более благоразумен и чуть менее жесток, нежели Косой. Это он предложил помириться с Дмитрием Красным, уговорить его опять пойти всем вместе на Москву и добыть для отца своего, старого и одинокого, великокняжеский трон.
Любящий сын Дмитрий Красный поддался на уговоры. Раньше он был решительно против войны с двоюродным братом, но Косой и Шемяка представили великого князя Василия Васильевича предателем Русской земли, пошедшим на тайный сговор с Ордой и Литвой.
Поход на Москву Юрьевичи — теперь уже трое — начали успешно: предводительствуя галицкими и вятскими ратниками, они на реке Куси близ Костромы разбили, войско московского воеводы Юрия Патрикиевича, а его самого взяли в плен.
Василий Васильевич, узнав об этом и не делая различия между отцом и его сыновьями, вознегодовал на князя Юрия, снова преступившего крестоцелование, пошёл на Галич войной, разграбил и сжёг этот город, вынудив дядю бежать на Белоозеро.
Теперь уж князю Юрию и впрямь пришлось нарушать договор. Он послал за сыновьями, собрал большую силу и весной ещё раз двинулся на Москву.
31 марта 1434 года Юрий Дмитриевич второй раз объявил себя великим князем Московским. Чтобы не повторился прошлогодний срам, когда все подданные утекли от него, утвердил грамотами союз с племянниками своими, владетелями Можайска, Белоозера, Калуги, а также с князем Иваном Рязанским, требуя, чтобы они не имели никакого сношения с изгнанником Василием. Все грамоты скреплены были княжескими печатями, и все начинались впервые в договорной княжеской переписке со слов: Божией милостью…
Если братья Юрьевичи, вступив на путь борьбы, злодействовали, не имея пути назад, то что говорить о Василии Васильевиче!.. На этот раз он не смог уберечь даже и мать с женой — князь Юрий взял их в плен и сослал в Звенигород. Сам низложенный, великий князь никак не мог найти себе места — бежал в Новгород, оттуда на Мологу, в Кострому, в Нижний, наконец.
Двоюродный брат Иван, сын недавно умершего Андрея Дмитриевича Можайского, выступал на стороне великого князя, но был разбит Юрием Дмитриевичем в Ростовской волости у Святого Николы на горе и бежал в Тверь вместе со своей матерью. Василий слёзно обратился к нему: «Дай мне приют, не изменяй в злосчастии». Тот же гонец принёс ответ: «Господин и государь! В душе я не изменяю тебе, где ни буду, везде я твой человек, но теперь у меня есть город и мать, я должен мыслить об их безопасности, не могу я потерять отчину и скитаться по чужой стороне. Поэтому я еду к Юрию».
Юрьевичи же, как гончие псы, торопили несчастного двоюродника своего Василия. Он, постоянно чувствуя погоню и находясь в полном упадке духа, намерился кинуться в Орду, в объятия Улу-Махмета. Однако решиться. на это было трудно. Слишком ещё памятно было недавнее пребывание в ставке хана — с тяготами, непроходящей опаской, нарочитым унижением. И не всуе сказано: «Но с ними случается по верной пословице: пёс возвращается на свою блевотину и вымытая свинья идёт валяться в грязи».
В Нижегородском Печерском монастыре под Дятловыми горами, что на южной стороне города у Волги, решил Василий провести последнюю ночь перед дальней и опасной дорогой в молитвах и душеспасительных беседах с иноками. Совсем он отчаялся, не на кого было надеяться, только на Господа, только на Божью мило с т ь, к которой и князь Юрий взывает…
Пришёл к архимандриту Амвросию, в его тесную келью, пал на колени:
— Отче святый, рассуди! Наметил я к агарянской Орде прислониться[84] от крайней безвыходности… Не тот ли я пёс, не та ли свинья, о которых апостол говорил?
— Апостол Пётр говорил о тех, кто познал путь правды, а потом, предав заповеди, впал в ещё большее зло. А ты через познание Господа и Спасителя Иисуса Христа избегаешь скверны мира, не запутаешься в них, раз сам видишь опасность сатанинскую.
Амвросий был умелым духовным лекарем, находил врачующие слова для истерзанной души Василия:
— Аще, сын мой, ударил тебя по щеке, не допускай, чтобы не ударили тебя ещё и по другой. Аще сняли с тебя кафтан, отдай и другую одежду, аще имеешь её, пусть и третью возьмут у тебя, потому что ты не останешься без приобретения. Аще злословят тебя, благословляй злых. Аще оплёвывают тебя, поспеши приобрести почести у Бога. Аще гоним ты, не ропщи, потому что никто не разлучит тебя с Богом. Пусть грозят тебе, пусть проклинают, твой долг делать добро.
Василий впитывал в себя слова ветхого деньми старца, укреплялся духом, обретал вновь угасшую веру в будущее.
Утром Фёдор Басенок занимался с монастырским келарем в кладовой, набирая в дорогу припасы. Конюший боярин Дмитрий Бобр осёдлывал скаковых и навьючивал заводных лошадей. Архимандрит дал провожатого инока, чтобы указал безопасную дорогу через мордовские леса.
Василий прощался в трапезной с монахами, И тут донёсся до них конский топот, какой-то вестник примчался в монастырь. О чём-то быстро, взволнованно поговорил с конюшим, не разобрать, потом громко:
— Говорю тебе, трёх лошадей загнал! Иди скорей к князю!
Боярин Бобр бегом поднялся по высоким ступеням к трапезной, встал за дверями, попросился торопливо:
— Во имя Отца и Сына, и Святого Духа…
— Аминь! — услышал в ответ и распахнул дверь, бросился к Василию Васильевичу:
— Бог тебе помог, государь!
Иначе и не сказать — вдруг, истинно, что вдруг, совершенно неожиданно, нечаянно, внезапно 6 июня 1434 года скончался в Кремле князь Юрий Дмитриевич. Шесть десятков лет не споткнулся, жил мерно, блюдя церковные установления, не расслабляя тела излишествами и не подавляя духа воздержания. Сроду не знал никаких недугов, без последствий перенёс все титлы, которыми был оттитлован на ратях, и вот на тебе — ни с того, ни с сего!
Однако же не могло быть без причин. Приехал он в Москву весёлым, а сел на великокняжеский стол, сделался печальным, задумчивым. О чём он пёкся, что замышлял? Или винил в чём-то себя? Мучился, что снова преступил крестоцелование? Убивался от сознания, что сыновья его продолжают против его воли насильничать, седин его не щадя? Только он один знает, в каком непрестанном разладе жила душа его. Целью жизни поставив достижение высшей княжеской власти, он устремлён был всем сердцем к чему-то более высокому. Он ликовал по поводу каждой своей ратной победы над татарами или литовцами, но несравненно выше и чище была та тихая радость, которую испытывал он от своих боголюбивых дел, когда ставил новые церкви и монастыри, когда залучал к себе лучших художников. Когда Андрей Рублёв закончил роспись иконостаса в Звенигороде, Юрий Дмитриевич сон утратил, ночи проводил в пустом храме в умилении. Но не много выдавалось таких радостей, плотская жизнь всё же почти постоянно владела всем его существом, оттесняя жизнь духа. Не всуе ли метался он всю жизнь, домогался чего-то будто бы необходимого и великого, а в действительности тленного, преходящего, оставляющего в душе пустоту и холод?
В последние перед кончиной дни всё чаще поверял он свои поступки по отцу своему. Вспомнил, как говорил Дмитрий Иванович на смертном одре, обращаясь к боярам: «Вам, свидетелям моего рождения и младенчества, известна внутренность души моей. С вами я царствовал и побеждал врагов для счастия России; с вами веселился в благоденствии и скорбел в злополучиях; любил вас искренно и награждал по достоинству, не касался ни чести, ни собственности вашей, боясь досадить вам одним грубым словом; вы были не боярами, но князьями земли Русской…». Вот ведь: не касался ни чести, ни собственности, боялся досадить одним грубым словом… А он, Юрий, любимого и преданнейшего Симеона Морозова сначала обесчестил недоверием, а потом на смертную казнь отдал!.. Всю жизнь старался равняться на отца, да, видно, мало одного старания, не каждому дано не потерять связь с миром Божиим, не подчиниться тёмным и бессмысленным силам разрушения, захвата, подавления.
Знахарь распознал у Юрия Дмитриевича тот же, лишивший его жизни, недуг, который и Дмитрия Донского в могилу унёс: сердечная жила лопнула.
Дмитрий Красный послал боярина к Василию Васильевичу звать его на великое княжение.
Иначе решил Василий Косой. Ещё не развеялся в покоях ладанный дым, не стихли поминальные плачи, ещё стояли на Подоле Кремля, на берегу Неглинной длинные столы с помином для убогих и нищих, а Косой уже объявил через глашатаев, что по праву наследования как старший сын садится на злат отчий стол.
Дмитрий Красный, хоть был доброты неизбывной, тут не выдержал, сказал в сердцах:
— И как тебя земля носит? Не иначе как по Божьему попущению.
Даже Шемяка не одобрил самочиния Косого:
— Когда Бог не захотел видеть отца нашего на престоле великокняжеском, то не хотим видеть на оном и тебя.
Взяли духовную грамоту Юрия Дмитриевича, а в ней сказано, что завещает он платить великому князю с Галича и Звенигорода тысячу двадцать шесть рублей в счёт ордынской семитысячной дани. Понимал покойный, что если сам по старине брал, то и дальше должнобыть так, а теперь в роду старшим остался именно Василий Васильевич.
Но Косой и с последней волей отца не захотел считаться.
Тогда братья выгнали его из Москвы силой и призвали в столицу законного государя.
Так, переживши превратности многие, возвратился Василий Васильевич на московский стол. Коротко и жёстко было первое же распоряжение великого князя: боярина Всеволожского, в нетях сказавшегося, отыскать, за многие измены живота лишить, имения отобрать в казну. Тако повелеши — тако было исполнено.
Погасла ещё одна жизнь, страстями пережжённая, и никто в окружении княжеском не посмел о ней и вздохнуть.
А 21 мая 1434 года велел Василий Васильевич очи выняти двоюродному брату, тёзке своему Василию, который прозывался Косым, а теперь получил пожизненно ещё и кличку Слепца.
Трудно припомнить подобное злодейство в истории русских княжеских родов со времён Рюрика, Мономаха. Те, кто знал Василия Васильевича за человека нерешительного, доброго, христолюбивого, поначалу верить не хотели, что способен он на такую жестокость.
Он и сам не поверил бы, скажи ему кто год назад, что такое сотворит. Жизнь в тихости, в размеренной причинности каждого поступка, жизнь по законам, издревле установленным и чтимым, может быть, очень медленно переменяет человека, а может быть, почти вовсе не переменяет. Но если в столь короткий срок клятвопреступление сменяет возвеличенье, а потом опять — бесчестие и угроза жизнескончания от рук братьев и дяди и снова призыванье в Москву, а он, законный великий князь, что утлая ладья, качается в волнах, не смея ни прибиться к берегу, ни утонуть, тогда должно твёрдо и быстро самому решать, никто за тебя поступки твои не расчислит, решать осмысленно, безопасие себе, трону и семье обеспечивая, а народу своему — спокойствие и защиту, что обещал пред лицем Божиим на посажении. В таком обстоянии, таких бедах-напастях человек перемениться может и в два дня, тогда воля его и самочиние не в похва-ление действуют, а в необходимости.
— Уж не заносился более Василий в мечтаниях сравняться славою с предками, цены сам себе не назначал, но твёрдо понял, в житейских страхованиях, что власть, вручённая ему волею отца и благословением Церкви, должна быть крепка и едина в его руке, и он за неё ответчик. Мало размышляя, отдал он страшные свои приказы, трепет наведя. Он только чувствовал: так надо сейчас.
А судить его будет за это Бог и совесть.
Софья Витовтовна сына оправдывала безоговорочно, более того, она и раньше побуждала его к беспощадности. Правда, не всегда была она кровожадной, до начала замятни, случалось, на приёмах иноземных послов напоминала, что отец её великий князь Витовт издал закон, согласно которому осуждённые на смерть преступники должны были самолично исполнять над собой приговор. — Я тоже не постигаю, — говорила, — как это ни в чём не повинные третьи лица могут привлекаться к человекоубийству?
Василий, слыша это, соглашался, но вот когда воевода Борис Тоболин и князь Иван Баба, настигнув Косого в постыдном бегстве, спросили, как поступить с вероломцем, не сделать ли его косым окончательно, чтобы не пакостил больше, Василий постиг, что вполне можно привлечь третьих лиц, и дал позволение ослепить клятвопреступника.
Владыка Иона не мог не воспринять это жестокое деяние как великий грех перед Богом, но открыто осуждения не высказал. А когда иные приступали к нему с вопросами: владыка, как же? — отвечал сурово, что князь муку вечную на себя принял и ответ держать будет не перед людьми. Надо понимать, Иона решительно встал на сторону Василия как носителя верховной державной власти на Руси. Дана эта власть ему для сохранения мира и тишины. Многое он перенёс, чтобы удержать вручённую ему законную власть. И это его оправдание.
Когда вышел Василий с наспех собранной толпой защитников навстречу войску Юрьеву и был посрамлён на Клязьме, и князья Добринские предали его, говоря: «Нет, с таким государем пропадёшь!», и некоторые другие бояре роптали, вспоминали отца Василия и деда его Донского, которые-де в подобных случаях вели себя иначе, Иона был уверен, что в происшедшем нет никакой вины великого князя. Дмитрий Иванович Донской, узнав о нашествии Тохтамыша, покинул Москву, ушёл на север для сбора войск. И Василий Дмитриевич, когда Тимур к Ельцу приблизился, точно так же поступил. Но Василий Васильевич не мог, как они, повести себя, потому что на этот раз впервые неприятель не со Степи шёл, а как раз с севера, со своих земель.
А когда сослали Василия в Коломну, православный-то народ неспроста бежал из Москвы, посрамив тем князя Юрия и принудив добровольно отдать незаконно занятый престол.
Когда второй раз Юрий Дмитриевич на московский стол забрался, и Василий перед побегом из Москвы таился в митрополичьем Чудовом монастыре, Иона поспешил к страдальцу с утешением.
— Владыка, я на Господа самого возроптал, — признался Василий. — За что попускает окаянным людям противоправные и богомерзкие дела вершить?
— Не возроптал, нет, не возроптал ты, сын мой, но лишь боль свою не смог сдержать. Вспомни, как Сам Спаситель на Кресте возопил: «Боже мой, зачем ты меня оставил?» В мире многое кажется несправедливо устроенным: торжествуют лжецы, обогащаются грешники, а праведники страдают и нищенствуют, много в жизни случайных болезней, смертей, необъяснимых поступков, когда один человек убивает другого или самого себя… Пытаться постигнуть всё совершающееся в жизни — значит хотеть узнать тайную волю Божию. Надо при всяком сомнении помнить, что ничто не делается безрассудно, но по великой надобности и по правде. На первый взгляд творится видимый непорядок, а со стороны Божией всё обусловлено, и впоследствии и нам, смертным, становится это очевидным. Попускает Господь многим праведникам быть в бесчестии и скорбях, но взамен даёт им богатство благодати и внутреннее утешение. Попускает Господь грешникам быть в благоденствии и процветании, но отнимает спокойствие совести и терпение духа. Не сдаваться на милость врагу, — заключил владыка, — но терпеливо сносить испытания и страсти, что посылает Всевышний, перенести всё, по примеру Господа нашего Иисуса Христа, и ты победишь, чадо, верь!
…А ведь так и получилось!
После внезапной смерти дяди Василия Васильевича словно подменили — ни былой оторопи, ни тени шаткости. Он сознавал свою полную правоту-и по старине, и по роду теперь он был великий князь. С этим согласились и Дмитрий Красный, и Шемяка, только Косой продолжал валять дурака:
— Смотри-ка, значит, прав был Василий, когда говорил в Орде, что от отца к сыну великое княжение передаётся!
Потом, оставшись в одиночестве и потерпев несколько неудач в своих домогательствах, Косой винился, заключал вечный мир, а затем снова и снова нарушал его. Стало очевидным, что необходимо последнее сражение, которое бы окончательно решило судьбу побеждённого. Оба Василия тщательно готовились к нему.
Перед выходом из Москвы в харатийной палате, как и в год объявления войны, князем Юрием, собрались на совет великий князь, Софья Витовтовна, владыка Иона, только вместо переветника Добринского был воевода Александр Брюхатый. И то ещё было несхожим, что верховное слово принадлежало только великому князю, а Софья Витовтовна из властной великой княгини превратилась в кроткую любящую мать, куда всё её буесловие делось.
— Я, Вася, литовских копейщиков позову, а? Их князь Иван Баба в Москву привёл.
Василий Васильевич ответил не вдруг, подумав:
— Во второй суйм[85] разве что поставить их…
— А Иван Можайский не отвильнет опять?
— Нет. В дяде я уверен.
— Но Шемяку поостерегись.
— Поостерегусь. Но отвращать не буду. А Дмитрий Красный всегда был мне друг.
Владыка Иона радовался, видя возросшую уверенность Василия, но опасался, не слишком ли он самоуверен? И не зря опасался.
Уж, кажется, знал Василий двоюродника своего Косого дальше некуда, однако вновь чуть не оплошал.
Косой сумел собрать несколько дружин в своём уделе и на Вятке. Привёл их к Ростову, где уже стояли полки великого князя. Битва могла бы начаться сразу же, но Косой, не надеясь на свои силы и желая искрасти великого князя, нашёл ухищрение — попросил перемирия до утра. По доверчивости и миролюбию Василий принял предложение, распустил своих ратников для сбора съестных припасов и корма для лошадей.
Находясь в шатре, он прилёг отдохнуть и услышал, как передаётся по земле конский топот. Выглянул наружу и обомлел: со стороны села Скорятино мчались во весь опор к его стану всадники Косого. Фёдор Басенок подвёл осёдланную лошадь, полагая, что придётся спасаться бегством, однако Василий не тронулся с места. Схватил медную воинскую трубу, изо всей мочи подал голос: ратники его услышали, вовремя подоспели и сразу же вступили в бой.
Косой, рассчитывая пленить великого князя, сам оказался в ловушке: со всех сторон окружили его хорошо вооружённые и обученные московские воины. Битва была ожесточённой, но скоротечной. И вот тут-то в горячности боя забыл, видно, Василий о Боге, в помрачении греховном вместо правосудия предался бесчеловечию…
Антоний вздрогнул и не успел подняться со скамьи, когда дверь его кельи без положенного стука и возгласа распахнулась и великий князь бросился к нему, припав, обнял острые колени монаха.
— Кловыня… Кловыня, брат мой во Христе, — повторял Василий. — Знаю, Бог не простит меня, — поднял он лицо, — но ты, ты простишь ли меня? Ты — простишь ли?…
Пожалей меня, Кловыня!
Не «честный отче» — обращался он к нему, как надо было бы, но в буре сердечной назвал его прозвище, и уже по одному этому понял Антоний, в каком нестерпимом страдании пришёл к нему человек.
Ранняя синяя ночь стояла за окном, но от новых сосновых стен сумрак в кельи был ещё светел, ризы Спасовы золотели от лампадных огней. Антоний с тоской обвёл глазами своё жилище. Сын духовный звал его от покоя, от молитвенной растворенности в смрадное пламя своей греховности, раскаяния, боли. И мысли не могло быть, чтоб отказаться: отойди от меня! Ибо заповедано: стучите и отворится вам.
— Господь наш пришёл в мир не праведников спасать, но грешников, — прошептал Антоний, кладя руку на голову князя для благословения.
Тот замолчал, сел на полу, отвернувшись от монаха. Обиженным ребёнком казался он ему сейчас. Спутанные волосы, сгорбившиеся плечи, шмыганье носом — ровно дитё наказанное. Ну как же помочь-то тебе, если источник наказания в самой душе твоей, ужаснувшейся решениям ума твоего и воли гордынной?
— Встань, брат, — тихо попросил Антоний. — Вот на скамейке поместись.
Василий встал, отошёл к окну, запрокинул голову, разглядывая первые бледные звёзды. Даже на исповедь сил нету, — глухо сказал он. — Боюсь я, Антоний. Не Суда Страшного — до него далеко и я, может быть, замолю. Но того боюсь, что когда-нибудь скажет мне Господь: не знаю тебя.
— Вот тогда-то, наверное, время и останавливается, и перестаёт быть, — так же тихо согласился инок. — И мука уже без времени и вне избавления назначается.
— Нет! — вскрикнул Василий. — Нет! Лучше тогда душу совсем погубить, если надежды на милость вовсе лишаешься.
— Ну-ка, встань перед образом и не суесловь! — Голос Антония стал неузнаваем: твёрдый и гневный. — Твори молитву Иисусову тысячу раз! — Бросил ему в руки чётки и вышел.
И была ночь. И были бледные звёзды, перемещавшиеся в узком окне кельи. И тысяча поклонов с чётками до изнеможения: «Боже, если есть мне хоть какое-то оправдание, оправдай меня на суде Твоём! Если путь мой Тобою назначен, управь меня и помилуй!»
Антоний вернулся неслышно.
— Смотри-ка, князь, — прервал он молитвы Василия. — Это владыка Фотий мне по завещанию отказал. — Он держал в руках старинную медную дарохранительницу в виде голубя, на груди — эмаль выемчата, а глазок стеклянный, синий. — Владыка говорил, ей триста лет. В городе Лиможе делана. Ты помнишь владыку?
— Нет, смутно. Почти забыл, — признался Василий.
— А я его каждый день поминаю, — просто сказал Антоний. — Каждое слово, им молвленное, ныне воочию исполняется. Надо жить без страха, — добавил он почему-то.
— Что мне делать, отче? — спросил Василий, опуская чётки.
— Ты хочешь утешения? Утешься в Боге. А если совета, скажу. Научись терпению. Гордыню преломляя, духом не падай, но овладевай терпением.
— Но Всеволожского не воротишь. Василий Косой ослеплён. И всё — я. Моим коварством жизнь их умучена.
Чернец долго молчал и смотрел на него.
— Тяжки испытания твои. Безумны искушения. Поставь разум господином страстей, нам врождённых — гнева и похоти. И приимешь ведение Промысла о тебе.
— Я слаб, отче. По мне ли ноша моя?
— Господь не назначает больше, чем человек в состоянии вынести. Кто мать страстей человеческих? Необузданная свобода. Конец этой бедовой свободы — жестокое рабство. Хочешь ли рабом быть?
— Грехами терзаем и томим. Отпустишь ли?…
— Нет греха непрощаемого, кроме того, в коем не каются. Так святой Исаак учил. Впрочем, об этом довольно. Епитимью назначу. Всякий грех может быть уничтожен только тогда, когда он изглажен страданием. — И повернувшись к образу, привлёк к себе Василия. — Создатель всех, помилуй дело рук Твоих и не отринь!
Братья Косого были обласканы великим князем: им возвратили уделы, повелев только вернуть вывезенные из Москвы их отцом святые иконы и кресты.
Василий Косой-Слепец поселился уединённо в Угличе, родные братья напрочь забыли о нём, только Василий Васильевич один поминал его в своих покаянных молитвах.